Все новости
Проза
22 Мая 2023, 13:25

Анатолий Генатулин. За голубым забором

Рассказ

Изображение от lifeforstock на Freepik
Изображение от lifeforstock на Freepik

Какой народ, какой язык в туманной древности проложил через каменный горб Уральского хребта эту дорогу? Быть может, выбили ее в диком травостое копыта сарматских коней, или разбойной монгольской конницы, или тяжелые колеса кибитки степной царицы. А уж потом прошли крестьянские дроги, мягко ступали лапти, сарыки и мозолистые ноги нищих бродяг.

Потом, ближе к нашему веку, дорогу мостили щебенкой, выгоняя окрестный народ на царские дорожные работы, чтобы царь объезжал свои владения по накатанному большаку. Есть предание, что перед проездом царя и его свиты волостные начальники повелели жителям деревень одеться попригляднее и выйти к дороге с приветом и хлебом-солью. С той поры эта дорога стала называться царской.

В годы царствования большевиков дорогу покрыли бетоном, чтобы беспрепятственно мчали по ней машины местного начальства, сокращая земное расстояние между глубинными селениями и всеохватной верховной властью. Через реки на месте древних мостов на лиственничных сваях перекинули новые, из бетона и стали. И потом, пережив погибель большевистской власти, южноуральская страна по этой же дороге стремительно въехала в двадцать первый век, где ждали ее как будто вынырнувшие из глубин царских времен капиталисты.

Руслан Маликов открыл для себя эту дорогу, когда стал работать корреспондентом областной газеты «Уралец». Вместе с телевизионщиками сопровождал губернатора в дальние равнинные районы, где и ветра веяли теплые, и хлеба вызревали до осенних едких туманов, и народ был работящий и непьющий. Губернатор, сам выходец из степных краев, не любил горную местность, непригодную для раздолья хлебов и комбайнов, и считал гористый район задворками области, населенными какими-то хитроватыми и поперечными людьми, которые не жалуют начальство и голосуют «против». Проехав горы и леса, губернатор выезжал на милый его сердцу равнинный простор, телевизионщики снимали его осанистую фигуру на фоне хлебов, зыблющихся до самого горизонта, рядом с комбайнами, как он мнет в ладони пшеничный колос, как отечески разговаривает с крестьянами. Маликов писал об этом пространные статьи, газета печатала, и несколько дней губернатор не сходил с экранов местного телевидения.

После выезда из гор и лесов и после большой деревни Миндебаево дорога сначала шла берегом реки, а потом вдоль берега водохранилища. Ближе к плотине дымил единственной трубой какой-то заводишко, а ниже плотины вдоль реки копошились деревеньки с незапоминающимися названиями. В начале нового века, проезжая по царской дороге, Маликов стал замечать кое-какие перемены в ландшафте и людских гнездовьях. Завод перестал дымить, и из-за высокого бетонного забора не доносился шумок работающего огня и железа. Еще спустя год Маликов заметил, что после плотины едет мимо голубого забора, отделяющего царскую дорогу от маленькой деревушки. Забор этот, без всяких ворот и калиток, тянулся далеко за деревню и обрывался возле кладбища, вернее, переходил в штакетник, тоже окрашенный в голубой цвет.

Как и у многих журналистов, владеющих печатной речью, наделенных острым зрением и чутким слухом и к тому же газетным любопытством к варящейся вокруг жизни, в нем исподволь созревали ростки писательских амбиций. Это порой ощущалось как предчувствие подкрадывающейся болезни — тревога, дискомфорт и недовольство собой, а иногда — как приближение чего-то высокого, судьбоносного. Вот напишу роман, случится это вот-вот, скоро, и осветят меня лучи славы, и в этом освещении люди увидят не рядового журналиста областной газеты, а творца великого...

Но вот незадача: о чем писать? На компьютере можно отстучать текст. Проблемный очерк, статью, что угодно. Но пальцы на клавиатуре и монитор не создают сюжет рассказа, повести, романа. И окружающая тебя жизнь не преподносит готовых сюжетов. Из свалки фактов, из рутины повседневности творит сюжет искусства тот, кто родился с писательским мозгом, извилинами художника. Чехов как-то сказал: «Вот пепельница, хотите, я напишу рассказ о пепельнице?» Маликов не считал, что мозг его не годится для писательства, ведь что-то там крутилось, вскипало и казалось – вот-вот, но сюжет не рождался.

Может, слишком мало было прожитого, не было страдания, вроде страданий молодого Вертера. Поэтому о любви не напишешь, придумать – выйдет не то. Идти в сибирскую тайгу вместе с геологами — не модно, в органах не работал, не напишешь детектив, которые сейчас высиживают даже кухонные бабы. А так течет вокруг, сверкает, шуршит на городских улицах, в офисах, в богатых или затхлых квартирах бессюжетная жизнь. Может, сюжет в душах людей, но чужая душа потемки, заглянешь в свою — там какая-то мелочь, труха, нет даже печали, ровная озабоченность повседневностью, хотя бы на время сойти с ума, что ли. А в романах больших писателей и конфликты, и страдания, и любовь, и ненависть, и с ума сходят, не выдержав тоску жизни, и почти все романы кончаются безумием и смертью. Смерть — вот главный сюжет романа.

Быть может, поэтому, думал Маликов, сюжет находится на задворках жизни, за гнилыми заборами, во дворах, заваленных мусором, в подвалах – одним словом, в людских помойках. Может, в отдаленных от центра заброшенных деревеньках. Например, в этой вот деревне, отгороженной от царской дороги глухим забором. Почему отгородили, ведь деревня не портила красоту окружающего ландшафта? Строят что-то? Но за забором не слышен шум работы. Проезжая каждый раз мимо забора, выкрашенного в голубой цвет, Маликов мимоходом думал: перейти бы этот забор и посмотреть, что там за ним. Если просто та деревенька, которую он видел раньше, с дороги, то там делать нечего. Что ты там увидишь? Чтобы узнать о жизни даже самой маленькой деревеньки, разглядеть в ней даже ничтожную «пепельницу», недостаточно пройти по улице и поглазеть на окна, а надо пожить в ней, вжиться в нее, увидеть мир из подслеповатых окошек или, еще лучше, родиться в ней и прожить детство.

Если бы забор был окрашен в какой-нибудь другой цвет, он не так был бы заметен, скажем, зеленый, или вовсе неокрашенный. Голубизна – цвет неба в ясную погоду. Даже художники не всматриваются в него, как, к примеру, в кучевые июльские облака. Он, этот цвет, ничего не выражает, кроме своей голубизны, он как детский взгляд, недаром есть выражение «на голубом глазу». Но что скрывается за этим невинным цветом? Скорее, ничего. Просто забор, просто окраска. А остальное – любопытство, догадки, блажь журналиста или писателя в будущем...

И вот однажды в приступе журналистского полубреда Руслан Маликов, оставив на сиденье журналистские причиндалы и попросив шофера позвонить матери, что Руслан задержится, выпал на дороге из редакционной «Волги» и оказался рядом с забором. День был серенький, со стороны гор небо заволакивало черной хмарью, видно, непогоды не миновать. Посмотрит, что за забором, вернется на шоссе и остановит попутку. Сначала хотел посмотреть в зазор между досками, но они были прибиты внахлест и высоки. Пошел вдоль забора, надеясь найти пролом, но пролома тоже не было. Не найдя лазейку, Маликов прошагал около двух километров вдоль забора и, когда забор кончился, оказался рядом со штакетником кладбища, который тоже был окрашен в голубое. Нашел пролом и оказался среди могил.

Маликов был в таком возрасте, когда собственная жизнь кажется бесконечно далекой от ее конца или, может, и конца не будет. Уберут из клеток ген старения – и живи, пока не устанешь жить. И могилы не рождали в нем элегическую печаль, никаких потусторонних тайн они не скрывали, а были просто холмиками над ямами, куда ради порядка и чистоты прятали трупы умерших. Маликов не мог вообразить себя по соседству с ними.

Много было могил недавних, совсем свежих, без травы забвения на холмиках, с неистлевшими венками и нестертыми надписями на памятниках.

На некоторых памятниках, видно дорогих, вопреки мусульманскому обычаю были вделаны фотографии умерших: много молодых лиц, попадались и детские мордашки. Можно было подумать, что жители тех домов за голубым забором, которые в пасмурном воздухе серого дня рисуются живописно и маняще, не выдержав тоски зазаборной жизни, умерли в один год, переселились в подземный покой под корнями старых кладбищенских берез и вольготно вымахавших трав.

Маликов прошел кладбище и через пролом в штакетнике выбрался на выгон, где, правда, скотины не было. Дойдя до крайних изб, он вошел в узкое пространство меж двух рядов людских жилищ, жмущихся друг к другу и отделенных ветхими заборами. Людей не было видно, но ощущалось их присутствие. В одном дворе залаяла собака – чужой идет по улице. Потом пропел петух и как будто прокричал: «Ни-ко-го не-е-ет». А избы как будто любопытствующе и иронично смотрели окнами-глазами на забредшего чужака, как и их обитатели, невидимые Маликову. Все избы или почти все были окрашены в яркие цвета: зеленые, золотистые, штакетники палисадников –  голубые, наличники окон и ставни — голубые с белым. За окнами белели тюлевые занавески и радостно смотрели цветы в горшках. Было такое ощущение, как будто деревня готовилась к празднику и ждала дорогих гостей.

Только местами эти яркие порядки изб были выщерблены. На том месте, где стояла изба, – развалины кирпичного или каменного фундамента да печь среди щебенки и мусора, заброшенная, остывшая давно. Вокруг бурьян, лопух, крапива и прочая дурнина. Видно, срубы раскатали и увезли куда-то. Улица тоже была не вытоптана людьми и скотиной.

Поравнявшись со следующей зелено-голубой избой, Маликов расслышал голос живого существа: невнятное мычание, явно человеческое, плач или стон. И тут из распахнутой калитки выскочил или, можно сказать, выкатился, потому что маленький и кругленький, то ли ребенок, то ли урод-недомерок, одетый в лохмотья не по росту. Мыча и маяча обрубком короткой руки, он показывал на избушку, со двора которой выскочил, видно, что-то хотел сообщить. Тут Маликов разглядел в недомерке маленькую, с большой, наголо остриженной головой девушку-олигофрена с бессмысленными глазами, выпученными из красных век без ресниц. Ошибка природы, генетический брак. Здоровая часть человечества, нет, не жалеет таких или, скорее, не искренно жалеет, а боится, чувствуя какую-то свою вину в их необратимом несчастье.

«Господи, о чем она мычит?! Кажется, о чем-то хочет сказать, куда-то показывает!»

– Девочка, ты о чем, что случилось?

– У-у-у, муа-муа!

Маликов подошел ближе, девочка пошла к воротам, Маликов за ней. Избушка и ворота, как и соседние жилища, были окрашены в яркие цвета, двор за распахнутой калиткой зарастал бурьяном. Войдя во двор, Маликов шагнул было к двери, тоже распахнутой настежь, но  уродка продолжала мычать и показывать в сторону, кажется, на покосившийся навес под шифером.

— У-у-у, муа-муа!

Подойдя к навесу, Маликов разглядел висящего в петле мужчину. Синюшное небритое лицо и рвотно высунутый язык. Он видел умерших, бабушку хоронил, отца, смерть которого тяжело перенес, но впервые – висельника в петле. В его душу, душу молодого человека, уютно расположившегося в жизни, еще липким холодком не заползал пессимизм, и он никогда не употреблял в своей речи древнее изречение «мементо мори». Зачем он это? Убивать себя! Как ему было больно в петле! Видно, жизнь, в которой барахтался этот человек, была больнее, мучительнее, чем несколько минут в петле...

Слыша за собой мычание маленькой уродки, Маликов кинулся вон со двора и зашагал в ту сторону, в тот конец деревни, где громоздилась плотина. «Вот и заглянул за голубой забор, — расстроенно думал он. – Тебе это нужно было?»

Потом сообразил, что идет-то не в ту сторону, а надо шагать к кладбищу, чтобы выбраться на шоссе. Пошел обратно. Уже накрапывал дождь, день стал меркнуть, хотя по часам было еще рано. Увидел у ворот женщину. Молодую. Увидев молодого, хорошо одетого, видно, городского человека, она смотрела с настороженным любопытством — кого еще носит тут? Прежде чем оценить черты ее лица, неженатый Маликов, любую молодую женщину по молодой привычке примеряющий к себе, прежде всего заметил высокие и полные груди под кофтой. Он шагнул к ней, поздоровался и заговорил:

– Вы не скажете, как пройти прямиком на шоссе?

– Идите к плотине, там есть проход, — ответила женщина и спросила: — Вы кого-нибудь ищете?

– Собственно, нет. Я мимоездом. Хотел посмотреть деревню. Я журналист.

– А-а…

– Кстати, — спохватился Маликов, уже уходя, — Вон там у вас человек повесился...

— Повесился! — всполошилась женщина. — Так и знала,  что плохо это кончится. Алкаш несчастный!

И женщина куда-то заторопилась.

Не встретив больше ни одной живой души, Маликов выбрел к верхнему концу деревни, дальше до плотины были огороды, бурьян, а по берегу мелкой речки тальник и ольшаник.

Плотина вблизи оказалась довольно высокой, почитай, до десяти метров. Видно, ее соорудили давно для пользы изобретательного и безжалостного к земле и воде народа. Может, она нужна была заводу,  который когда-то коптил небо своей трубой, может, для другой выгодной надобности. Сейчас от нее ни пользы, ни вреда. Но мнительному человеку, стоящему под ее громадой или ложащемуся спать в избушке в деревне, лучше не думать о сокрушительной мощи воды, стиснутой двумя каменными вершинами.

Плотину строили еще в те безмоторные времена, когда не было ни бетона, ни экскаваторов. По-видимому, воздвигали высокие срубы из нетленной лиственницы и засыпали их щебенкой, камнем и глиной. Но ведь вода обладает такой упрямой силой, просачивается в любую щель, так что для нее камень и дерево не преграда. Она уже местами сочилась меж камней, местами струилась, как некое чудовище, пускала щупальца, чтобы вырваться на простор и рвануть по старому руслу, круша все на своем пути.

Голубой забор, неокрашенный изнутри, был поставлен впритык к плотине, но в самом конце его нетерпеливый человек выломал доску. Прежде чем пройти в лазейку, Маликов постоял и потрогал влажную бревенчатую стену плотины, как осторожно трогает ребенок шерсть большого лежащего животного.

Серые влажные тучи опустились на вершины гор, оттого их каменные пики казались срезанными. Оттуда, с гор, надвигалась темная завеса дождя.

«Вот и побывал!» – думал Маликов, ускоряя шаги и чувствуя облегчение оттого, что выбрался из деревни с ее повесившимся алкоголиком.

Царская дорога, как всегда, была в неустанном движении. По ней в эту пору, то есть ближе к ночи, ездил не губернатор со свитой, а всякая севшая за руль жестяного гроба шантрапа – те, что, по словам редакционного водителя Сергея, ездят либо воровать, либо блядовать. И на опасных скоростях, потому как торопятся. Чем же отличаются эти смертники от алкоголика, которому жить стало тошно? Тридцать тысяч в год! Интересно, сколько солдат в полку, в дивизии? И это в мирное время...

Имея своего «жигуленка» и редакционную «Волгу», Маликов никогда не ездил на попутке. Сам он иногда подбирал бесколесных бедолаг, девушку или пожилую женщину, но мужчин — никогда. А здесь мчащиеся «Жигули» разного достоинства и иномарки его поднятую руку не замечали. Девчушку или молодую женщину заметили бы. А они видят молодого человека в дорогой импортной куртке, да еще очкарика. Интеллигент. Почему машину не купишь, если ты такой умный?

Стал накрапывать дождь, потом напустился густо, обвально. Стемнело, хотя по часам еще только вечер. Машины мчались, выхватывая фарами плотный частокол дождя и окатывая брызгами брюки Маликова. Вскоре совсем стемнело. В темноте, под дождем, рядом с какой-то чудовищной плотиной — это тебе не поездка по районам в свите губернатора, да еще под охраной милиции. Вот тебе жизнь, журналист... глава твоего будущего романа. Сергей позвонил маме или забыл? И мобильник оставил в портфеле. Хотя из этих проклятых гор все равно не дозвониться.

Пропустив еще одну машину, нагло ослепившую его фарами, послав вослед ей проклятие, Маликов вернулся к забору. Он вымок до нитки, новая курточка и брюки забрызганы грязью с асфальта. Пролез в лазейку и, подхлестываемый дождем, заспешил к деревне. Деревня, видно, жила или доживала без электричества, в средневековой тьме. Но ведь гнездовье человеческое, значит, где-нибудь можно притулиться и переждать непогоду. Улица была залита водой, он шагал как по болоту, модные ботинки на тонкой подошве и с острыми носами раскисли и хлюпали. Со двора крайней избы с лаем выскочила собака, единственное живое существо, у которого не спросишь, где можно тут остановиться. Он не мог различить, возле какого дома встретил давеча женщину. Идя вдоль палисадников, разглядел распахнутую калитку, из которой выбежала тогда немая уродка. Не мог же он зайти в этот двор, чтобы составить компанию висельнику и этой больной. Хотя журналисту это было бы весьма полезно. Наконец из мрака проявилась какая-то темная фигура. Приблизившись, разглядел старуху в мокрой бесформенной одежде.

— Здравствуйте, бабушка! Не скажете, где здесь можно дождь переждать?

Старуха не остановилась, даже не взглянула на подошедшего, она всматривалась вперед и что-то бормотала.

— Их отравили,— расслышал Маликов, — они лежат в бане!

Наконец, кажется, узнал дом, возле которого давеча стояла женщина, но калитка во двор была заперта изнутри. Постучался. Не получив ответа, прошел в палисадник, подошел к окну и побарабанил по стеклу. И через какое-то время голос:

– Кто? Чего надо?

– Извините. Это я, журналист. Днем мы с вами виделись. Не смог уехать. Можно, я у вас пережду дождь?

За калиткой в полумраке он узнал ту женщину в небрежно накинутом халате.

– Мы тут живем без электричества, рано ложимся, — как бы оправдывалась она. — Ночуйте, раз такое дело. Утром на рейсовом уедете.

– Телефон у вас есть?

– Телефон только в Миндебаеве. Проходите в комнату. Снимите мокрое, сейчас я вам дам сухую одежду. И чай скипячу.

– Не утруждайте себя. Я только посижу. Как только перестанет дождь, выйду на шоссе.

— Он не перестанет. У нас он как зарядит, так на месяц. Говорят, горы притягивают. Иное лето южнее нас на равнине засуха, а у нас все гниет. Правда, кормов для скотины достаточно, если удается убрать.

Она зажгла на столе две свечи в бронзовом подсвечнике и принесла старые спортивные брюки и клетчатую рубашку.

— Переодевайтесь. Я днем топила, у меня тепло, до утра высохнут.

Переодевшись в сухое, присев на диван возле окна и вполуха прислушиваясь к женщине, которая, собирая на стол, что-то объясняла ему о здешней жизни (видно, нежданный гость, да еще городской журналист, возбудил в ней многословие), при непривычном свете Маликов разглядел опрятную бедность деревенского жилья. Бревенчатые стены, ручной работы горка с кое-какой посудой, старый диван у окна, стол у другого, и в углу этажерка с книгами. В простенке – увеличенный портрет молодого солдата в голубом берете.

Потом крепкий чай с молоком и вкусным деревенским хлебом вернул ему нормальное ощущение жизни, и перестало казаться, что он легкомысленно влип в глупую историю, оказался за забором, откуда даже невозможно позвонить домой. Вспомнив, что не познакомился с хозяйкой, назвал свое имя.

– Я Фируза, — ответила она.

– Красивое имя. Скажите, что случилось с деревней, почему ее отгородили от дороги?

– Это плотина, — ответила женщина.

– А что плотина?

– Сто лет она стояла, не мешала никому и еще сто лет простояла бы. А тут началось не поймешь что. Завод закрыли, хотели продать японцам. Те походили по заводу, по плотине и сказали, что водохранилище надо спустить и построить новую плотину, а не то эта старая скоро рухнет и снесет деревню. Потом приехали наши, тоже походили, потрогали и сказали, что у области на это денег нет, поэтому деревням, что ниже плотины, надо переселиться и строиться на новом месте. А в деревне одни пенсионеры да алкоголики. Кое-кто, у кого деньги были, переехал и построился в Миндебаеве, а у остальных одна надежда: авось не рухнет. Так вот живем или доживаем. Пейте еще, я заварила мятрушку, она хорошо согревает.

– А я, когда увидел вашу деревню, подумал: какая благополучная деревня, чистенькая, ярко окрашена в разные цвета — картинка.

– Да, дома и палисадники мы красим. Во-первых, было указание – по шоссе ездит губернатор, вдруг вздумает заглянуть. Да без указки бабы наши любят покрасоваться, соревнуется соседка с соседкой. Может, в избе у нее пыль да паутина по углам, а палисадник голубой.

— А забор для чего?

— Забор-то? Забор — это дурость районных начальников. Люди писали в центр, на прием пробивались, мол, не можем переехать, помогите. А там говорят: коровы, бычки есть, забейте и продайте на базаре мясо. Тогда несколько стариков и молодых мужиков, узнав, что по царской дороге проедет губернатор, вышли на шоссе и перегородили дорогу. Сели прямо на асфальт. Машины остановились, но губернатор не вышел, вышла охрана. «Вы чего тут себе позволяете?!»— «Мы хотим поговорить с губернатором». — «Немедленно освободите дорогу!» Людей оттащили, прогнали тумаками и уехали.

– Почему бы не выйти и не поговорить с народом? — проговорил Маликов с фальшивым сочувствием.

– Мы понимаем: у него мало времени, много забот, чтобы останавливаться у каждой деревни. Так он хороший, мы его любим. Если бы не он, давно бы разграбили нашу область эти демократы.

Всматриваясь в лицо женщины при тусклом свете свеч, в каких-то его деталях, оттенках, полутонах, Маликов догадывался, что Фируза не простая деревенская баба, не колхозная доярка, и по речи ее, по некоторым словам была заметна её образованность.

– Вы кто здесь, кем работаете? — поинтересовался он.

– Учительница. Математику преподавала в нашей семилетке. Школа наша вон там, на угорке. Правда, сейчас некого учить, многие семьи переехали, остались только дети алкоголиков. В этом году в первый класс пойдет только один мальчик, и тот слаб головой. Собираю их в один класс и тащу за уши из тьмы к свету.

– Да, вымирает российская деревня.

– Это просто напасть. Спиваются люди. Пьют женщины.

– Я шел сюда, встретил какую-то старуху. Говорит, их отравили, они лежат в бане.

– Это тетя Сания. Сын ее, алкоголик, выпил какую-то отраву и пошел в баню. И умер там на банном полке. А она с ума сошла. Ведь пьют всякую отраву, умирают молодые. Вон на нашем кладбище уже нет могил стариков.

— Я видел...

– Это же ужас! Ахырзаман[1], что ли, наступает...

Долго сидели при тусклом свете свеч в ненастной ночи два молодых человека, которые всего час назад не знали друг друга и никогда не узнали бы, если не дождь. А на улице, если можно назвать улицей и двором залитую потоком землю, все гремело, сверкало и ливень бил по окнам, по кровле. Где-то уже внятно капало. Потом она постелила ему на диване. Маликов воспротивился:

— Нет, не надо, я просто посижу и, как начнет светать, выйду на шоссе.

Все же он лег. И тут только почувствовал, как устал. А дождь не переставал. Только временами, как бы делая короткую передышку, притихал, затем с новым остервенением обрушивался на замершую в кромешной тьме деревню. Молнии сверкали так часто, что окна вспыхивали голубым пламенем и небесный свет выхватывал из мрака неприютные стены и углы чужого гнезда. В каменных гнездовьях города не так близко чувствуется буйство ночной непогоды, там человек отделен от природы каменной громадой, а каково человеку в такую ночь на лесной тропинке или степном проселке? Здесь, в заброшенной деревеньке без электричества, — просто под ногами, под боком деревянный пол из толстых плах, а под ними просто реальная земля, такая же, как и за гробовыми досками в могиле. И какими далекими, почти нереальными кажутся отсюда ярко освещенные офисы и квартиры с телеэкранами с виртуальным миром.

И, как всегда перед засыпанием, Маликова посещали странные подростковые мысли и видения. «Случись что-нибудь, а ведь может случиться в любой день, — думал он, — мы все окажемся голенькими на этой реальной земле, даже без жалкой свечи и без костра. Деревни выживут – печи, рядом леса и чистая вода...

Утром дождь продолжал поливать землю, которая, насытившись влагой, уже не впитывала в себя небесный поток. Увидев большую лужу от порога до сортира, Маликов приуныл. Пришлось вернуться в дом и надеть хозяйкины резиновые сапоги.

На завтрак была жареная картошка, как будто Фируза угадала его любимое кушанье. После еды наступили неуют и тревога. В это утро он должен был быть в редакции... Как там мама?.. Хотя бы почитать – ведь давно мечтал на досуге перечитать что-нибудь из классики.

– Фируза, у вас не найдется что-нибудь почитать?

– Поищите на этажерке, — ответила хозяйка, не отрываясь от домашних хлопот.

Порылся на этажерке: учебники математики, что-то по педагогике, «Записки из ада» какого-то Ахвердова, Олесь Гончар, Ярослав Гашек и «Мать» Горького. В такую непогоду хорошо бы почитать Чехова или Достоевского. Или Бунина, который хорошо знал русскую деревню и писал о ней беспощадно. Увы!

– Фируза, у вас в деревне библиотека есть?

– Была.

– Как это «была»?

– Была богатая библиотека. Вы драматурга Худайбирдина знаете? Он же наш, деревенский. Незадолго до смерти свою библиотеку перевез к нам. Целый кузов машины, каких только книг у него не было. «Читайте, дорогие земляки, просвещайтесь, вот вам мое завещание».

— Где сейчас эти книги?

– Растащили.

– Как это?!

— Библиотекарь наша переехала в Миндебаево. У вас ведь как –  почует алкаш, где что плохо лежит, разграбит до последнего гвоздя. Замок сломали и книги стали таскать в Миндебаево и сдавать в макулатуру. Двадцать килограммов классики — бутылка дешевой водки.

— Лучше бы уж читали. Может, пить перестали бы.

Фируза посмеялась.

— Вы считаете, что от чтения книг человек умнее делается? Тот, кто читает, он уже умный. Вот наш Философ читал-читал, а не поумнел. Допился до белой горячки. Правда, сейчас не пьет. Как мать умерла — бросил, опять читает книги. Всю библиотеку перетаскал к себе.

Маликов вспомнил, как он тяжело перенес смерть отца: мог и умом тронуться, и запьянствовать, если бы не мать и работа.

— Да, смерть родителя — тяжелое испытание. Может, виноват был перед ней и покаялся.

– Может и так. Как он издевался над ней, что вытворял, стыдно даже подумать. Перед смертью она сказала: «Пусть и он умрет, мне его не жалко». Вот у него много книг.

– Философ — это его прозвище?

– Да. Так его прозвали. А так Исхаков Рифат. Может, у него найдете что-нибудь интересное.

– Как его найти?

– Он живет в том порядке, который со стороны реки. Только наденьте сапоги и зонт возьмите. У самого проулка. Железные ворота. Только он запирается изнутри. Постучите сильнее.

Из низких ровно-серых облаков без грозы дождь лил отвесно, с усыпляюще-монотонным шумом, под ногами чавкал раскисший чернозем, взмокшие и потемневшие избы глядели уныло, пахло мокрой древесиной и сырой землей. Казалось, все живое захлебнулось и вымерло в мороке, и никому не дождаться голубого неба и жаркого солнца.

Шлепая по лужам, Маликов думал: вот сейчас в сапогах и под зонтиком выбраться бы на шоссе, остановить попутку и бежать отсюда в город, в офис, в квартиру к маме. Но не мог же он, порядочный человек или считающий себя таковым, бежать с чужими вещами, а попросить одолжить — надо будет вернуть, да и вообще неудобно. Так что не дергайся, журналист, сиди в избушке и читай книжки, пока не распогодится.

Железные ворота у проулка, сиротская лачуга с окнами на уровне завалинок. Постучал по звонкому металлу без щеколды и без ручки. На соседнем дворе встревоженно залаяла собака. Постучал еще раз. Наконец звук избяной двери и хриплый голос:

– Кто стучит?

– Журналист Маликов из центра. Хочу с вами поговорить.

Щелкнуло, звякнуло, и, когда ворота открылись, перед Маликовым предстал старик в поношенной одежде, то ли в пиджачке, то ли курточке, и так же сильно изношенным лицом, изрезанным глубокими складками и мелкими морщинами. Лицо рано состарившегося алкоголика. От беззубости нижней челюсти лицо казалось сплюснутым, маленьким.

– Что привело к моей скромной персоне журналиста? — прошепелявил он.

– Мне сказали, что у вас библиотека, хочу попросить что-нибудь почитать.

— Да, у меня вся мировая классика, — с гордостью произнес он. — Проходите в мой коттедж.

Вошли в «коттедж», единственную комнату, не считая узкой веранды, со стенами, замазанными глиной и побеленными. Железная кровать, стол возле окна, печь, на чугунной плите которой давно остывшая электроплитка. На стенах, в простенках до потолка – полки из грубых досок, плотно набитые книгами. Маликов жадно оглядывал корешки книг, фолиантов. Рядом с невзрачными и неизвестными в глаза бросались «гиганты»— Сервантес, Гете, Гомер, Данте. Философ стоял рядом и, когда Маликов потянулся к Гомеру, торжественно произнес:

— Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына...

Рядом Данте Алигьери – «Божественная комедия». Вытащил — увесистый том старого издания в тисненом переплете, с гравюрами великого Доре. Раритет. От книги пахло чем-то древним, музейным.

– Вы это прочитали?

– Нет еще. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу...» Дальше завяз в комментариях.

– А Бунин у вас есть?

– Есть. Какой вам том?

– Мне нужны рассказы о деревне. В каком томе, я не знаю. Надо посмотреть.

Философ достал с верхней полки несколько томов и перенес на стол. Маликов присел к столу, полистал и в третьем томе нашел то, что хотел прочитать или, скорее, перечитать.

– В центральной газете один патриот и знаток российского крестьянства пишет, что Иван Бунин не знал деревни и писал о крестьянах с брезгливостью, — объяснил Маликов. — Почитаю. Правда, я уже прочитал всего Бунина, но подзабыл. Советую вам, деревенскому жителю (чуть не сказал «алкоголику»), прочесть рассказ «Веселый двор».

– Прочту. Но о деревне и крестьянстве у меня свое мнение. Деревню я знаю изнутри и снизу. Из чернозема и навоза.

Маликов раскрыл следующий том, и из книги выскочил таракан и со всех своих лапок пустился бежать по столу. Философ смахнул его на пол и сказал:

— Видите, тоже читает Бунина. Но они безвредные существа, не кусаются, деликатные, выходят из своих щелей только ночью, а вот мыши— такие паразиты, грызут переплеты, а хуже мышей только алкоголики. В библиотеке был Шекспир, какой-то дурак понес в макулатуру и поменял на бутылку.

Рассказ «Веселый двор» нашелся в третьем томе. Можно было уже уходить из этой убогой лачуги с тараканами и мышами, хотя и заваленной книгами, и вернуться в опрятную и теплую избу Фирузы, которая отсюда казалась Маликову чуть ли не родным жилищем, но у него еще не иссякло любопытство к этому замызганному старику, алкоголику и книголюбу по прозвищу Философ.

– Я сам алкоголик, допившийся до белой горячки, но чтобы Шекспира на бутылку… — как бы продолжил начавшийся из-за тараканов и мышей разговор Философ. — Я читал, когда между запоями случалась передышка, недели на две, а то на месяц, организм, видно, отдыхал. Читал, быть может, не то что надо, но читал, а потом по-новой.

– Но ведь сейчас не пьете.

– Нет. Завязал раз и навсегда.

– Кодировались?

– Нет. Меня вылечил один доктор.

– Нарколог?

– Нет. Земский врач Антон Павлович.

Маликов подумал, что Философ, видно, не окончательно вылечился и неадекватен, и хотел было даже лукаво поинтересоваться, дескать, как он вас лечил, но, как будто угадав его мысли, Философ продолжил:

— Да-да, именно он, Чехов. Как? Подобрал я в библиотеке на полу – какой-то идиот выбросил со стеллажей — одиннадцать томов, вот они, слава Аллаху, принес домой, как раз у меня был отдых, и стал читать; читал, читал, вдруг спохватился: похмельный синдром не начинается. А это очень тяжело, невтерпеж, нутро горит, сердце трепыхается, если не глотнешь хотя бы сто грамм, может случиться инфаркт. Тут у нас трое умерли, один в наркологическом, положили, лежит и умоляет, мол, дайте хоть глоточек, ведь умираю. Не дали, и мужик умер от сердечного приступа. Вскрыли — сердце совершенно здоровое. Вот как бывает. А я все читаю. Прочитал — и выпить не тянет, думать о водке не могу. А что случилось с моим алкоголизмом — сам не понимаю. Ведь Чехов не уговаривал меня: не пей больше, Рифат Газизович...

– Это интересно.

– Конечно, интересно. Я все-таки думаю так. Когда прочитал рассказы и повести Чехова, что-то в моем мозгу случилось, спрямился какой-то перекос, что-то встало на свое место и начало работать нормально. И самое странное, вот эту самую жизнь, которая окружает нас, отвратную смердящую жизнь, из которой охотно бегут некоторые самоубийцы, — я тоже часто подумывал об этом, — я стал любить. Подумать только, после смерти Чехова прошло сто лет, уж никого нет на свете из тех, о ком писал он в своих рассказах. А как будто они жили только вчера. И я их стал жалеть — вот ведь жили, ели, пили, страдали, ждали чего-то хорошего — а могилы их давно заросли бурьяном. Кто бы о них знал, если бы не литература, если бы не Чехов. Вот я сам. Земную жизнь пройдя до пенсии — где я очутился? Я уже ничего хорошего не жду от жизни, скоро умру, но не хочу умереть, как этот Нияз, в петле, или как алкоголик Жавит, в дерьме и блевотине на банном полке. Ладно, журналист, я хотел объяснить тебе, как земский доктор Антон Павлович вылечил меня от алкоголизма, но не смог толком, а ударился в философию.

Он замолчал и какое-то время оцепенело смотрел в окно. Дождь все лил-поливал, с улицы, с возвышенности со стороны шоссе, прорвавшись из-под железных ворот, резвым потоком устремился к реке. Маликов чувствовал, что пора бы ему удалиться с томиком Бунина, но вдруг ему опять показалось, что и эта лачуга с книгами и тараканами, и обложной нудный дождь за окном, и старик с побитым алкоголем лицом, шепелявящей речью, во время которой брызгает слюной, – все это показалось ему главой романа, который он непременно напишет.

— Хотелось бы до конца остаться человеком, — проговорил Философ и продолжал: — А Антон Павлович иногда ночью приходит ко мне, берет руку, проверяет пульс и говорит: «Все нормально, Рифат Газизович, у вас». А третьего дня посоветовал: «Перечитайте мою повесть “Черный монах”». Раньше я читал, но не все понял. Снова прочту, раз автор советует.

Несмотря на старческую запущенность и странное поведение Философа, в нем угадывались признаки образованности или только зачатки самообразования.

– Рифат Газизович, вы что-нибудь кончали? — спросил Маликов.

– Три курса педагогического института, — был ответ.

– Почему не закончили?

– Мог бы ответить просто: дурак. Но так сложились обстоятельства. Отец погиб на войне, мать горбатится на колхозной работе, да еще свое хозяйство. Приехал на каникулы — стонет: трудно одной заготавливать сено для коровы, трудно с дровами, а мне хочется скорее в город, там девушка-однокурсница, любовь. Задержишься надолго – умыкнут, того гляди. Потел до конца октября. Думаю, задержусь чуть-чуть, догоню. Написал девушке два письма — она не ответила. Уже попривык за лето к теплой жизни около мамочки, и не тянет вернуться в общежитие... Если бы девушка моя ответила на письма, может, и вернулся бы...

Старик помолчал, очень выразительно искривив губы над провалом беззубого рта и, вскинув руки, произнес:

— Ну что я потерял?! Ну, окончил бы, диплом, и так далее. Учил бы деревенских тупоголовых ребятишек расставлять знаки препинания в сложных предложениях. Ведь они кончают десять классов и не отличают простое предложение от сложного.

Встал, прошелся вдоль стены с книгами, потрогал корешки и так же возбужденно продолжил:

— Почему спился? Для того чтобы, живя в деревне, не спиться, нужны твердый характер или жену с таким характером. А у меня не было. Вот вы, журналист, должны знать: деревенская жизнь — это тяжелая физическая работа. После такой работы хочется расслабиться, отойти от надсады. Ведь у нас и женщины спиваются. Потом, то тому, то другому помоги рубить избу, баньку, помочи, гостевания, свадьбы. И постепенно затягивает. К тому же человеку поговорить не с кем. Скука. И опускаешься постепенно. А вырваться не каждому дано. А где я был бы сейчас, если бы не доктор Чехов?

По-журналистски любопытствующий к каждому человеку Маликов, в каждом любителе литературы и книгочее подозревающий скрытого возможного писателя, спросил, правда, без особого любопытства:

– А вы сами не пишете?

– Я? — Философ остановился и замер, посерьезнев лицом. — Если бы даже у меня был талант Чехова, я не стал бы зря переводить бумагу.— Философ снова подошел к полкам и потрогал корешки. — Вот они обо всем уже написали, лучше их никто никогда не напишет, их хватит до конца тысячелетия и на следующее останется. Но ведь не читают. У миллионов в головах нет ни Толстого, ни Чехова. Пустота! Или мысли о деньгах, о жратве и водке. Был такой древний философ, да, Диоген, днем ходил по городу с фонарем и искал человека. Вот вам журналистское задание. Вернетесь в город, походите по городу и порасспрашивайте, читал кто-нибудь «Братьев Карамазовых» или «Черного монаха»? Сколько человек из тысячи? Знаете, как я допекал наших мужиков, которые мнили себя шибко умными, так что говорить с ними было трудно? Сразу осадят и докажут, что ты болтун, а то и политику пришьют. Я, конечно, дразнил их. Вдруг среди разговора вопрос: «В каком рассказе какого писателя овцы тоже думают?» Не только никто не знает и не может знать, но уже подозрительно смотрит: не дурдом ли. Написали донос в район, дескать, Исхаков Рифат наш народ считает овечьим стадом, говорит, что люди хуже баранов, ни о чем не думают. Приехала санитарная машина из психушки, хотели меня увезти на лечение. Я достаю том Чехова, показываю им концовку рассказа «Счастье» — «Овцы тоже думали». Поулыбались и уехали.

— Я, признаться, запамятовал этот рассказ.

— Почитайте. О счастье. Одни считают, что счастье зарыто в земле в виде клада, а другие, к примеру алкоголики, счастливы, если в похмельных мучениях купят пузырь тройного одеколона. Выдул отраву, уснул под забором в лопухах — вот вам и счастье.

Маликов, в общем, соглашался с Философом, человеком убогим, ползающим у ног безликой толпы, пытаясь доказать, что он тоже человек, к тому же начитанный, жалким стариком, у которого в близком будущем только могила, но для поддержания и продолжения разговора, который становился все интереснее, решил мягко возразить:

— Ну, допустим, все будут читать и прочтут всю мировую классику, а что это изменит в мире?

– Может, изменит, может, и нет. Но человек, быть может, задумается.

– Не знаю. Моя покойная бабушка была совсем неграмотная, слыхом не слыхивала о каком-то Чехове, но это не мешало ей быть очень хорошим человеком.

– Моя бабушка тоже. Но ведь они верили в Бога. А сейчас вы найдите человека, верующего по-настоящему. Да, крестятся люди в церкви, в мечеть заглядывают и ладони подносят к лицу даже президенты, а вокруг, как сказал Достоевский, все дозволено. Вот поэтому я отравленным алкоголем мозгом думаю: литература может заменить религию, она ведь тоже проповедует добро, осуждает зло. А без нее человек окончательно оскотинится. И придет инквизитор...

— Вряд ли литературу можно считать панацеей от мирового зла.

– Стоп! — Философ замер, подняв в небо указательный палец. – Панацея, говорите? Почему я не знаю этого слова? Но смысл понял. Надо запомнить— панацея.

— У немцев ведь тоже была великая литература и философия. Гете, Гегель, Шопенгауэр. И в Бога немцы верили, — продолжал Маликов.

Философ снова замер на месте, поднес кулак с высунутым указательным пальцем к правому уху, словно телефон с антенной, заулыбался многозначительно-лукаво и, как будто послушав кого-то мудрого и поняв, направил палец на Маликова и торжественно произнес:

– Вот поэтому-то мы их победили!

– Паустовский, — сказал Маликов.

– Что Паустовский?

– Он почти так же ответил студентам: «Если бы не литература, фашизм победил бы».

– Ну, ведь это понятно и ежу, если ежик однажды крепко задумается. А Паустовский у меня есть, — Философ показал куда-то на верхний стеллаж. — Прочту.

Затем он замолк и подсел к столу, видно истомившись от высоких рассуждений и нервного возбуждения, поник, сделавшись маленьким замызганным старичком, лицо его еще больше сморщилось, на ветхой курточке складки тоже казались морщинами старости, седые клочья на облезлой голове встали дыбом.

«Скоро умрет», — подумал Маликов. И, поняв, что пора уходить, встал и сказал:

— Том Бунина я возьму почитать. Потом верну.

На крыльце Философ спросил:

— Вы у кого остановились?

– У Фирузы.

– А, она моя родственница.

Дождь лил по-прежнему отвесно и крупно. Вода бурлила из-под железных ворот и через двор Философа, и через огород рушилась с обрыва в реку. Она была почти до колен Маликову и чуть не заливала голенища сапог. За воротами Маликов раскрыл зонтик и по лужам, как вброд по реке, зашагал к дому Фирузы.

У Фирузы было тепло, пахло едой и казалось, что он действительно вернулся домой.

— Как вам наш Философ? — спросила Фируза.

— Да, оригинал, — ответил Маликов. — Говорит, что его Чехов вылечил от алкоголизма.

— Он наговорит. Просто испугался проклятия матери. Я же вам говорила: тетя Салима перед смертью прокляла его...

До обеда и после обеда, сидя на диване, под усыпляющий шум дождя за окном Маликов читал рассказ «Веселый двор». Не очень охотно, без особого удовольствия. Никакой брезгливости к деревне и крестьянам он не нашел. Зато угадывались тревога и, как и у многих дореволюционных русских писателей (1911 год), предчувствие беды. Ведь такие люмпенизированные крестьяне, как Егор Минаев, поверили большевикам и помогли им разрушить Россию.

Когда перечитываешь классиков, обнаруживаешь и то, мимо которого раньше проходил равнодушно или не понимал. Маликов вспомнил, что в первом чтении ему показалось излишним красочное описание поля, по которому брела голодающая Анисья, думалось, что все это видел сам писатель, когда писал, в своем воображении, а голодная и почти умирающая от голода Анисья не могла увидеть всю эту красоту. Маликов не голодал даже в студенческие годы, значит, не имел опыта, а теперь в повторном чтении догадался или где-то уже читал о том, что человек, доведенный голодом до безумия, видит окружающий мир ярко и красочно.

Читая, иногда переводил внимание на хозяйку, которая хлопотала по дому, выходила, возвращалась, все тихо, видно не желая помешать чтению. Иногда он мимоходом украдкой поглядывал на нее, замечая высокие груди под кофтой (у него на работе были одни плоскогрудые, зато накрашенные и до тошноты надушенные), полные крестьянские ноги. Фируза не была красавицей в его понимании, но у нее было уютное, мягкое лицо, и лицо это, когда она улыбалась здоровыми белыми зубами, делалось красивым.

Рано засмеркалось, хотя в ясную погоду в эту пору солнце еще стоит высоко, а в городе даже в такую непогоду улицы и дома и без солнца светлы, а читать при свечах глаза Маликова были непривычны.

Пришлось лечь и, чтобы не пялиться в темень, закрыть глаза – и потекли разные мысли, мыслишки, беспокойство о матери (позвонил ли ей этот тип?), о работе (надо будет дать материал. О чем? Придумывать и врать как раньше, почему-то не хотелось. С удовольствием написал бы о том, как он, журналист, дуриком сунулся за голубой забор, вляпался в непролазную непогоду, встретил странного человека, прозванного Философом, алкоголика, которого вылечил доктор Чехов, но ведь не напечатают).

Ровный шум дождя в эту ночь не убаюкивал. К тому же появились другие звуки, где-то капало с потолка, видно, Фируза подставила тазик: динь-динь-динь, потом глуше: шлеп-шлеп, где-то в стороне капли били по дереву: тук-тук-тук. Прохудилось небо, и протекают деревянные избушки в брошенных на произвол стихии деревнях...

И Маликову вдруг показалось нереальным то, что вот он, человек до мозга костей городской, в эту ненастную ночь в горах ночует в деревенской избе, притулившись к старому дивану, дыша запахами мокрой древесины, печной золы и проникающей в дом дождевой воды; странным было и то, что он впервые в жизни оказался в одной комнате, совсем рядом, один на один с молодой женщиной, а когда распогодится, наверное, утром, он выберется на царскую дорогу и уедет на попутке в город, а потом, проезжая мимо голубого забора, вскользь вспомнит о случайной сельской учительнице.

Что мешает двум молодым людям в эту угрюмую ночь быть поближе? Маликов не спал и знал, что она тоже не спит, только притворяется. О чем думает? О чем может думать молодая незамужняя женщина, когда рядом, в двух шагах, тоже не спит мужчина? Маликов женщинам нравился. Рослый, густоволосый, говорил баритоном, лишнего в общении с коллегами не допускал, фамильярности не терпел и в чужую душу не лез. Очень боялся ненароком связаться с женщиной и, не любя ее, но считая себя порядочным, влипнуть... Но Фируза могла бы остаться лишь сладостным сном, приснившимся однажды ненастной ночью... Что мешает? Ведь между ними всего несколько шагов и кромешная тьма. Встань и… Испугается и возмутится — извинюсь и вернусь на свой диван... Тук-тук по дереву, шлеп-шлеп по тазику – отсчитывали дождевые капли ночное время…

Вдруг кто-то с улицы тревожно пробарабанил по стеклу, затем поколотил по оконной раме и что-то крикнул. Послышалось: «Скотина!» Было слышно, как встала Фируза, подошла к окну, затем к дивану и слегка толкнула Маликова:

– Журналист, проснитесь! Что-то с плотиной! – отошла к двери и спешно завозилась, одеваясь. – Бегите к школе. Она на горке, увидите. Я побегу будить остальных. А вы разбудите Философа, в окно постучите...

Маликов встал, нашел на подоконнике очки, оделся и в кромешной тьме поискал у двери резиновые сапоги, их не было, значит, надела Фируза, нацепил свои модные туфли и, шагнув с крыльца, оказался по колено в воде. Вышел за калитку и, как через реку, пошел вброд. Дождь все поливал, хлестал по открытой голове, проник под куртку, залил очки, так что в подводном мраке едва различались контуры домов. Сзади догонял усиливающийся рев падающей с высоты воды. Ноги чувствовали, как вода стремительно течет по улице, словно по руслу реки. Его обгоняли люди, слышались детские голоса, какая-то женщина чуть ли не волоком тащила маленький комок живого, кажется, ту уродку. Где-то

 

истошно лаяла собака.

Маликов с трудом разглядел лачужку Философа и стал колотить по железному листу ворот. Ни звука ответного, ни голоса. Тогда он подошел к низенькому окну и побарабанил по стеклу. Услышав хриплый голос старика, отошел к воротам. Ворота открылись с жалобным скрипом, и в проеме выделилась темная фигура.

– Плотину прорвало! – крикнул Маликов.

– Не прорвало, а вода пошла через верх, – поправил старик, – это уже случалось: переполнится плотина – и через край. Ну, может и прорвать, – спокойно говорил Философ. – А вы идите в школу. Она рядом, вон там, на горке.

– А вы?

– Я-то? Я пока подожду. Может, пронесет. А если хлынет – мне надо мое добро спасать... Из библиотеки книги я перетаскивал в мешке. Кто-то взял мешок и не вернул, – говорил старик, поливаемый дождем, стоя выше колен в воде, которая через двор неслась на задворки и рушилась в реку.

– Вам помочь?

– Не надо. Вы человек молодой, государственный. Идите в школу.

– Вы не утонете?

Философ как-то нервно засмеялся и сказал:

– Ну и что, что утону? Зато вместе с книгами уйду в море-океан. Зачем мне жить без них... Кому я здесь нужен? – Философ посмеялся и добавил: – Я шучу. Постараюсь вынести хотя бы Чехова. У соседа попрошу какую-нибудь сумку. А вы торопитесь. Вода, кажется, прибывает.

Когда Маликов уже выходил на улицу, старик его окликнул:

– Журналист, постой, захвати Данте!

И вынес увесистый том.

Неся под мышкой драгоценный фолиант «Божественной комедии», Маликов вышел на улицу.

На небольшой возвышенности посреди деревни, на которой стояло деревянное здание школы, водного потока еще не было, хотя и здесь над каменистой подпочвой земля проволгла и превратилась в чавкающую грязь. У входа под козырьком от дождя прятались люди и возбужденно переговаривались:

– Не прорвет. Бывало уже. Сто лет стояла – еще столько
простоит. Не дураки же строили.

– Прорвет, так нижний ряд весь затопит.

– Какой там затопит. Снесет как мусорную кучу.

– Надеешься, верхний уцелеет? Господи, как бы моя корова не утонула!

– Что вы, бабы, совсем запаниковали. Не потонем. Верхом пойдет, как в тот раз, – произнес спокойный мужской голос.

Промокший с ног до головы и озябший, как бездомный щенок под дождем, Маликов вошел в школьный коридор, темный и сырой, встал у окна, положил фолиант на подоконник. Судя по голосам, в коридоре толпилось немало народу, переговаривались, посмеивались возбужденные подростки, кто-то курил, и табачный дым своим житейским мужским запахом здесь не раздражал некурящего Маликова.

– Дети, идите в класс, сидите за партой, – распоряжалась какая-то женщина. – Халиду эту не видели? Утонет ведь бедняжка!

– Пусть тонет, кому она нужна, – ответил хриплый женский голос. – Пенсию больше меня получает. За что ей?

– Как тебе не стыдно! Думаешь, если она утонет, тебе пенсию прибавят? Здесь она.

И тут за окном, вернее, одаль в деревне, что-то произошло. В дальнем мраке с пугающим грохотом что-то обрушилось, и со стороны плотины донесся гул раскатившейся по низине волны. Маликов понял: миллионы тонн воды, сокрушив древнюю плотину, вырвались из каменной теснины, обрушились на беззащитную деревеньку. Люди, стоявшие под козырьком, бросились внутрь.

– Ахырзаман! – произнес какой-то мужчина, как будто радовался. Какая-то женщина запричитала молитву.

Волна ударила по холмику, но, потеряв силу в просторе низины, прокатилась мимо школы . Когда слегка дрогнул пол под ногами, Маликов почувствовал то ли страх, то ли холодящий душу восторг.

 

Какой–то мужчина, войдя в коридор, почему-то весело сообщил:

– Со стороны реки, видно, смыло все, а со стороны шоссе только подполы зальет.

Где–то рядом послышался знакомый голос Фирузы:

– Дядя Рифат, дядя Рифат, ты здесь!

Не услышав ответа, отозвался Маликов:

– Он собирался перенести в школу свои книги.

– Уплыл грамотей со своими книгами, – произнес хриплый голос.

Кто-то радостно засмеялся. И продолжил тот, с хрипотцой:

– Намедни разговорились. Пристал ко мне. Говорит, почитай Дантова. Он в аду, говорит, побывал и описал это в книге. Я ему говорю: пусть этот Дантов твой заглянет к нам. Вот где настоящий ад. А то все едут мимо...

– Овцы, говорит, тоже думают. Думают, когда их режут.

Засмеялась женщина.

– Журналист, вы здесь? – услышал Маликов голос Фирузы.

– Тут еще журналист. Вот и пусть напишет, как мы тут...

Поняв, что не одинок среди чужих, Маликов ободрился и двинулся на голос, и возле соседнего окна почувствовал, что стоит рядом с женщиной.

Короткая летняя ночь шла на убыль. Поднявшееся из–за гор солнце пыталось пробиться сквозь угрюмые облака, но до земли проходило только рассеянным светом. Все же постепенно в больших школьных окнах забрезжил утренний свет. И высветившееся из сумрака лицо Фирузы показалось Маликову таким близким и родным. Они молчали и улыбались друг другу.

Когда рассвело и шум потока утих, люди вышли на школьный двор и увидели то, что натворила вырвавшаяся из горной теснины вода. Многих домов со стороны реки не было или сдвинулись с фундаментов и покосились. Чью-то баньку вода через огород отнесла к реке и поставила у самого обрыва. Правда, в порядке со стороны шоссе дома были целы, хотя кое-где повалены заборы. Лачуги Философа Маликов не увидел. На том месте уцелели только покосившиеся железные ворота. Кровлю ударом волны отбросило на забор соседа. Из бревен и обломков шифера торчала развалина печи. Вся улица была затоплена бурлящим, но постепенно мелеющим потоком. Вода несла бревна, доски, обломки штакетника, обрывки тряпья, порожние пластиковые бутылки и прочий хлам.

А там, где только вчера громоздилась столетняя плотина, зиял рваный пролом, напоминающий распахнутые ворота, – через него просматривалась межгорная долина, из которой схлынула вода, оголив темные скалистые склоны.

Изумленные увиденным, люди молча смотрели на этот печальный пейзаж после катастрофы. Только маленькая уродка, показывая коротенькой ручкой на деревню, что-то мычала. Видно, пыталась понять, что произошло с миром, где когда-то случайно проклюнулась ее бессмысленная, никому не нужная жизнь…

 

[1] Ахырзаман – конец света.

Из архива: май 2009г.

Читайте нас: