Проза
10 Июня , 12:44

№6.2026. Альфонсо Эрнандес-Ката. Лазарь

Рассказ

Альфонсо Эрнандес-Ката (24 июня 1885 — 8 ноября 1940) – кубинский и испанский писатель, драматург, журналист, дипломат.

Перевод с испанского языка Михаила Петрова

 

В спальне стоял этот запах, немного приторно сладкий, такой бывает в комнатах чистых, но подолгу закрытых. На ночном столике громоздились склянки, из-под края высоко натянутой простыни виднелось осунувшееся лицо больного. Две горничные, наводя ежевечерний порядок, переговаривались вполголоса:

– Должно быть, немного задерживаются, не так ли? Поезд приходит в пять.

– Немного… Бедный сеньор, что для него эти племянницы!

– А что он для них… После стольких лет разлуки это уже и не семья вовсе… У каждого своя жизнь…

– Кровь, она кровь и есть, что бы ни говорили… Они всегда плохо ладили, каждый судил со своей колокольни, все вразброд, как быки без упряжи, но это все не мешало им притворяться перед этим беднягой и друг перед другом…

– А тут еще такое… Является приемная дочь, а ей, поговаривают, достанется жирный кусок…

Снаружи зазвенел колокольчик, и одна из горничных вышла, другая осталась у кровати, тело на ней едва заметно вздрогнуло. Немного погодя в соседней комнате послышалось бормотание, наконец вошла гостья, за ней две племянницы, которые, враждебно глядя и не сводя с гостьи глаз, остались на пороге. Крестница была молода, светловолоса, голубоглаза; племянницам было уже лет по сорок, они потеряли всякую женскую привлекательность и сильно походили друг на друга. Одна из них, старшая, сказала:

– Не имеет значения, здесь ты, Эрминия, или нет, он никого не узнает.

Эрминия, отвернув мокрое от слез лицо, зарыдала:

– Почему за мной не послали раньше? Я бы ухаживала за ним днем и ночью… Всем же понятно, крестный всегда предпочитал меня.

– Мы известили тебя тогда, когда смогли, дорогая. Кроме того… Ну и к чему тебе было так спешить? Похоже, с прошлого твоего визита мы и без тебя прекрасно справились.

– Ох, Беатрис!

Горничные отступили в угол, а гостья подошла к кровати, чтобы платком вытереть лоб больного. Затрудненное дыхание послышалось из-под простыни, в тишине раздался тяжелый прерывистый хрип. Эрминия застыла в ожидании – мелькнет ли меж век огонечек жизни, двинется ли с голландской ткани, узнавая, иссохшая рука; но тщетно было ожидание, и, чтобы прекратить его, гостья снова обратилась к горничным:

– А что сказал доктор? Нет надежды? Крестный всегда был сильным.

– Со вчерашнего дня он не приходит в себя, врач отменил все лекарства. Сказал, он не протянет эту ночь.

Все молча вышли из спальни. Одна из горничных сказала, что ужин готов, и все направились в столовую. В свете лампы на трех лицах застыло выражение мучительного беспокойства; все немного поели, едва слышный шум столовых приборов вызывал напряжение мышц. Обе племянницы то и дело бросали взгляды на крестницу, в четырех глазах цвета стали сквозило желание напрямую разрешить вопрос. Сестры совсем не разговаривали друг с другом; за два дня до получения известия о серьезности ситуации они едва-едва пришли к единению, но продолжали испытывать обоюдную неприязнь, однако перед лицом общей опасности они теперь казались единым существом и не только из-за физического сходства – маленькие подбородки, выступающие скулы, вытянутые головы с весьма редким волосяным покровом, – их объединяли жадность и страх… И в этой тишине, полной предчувствий и подходящей для воспоминаний, ни на мгновение обе эти женщины не почувствовали и капли нежности к тому, кто умирал сейчас в соседней комнате. Они осиротели еще в детстве и жили с дядей, противопоставляя странностям старого холостяка своенравное поведение, плохо ладя при этом между собой, не умея смягчить угрюмость дяди детской, а потом и женской нежностью; они несколько лет отравляли ему жизнь, а когда к ним пришла любовь, они бросили его, высокомерные в своих юношеских иллюзиях, обвинив в жадности и поклявшись не вспоминать больше никогда про его чертовы деньги… ради которых они сейчас и вернулись, страшась теперь крестной. Одна из них приехала тогда, когда другая уже провела инвентаризацию столовых приборов, порылась в ящиках шкафов и попыталась вызнать, не появлялся ли в последнее время в доме нотариус. При встрече не было ни бурного проявления чувств, ни примирения, а о тех конфликтах, что привели к распаду семьи, они не говорили; ни та, ни другая не расспрашивала о жизни, о муже, о детях. Встреча, которой обе боялись и которую считали неизбежной, вышла легкой: это было словно перемирием, в котором им следовало выступить против выскочки; когда главный вопрос будет решен, эти двое, быть может, придут к согласию, а может, и нет, но это будет только потом… На скатерти появилась ваза с апельсинами – единственная светлая нотка в мрачной столовой, – они перекинулись взглядами, и, обратившись к Эрминии, старшая спросила:

– Поскольку этого разговора не избежать, то лучше, чтобы он случился сейчас, а не потом. Ты не знаешь, все ли его дела улажены?

– Я?

– Да, ты. Не прикидывайся дурочкой… Ты заправляла здесь, пока мы были далеко, и хотя он был противником завещаний и всяких бумаг…

– Я пришла, только когда он заболел, два года назад это было, и то потому, что вы не захотели… или, ладно, не смогли приехать.

– Ладно, ладно… Глупо тебя об этом спрашивать… Даже если бы ты что об этом знала, вряд ли бы сказала… Если уж начистоту, то предупреждаем, что если в нотариальной конторе ничего нет, то отсюда ты даже с Гражданской гвардией ничего не получишь. Так ведь? А если там что-то и есть, то это завещание поддельное, и мы будем бороться до последнего и пойдем на все, что угодно, чтобы защитить наши права.

– Никто и не спорит, ведь это и не должно быть поводом для споров. И если бы меня известили пораньше…

– Как то было в прошлый раз, конечно… Ну, да! Теперь мы очень осторожны и предпочитаем узнавать новости первыми. Скажи спасибо, что тебе вообще сообщили.

– Когда бедный крестный уже почти труп, когда он уже никого не узнает и ничего не может сказать. Меня волнуют не какие-то там деньги, это неправильно… Меня волнуют ваши действия, хочется, чтобы все было хорошо.

Голоса зазвучали громче, чашки на столе дрожали от нервного касания рук. Дверной колокольчик прервал разговор, вошел доктор, потирая руки и отвешивая учтивые поклоны – все, как делают доктора богатых клиентов. На свой вопросительный взгляд он получил ответ: пациент без изменений. Доктор признал, что положение безнадежно, и даже дал несколько рекомендаций, касающихся юридических формальностей; потом попросил разрешения пройти в комнату. Там он долго осматривал больного и, взяв с ночного столика один из флакончиков, капнул несколько капель золотистой жидкости на обескровленные губы. Потом пощупал пульс, сверяясь с часами, и, вернувшись к женщинам, сказал:

– Кончается… К утру уже будет разговаривать с Богом. Можно готовиться.

Когда доктор ушел, сестры захотели под разными предлогами вывести Эрминию из спальни, но та воспротивилась; ей казалось, что там, возле постели, они не осмелятся снова завести тот ужасный разговор. Пока остальные были рядом с больным, старшая сестра приказала принести простынь, развернула ее и сказала, что это будет саван, потом она села за письменный стол и стала писать извещение о смерти. В тишине резко поскрипывало перо, и бледный оттенок кожи больного, сумрак комнаты, враждебность двух сестер убивали дух девушки. Зачем она приехала? Она, конечно, не отказалась бы от наследства, которое мог оставить ей крестный в виде приданого, но не такой же ценой!

Часы на башне – такие всегда есть в маленьких городах – отбивали час за часом, интервалы между ними, как казалось Эрминии, были разными. Дважды сон едва не сморил девушку, но шепот, звучащий где-то рядом, всякий раз будил ее. Даже прикрыв глаза, она чувствовала на себе взгляд кого-то из сестер. Когда оконные стекла засияли слабым молочным светом, больной пошевелился и медленно открыл глаза. Узнал ли? Девушке показалось, что да, узнал, потому что взгляд крестного упорно искал ее и, найдя, успокоился, а потом костлявая рука тщетно пыталась отыскать ее руку. Понемногу, пока свет за окном перетекал из молочного в золотистый, отражение этого света жизни появлялось в глазах крестного отца. Эрминии стало страшно от той мысли, что искра эта – предвозвестник конца, однако улучшение состояния больного было очевидно, и к середине утра к Эрминии пришла уверенность, что ее узнают, и она почувствовала рукой нежность угловатых холодных пальцев… Сестры обеспокоенно бегали туда-сюда, и когда чуть за полдень пришел доктор, они встретили его недовольными лицами, словно желая упрекнуть в ошибочном прогнозе.

– Что за характер! – сказал он. – Даже перед смертью упорствует! Уже мертв ведь, глаза только осталось закрыть.

Но больной не был согласен со столь мудрыми словами, ему час от часу становилось лучше. Он не мог сказать ни слова, казалось, не понимал, о чем говорят вокруг. Жизнь крылась в остроте его взгляда и неожиданной цепкости руки… Эрминия время от времени поглядывала на предназначенную для савана простынь, на черновик извещения о смерти, который все еще лежал на письменном столе, и пугалась, что крестный догадается обо всех этих приготовлениях. Только после того как по истечении двух дней доктор усадил отставшего от каравана смерти в кресло, простыня и извещение были убраны со стола… У крестного, теперь сидящего в кресле, следы болезни стали видны еще заметнее; скелет стремился вырваться из морщинистой кожи, а чудо разума, сокрытого внутри черепной коробки, улавливалось по тени улыбки и подергиванию губ, когда к нему приближалась та, которую он больше всех хотел видеть. Прошло несколько непростых дней, каждое мгновение, днем или ночью, Эрминия чувствовала пристальный надзор со стороны то одной, то другой племянницы. Они, с мрачными лицами, в нетерпении и злобе, выжидали, боясь не только того, что с мертвенно-бледных губ снова начнут слетать слова, но и того, что взгляд больного выдаст тайное место, где хранилось завещание, которое они не могли найти. В ответ на расспросы, которые учиняли Эрминии племянницы, когда та время от времени выходила из спальни, девушка молчала, и это еще больше бесило их. И они, тяжело вздыхая, сетовали на задержку, на несправедливое упрямство дяди, не желавшего уходить из жизни, в которой он уже ничем не мог насладиться.

– Я рассчитывала к пятнадцатому числу вычистить все циновки и ковры в доме… Что за незадача!

– Я вообще молчу про то, что мне надо успеть сшить платье для девочки, чтобы она могла причаститься. И еще про то…

Потухшие было глаза вспыхнули, загорелись, взгляд – эти две вылетевшие из глаз стрелы! – вонзился в племянниц. Он услышал! Да, он услышал. Его губы неспособны были говорить, но уши все еще были открытыми воротами сознания. Тень отчаяния покрыла лицо, и кости его заскрипели в порыве гнева. Взбешенная Эрминия вскочила, жестом потребовала от сестер уйти. Те замолчали, притворившись немыми, но держа ушки на макушке… С этого момента они ничего не говорили; уверенные в том, что правильно делают, они сидели перед креслом; в медленном течении дней возле этих двух особ, только и ждавших смерти и жаждавших закопать в землю тело, больной, должно быть, чувствовал боль своего бессмысленного воскрешения. Почему он не умирал? Если уж он был отмечен смертью, избран ею; если от него уже исходил запах могилы, он не числился среди живых и стал свидетельством потустороннего мира, почему душа его не покидала темницу тела? Эрминия прочитала в его глубоких и пламенеющих глазах эти вопросы и впервые подумала об ужасной участи Лазаря, когда тот, прочувствовав запах могилы, вернулся к своим родным и после первых проявлений радости понял страх домочадцев, отвращение каждого из них, неприязнь, которую – после его пребывания в земле окаменевшим, холодным и лишенным души – его чудесное воскрешение вызывало у всех здоровых, нормальных людей. Простыня, оповещение о смерти, черные костюмы, которые безжалостно шили две фурии в столовой в тишине под светом лампы – все это говорило о том, что смерть никуда не уходит. Нетерпение висело в воздухе комнаты, пропахшей лихорадочным предчувствием смерти. Каждая минута каждого часа несла в себе насилие, молчаливый упрек. Эрминия в каждом взгляде крестного – как мало осталось от него! – видела не понимаемое ею стремление, порой взгляд больного был обращен к ночному столику, порой к двери, к застекленному шкафу, где все еще ждали своего часа простыня и записка о смерти. Так прошли еще два дня, бесконечных, напряженных. Вечером, подойдя, чтобы дать лекарство, Эрминия почувствовала полный упорства взгляд, и, пытаясь угадать, куда он направлен, она по очереди коснулась склянок, затем распятия; наконец рука ее легла на ящик ночного столика, она медленно его открыла. Среди ваты и коробочек сверкала серебром одна вещь: это был револьвер; увидев его, больной сделал невероятное усилие, кости его захрустели, он жадно потянулся к нему, и тело рухнуло на ковер.

Когда его уложили на кровать, чья-то рука легла ему на грудь, ловя хоть малейший признак жизни; потом рука ушла, и кто-то, показывая на застекленный шкаф, сказал, обращаясь к появившемуся на пороге комнаты озабоченному лицу:

– Все.

         В кресле безутешно рыдала молодая женщина, устрашенная смертью, устрашенная жизнью.

Читайте нас