Все новости
Проза
30 Ноября 2022, 10:26

Марсель Гафуров. Житейские истории

Мурадымовское ущелье
Мурадымовское ущелье
  1. ТЕЗКА ПРОРОКА И ЕГО ОКРУЖЕНИЕ

 

Предыстория

 

У западных склонов Южного Урала, в том месте, где река Большой Ик вырывается из горного ущелья в просторную долину, стоит башкирский аул Мурадым, известный многим туристам, побывавшим в расположенных рядом с аулом и знаменитых теперь Мурадымских пещерах.

Слово «мурадым» в переводе на русский язык значит «моя цель» или «моя мечта». Полагаю, кто-то когда-то, поселившись в этом месте, осуществил свою мечту.

Близ Мурадыма нет обширных площадей ни для выпаса скота, ни для масштабного хлебопашества, поэтому выбор неизвестного нам мечтателя может показаться странным. Но окрестности аула в прежние времена изобиловали зверем и птицей, река – рыбой, в лесах водились дикие пчелы. Этого вполне достаточно для счастливой жизни на лоне первозданной природы. Еще и на моей памяти мурадымцы занимались охотой. Я знал одного тамошнего охотника, вернувшегося с войны без левой руки и все же ухитрявшегося добывать даже медведей. Медведи в этих местах и поныне не перевелись. Не так давно житель соседней деревни Увары, перевалив в поисках убредшей куда-то телки через горный отрог, неожиданно нос к носу столкнулся с медведицей, за которой следовали двое медвежат, и медведица, сбив его с ног, прокусила икроножную мышцу. Беднягу спасла от смерти его подоспевшая дворняжка, облаяв медвежат. Медведица кинулась выручать детенышей, благодаря чему уваринец этот сейчас жив-здоров, лишь слегка прихрамывает. Но все это к слову пришлось, цель-то моя – рассказать о дяде Мухамете.

По преданию, лет двести, а может, триста назад к старейшинам Мурадыма обратились несколько татар из Казанской губернии с просьбой разрешить им поселиться по соседству.

– Селитесь, вера у нас одна, речь схожая, мир велик, места в нем всем хватит, – ответили старейшины.

На восток от Мурадыма клином уходит в горы долина речки Увары. Вот в этой долине и поселились татары. Долина узковата, но ее хватило, чтобы со временем в ней уместилась деревня в несколько десятков дворов с достаточными для прокорма переселенцев огородами и даже лоскутами земли, годными для хлебосеяния. С южной стороны долина ограничена отвесным скалистым обрывом километра в полтора-два длиной, по неприступности не уступающим, как мне представляется, Великой Китайской стене. В конце обрыва возвышается Оло Таш-тау – Большая Каменная гора со склоном, покрытым веселым березняком. Напротив нее выставила хребет Кылыч-тау. Кылыч – значит «сабля». Гора напоминает кривую саблю, положенную на землю лезвием вверх. Из промежутка между этими горами выбегает речка Увары, и тут же в нее справа впадает ручей в шаг шириной – Угез ульган, что в переводе на русский язык означает «ручей, возле которого пал бык». Ручей этот течет, прыгая по множеству каменных ступеней. Тем не менее в нем водится или, во всяком случае, водилась рыба. Однажды житель деревни по имени Юмай устроил в верховье ручья запруду, чтобы вымочить мочало, а осенью, вытащив из запруды лубки, выгреб из нее еще и полмешка форелей и хариусов. Уму непостижимо, как через множество водопадов туда добралась рыба.

Сами жители деревни нарекли ее по названью речки Увары, но в казенных бумагах она значилась как Богдашкино. Может быть, проезжавшие мимо деревни русские мужики из Побоища говорили с завистью: «Вот дал Бог людям прекрасное место для жизни, а нас черт на кулички загнал». Отсюда – и казенное название деревни. Тут, чтобы читатель не терялся в догадках, я должен сделать пояснение. Побоище – это селение в том месте, где повстанцы из армии Емельяна Пугачева схватились с войском царицы Екатерины Второй. Кто кого побил – уже мало кто здесь точно помнит, но, судя по названию селения, битва была серьезная. Живут в Побоище потомки крепостных крестьян, завезенных в здешние места помещиком Мосоловым и прозванных мосалями. Чем-то они заслужили честь стать героями анекдотов. Еще в детстве я запомнил незлобивую байку о мосалях: собрались пятнадцать человек, четвертушку выпили, все в дым пьяные, еще и на похмелку осталось. Что касается деревни Богдашкино, ее жители не так давно, воспользовавшись крутыми переменами в жизни страны, узаконили название «Увары», поэтому речку во избежание путаницы я буду называть Уваринкой.

Дядя Мухамет, младший брат моей матери и тёзка Пророка, что, естественно, возвышало его в моих глазах и выделяло из массы людей обыкновенных, в течение почти всей своей сознательной жизни учительствовал в Уварах. Вынужден был оторваться от учительской работы только на несколько лет по вполне уважительной причине – грянула война с Финляндией, а затем – Великая Отечественная, пришлось встать в воинский строй. В феврале 1942 года он вернулся домой со скрюченной рукой, перебитой вражеской пулей. Солдат с перебитой рукой, хоть и левой, уже не солдат. Но голова была цела, правой рукой он мог писать ручкой в тетради и мелом на школьной доске, – это и определило его дальнейшую судьбу.

Мой отец не вернулся с войны с фашистами, и до восемнадцатилетнего возраста, пока я не уехал учиться в Уфу, в пединститут, главным в моей жизни мужчиной был дядя Мухамет. Каждое лето после войны я жил у него в Уварах. Мое детство и отрочество прошли под покровительством дяди Мухамета и его окружения. И вот теперь, вспоминая об этом, я почувствовал, что должен отдать дяде дань памяти, рассказав несколько житейских историй, так или иначе связанных с ним.

 

Тридцать три несчастья

 

В этой истории Увары еще не фигурируют, ее навеяло воспоминание о первой, не самой счастливой встрече с дядей Мухаметом.

Хотя авторы одной очень популярной в свое время песни призывают не думать о секундах свысока, для меня эти коротенькие отрезки времени не существенны. Я прожил долгую жизнь, мои секунды давно слились в минуты, минуты – в часы, часы – в дни, дни – в месяцы, месяцы – в годы, и я иногда не могу вспомнить, в каком конкретно году произошло в моей жизни то или иное событие. Вспоминаются только периоды: то-то и то-то случилось в школьные годы, а это – в студенческие, это – во время службы в армии и так далее.

Поразмышляв немного об этом, я вдруг обнаружил, что отчетливо помню некоторые секунды своего детства. Они связаны, главным образом, с несчастными случаями, имеющими свойство запоминаться на всю жизнь. И какие только несчастья не сваливались на мою бедную голову! Впрочем, самое раннее из них, сохранившихся в памяти, имеет прямое отношение не к голове, а к ноге.

Мне шел пятый от роду год, когда родители отправили меня в небольшую башкирскую деревню Бикбулат в гости к бабушке, решившей пожить при младшем сыне, то есть при моем дяде Мухамете, начавшем учительствовать в этой деревне. В избе, где они жили, самой заметной частью мебели были просторные нары, тянувшиеся от печи у входа до противоположной стены. Стояла зима, на улицу меня не выпускали, и мне не оставалось ничего другого, кроме как коротать время в нехитрых играх на этих нарах. Однажды бабушка достала ухватом из печи чугунок с кипятком, поставила на пол. В ту же самую секунду мне вздумалось слезть с нар, и я угодил босой ногой в кипяток.

Кто-нибудь из нынешних молодых писателей, возможно, нашел бы сотню-другую слов, чтобы описать мои ощущения в ту секунду, а у меня слов для этого нет. Могу лишь сказать, что издал неописуемый визг. Моя нога тут же начала вздуваться, а бабушкино лицо стало белее мела. Придя в себя, она смазала ногу, ставшую мягкой, как подушка, добытым у соседей гусиным жиром. Деревенский фельдшер, извещенный о несчастье соседями, осмотрев ногу, пришел к заключению, что до свадьбы она заживет. А дядя Мухамет выпросил в колхозе лошадь с санями и быстренько отвез меня, завернув в тулуп, обратно к родителям в райцентр – село Мраково, в обиходе именовавшееся и Красной Мечетью (Кызыл Мэчет).

Спустя недели две или три нога, не дожидаясь свадьбы, пришла в нормальное состояние, лишь кожа обновилась, и я на радостях стал носиться по дому, словно угорелый. Из-за этого произошло очередное несчастье. Мама несла из горницы на кухню набранные в голландке жаркие угли, чтобы погасить их для последующего использования в самоваре. Я, как было сказано, носился из комнаты в комнату, невзначай налетел на маму, из-за чего ее рука дернулась и угли из совка высыпались мне на голову. Эта секунда в памяти моей неизгладима. Вдобавок сохранился фотоснимок, на котором я запечатлен с головой, пятнистой, как шкура неаккуратно остриженного барана.

На этом мои несчастья не закончились. Голова пострадала по меньшей мере еще трижды. Выехав впервые на коньках на лед, я тут же упал, ударился затылком и получил легкое сотрясение мозга. Но это – дело заурядное, это может случиться с каждым. А вот то, что случилось, когда я съезжал на лыжах с крутой горы, можно сказать, уникально. Мои лыжи почему-то решили объехать стоявший впереди дубок сразу с двух сторон, и слева, и справа. Дерево столкновение выдержало, а из моих глаз посыпались искры, потом мир погрузился во тьму, и на моем лбу, когда я очнулся, успела вырасти сизая шишка. Третий случай относится опять же к разряду заурядных. Я упал в лесу с дерева и, можно сказать, воткнулся головой в землю. Моя двоюродная бабушка Бадигул неделю массировала мою шею, смазывая ее сметаной, и удивлялась, как это она, шея, не сломалась.

У нее же, у двоюродной бабушки, я угорел в бане, ладно хоть потерял сознание, уже одеваясь в предбаннике. Бабушка Бадигул, приводя меня в чувство с помощью нашатырного спирта, видно, несколько перестаралась. Когда я открыл глаза, сердце как раз собиралось выпрыгнуть из груди, но, к счастью, передумало, осталось на месте.

Народное присловье сводит число возможных в жизни человека несчастий к тридцати трем. Если это верно, я в течение своей жизни норму почти выполнил. Мое тело помечено множеством шрамов, как у фронтовика, прошедшего дорогами войны от Волги до Берлина. От тридцать третьего несчастья, которое могло оказаться последним, меня спасла жена. Я втихомолку накопил деньги для покупки автомобиля «Запорожец», последней, вполне приличной по тому времени модели. Перед самым началом смутных 90-х годов прошлого века появилась и возможность совершить покупку, но жена решительно сказала:

– Только через мой труп! Ты при твоей удивительной «везучести» завтра же разобьешься. И как мне потом жить?

Пришлось от покупки отказаться. Вскоре деньги обесценились, вместо машины мы купили, кажется, килограмма три колбасы. Зато благодаря твердому характеру жены я не попал в число жертв автомобильных аварий, много ходил пешком. А ходить пешком полезно для здоровья. Может быть, поэтому я до сих пор жив.

 

Ключ от школы

 

В свои школьные годы я запомнил, что рассказ как литературное произведение должен быть построен по классической схеме: завязка – развитие действия – кульминация – развязка. Но, приступив к рассказу о дяде Мухамете, я понял, что даже до завязки доберусь не скоро, а если и доберусь, то классический рассказ у меня вряд ли получится. Я смотрю в далекое время детскими глазами, и в голову мне приходят разные неожиданные мысли, которые в схему не укладываются, тем не менее представляются интересными и просятся на бумагу. Например, пришла вот мысль о том, что биография дяди Мухамета не раз соприкасалась с биографиями писателей.

В Уваринской школе одну зиму проучилась Зайнаб Биишева, впоследствии первой удостоенная звания «Народный писатель Башкортостана». Ее, сироту, забрала жить к себе старшая сестра, устроившаяся учительницей этой же школы, тоже на одну зиму. Зайнаб уже окончила начальную школу в другой деревне, но решила добровольно остаться в четвертом классе на второй год, потому что пятого и последующих классов в Уварах не было, да и поныне нет. К тому же девочке захотелось основательно овладеть татарским языком.

Башкирский и татарский языки очень близки, в них много общих для двух народов слов, только башкиры и татары произносят их по-разному. Маленькой Зайнаб не сразу далось татарское произношение, из-за этого прежние соученики дразнили ее, а тут представилась возможность поупражняться в родственной речи. Добавим к сказанному, что чудесная уваринская природа, вызывая глубокие поэтические чувства, в какой-то мере подтолкнула к литературному творчеству не одну только Зайнаб Биишеву, но и автора этих строк с его младшим братом. Брат Мадриль, кроме книги стихов на русском языке написал еще и на татарском поэму «Увары», которую опубликовали в республиканской газете «Кызыл Тан». Такие вот интересные произошли истории. Разве не стоит упомянуть о них в рассказе о дяде Мухамете?

Правда, когда Зайнаб училась в Уварах, дяди Мухамета там еще не было. Школой заведовал Губай-бабай Ишматов, его будущий тесть. Дядя Мухамет начал учительскую деятельность в башкирской деревне Бикбулат, что стоит у Малого Ика. Там у него, представьте себе, учился другой будущий башкирский писатель – Шакир Янбаев. Но однажды на районном совещании учителей в селе Мраково дядя Мухамет познакомился с тетей Фатхией, дочкой Губай-бабая. Я отчетливо помню, как они прогуливались по переулку возле нашего дома, взявшись за руки. Я догадался: если молодой человек и девушка прогуливаются, взявшись за руки, то это – любовь. Потом они поженились, и Губай-бабай перевалил заботу об Уваринской школе на их плечи.

Под школу была переоборудована бывшая мечеть. В годы воинствующего атеизма минареты с мечетей в большинстве мусульманских селений снесли, а в Уварах минарет остался нетронутым. Так и стояла школа, горделиво устремив в небо островерхую башенку с полумесяцем. Помещение внутри здания разделили на две большие комнаты, в каждой из которых поставили два ряда парт. В одной комнате в первом ряду сидел первый класс, во втором ряду – третий, с ними одновременно занимался дядя Мухамет. В другой комнате сидели соответственно второй и четвертый классы, им давала уроки тетя Фатхия. И проработали они таким вот образом до глубокой старости.

Школа была самым видным и притягательным зданием деревни. В пору, когда в Уварах существовал небольшой самостоятельный колхоз, его правление, размещенное в одной из изб, ни в какое сравнение со школой не шло. До того, как в деревне построили избу под клуб, местная молодежь, главным образом подростки, раз или два в неделю с разрешения дяди Мухамета устраивала в школе вечерние игры. Разумеется, с условием, что сами после игр вымоют полы и расставят парты по своим местам. Под играми подразумевались танцы. Юноши и девушки, мальчики и девочки, подцепив друг дружку согнутыми в локтях руками и глядя в разные стороны, кружились под наигрыш гармошки. Потанцевав некоторое время, партнерши меняли партнеров, чтобы никому не было обидно, а, напротив, всем было весело. Приезжая в Увары в гости к дяде и моей жившей при нем бабушке, я тоже участвовал в этих играх. Однажды, выйдя после игр на улицу, я впервые в жизни поцеловал девочку, которая мне очень понравилась во время танцев.

– Фу, – сказала девочка, – сейчас меня стошнит. Я с мальчиками не целуюсь.

На этом моя первая любовь и закончилась.

И вот еще что мне вспомнилось. Когда я впервые попал в Увары, мне было шесть лет. На улице мне встретился мальчонка лет четырех. Он остановился и проговорил нараспев:

– Саумысыз!

«Здравствуйте», значит, буквально – «здоровы ли вы». Я оглянулся. Никого, кроме нас двоих, поблизости не было. Выходит, он поздоровался со мной.

Это был далеко не единственный подобный случай. Со мной потом часто здоровались и дети, и взрослые. Более того, мальчишки постарше устроили специально для меня праздник. Соорудили на ручной двухколесной тележке шалашик из зеленых ветвей, с которых свешивались кисти спелой черемухи, – дело было в августе, и катали меня по улице, посадив в этот шалашик, как какого-нибудь принца. Теперь я понимаю, что воспринимался уваринцами как очень важный гость – Племянник Учителя. Отношением ко мне выражалось уважение к дяде Мухамету и тете Фатхие. Их воспитательное воздействие, установленные ими правила поведения не ограничивались стенами школы, а распространялись на всех жителей деревни, начиная с детишек, только-только научившихся ходить.

В татарских селениях, как и в башкирских, не принято называть человека по имени-отчеству. Моего дядю Мухаметом Валеевичем называло разве лишь приезжее начальство. А так в деревне к именам старших в знак уважения добавляются слова «абый» (дядя), «апа» или «тути» (тетя), «бабай» (дедушка), «эби» (бабушка). В Уваринской школе, обращаясь к учителю, называли его Мухамет-абыем, учительницу – Фатхией-тути, для краткости – Фатхатти. Некоторые дети, приняв это за полное имя, еще раз добавляли «тути», получалось Фатхатти-тути.

Дядя Мухамет, будучи одновременно и заведующим школой, очень дорожил ею и берег как мог. Но здание, построенное в начале двадцатого века, со временем теряло блеск, ветшало. И где-то во второй половине этого же века дядя мой затеял ремонт. Освежили краски, сменили поржавевшую кровлю минарета, и бывшая мечеть засияла как новенькая. В связи с этим биография дяди Мухамета вновь соприкоснулась с писательскими биографиями. Уроженец нашего района Александр Филиппов, ныне народный поэт Башкортостана, однажды привез в Увары небольшую делегацию немецких писателей, чтобы показать, как выглядели раньше деревенские мечети. Гости, оглядев местную достопримечательность, с удовольствием попили чаю с медом хоть и не в самом богатом, но самом уважаемом доме деревни, то есть у дяди Мухамета и тети Фатхии. Мед был у них свой, дядя Мухамет содержал в садике у дома две пчелосемьи. Может быть, немецкие писатели потом что-нибудь написали об этом чаепитии. Во всяком случае, в Германии народ наслышан о башкирском меде. Оттуда не раз в нашу республику приезжали и сейчас приезжают предприниматели для заключения долгосрочных договоров на закупку меда.

Но я увлекся и ушел далеко в сторону от истории с ключом, обозначенной в названии этого рассказа.

Началом своим история с ключом от школы обязана моему двоюродному брату Ринату, родившемуся спустя год после возвращения дяди Мухамета с войны. Ринат рос дружелюбным, любознательным мальчиком. Лет с четырех он начал бегать в школу, стараясь угодить к перемене, и ему разрешалось посидеть на уроке папы или мамы. Как-то по окончании уроков, когда дядя Мухамет запер дверь школы и шел домой, окруженный, как обычно, гурьбой учеников, Ринат попросил:

– Эткей, дай мне понести твой кчу…клю…ключ.

– Что ж, – сказал эткей, то есть папа,– ты это заслужил, сидел тихо, не мешал вести урок. На, держи.

И Ринат гордо понес в руке ключ от школы, а остальные дети поглядывали на него с завистью.

На следующий день при такой же ситуации одна ученица, кажется, это была соседская дочка Бибисара, обратилась к учителю с такой же просьбой:

– Мухамет-абый, можно мне, пожалуйста, понести ключ?

– Та-а-ак, – сказал учитель,– вспомним-ка, какие отметки ты сегодня получила. По чтению – «пять», по арифметике – тоже «пять». Да, ты заслужила, неси.

Так и повелось, что после уроков право нести ключ от школы получал тот, кто добился за день наибольших успехов в учебе.

Вас это рассмешило? Напрасно смеетесь. Дело-то оказалось очень серьезным. Вскоре весть об этом педагогическом начинании разошлась по деревне, и родители стали спрашивать у детей:

– Ну, кто сегодня нес ключ от школы?

И если кто-то из них укоризненно говорил сыну или дочке, ни разу не удостоившимся такой чести: «Эх ты!», – это было даже обидней любого другого наказания. Родители начали ревностней следить за успехами своих детей в школе, а дети изо всех сил старались получить переходящую награду. Успеваемость в школе заметно повысилась. Обыкновенный ключ приобрел статус почетного знака отличия и одновременно стал ключиком к сердцам маленьких уваринцев.

На языке той поры это явление можно назвать моральным стимулированием. Нынешнему молодому поколению понятие «моральный стимул» не совсем понятно, оно вытеснено из жизни понятием «деньги» Любой успех измеряется количеством денег. Я слышал, некоторые родители платят детям за школьные отметки так: за пятерку – пять рублей, за четверку – четыре Стоп! А за двойку как платить? Два рубля? За единицу – рубль?

История с ключом от школы с наступлением новых времен получила в Уварах неожиданное, можно сказать, драматическое продолжение. Но об этом я расскажу чуть позже, а пока остановлюсь на необыкновенной душевной щедрости дяди Мухамета и тети Фатхии.

Они жили в доме, доставшемся им в наследство от Губай-бабая. Дом состоит из двух половин, соединенных сенями. Дядя Мухамет немного его подновил, сменил сгнившие бревна, но очертания остались прежние. В этом тереме-теремке, по полезной площади меньшем, чем стандартная городская двухкомнатная квартира, постоянно обитали семь человек. Здесь полезная площадь определялась не квадратными метрами, а широтой души хозяев. В одной половине дома радовались жизни: а) Гаффа-эби, мать тети Фатхии; б) Бабушка с большой буквы, потому что для меня это слово по отношению к ней было равнозначно имени; в) ее ослепшая старшая сестра Усал-эби, что значит «строгая бабушка». Меня в малолетстве, если не слушался, пугали: «Вот приедет Усал-эби…» После смерти всех трех бабушек в этой же половине поселилась младшая сестра Бабушки – Бадигул-эби, вдова директора Мраковской башкирской средней школы Усмана Гумеровича Надырова. Из этих четырех жилиц пенсию, 28 рублей, получала лишь Бадигул-эби. Другую половину дома занимали дядя Мухамет с тетей Фатхией. Их дети, Лилия и Ринат, полноправно пользовались обеими половинами.

Семья кормилась картошкой со своего огорода, молоком от своей коровы, медом от своих пчел, пока пчелы не погибли, иногда – мясом, если удавалось сохранить и вырастить приплод от двух-трех овечек. Раз в месяц дядя Мухамет и тетя Фатхия отправлялись пешком в райцентр – от Уваров до него напрямую через горы, как считается, восемнадцать километров,– получали там зарплату, покупали на базаре муку и приносили ее домой тем же пешим порядком в заплечных мешках.

Летом население дома увеличивалось вдвое – втрое. У Губай-бабая и Гаффы-эби было шестеро детей. Из них в родительском доме осталась только тетя Фатхия, остальные разлетелись кто куда. Двое сыновей обосновались в Челябинске, старший из них даже был выдвинут на работу в тамошнем обкоме партии, один стал доменным мастером в Магнитогорске. Младшая дочь вышла замуж за коллегу дяди Мухамета по Бикбулату, переехала туда, за ней последовал самый младший из братьев. Все они, кроме рано умершего младшего брата, обзавелись семьями и ежегодно в отпускную пору приезжали со своими домочадцами в Увары, предпочитая это отдыху в каком-то там Крыму. К ним присоединялся племянник Губай-бабая, живший в Подмосковье. А тут еще и я с братишкой.

Двор дяди Мухамета на некоторое время превращался в цыганский табор. Детей на ночь укладывали рядком на нарах в сенях. Взрослые частью уходили ночевать к соседям. Тетя Фатхия, чтобы эта орда не оголодала, с ранней зорьки до заката солнца хлопотала в летней кухне, дядя Мухамет добывал все, что нужно для пропитания. Но ни единой жалобы в связи с этим никто никогда от них не слышал.

Я многому научился у дяди Мухамета. Прежде всего – строить добрые отношения с окружающими. А по хозяйственной части – например, запрягать быка в телегу и ездить в лес за дровами. Автомашин в деревне тогда и в помине не было, держать лошадь в личном хозяйстве не дозволялось, поэтому дядя Мухамет обзавелся упряжным быком. Иногда он приезжал в Мраково кружным путем, через Мурадым, в бычьей упряжке – ходить пешком за зарплатой и мукой с годами стало тяжеловато.

В середине августа, когда в этой горно-лесной местности поспевали травы, я помогал дяде Мухамету и тете Фатхие косить сено на лесных полянах. Это тоже полезная наука. На обед тетя Фатхия готовила на костре мятую молодую картошку, заправленную сметаной. Всякие блюда доводилось мне пробовать впоследствии. Однажды во время туристической поездки в Бельгию гостеприимный капиталист угостил меня экзотическим блюдом – маринованной сердцевиной молодой пальмы, а на десерт – мороженым с горячим шоколадом. Худого слова о такой еде не сказать, но ничего вкусней мятой картошки тети Фатхии я в жизни не едал.

 

* * *

Я виноват перед дядей Мухаметом, не смог поехать на его похороны, лежал в больнице в Уфе. И тетю Фатхию не проводил в последний путь, был в заграничной поездке. Два года назад съездил к их могилам. На горном склоне под столетними березами спят они вечным сном рядом с близкими их и моему сердцу людьми: Губай-бабаем, Гаффой-эби, моей Бабушкой с двумя ее сестрами. Кладбище огорожено, могилы содержатся в должном порядке.

В Уварах многое изменилось. Деревня разрослась, спустилась концом единственной улицы в низину, где когда-то был пруд и стояла водяная мельница, приводившая в движение помимо жерновов колхозную молотилку. Денежные люди построили плотину в ущелье, ближе к истоку Уваринки, с расчетом разводить в водохранилище рыбу. Рядом возводили коттеджи для тех, кто пожелает отдохнуть здесь, порыбачить на коммерческой основе.

Школа стоит на прежнем месте. Мне сказали, что ключом от нее завладел Фарух. Я помню его шустрым мальчишкой. Повзрослев, особой набожности он не проявлял, и вдруг снизошло на него благочестие. Объявил себя муллой, решил использовать здание мечети по первоначальному его назначению. Теперь ведь свобода, везде восстанавливаются или строятся мечети и церкви.

– А где же учиться детям? – спрашивали у Фаруха.

– Пусть власти построят новую школу, – отвечал он.

Новая школа – это, конечно, неплохо. Начали хлопотать о строительстве. Но все уперлось в деньги. Ведь глава администрации района не какой-нибудь олигарх, чтобы взять и выложить на стол нужную сумму. Скоро ли район найдет средства на строительство новой школы – вот вопрос.

Вопрос повис в воздухе. Для меня тут самое обидное заключается в том, что Фарух – один из учеников дяди Мухамета и тети Фатхии. Учили его, учили, и – нате вам…

 

* * *

Только что до меня дошли отрадные вести. В Уварах, оказывается, был достигнут временный компромисс. В школе, она же теперь мечеть, продолжают учиться дети, а мулла созывает в нее верующих на пятничную молитву, с особой интенсивностью используя каникулярное время. Вопрос о финансировании строительства нового здания для школы, вернее, культурно-образовательного комплекса, в котором будут и школа, и библиотека, и еще что-то, вроде бы решен. Уваринцы ждут, когда у строителей развяжутся руки в другом селении.

Словом, все хорошо, что хорошо кончается.

 

Один из самых счастливых дней

 

Я проснулся на нарах, в сенях дядиного дома, с ощущением счастья.

Вчера я научился плавать. На Уваринке ниже мельничной плотины короткие, быстрые перекаты перемежаются с омутками и разливами, как бы озерцами глубиной мне по пояс. Сразу за огородом дяди Мухамета поблескивает одно такое озерцо. Мы, дети, бегаем туда по утрам умываться, а тетя Фатхия ходит за водой для домашних нужд.

В Уварах нет колодцев, все пьют воду из речки. Она на диво прозрачная и холоднющая, даже в пруду и в самые жаркие дни не успевает согреться. Если попьешь ее, припав грудью к бревнышку, лежащему на берегу, зубы ломит. Несмотря на это, вчера я решил искупаться. Плюхнулся в речку, забарахтался, будто ошпарившись, отчаянно задвигал руками-ногами и вдруг почувствовал, что плыву. В Мракове, когда купался в теплой воде Большого Ика, мне это не удавалось. А тут как-то само собой, с испугу, что ли, получилось. Ощутил ладонями упругость воды и поплыл. Вот это ощущение и обернулось сегодня утром ощущением счастья.

Первое, что я увидел, открыв глаза, – серое осиное гнездо с детскую голову, прилепленное к доске под кровлей сеней. Рядом с гнездом ползали осы, то улетая на улицу через какую-то щель, то прилетая. Их никто не трогает, и они никого не трогают. Это одно из удивительных явлений в дядином доме. Оно усилило ощущение счастья, осы показались мне очень милыми насекомыми.

На улице светило солнце, ослепительно сиял проем открытой двери сеней. В этом сиянии на крыльце стояла тетя Фатхия, разговаривала с кем-то. По мальчишескому голосу ее собеседника я угадал с кем. Вскочил, подбежал к порогу и увидел соседского мальчишку Фарита, моего ровесника и приятеля. Фарит держал в руке на кукане рыбину, достававшую хвостом до земли.

– Так почем ты ее продашь? – спросила тетя Фатхия.

– Мама сказала – за три рубля.

– А за два не отдашь?

– Я бы отдал, но мама сказала – за три.

– Ну ладно, приличный налим, хороший пирог получится, беру за три, – решила тетя Фатхия.

Удивительное дело: в Уваринке водится рыба, но, кроме нескольких мальчишек, ее никто не ловит. Даже во время войны, говорят, не ловили. Из даров природы всей деревней запасались летом только сушеной дикой ягодой и черемухой, которую перемалывали в муку. Взрослым заниматься рыболовством некогда. Лишь иные русские мужики, приезжающие на мельницу с зерном, в ожидании своей очереди на помол закидывают удочку в пруд, нет-нет да вытаскивают увесистых хариусов либо пеструшек, сказать по-книжному – форелей, и варят на костре уху. А у детворы либо удочек нет, либо уменья и терпенья.

Двенадцатилетний Фарит, самый заядлый и удачливый рыболов деревни, рыбачит с помощью волосяной петли, привязанной к палке, называется эта снасть – мэскэу. Тетя Фатхия договорилась с ним, чтобы он иногда свой улов приносил ей за деньги. Насколько мне известно, деньги в Уварах постоянно водились тогда лишь у дяди Мухамета с тетей Фатхией и у продавщицы сельповской лавки, они ежемесячно получали зарплату. Остальные жили тем, что колхоз выдавал натурой за трудодни, и тем, что Аллах пошлет.

Впрочем, деньги изредка появлялись и в других семьях. Во время войны всем жилось несладко, да и после войны жизнь не сразу наладилась, очень голодным выдался, например, 1947 год. Для спасения от безденежья и нужды часть огородов в Уварах стали засевать подсолнечником. Собрав урожай, самые предприимчивые жители деревни сбивали обоз на бычьей тяге и по зимнему первопутку отправлялись торговать семечками в Магнитогорск – через весь Южный Урал. На многодневном пути они должны были преодолеть очень крутую и опасную Семиколенку. Семиколенка – это гора, на которой для облегчения подъема дорога проложена зигзагами в семь загибов. К счастью, дорожные тяготы вскоре окупались. Хотя и считается, что грызть семечки и сорить их шелухой неприлично, вкусный товар уваринцев в городе металлургов шел нарасхват. Да и в самой деревне каленые ядрышки подсолнечника были лакомым подспорьем в питании. Дядя Мухамет разрешал своим ученикам грызть семечки в школе во время переменок, сплевывая шелуху в бумажные кулечки. Что поделаешь, у детей на голодный желудок ученье на ум не идет. До горячих школьных завтраков тогда еще не додумались, вернее, у разоренного войной государства средств на это не хватало.

Матери Фарита деньги были нужны для покупки в лавке плиточного грузинского чая. Без чая у нее болела голова. Правда, чай в лавке можно было приобрести и в обмен на куриные яйца, но яйца, сами понимаете, не лишние и на своем столе.

Тетя Фатхия ушла с налимом в летнюю кухню, а я выскочил к Фариту.

– Ты как его поймал?

– Кого?

– Налима.

– Шел по плотине, гляжу, стоит, сунув голову под берег, пошевеливает хвостом. Я завел петлю с хвоста и вытащил…

– Слушай, научишь меня ловить рыбу петлей? Я тебе за это как-нибудь крючки привезу.

– На кой они мне? Я удочкой не ловлю, крючок то за корягу, то за дерево цепляется, а сидеть у пруда – долго и скучно.

– Ну, просто по дружбе научи.

– Это можно. Только за конским волосом для петли надо сходить.

– Так пошли!

– Эй-эй, – подала голос тетя Фатхия, – сначала – умыться и завтракать!

Меня сжигало нетерпенье, но пришлось подчиниться. Тетю Фатхию в деревне слушаются все, потому что она – учительница, да еще и построже дяди Мухамета, хотя он вдобавок заведует школой.

После завтрака я забежал к Фариту и мы отправились на лужок, где паслись колхозные лошади. Приятель мой спокойно подошел к одной из них, выдернул из ее хвоста несколько длинных волосинок – лошадь и ухом не повела. Затем Фарит велел мне подержать волосинки за кончики и быстренько сплел их. Получившуюся нить привязал к срезанной по пути ивовой палке.

– Готово, держи! Кору с палки не сдирай, белая будет пугать рыбу.

– Покажи теперь, как ты ловишь.

– Айда на речку!

У оконечности Кылыч-тау через речку перекинут мост. Я заглянул под него, и под ним будто молнии блеснули, собравшиеся в тенечке рыбы мгновенно исчезли.

– Тут ничего не поймаешь, – объяснил Фарит. – Надо ловить в ямах среди корней деревьев.

Зашли в урему, где ольховые и черемуховые ветви, сомкнувшись над речкой, образовали зеленый тоннель. В этом тоннеле и вправду с удилищем делать было бы нечего. Выбрав толстую ольху с подмытыми речкой корнями, Фарит осторожно лег возле ее комля, подул на воду, чтобы разогнать кружившиеся на ней соринки, вгляделся в глубь образовавшейся под корнями ямы и прошептал:

– Дай мэскэу…

Палку с петлей он опускал в воду очень медленно, сантиметр за сантиметром, затем последовал рывок, и на берегу затрепыхался серебристый хариус.

– Теперь попробуй ты…

Я попытался в точности повторить действия Фарита. Но ловкости у меня не хватило, задел палкой одну из рыбок, она метнулась в сторону, и тут же вся стайка растворилась в волнах переката.

– Не получилось, – опечаленно вздохнул я. – Давай в другом месте попробуем.

– У меня больше времени нет, мама велела помотыжить картошку на огороде. Если хочешь, завтра сходим на Сухой ручей. Он уже высох, вода стоит только в ямах, в них осталась и рыба. Если замутить воду, рыба начнет задыхаться и плавать поверху, тогда ничего не стоит поймать ее просто рукой.

Предложение Фарита мне не понравилось. Я знаю: Сухой ручей – левый приток Уваринки, он пересекает дорогу на полпути к Мурадыму. Но течет он только до середины лета, потом высыхает. Не вся рыба, заплывшая в него весной, успевает вернуться в речку. Тут природа допускает явную ошибку. Мне показалось зазорным пользоваться ее упущением.

– По-моему, ловить там неинтересно, – сказал я, немного подумав.– И нечестно. Не зря ведь о нечестных людях говорят, что они любят ловить рыбку в мутной воде.

– Пустое несешь! – рассердился Фарит. – Вода и в ямах высохнет, вся рыба погибнет и сгниет, если ее не растащат вороны. Пусть уж лучше нам она достанется.

– Ну ладно, – сдался я. – Сходим завтра.

Все ж мне было досадно оттого, что завтра придется заниматься не тем, чем хочется. И тогда я считал, и сейчас считаю, что главное в рыбалке не улов, а процесс ловли, когда чувства твои обостряются, ты возбужден ожиданием успеха, и это ожидание вознаграждается взрывом радости: ура, поймал! Ты чувствуешь себя победителем. А если добыча сама идет тебе в руки, радость совсем не та.

Мы вернулись в деревню, и вскоре Фарит появился на своем огороде с мотыгой. Я подумал, не пойти ли к нему на подмогу, а то мне делать нечего. Но вдруг вспомнил, что в том месте, где я вчера искупался, у самого берега торчит пень от спиленного кем-то старого осокоря. У его корней течение вымыло землю, образовалась глубокая яма. Нет ли там рыбы? Надо проверить.

Я прихватил снасть, подаренную Фаритом, и спустился к речке. Осторожно припал там к пню, вгляделся в воду и едва не закричал от радости. Дно ямы будто было устлано темными полешками, там, еле пошевеливая плавниками, стояла стая рыбы, очевидно, хариусов, потому что в этой холодной речке водятся только они и пятнистая форель, а в пруду еще и налимы.

Теперь я знаю, прочитал в энциклопедии, что хариус – некрупная рыба из семейства лососевых, вырастает в длину до тридцати сантиметров, но те хариусы, которые предстали перед моими глазами в Уварах, показались мне огромными. Прежде, как все мраковские мальчишки, я рыбачил на Большом Ике, и никакая другая рыба, кроме нахальных пескарей, на мою удочку не попадалась. Лишь однажды удилище согнулось дугой, клюнула сильная рыба, я даже замер в испуге, затем, мысленно умоляя: «Не сорвись! Не сорвись!», – вытащил-таки рыбину на прибрежный песок. Так впервые увидел хариуса.

А сейчас, лежа на пне, я вижу целую стаю хариусов и, если мне улыбнется удача, вытащу на берег хотя бы парочку этих стремительных мухоловов.

Затаив дыхание, я начал опускать мэскэу в воду. Медленно-медленно. И вот петля уже у самого дна перед носом одной из рыбин. Завожу петлю до середины ее туловища. Рывок – и спустя секунду хариус запрыгал на берегу.

Мои действия встревожили стаю, она задвигалась, но вскоре успокоилась. Тем же манером я вытащил вторую рыбину, затем еще и еще. Стая осознала опасность и рассеялась, когда на берегу набралось уже больше десятка рыбин – вполне достаточно, чтобы я возликовал.

Я нанизал добычу через жабры на двурогий кукан, взвесил ее в руке (пожалуй, килограмма на три тянет) и направился домой. Меня распирали радость и гордость. Я почувствовал себя добытчиком. Вот уж попируем сегодня всем семейством!

Навстречу мне через огородную калитку вышла тетя Фатхия с коромыслом и ведрами на плече. Увидев мой улов, приостановилась.

– Откуда это у тебя? – удивилась она.

– Поймал.

– Где?

– Да тут, где воду черпаешь.

– Не может быть! Наверно, Фарит тебе дал.

– Нет, я сам наловил!

– Хм… Ну, отнеси в летнюю кухню, – сказала тетя Фатхия и пошла дальше, покачивая головой в сомнении.

Радость моя пригасла. Ужасно обидно, если ты честно добился какого-нибудь успеха, а тебе не верят даже хорошо знающие тебя люди!

И все-таки это был один из самых счастливых дней моей жизни.

Большой Ик
Большой Ик

 Трофей из орлиного гнезда

 

Однажды мой сводный брат Мишка и я, погостив у дяди Мухамета в Уварах, возвращались пешком в райцентр. К слову сказать, брат в документах значился вовсе не Мишкой, а Мингажем. Но пока его отец, ставший после войны и моим отчимом, воевал с фашистами, а затем, получив тяжелое ранение при штурме Кенигсберга, лежал в госпиталях, Мингаж беспризорничал и к нему прилипло русское имя, что, впрочем, в этом рассказе никакой роли не играет. А вот наш возраст играет. И мне, и ему в ту пору было около пятнадцати лет. Это значит, что у обоих в голове еще гулял ветер, чем и объясняются наши безрассудные поступки.

В пути мы должны были перевалить через крутой горный отрог, на гребне которого стояла одинокая сосна с плоской, как на японских рисунках, верхушкой. На этой верхушке чернело огромное гнездо беркута, то есть орла. Мы заприметили гнездо, когда шли в Увары, а теперь остановились, чтобы рассмотреть его основательней.

– Давай посмотрим, что там, в гнезде,– предложил я.

– А если орел или орлица нападет на нас?– засомневался Мишка.

Ощутив холодок в груди, я оглядел небо над головой. Парящих птиц нигде не было видно. По праву старшего (на несколько недель) по возрасту я принял решение:

–Залезу, посмотрю. Вон палка лежит, возьми ее в руки, если что – будешь отбиваться, а я уж как-нибудь…

Лазанье по деревьям было для нас делом привычным. Я снял свой поясной ремень, застегнул его так, чтобы получилось кольцо нужного диаметра, обхватил им толстый ствол сосны, вставив в кольцо ступни, и, пользуясь этой ременной опорой, цепляясь руками за шершавую кору, полез вверх. Через минуту-другую я был уже у гнезда. Заглянул в него, сев на крепкую ветку. В гнезде лежало яйцо размером с гусиное, только чуть короче и круглей.

Вот это добыча!

У Мишки, когда я спустился с ней на землю, глаза вспыхнули. Мы почувствовали себя героями. Кто еще, кроме нас, мог в этом мире похвастаться таким трофеем?!

Грозные птицы так и не появились, но мы сочли за лучшее поскорей отойти от сосны с гнездом и продолжили свой путь.

– А что мы с ним сделаем? Сготовим яичницу? – спросил Мишка немного погодя.

– Скажешь тоже! Во-первых, неизвестно, можно ли есть орлиные яйца. Вдруг они заразные? Я однажды видел с десяток беркутов, слетевшихся на луг к трупу лошади. Значит, они питаются и падалью. Во-вторых, надо сохранить это яйцо на память, будет что людям показывать. Не в каждом доме такой трофей увидишь.

Дома мать, взглянув на наш трофей и укоризненно покачав головой, сказала:

– Зря вы его взяли. Я слышала, орлица за год выводит лишь одного птенца, теперь и этого не будет. Яйцо скоро испортится, придется выкинуть.

– Нет уж! – возразил я. – Хоть скорлупу да сохраним на память.

Сказано – сделано. Я пробил хомутной иглой отверстие в скорлупе, расширил его гвоздем, затем долго, поочередно с Мишкой, мы трясли яйцо, чтобы его содержимое вытекло на землю. Ничейный пес, прозванный Инспектором, поскольку он в поисках пропитания регулярно проверял дворы нашей улицы, с удовольствием это содержимое слизал. Далее, привязав к нитке спичку, мы вставили ее в скорлупу поперек отверстия и повесили пустое орлиное яйцо на гвоздь в простенке между окнами горницы. Но на фоне побеленной стены белое яйцо не смотрелось, сливалось с фоном.

– Знаешь что, – сказал Мишка, – нарисуй на яйце портрет Сталина, у тебя это здорово получается.

Тут, пожалуй, надо объяснить нынешним читателям, как мы, мальчишки той поры, относились к Сталину. Сейчас о нем чаще всего упоминают как о злодее. А для нас он был Верховным Главнокомандующим в войне, в которой мы победили фашистов. Правда, ценой жизни моего отца и многих других отцов. Но нам не могло прийти в голову, что виноват в этом Сталин, а не Гитлер. Сталину мы приписывали голос Левитана. И когда по радио торжественно звучало: «…произвести салют тридцатью артиллерийскими залпами из трехсот двадцати орудий!», у нас души замирали от восторга.

Я помню утро 9 мая 1945 года, когда взлетел на крышу своего дома и, размахивая привязанной к палке красной наволочкой от подушки, выкрикивал долгожданное, выстраданное, впитавшее в себя кровь и муки миллионов людей, грянувшее радостным майским громом слово:

– Побе-е-еда!

Не только в нашем селе – во всей стране народ высыпал на улицы. Не знакомые друг с другом люди обнимались и целовались, смеялись и плакали. Такое единение народа, такое ликование, но уже без слез, мне посчастливилось увидеть потом лишь еще раз – после полета Юрия Гагарина.

Рядом со словом «победа» в моем – и не только моем – сознании утвердилось имя «Сталин». Как бы само собой разумелось, что Сталина любит весь советский народ. Но любовь – чувство теплое, нежное, интимное. Я скорей почитал его как абстрактного бога-громовержца, иногда ударяющего по земле молниями. Лично в меня и ни в кого в моем близком окружении молния не попадала (гибель моего отца на совести Гитлера, если, конечно, слово «совесть» можно употребить применительно к этому чудовищу), поэтому Сталина я не боялся, хотя теперь утверждают, что вся страна жила в страхе перед ним. Напротив, из почтения к нему я научился рисовать его лицо в профиль даже не отрывая карандаша от бумаги. Возможно, мне хотелось конкретизировать абстрактный образ. Рисунок давался легко: бугорок зачесанных назад волос, высокий лоб, прямой нос, выступы усов и губ, небольшой подбородок…

Предложение Мишки я принял. Быстренько черными чернилами нанес на орлиное яйцо профиль Сталина. Вокруг набросал облака, намекая, что он небожитель. Яйцо выделилось на белом фоне. Мы полюбовались им, отойдя в сторонку, и остались довольны своим достижением.

Но через несколько дней по дому начал распространяться неприятный запах. Он становился все сильней и в конце концов превратился в тошнотворную вонь. Источник вони установила мать.

– Твой Сталин протух, – сказала она сердито. – Выбрось скорей на помойку. Нет, лучше закопай в землю, а то и во дворе будет вонять.

За такие слова, если бы их услышал еще кто-нибудь, мать могла угодить в места, как говорится, не столь отдаленные. Но я, удрученный позорным финалом своих стараний, на ее формулировку не обратил внимания, кинулся исполнять вполне разумное распоряжение.

Причина моей неудачи заключалась в том, что внутренность скорлупы не была вычищена как следует. Надо было пробить ее с обоих концов и промыть горячей водой.

С тех пор прошло много лет. Уже с полвека я не видел орлов. Может быть, в наших краях они перевелись. И доля вины за их исчезновение лежит на мне. Грустно думать об этом.

 

Всесоюзная известность

 

В Увары в казенном тарантасе приехал инспектор районного отдела народного образования с тем, чтобы проверить, как идет подготовка школы к новому учебному году. Дядя Мухамет привел его на обед к себе домой, – в деревне столовой нет, где же приезжему человеку подкрепиться, если не у тех, к кому приехал?

Тетя Фатхия загодя накормила младшую часть семейства, и я, устроившись с книжкой во дворе под открытым окном, вполуха слушал, о чем за столом разговаривают взрослые. Разговор, разумеется, шел о школе.

– У малокомплектных, как ваша, школ проблем особенно много, – заметил инспектор. – Мне хотелось как-то помочь вам. Я изложил свои мысли в письме в Москву, в «Учительскую газету». Там его напечатали. И мне, представьте, прислали двести рублей, хотя я писал не ради гонорара…

Меня это сообщение поразило. Как легко, оказывается, можно заработать немалые деньги! Исписал два-три тетрадных листка, послал в газету – и на тебе двести рублей! (Деньги, сильно подешевевшие в годы войны, к этому времени, говоря по-нынешнему, деноминировали, в них срезали один ноль). А я-то иногда пыхтел целую неделю, чтобы добыть рублей двадцать-тридцать, помочь матери.

Нахлебалась она в те годы горького горя. Войну мы перебедовали в Аургазинском районе, селе Толбазы, куда отца перевели по работе и откуда его в самом начале 42-го года призвали в армию. Последнее письмо от него пришло осенью того же года. В зачерненной военной цензурой строке письма угадывалось слово «Калинин». Отец, видимо, написал, что воюет то ли близ города Калинина, то ли на Калининском фронте. Впоследствии на запросы о его судьбе мы получали один и тот же ответ: пропал без вести. Могу лишь предположить, что он попал в число сотен тысяч не похороненных солдат, останки которых до сих пор находят в местах былых сражений. Мы не только лишились отца – государство отвернулось от нас, семьям пропавших без вести воинов не полагались государственные пособия.

В полном отчаянии мать летом 45-го, вскоре после Победы, приняла оказавшееся не вполне обдуманным решение вернуться в Мраково, ближе к родне. Бросили казенное жилье, предоставленное в свое время отцу, продали корову, погрузили пожитки на попутную трехтонку и поехали туда, где не было у нас ни кола ни двора. Надеялись на помощь дяди Мухамета, хотя он и тетя Фатхия и помимо нас содержали пятерых иждивенцев. Они и в самом деле стали урывками помогать нам, но взять на полное обеспечение еще трех едоков не могли.

Около года снимали мы углы у сердобольных мраковцев. Мать устроилась на работу в швейную артель, но ее заработка хватало лишь на полуголодное существование. Однажды, помню, ради экономии купили мы на базаре пуд черной муки, не ржаной, а буквально черной – это были размолотые семена лебеды. Доныне я не забыл вкус черных лепешек, которые пришлось грызть для утоления голода. Он, этот вкус, сидит в памяти так крепко, что я и сейчас нервничаю, если вечером не вижу на кухонном столе кирпичика белого хлеба, купленного про запас.

Спустя год нам немного повезло. Одна мраковская семья должна была куда-то уехать, спешно продав хоть и невзрачный, но пригодный для обитания дом. Мать, услышав об этом, заволновалась. Она ухитрилась сохранить часть денег, полученных за корову. Чтобы купить дом, продала вдобавок все что могла: отцовский велосипед, свою шелковую шаль и голубой атласный халат, купленные до войны, еще что-то – и сторговалась с хозяином дома. Мы обрели собственную крышу над головой. Однако от нужды не избавились.

Гостевание у дяди Мухамета и тети Фатхии, более-менее сытная жизнь у них были для меня и братишки праздником, но праздник не может продолжаться вечно. Школьные каникулы заканчивались, и мы возвращались домой, где нас ждала все та же нужда.

Я ломал голову над тем, как заработать немного денег, и вот что придумал. В конце нашей улицы у речки Кусюклы жил старик Ибрай-бабай, работавший на контору, которая занималась сбором вторсырья. Впрягшись в ручную тележку, старик ходил по селу, скупал тряпье и кости. Объяснял, что где-то на фабрике тряпье превращают в бумагу, а кости – вроде бы в столярный клей. Расплачивался за хлам шпулькой ниток либо набором иголок, рыболовным крючком, короче, мелким дефицитом, иногда и деньгами – ну, рубль там или два можно было у него получить. Я решил воспользоваться этой возможностью. Как-то после уроков прошелся по задворкам, нашел несколько рваных тряпок, снял с одного из плетней надетый на кол конский череп (отголосок тотемизма у башкир) и понес находки Ибрай-бабаю.

Он сидел у себя во дворе под навесом, плел корзину. Глянув на мою добычу, указал, куда ее положить, сходил в избу, вынес мне рыболовный крючок и снова занялся корзиной.

– Ибрай-бабай, возьми меня в помощники – утиль собирать, – попросил я, присев рядом на чурбак.

– Взял бы, да со мной ты не разбогатеешь – усмехнулся старик. – Разбогатеть можно на воровстве, но воровство требует уменья, аккуратно надо воровать, а то в тюрьму угодишь.

– Я не хочу воровать.

– Я тоже не хочу, а жить как-то надо, потому, видишь, еще и корзины плету на продажу. Корзина – вещь в хозяйстве нужная, кому под куриное гнездо, кому лук, к примеру, хранить. Ходовой, одним словом, товар.

– А почем ты корзины продаешь?

– Смотря какая корзина. За такую вот, под лук, десять рублей дают.

– И мне бы научиться их плести.

– Простенькую корзину сплести – дело нехитрое. Только острый нож и старанье надобны. А лозы вон у Кусюклы – хоть пруд пруди.

И старик подробно объяснил мне, как обод согнуть, какие лозины для остова нарезать, как прикрепить их к ободу, как стенки и днище сплести.

Я все запомнил и на следующий день принялся плести корзину. Так ли, сяк ли в течение недели сплел две корзины, в воскресенье понес их на базар.

В торговле корзинами я ничего зазорного не вижу. Это была честная работа, и приобретенные тогда навыки даже через много-много лет мне пригодились. К рождению внука я, что называется, тряхнул стариной, сплел из очищенной от коры лозы красивую белую люльку. Внук, когда его привозили на наш с бабулей садовый участок, спал в ней, она и сейчас цела, напоминает о подаренных нам маленьким человечком радостях.

А те две первые корзины я до базара не донес, их купили на пути к торговым рядам. И я промышлял корзинами еще несколько лет, даже после того как положение нашей семьи изменилось к лучшему.

Произошло это так. Однажды мать попросила меня с братишкой присесть, сама села напротив и заговорила смущенно:

– Детки, я должна посоветоваться с вами. Моя подруга Гульсум, вы ее знаете, познакомила меня с хорошим человеком и предлагает выйти за него замуж. У него есть сын, а жена умерла во время войны. Вы, конечно, никогда не сможете забыть папу, но его нет уже пять лет, я измучилась, сердце изболелось оттого, что у меня не хватает сил, чтобы избавить вас от нужды, чтобы вы всегда были сыты и сносно одеты-обуты. Если вы согласитесь, может, жить нам станет легче…

Мы согласились, и спустя некоторое время у нас появились отчим и сводный брат Мингаж, охотней отзывавшийся на имя Мишка.

Отчим работал завхозом МТС, машинно-тракторной станции. К тракторам и прочей технике он прямого отношения не имел, отвечал за порядок в здании конторы, за своевременную топку печей и уборку в нем, в его ведении была также конюшня. Сколь странным это теперь ни кажется, МТС не могла обойтись без лошадей. Легковых машин тогда было раз-два и обчелся, не только эмтеэсовское руководство, но и ответственные работники райкома партии и райисполкома, за исключением первых лиц, по служебным надобностям ездили на конном транспорте. Отчим мог воспользоваться казенной лошадью и для удовлетворения собственных нужд. Снял с матери нелегкую проблему обеспечения семьи дровами, а когда купили корову, то и сеном. Жизнь наша полегчала. Но зарплата у отчима была тоже не ахти какая, поэтому от торговли корзинами, к которой подключился и Мишка, мы еще не отказались.

При таких вот обстоятельствах я услышал в Уварах поразившее меня сообщение инспектора районо. И пришла мне в голову мысль стать писателем, вернее, написать о чем-нибудь и послать свое сочинение в газету.

У меня были некоторые основания надеяться на успех. Я считал себя довольно начитанным и грамотным человеком. Владел на бытовом уровне родным (по-татарски – материнским) языком, понимал башкирский, еще до войны в детсаде приобщился к русскому и учился в русской школе. Изложения и диктанты, как правило, писал на пятерки.

Между прочим, я заметил, что инородцы, которые учатся в русской школе, зачастую пишут грамотней, нежели их русские сверстники. Объясняется это, видимо, тем, что нерусские дети изучают грамматические правила не вполне еще освоенного ими языка старательней, чем русские. Коренной русак со дня рождения плавает в родном языковом море со всеми его солями и примесями, если чего-то не знает, так чувствует, ему можно и спустя рукава учиться. Позже я понял, что особо гордиться своей грамотностью мне не стоит, потому что до поры до времени плавал в дистиллированной воде грамматических правил и грамотен был на уровне нынешнего компьютерного редактора, принимающего за ошибку любое не заложенное в программу слово и оборот живой речи.

К счастью, соли и примеси я ощутил, читая прекрасные книги. Первыми произведениями, которые отец прочитал мне вслух по-русски, были изданные для детей рассказы Льва Толстого. С тех пор помню и его «Двух товарищей», и «Бульку», и «Акулу». Когда учился в первом классе, в школе устроили предновогодний праздник, хотя уже шла война, и меня за костюм клоуна наградили книгой стихов Маршака. Благодаря этой книге я пристрастился к самостоятельному чтению. Дома хранился еще и отлично изданный сборник стихотворений и поэм Лермонтова, приобретенный отцом перед самым началом войны. Я перечитывал его, тоскуя об отце, много раз. После Толстого и Лермонтова сильное впечатление произвел на меня Чехов. Взял я в районной библиотеке том с его повестями, прочитал их с упоением и сделал печальное открытие: школа нас обкрадывает! Что сообщают нам о Чехове учебники по литературе? Что он – великий мастер по части короткого рассказа, автор «Ваньки Жукова» и «Каштанки», ну, еще «Вишневого сада». Его повести упоминаются как бы мельком, будто нечто второстепенное в его творчестве, а на самом деле это, оказывается, такая прелесть, что невозможно от нее оторваться.

Школа, к сожалению, давала нам лишь лоскутные знания о наших великих писателях, даже о Пушкине, создавала иллюзию, будто мы их «прошли», изучили их творчество, тем самым гасила интерес к ним, желание читать их в дальнейшем. Хорошо, что я догадался об этом и стал запоем читать и Пушкина, и Гоголя, и Некрасова, одним словом, всех классиков – сверх школьной программы.

Как видите, у меня были прекрасные учителя, имею в виду классиков. Тем не менее, когда пришла мысль написать в газету, я не сразу нашел, о чем стоит написать. В Уварах бурлила только речка, а жизнь текла неспешно, каких-либо событий, достойных внимания печати, в деревне, на мой взгляд, не происходило.

Нужное мне событие произошло в райцентре.

Тут я вынужден опять сделать отступление от сюжета. В Мракове дети учились в двух средних школах. Башкирская функционировала в здании с башенкой, похожей на минарет,– не знаю точно, возможно, прежде это была тоже мечеть, скажем, соборная, большая, поэтому село в обиходе и именовали Красной Мечетью. Русская школа единого здания не имела, занимала несколько разрозненных помещений, например, семиклассникам была отведена «камчатка», обыкновенный сельский дом, стоявший на отшибе. Классы были перегружены, учеба шла в две смены. Для того чтобы разгрузить десятилетку, в центре села напротив торговой площади с каменными магазинами, унаследованными от купцов, построили здание еще для одной русской школы, семилетней. В условиях послевоенных нехваток во всем открытие новой школы явилось незаурядным событием. Вот об этом я и написал, и не только написал – нарисовал фасад нового здания, приложил рисунок к заметке и решил послать ее в «Пионерскую правду».

Но тут случилась загвоздка, возник вопрос, как подписаться под моими творениями. Некоторые писатели подписывались псевдонимами. К примеру, Максим Горький, Марк Твен… Я псевдоним для себя еще не придумал. А если и придумаю, и мою информацию напечатают, как я получу гонорар? Мне же на почте его не выдадут. Это во-первых. Во-вторых, неизвестно, как одноклассники воспримут мой успех. Вдруг из зависти высмеют меня, обзовут писакой? Зловредный Витька Сиянов и так уж за мои корзины обозвал меня Марком Крассом-спекулянтом. Что общего он нашел между мной и древним римлянином – для меня загадка. Марк Красс, как известно, разбил войско Спартака и разбогател, не гнушаясь грабежами и спекуляцией. Стоять с ним на одной доске – нет уж, увольте! Я сильно обиделся, дело дошло до драки с Витькой.

Подумал я об этом, подумал и предложил Мишке:

– Давай подпишем твоим именем и фамилией, гонорар так и так достанется нам.

Мне казалось, что я нашел удачное решение. Драться я не любил, а Мишка, если что, тут же давал обидчику по зубам.

– Валяй, подпиши моим именем, – согласился Мишка.

И письмо ушло в Москву якобы от него.

Я стал чаще заглядывать в школьную библиотеку, где вели подшивку «Пионерской правды». И вот свершилось: вижу на первой странице газеты, имевшей многомиллионный тираж, свой рисунок и заметку! Подпись, правда, не моя, но под ней напечатан адрес: село Мраково, Кугарчинский район Башкирской АССР.

Денег из Москвы мы не дождались, позже выяснилось, что «Пионерская правда» юным корреспондентам гонорары не выплачивает. Но ведь здорово все же получилось! О нашем селе и районе узнала вся страна – «от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей» (кстати, эту цитату из знаменитой песни мой компьютер только что подчеркнул как стилистически сомнительную).

Неважно, что в газете стоит не моя подпись, главное – наше село и район получили всесоюзную известность благодаря мне, рассудил я. Меня эта мысль так воодушевила, что в моей голове зароились рифмы. И я принялся сочинять стихи.

Но это уже начало историй, не связанных напрямую с дядей Мухаметом и Уварами.

 

  1. ПОЧЕМУ Я ПЕРЕСТАЛ ПИСАТЬ СТИХИ

 

Подумал я, подумал и решил рассказать, как учился – воспользуюсь тут выражением В. Маяковского – «делать стихи», как добился успеха, но в конечном итоге разочаровался в своем поэтическом творчестве. Кого-то, надеюсь, заинтересуют подробности этой давней истории, а молодые люди, пробующие, как говорится, перо, извлекут из моего опыта что-нибудь полезное для себя.

 

Ученичество

 

Я ехал на телеге в лес за дровами мимо пшеничного поля. И вдруг в голове у меня сложилось:

Уж пшеница колосится,

Тихо-тихо шелестит…

Постойте, да это же стихи! Как бы их продолжить? Надо придумать что-то красивое, на то они и стихи, чтобы звучали не так, как проза, решил я. И дальше родилось:

Над пшеницей, словно птица,

Песня девичья летит.

Никакой песни над пшеничной нивой я не слышал, но, раз начал выдумывать, пришлось довести дело до логического конца. И получилось вот что:

Вышла девушка на зорьке,

Все закончила дела,

Встав березкой на пригорке,

С песней косы заплела.

 

Ничего, красиво получилось. Пришла затем и третья строфа, но я забыл ее, теперь не могу вспомнить.

Раздобыв поздней сборник стихов полузапрещенного тогда Сергея Есенина, я сопоставил свой опус с одним из первых его стихотворений:

Там, где капустные грядки

Красной водой поливает восход,

Клененочек маленький матке

Зеленое вымя сосет.

Есенин написал это, когда ему было, как и мне, пятнадцать лет.

Меня словно током ударило. Бог ты мой, как я далек от его потрясающе яркой образности! До Пушкина, пожалуй, мне дотянуться будет легче, он проще, не бьет в глаза такими ослепительными образами. Правда, твержу я пушкинскую строку «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» – и не могу проникнуть в ее тайну, объяснить себе ее магическую силу. Всего несколько вроде бы обыкновенных слов, а хочется повторять их и повторять.

Я пришел к выводу, что должен учиться и учиться, чтобы овладеть поэтическим мастерством. Прежде всего, разумеется, больше читать классиков, но этого недостаточно, надо завязать переписку с живыми поэтами, они что-нибудь да подскажут мне в науку. А то ведь варюсь в собственном соку.

Сочинив еще несколько стихотворений, послал их на консультацию в Союз писателей Башкирии. Адрес узнал у приятеля, который тоже сочинял стихи, в отличие от меня, по-башкирски, и уже получил письмо от литературного консультанта Союза Назара Наджми.

Короче говоря, получил и я ответ от литконсультанта Павла Куликова, поэта, ныне забытого. Я ему благодарен. Он прислал мне доброжелательное письмо. Судя по стихам, писал он, есть у тебя поэтические способности, но, видимо, не хватает еще знаний и опыта. Посоветовал найти в библиотеке и прочитать «Теорию литературы» Л. Тимофеева и книжку Михаила Исаковского «О поэтическом мастерстве».

Я последовал совету. Из книги Тимофеева узнал, чем отличается ямб от хорея и многое другое, касающееся техники стихосложения. Из книжки Исаковского, автора очень популярных в то время песен, тоже, наверно, что-то отложилось в сознании, но сейчас помню лишь его замечание в адрес начинающего поэта, выдавшего незабываемые строчки:

Семен Михайлович Буденнный

Скакал на сером кобыле

Я, к счастью, не был настолько безграмотен, чтобы допускать такие ляпы. Воодушевившись, начал рассылать свои стихи по печатным изданиям, поступавшим в нашу районную библиотеку. Адресовал их в редакции «Литературной газеты», журналов «Огонек» (лично главному редактору А.Софронову), «Смена», даже «Крокодил». Для «Крокодила» зарифмовал башкирскую байку о незадачливом хозяине, догадавшемся запереть свой амбар на замок лишь после того, как воры все оттуда вынесли.

Стихи мои нигде не напечатали, зато литконсультанты редакций проанализировали их, указали на невыразительность тех или иных слов, на подражательность моих творений. Теперь многие издания заранее предупреждают: «Рукописи не рецензируются и не возвращаются». А тогда авторам писем в редакции обязательно отвечали, обязательно доброжелательно, и переписка с литконсультантами стала для меня своего рода заочной литературной школой.

Что касается подражательности, она вполне объяснима. Мне очень хотелось поскорей напечататься, и я специально старался писать похоже на стихи поэтов, которых печатают в газетах и журналах. Не сразу понял, что чрезвычайно важен в творчестве поэта собственный голос, что неспроста не спутаешь Лермонтова, например, с Некрасовым или Маяковского с Есениным, если даже напечатают их стихи, не указав, чьи они. Поэтому-то и легко подражать им. К слову сказать, я еще не знал, что подражателям, «делавшим стихи» под Маяковского, сам великий поэт язвительно посоветовал: «Не делайте под меня, делайте под себя!»

Ученичество мое затягивалось.

В феврале 1951 года в Уфе возобновилось прерванное Великой Отечественной войной издание республиканской молодежной газеты, теперь под названием «Ленинец». Узнав об этом, я тут же послал в ее редакцию несколько стихотворений. А в конце мая, раскрыв газету, увидел, представьте себе, 12 моих стихотворных строк о пшеничном поле и девичьей песне, летевшей над ним. Рядом было напечатано еще одно стихотворение с подписью: Александр Филиппов, ученик 10-го класса Юмагузинской средней школы.

Несколько месяцев спустя я встретился с Сашей в Уфе, в пединституте им. К.А.Тимирязева, на факультете языка и литературы, и мы надолго стали неразлучными друзьями. В общежитие института мы не попали, мест в нем было маловато, пришлось ютиться в частных углах, одну зиму даже спать вдвоем на одной кровати. Но это не так уж важно, главное – мы попали на факультет с богатыми литературными традициями, сидим в аудиториях, где сидели до нас поэты и писатели, которым выпало пройти дорогами войны. Одно лишь имя Мустая Карима чего стоит!

Мы, конечно, немедленно записались в институтский литературный кружок, выпускавший машинописный альманах «Заря», и в литкружок при редакции «Ленинца». Наша связь с газетой вскоре выразилась в том, что на ее странице появился снимок с заседания литкружка. На снимке студент Ваня Зотов читает стоя свои стихи, а остальные литературные птенцы, частью уже оперившиеся, то есть опубликовавшие пробы пера, сидят за столом. Один из них, а именно Саша Филиппов, – будущий народный поэт Башкортостана. (Этот снимок воспроизведен в книге «Главное, ребята, сердцем не стареть», посвященной 85-летию молодежных организаций республики.)

Наши стихи стали все чаще появляться в «Ленинце», затем и в партийно-правительственной «Советской Башкирии». Прорвались также в ежегодный альманах «Литературная Башкирия». Но одними лишь гонорарами за стихи сыт не будешь. Из дому деньгами мне не могли помочь, надо было как-то прирабатывать на питание и оплату крыши над головой. Хотя после первой же экзаменационной сессии мне назначили повышенную стипендию, на жизнь ее не хватало, несмотря на относительную дешевизну в студенческих столовых. (Помню, однажды пообедал за 13 копеек. На первое – суп с лапшой, на второе – селедка с манной кашей, на третье – чай с ломтиком хлеба.)

Став завсегдатаем редакции «Ленинца», я начал прирабатывать, не гнушаясь и самой низменной прозой. Писал отзывы на новые кинофильмы, пересказывал их содержание. Однажды написал заметку под названием «Новая книга молодого поэта». Речь шла о книге стихов Назара Наджми. Он в самом деле был еще молод. Многие поэты-фронтовики в возрасте опередили наше поколение совсем ненамного.

В день выхода номера «Ленинца» с моей заметкой я остановился возле уличной газетной витрины, чтобы полюбоваться своим творением. Вдруг подошел молодой мужчина, поздоровался со мной. Я обомлел: это был Михаил Дудин, ленинградский поэт, приехавший к Мустаю Кариму. Поэт поэта, как рыбак рыбака, видит издалека. Михаил Александрович, должно быть, запомнил меня на литературном вечере в институте, вот и подошел. Предложил прогуляться по городу, поговорить о поэзии. Я, понятное дело, с радостью согласился. Не каждому и не каждый день выпадает встреча с известным всей стране поэтом и доверительный разговор с ним. Об этом я уже рассказывал в этюдах из жизни писателей («Соловей не блещет опереньем»). Повторять подробности тут не буду. Скажу лишь, что в тот день в моей жизни произошло незаурядное событие.

Был еще один памятный случай. Храню фотоснимок, на котором Саша и я стоим рядышком с Константином Симоновым. Нынешняя молодежь, наверно, не представляет, какую популярность приобрел Симонов во время войны. Его стихотворение «Жди меня» было у всех на устах, наши воины повторяли его, как молитву. Его пьесу «Русские люди» американский корреспондент передал за океан по телеграфу. Понимаете? Не телеграмму о ней послал, а, видимо руководствуясь поговоркой «Дорого яичко к Христову дню», передал весь текст пьесы. Повесть Симонова «Дни и ночи» явилась первым крупным художественным произведением о Сталинградской битве. К моменту нашей встречи он был шестикратным лауреатом Государственной (Сталинской) премии. (Поздней получит еще Ленинскую премию за «Живых и мертвых» и звание Героя Социалистического Труда.) Симонов одним из первых среди литераторов написал очерк о нашей легендарной Башкирской кавалерийской дивизии. И помог спасти Мустая Карима, обреченного на смерть после тяжелого ранения, – поспособствовал в проведении операции, которую консилиум врачей счел бесполезной, исход казался им очевидным. Лишь один молодой хирург, вняв настояниям друзей поэта, в том числе Симонова, взял на себя ответственность. И одержал победу в схватке со смертью.

Вот с каким человеком мы сфотографировались.

Константин Михайлович приехал в Уфу, чтобы встретиться с избирателями в качестве кандидата в депутаты Верховного Совета СССР. Встретился и со студентами в актовом зале нашего факультета. Прочитал нам, мило картавя, поэму «Иван да Марья». Ответил на вопросы о войне, о борьбе за мир, о своей семье, рассказал о четырнадцатилетней дочке. Попросили его сфотографироваться со всеми нами у здания нашего факультета, что стоит на улице «бывшего Сталина» (так впоследствии адресовал письмо в квартировавшее на этой же, но уже переименованной улице книжное издательство один простодушный сельский житель). Перед фотографированием я и Саша оказались шустрее всех наших однокашников: Саша встал по левую, я – по правую руку знаменитого поэта.

Думаю, если б мы осмелились попросить Константина Михайловича поговорить с нами отдельно, он не отказался бы. Писатели старшего поколения относились тогда к литературной молоди очень заинтересованно и заботливо, старались пополнить свои заметно поредевшие за войну ряды, скорее поставить нас, как говорится, на крыло. Рядом с ними мы чувствовали себя ближе к творческим высотам, быстрее взрослели.

 

Взлет

 

Мой поэтический взлет пришелся на годы службы в армии. Отслужил от звонка до звонка – три года.

Министр обороны маршал Г. К. Жуков принял решение: для ускорения подготовки младших армейских специалистов призвать на военную службу выпускников высших учебных заведений. И я, уже женатый, успев поработать учителем в общеобразовательной школе всего лишь два месяца и чуть дольше поласкать маленькую дочку, оказался в Забайкалье, в воинской части, готовившей авиационных механиков.

Мог бы оказаться там и Саша Филиппов, мы с ним снова встретились на сборном пункте военкомата республики, но последняя по счету медкомиссия обнаружила у него следы недавно перенесенной болезни и отпустила на все четыре стороны. А он хотел стать военным. За год ли, два ли до этого во время студенческих каникул съездил во Владивосток, попытался там поступить в военное училище, однако безуспешно. Только и пользы, что оставил в редакции «Тихоокеанского комсомольца» несколько стихотворений, и ему вдогон прислали гонорар.

Меня же, стало быть, призвали в армию, и, казалось бы, не до поэзии мне стало. Наступила жуткая забайкальская зима. Ветры из Монголии начисто сдували снег, и мы, курсанты, топали по гулкой, как чугун, скованной пятидесятиградусными морозами земле. Если в утробе самолета возникала необходимость отвернуть какую-нибудь гайку голой рукой, пальцы примерзали к металлу. В столовую, стоявшую в паре сотен метров от казармы, мы ходили, обвязав лица, чтобы не обморозиться, вафельными полотенцами. Уставали так, что на теоретических занятиях засыпали с открытыми глазами.

Кроме теоретических знаний в этой школе я получил пригодившиеся потом в жизни практические навыки. Нас научили орудовать напильником, работать на токарном и сверлильном станках, разбираться в электрических схемах, отлаживать электропроводку. Так что вздохнуть, как говорится, было некогда.

И все-таки… Я уже настолько заразился поэзией, что, несмотря ни на что, в любых условиях в мозгу крутились рифмы и рождались стихотворные строчки. Сижу, скажем, на политзанятии и, преданно глядя в глаза офицера-политработника, мысленно сочиняю стихи. А записываю их в предусмотренное распорядком дня личное время, написав сперва письмо домой.

Затосковал я по любимой и дочке, по прежним друзьям-товарищам, по родной Башкирии. Это стало основной темой моих забайкальских стихов. Еще в эшелоне, доставившем нас, новобранцев, на станцию Бада близ Читы, я сделал неожиданное открытие. Мы пересекли в пути реку Белую. Есть, оказывается, одноименная с нашей, башкирской, река и в Сибири. Я написал стихотворение об этом. Вот строфа из него:

Другая Белая, сибирская,

Но прозвучало, как привет,

Названье, мне настолько близкое,

Что с сердцем просто сладу нет.

Позже тоска моя вылилась в строки:

Сибирских сопок синяя гряда

Мне кажется Уралом иногда.

Врываясь в сны, придя минутой грусти,

Живет во мне родная сторона.

Там цепко сросся с сердцем каждый кустик…

Я понимал, что стихи о тоске, если не придам им гражданское звучание, не поверну их к злобе дня, ни одна редакция не одобрит. Злобой дня и тогда было, и сейчас остается освоение необъятных пространств Сибири, ее несметных богатств. Поэтому уже не я, а мой лирический герой принимает решение сменить свой, образно говоря, первый дом, Урал, на второй – Сибирь. Но то, что с детства сердцу мило, «не оставишь у порога и не предашь, как лишний груз, огню». Значит, надо взять все это с собой, верней, добиться, чтобы Сибирь тоже стала родным домом. Стихотворение я завершил так:

Я разбужу нетронутые пущи

И ярость рек над стройками зажгу,

Чтоб стал таким, как первый, даже лучше,

Второй мой дом, –

Иначе не могу.

Громковатое вышло заявление, но в духе времени. Дав стихотворению название «Иначе не могу» и присовокупив к нему стихи о другой Белой, послал их в «Комсомольскую правду». На публикацию особо не надеялся. Пробиться в популярнейшую, увешанную орденами всесоюзную газету – это вам, как сказал бы фотокорреспондент «Ленинца», бывший фронтовой фотограф Башкавдизии Лутфулла Исхакович Якубов, не баран чихнул. Сейчас я «Комсомолку» не уважаю, сильно пожелтела, но тогда…

Через неделю получил телеграмму: «При первой возможности опубликуем “Иначе не могу”. Ошеверов». Меня это потрясло. Не письмо, как обычно, получил, а телеграмму! Кто такой Ошеверов – узнал впоследствии: ответственный секретарь редакции. Добросердечный, видно, человек, решил не томить солдата ожиданием. Вскоре пришла «Комсомолка» с моим стихотворением. Я почувствовал себя на седьмом небе, обрел уверенность в своих силах.

Наряду с уверенностью возникло чувство ответственности за свое творчество. Теперь я не имел права посылать в редакции абы какие стихи, лишь бы напечататься. Нельзя снижать планку, через которую уже перепрыгнул. Установил для себя правило: не спешить, стихи должны отлежаться, пока не уверюсь, что мне не будет стыдно за них.

Между тем время шло, наступила весна. Перед выпуском из школы авиамехаников, в апреле, нас закинули в тайгу, на лесоповал. В военном городке собирались построить еще что-то. Что ж, мы рады стараться. Тайгу рубить – не формулы зубрить, посмотрим, какова она, тайга, вблизи. Новые впечатления мне не помешают.

В Забайкалье климат резко континентальный, в году чуть ли не 300 солнечных дней. Лютый холод сменился жарой, зацвел багульник, но крылатые кровососы еще не проснулись, и мы работали, оголившись до пояса. Благодать! В мае, когда нас разбросали по разным воинским частям и я попал в Казань, в учебно-тренировочный авиаполк, здешние старослужащие удивленно спрашивали у меня, где это я успел так загореть, в Крыму, что ли, отдыхал?

Служба в Казани поначалу тоже не показалась медом. И в руководстве армии водятся недоумки: в Баде нас учили обслуживанию средних фронтовых бомбардировщиков «Ил-28», вскоре снятых с вооружения, а послали обслуживать дальние бомбардировщики «Ту-16». Пришлось переучиваться, что называется, на ходу. Зачислили меня в группу специалистов по шасси. Работка досталась не чище, чем у вечно чумазых трактористов, к тому же без передышек.

В полку пересаживали летчиков с винтомоторных самолетов на реактивный бомбардировщик. А у него был конструктивный недостаток: нельзя при посадке нажимать на тормоза колес, пока они не коснутся взлетно-посадочной полосы. Но даже самые опытные летчики в звании майоров, а то и полковников иногда забывали об этом, нажимали на тормоза в воздухе. Не раскрутившиеся колеса заклинивало, самолет шел по бетонке юзом, и – хлоп-хлоп-хлоп – покрышки и камеры летели ко всем чертям, пластмассовые тормозные колодки обугливались. Наша группа только успевала монтировать и ставить новые колеса, если огромный «Ту-16» не выкинуло в сторону от взлетно-посадочной полосы и полк в состоянии своими силами вернуть его в строй.

Нелегкая, повторю, досталась нам работа. Мыть в керосине замасленные и закопченные детали тормозных устройств куда бы еще ни шло, для этого не нужно ни физическое, ни умственное напряжение. Мозг у меня не перегружен, могу параллельно думать о стихах. Но при съеме либо установке тяжеленных колес корячимся вдвоем-втроем, надрываем пупы – не до стихов становится.

Тут случилось происшествие, подвигнувшее меня на изобретение. Из военного городка на аэродром рано утром нас увозили в крытых машинах и тем же порядком вечером привозили обратно. А один молоденький лейтенант, техник эскадрильи по пушечному вооружению, живший в городе недалеко от аэродрома, ездил на велосипеде. И сработала у него рационализаторская мысль. Решил подкачать воздух в камеру велосипедного колеса напрямую из баллона, в котором давление – 150 атмосфер. Подсоединил шланг, открыл вентиль. В результате велосипед взвился в небо, несчастное колесо свернулось в цифру 8, вызвав с одной стороны гомерический смех, с другой – начальственный мат-перемат.

Отсмеялись мы, и у меня мелькнуло в голове: почему бы и мне не рационализировать свой труд, только поумней? Можно ведь смастерить тележку, рычаг на колесиках для съема и установки колес на шасси самолета. Для этого не надо быть Туполевым. Сварочный аппарат у нас есть, нужные материалы найдутся на свалке отслужившего свой срок металла. Обратился к своему технику: так и так, товарищ старший лейтенант, возник заманчивый замысел, разрешите исполнить. Отношения с ним, таким же, как мы, работягой, у нас были простецкие, он даже при нужде покупал в городе водку и тайком приносил ребятам в казарму.

– Валяй! – сказал старший лейтенант.

Нашел я на свалке все, что нужно, соорудил тележку, с помощью которой, как оказалось, можно и в одиночку легко справиться с тяжелым колесом. Удивительно, как это раньше никому не приходило в голову? Мало того, что работа наша облегчилась, – на меня обрушилась неожиданная слава в масштабах полка. На общем построении в пример всем моим сослуживцам мне торжественно вручили свидетельство о том, что я внес и реализовал важное рационализаторское предложение, а также денежную премию.

Масла в огонь славы подлили мои стихи, появившиеся в газете Приволжского военного округа «За Родину!». Меня зауважал старшина роты, суровый хохол Гаврилащенко (я служил не в эскадрилье, а в роте ТЭЧ – технико-эксплуатационной части). Стал беспрепятственно отпускать в увольнения, благодаря чему я познакомился с несколькими татарскими поэтами, в частности, с Мухаммедом Садри.

Зауважал и замполит полка. Шла кампания по выборам в органы гражданской власти, замполит выдвинул меня в состав участковой избирательной комиссии, временно освободив от аэродромной службы. Затем по его же предложению меня избрали делегатом окружной комсомольской конференции, командировали в город Куйбышев (ныне опять Самара). Там я заглянул в редакцию газеты «За Родину!», был обласкан и узнал, что мои стихи включили в подготовленный редакцией сборник произведений пишущей братии округа.

Послабления в несении воинской службы позволили мне заполнить солдатскими стихами целую тетрадь. Послал ее в Уфу, на суд Василию Васильевичу Гределю. В пединституте он преподавал нам древнерусскую литературу, шефствовал над литкружком, сам писал прозу и руководил русской секцией Союза писателей Башкирии. Ответа от него долго не было. Но вдруг я получил гонорар от газеты Южно-Уральского военного округа «На боевом посту». Следом еще и еще. Оказалось, Василий Васильевич передал мою тетрадь собкору этой газеты по Башкирии, и все стихи из тетради в три приема опубликовали в Оренбурге.

В Казани я приобщился и к переводческой работе. Начал с того, что сделал вольный перевод полюбившегося стихотворения и указал под заголовком «Черемуха» в скобках: «Из Назара Наджми». Назар Наджми тогда еще не носил звание народного поэта Башкортостана, но его лирика, просившаяся в песни, очень нравилась мне. Увидев перевод, хоть и неточный, в «Ленинце», Назар Назмутдинович включил его в свой сборник, который готовил для издания в Москве. Я тем временем почти точно перевел его «Аленушку», и этот перевод попал в его следующий сборник.

С «Аленушкой» случился казус: в книге мой перевод по чьей-то ошибке приписали Елене Николаевской. Я воспринял это как честь для себя. Меня по качеству перевода приравняли к московской поэтессе, в чьих переводах пришли к русскому читателю многие стихи Мустая Карима, Назара Наджми, Мусы Гали. Значит, я тоже не лыком шит.

Забегая вперед, скажу: Назар Назмутдинович после моего возвращения с воинской службы чуть ли не при каждой встрече говорил мне:

– Никто мою «Аленушку» не понял лучше, чем ты.

И предложил перевести целую его книгу. Я не решился на это, побоялся, что не справлюсь. Перевел еще одно его стихотворение. Перевод напечатали в «Литературной газете».

В Казани навестил меня приехавший в столицу Татарстана по литературным делам Марат Каримов (ныне тоже народный поэт Башкортостана). Обрадовал встречей, подарил книгу своих стихов. Я с удовольствием перевел на русский язык и несколько стихотворений из его книги.

 

* * *

Наш учебно-тренировочный полк, видимо, выполнил поставленную перед ним задачу, и решили его расформировать. Дослужил я свой срок в Рязани. Меня перевели на менее обременительные регламентные работы на катапультных сиденьях летчиков. Служба моя полегчала.

И близость Москвы сказалась, что ли, – я стал чаще посылать стихи в столичные издания. Трижды напечатали их в журнале «Советский воин». Появились мои стихи также в газете «Советская авиация» и главной армейской газете – «Красной звезде». В «Советской авиации» помимо стихов напечатали и мой очерк о солдатской жизни, и из ее редакции приехал в Рязань сотрудник в звании полковника, чтобы поближе познакомиться с нашим полком, а заодно и со мной.

Однажды, войдя в казарму, я замер от неожиданности. По телевизору шел репортаж о празднике в Тушино по случаю всесоюзного Дня авиации, и в нем вдруг зазвучали мои стихи, напечатанные в «Советской авиации».

Таким образом, Рязань не раз меня порадовала. Рязанский обком комсомола наградил меня за творческие успехи Почетной грамотой. Почти одновременно я получил письмо о том, что аналогичное решение принял и Башкирский обком ВЛКСМ. Такое совпадение объяснялось, вероятно, начатой в комсомоле по директиве его Центрального Комитета кампанией по поощрению творческой молодежи. Несмотря на это привходящее обстоятельство, мне было приятно.

Я вернулся с армейской службы в родную республику почти знаменитостью. В Уфе первым делом зашел в редакцию «Ленинца». Редактор, Ремель Дашкин, сразу же зачислил меня в штат своих сотрудников. Для начала, для зацепки – на должность заведующего отделом комсомольской жизни вместо ушедшей в декретный отпуск Жени Герасимовой.

– Потом что-нибудь придумаем, – сказал Ремель. – Сейчас выпишем командировочные, недельку поживешь с семьей, подготовишь ее к переезду в Уфу.

Семья – жена, дочь, моя мать и отчим – жила в поселке Маячном, административно подчиненном городу Кумертау. Туда меня и жену направили по распределению после окончания института. Кстати, в Кумертау жил и Саша Филиппов, работал собкором Башкирского радио.

Пока я сидел в редакции, одной из сотрудниц позвонила редакторша из республиканского радиокомитета, узнала о моем приезде и попросила передать трубку мне. Поздравила с возвращением, тут же решила сообщить об этом событии радиослушателям в вечернем выпуске новостей, попросила меня в подтверждение сообщения прочитать в эфир какое-нибудь стихотворение. Я отнекался, сославшись на то, что не успею на поезд. Я ведь еще не доехал дотуда, куда три года рвалось мое сердце.

В Маячном догнала меня увесистая бандероль из Воениздата. Там, видимо узнав, что меня демобилизовали, выяснили через Кумертауский военкомат, где живет моя семья, и прислали в бандероли солидную книгу «Я – солдат». В предисловии к ней сказано: «В этой книге представлены произведения о Советской Армии и Военно-Морском флоте. Наряду с литераторами-профессионалами в ней принимают участие молодые писатели, которые только что вступают в литературу». Оказалось, в книгу перекочевали из журнала «Советский воин» три моих стихотворения.

Спустя некоторое время нашла меня уже в Уфе еще одна книга из этого же издательства – репертуарный сборник «Любовью дорожить умейте». Открывает сборник стихотворение М. Исаковского, следом стоит моя «Солдатская верность», адресованная любимой, далее – такие имена, что страшно их повторить: В. Маяковский, А. Твардовский, С. Щипачев, давший сборнику название, Ю. Друнина, Н. Доризо, Р. Рождественский…В отличную компанию я попал. Сейчас прочитал свое стихотворение полувековой давности и удивился: хорошо же, черт возьми, написал! Ведь мог, а перестал писать стихи.

Впереди меня ждал еще один приятный сюрприз. В журналистской командировке в город Октябрьский представился симпатичной девушке, секретарю горкома комсомола. В беседе она сказала мне, порозовев от смущения:

– Я в своей сумочке ношу вырезки из газет с вашими стихами…

Может ли быть для молодого поэта награда выше этой?!

 

Разочарование

 

В 1960 году Башкирское книжное издательство выпустило в свет мой поэтический сборник «Ранний снег». Подготовил я сборник по предложению работавшего в издательстве редактором поэта В. Трубицына.

До этого отношения с Василием Андреевичем были у меня непростые. Литературная молодежь не любила его. Он использовал служебное положение для частого выпуска своих книг. Я даже сочинил эпиграмму:

Вновь книгу выпустил Трубицын,

И вновь нас удивил поэт:

В «Страницах жизни» есть страницы,

Но жизни на страницах нет.

Как составитель альманаха «Литературная Башкирия» он отводил слишком много места самому себе и своему бесталанному другу, называть имя которого сейчас нет нужды, а молодых авторов «зажимал».

Наши отношения сильно обострились еще по одной причине. Назар Наджми, возглавивший Союз писателей республики, командировал Сашу Филиппова и меня в Пермь, на собрание молодых писателей Урала. Там мы услышали много интересного, познакомились со старшими товарищами по перу: Виктором Астафьевым, с вернувшимся из двадцатилетнего лагерного небытия магнитогорским поэтом Борисом Ручьевым, очень талантливой свердловской (екатеринбургской) поэтессой Людмилой Татьяничевой. Виктор Астафьев выступил на собрании, рассказал, в частности, о том, как, живя на зарплату жены-машинистки, питаясь едва ли не одной картошкой, написал свою первую повесть, прославившую его.

Вернувшись в Уфу, я написал для «Ленинца» отчет об этом собрании, заодно разнес в пух и прах альманах «Литературная Башкирия». Заместителя редактора Давида Гальперина смутила категоричность моих суждений. Он предложил напечатать отчет под рубрикой «Дискуссионная статья». Так и сделали. И посыпались в редакцию письма от молодых авторов, обиженных Трубицыным. Дискуссия приобрела четкую направленность против него. Обиделся, в свою очередь, и Василий Андреевич. Начал собирать компромат на меня. Выдвинул обвинение: государство потратило на обучение Гафурова в педагогическом институте огромные средства, а он сбежал из школы, бросив бедных школьников на произвол судьбы. Смехотворность обвинения была очевидна. Конфликт погасил Мустай Карим, пристыдив Трубицына и бросив упрек мне:

– Я приложил немало усилий, чтобы добиться регулярного издания альманаха на русском языке, а ты его чуть не прикрыл!

После этого Василий Андреевич и позвонил мне, пригласил к себе домой, чтобы вместе отобрать стихи для моего сборника. Что ж, раз человек пересилил обиду, первым пошел мне навстречу, пошел и я.

Выход книги в свет стал первой видимой причиной моего разочарования в своем поэтическом творчестве. У меня оказалось маловато чисто лирических стихов, больше – гражданской направленности. Меня это сильно расстроило. Во-вторых, в это время в полную мощь зазвучали голоса Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Булата Окуджавы, Роберта Рождественского. Кто я против них? Я не собирал на стадионах многотысячные толпы поклонников, места моих выступлений не охраняла конная милиция. Леса без подлеска, конечно, не бывает, но я хотел стать в лесу поэзии высоким деревом с мощной кроной. Вроде не получилось.

К тому же закружила, засосала меня газетная работа. По инерции еще писал стихи, но все реже и реже. В конце концов, решив, что хороший журналист для общества полезней, нежели средненький поэт, почти полностью переключился на публицистику и очерки. Ушел из поэзии.

Моих друзей-товарищей это удивило. Рами Гарипов, признанный народным поэтом до официального (посмертного) присвоения ему почетного звания, дарил мне свои книги. Одну подарил с надписью, которая в переводе с башкирского звучит так: «Марселю – с большой обидой за то, что ты совершил преступление против поэзии. Может, вернешься? Еще не поздно. Кто же, если не ты?.. Рами. 18/12 – 64».

Я не вернулся. Размышляя сейчас о глубинных причинах «преступления», прихожу к таким вот мыслям. Если стихи – по Пушкину – священная жертва Аполлону, выражение внутренней свободы, позволяющей истину царям с улыбкой говорить, то для меня поэтическое творчество изначально было средством для выживания в жестких рамках несвободы. Каждый тогда выживал по-своему. Борис Ручьев, звонкий певец Магнитки, перестал писать стихи, сломавшись после ареста. Хасан Туфан, замечательный татарский поэт, в лагерных условиях сохранил внутреннюю свободу и сберег свои прекрасные стихи, записывая их на папиросной бумаге и пряча эту бумагу в комочках хлеба, – надзиратели не обращали внимания на «завалявшиеся» в котомке зека черные сухарики. Поэты-фронтовики были внутренне свободны, потому что воевали за правое дело, за независимость Родины. Моя несвобода была заложена в подсознание всем укладом жизни.

Не помню, чтобы я когда-нибудь употребил в своих стихах слово «партия», но я держался в пределах ее идеологических установок, искренне веря в то, о чем писал. Был грех – когда поступил учиться в пединститут, написал ради заработка наивное стихотворение «Сталин свободу и счастье нам дал». Напечатали в «Ленинце». А кто из поэтов тогда не писал о «великом вожде»? Осип Мандельштам, возведенный сейчас в ранг одного из талантливейших поэтов советского времени, тоже написал. В начале 50-х годов в Уфе издали помпезную книгу на русском языке, в которой промелькнул перевод стихотворения Мустая Карима о Сталине. Больше никогда я не видел ни оригинала, ни перевода этого стихотворения. Мустафа Сафич не включал его в свои книги.

К Ленину я относился с уважением. Проезжая через Ульяновск, побывал в его Доме-музее. Был буранный день, и я удивился, увидев, что пришли туда кроме меня две старушки-татарки. Благоговейно осматривали музей. Я потом написал стихотворение о маленьком Володе Ульянове, любившем лазать через окно. А в Казани сочинил стихи о лодке, в которой юный Ленин катался в Кокушкине. И это все, больше о нем стихов не писал.

Я уважал и уважаю Ленина как мыслителя, оказавшего огромное влияние на ход мировой истории, за глубокий ум, революционную страстность, искреннее, полагаю, стремление принести счастье трудовому народу. Он мог, как любой человек, ошибаться. Считалось, что не ошибаются только Бог и его представитель на земле – Папа Римский. Но недавно Ватикан признал ошибкой осуждение Галилея. Я читал сочинения Ленина с интересом, в особенности его переписку с Максимом Горьким. По студенческому долгу основательно проштудировал основополагающие труды вождя Октябрьской революции. И в институте даже поспорил на выпускном экзамене по марксизму-ленинизму с членами государственной экзаменационной комиссии. Я утверждал, что Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме» подразделяет материю на вещественную и невещественную. Члены комиссии растерялись: так ли это? Долго совещались. В конце концов решили поставить мне оценку «отлично».

Один лишь вопрос со студенческих лет сидел в моем сознании занозой: почему Ленин, умнейший человек, позволил принять резолюцию «О единстве партии»? Объяснить это можно так: шла борьба не на жизнь, а на смерть, идейный и организационный разброд в партии грозил потерей завоеваний революции. Но куда делись дальновидность и решительность Ленина? Он ведь засомневался в личностных качествах «чудесного грузина». Предложил передвинуть его с поста генсека на менее значительный пост. Вместо этого позволил усилить позиции Сталина. На мой взгляд, из резолюции о единстве партии и вырос культ его личности. Она помогла не очень уж популярному аппаратному работнику разгромить идейно и уничтожить физически своих инакомыслящих товарищей, придти к единоличной, ничем не ограниченной власти.

На траурном митинге в институте после смерти Сталина многие плакали. Я не плакал. Хотя связывал великую нашу победу над фашистской Германией с его именем.

Вскоре после развенчания культа личности Сталина Хрущевым в «Правде» появилась статья на целую полосу с рассуждениями о разнице между культом личности и авторитетом руководителя партии и государства. Ясно, Хрущеву нужно было утвердиться во власти. Для этого он подвел под расстрел Лаврентия Берию (поделом злодею), затем «съел» Маленкова, Молотова, Кагановича и «примкнувшего к ним Шепилова». Как это понимать? Возвращаемся на круги своя, к сталинским методам правления? Умные люди встревожились.

Рами Гарипов написал поэму «Тридцать седьмой». Прочитал ее в узком кругу своих друзей, среди которых был и я. Поэма произвела на нас сильное впечатление. Но я не стал диссидентом. Власти не косились на меня, как косились на Рами за его вольнодумство. Его на некоторое время лишили возможности печататься. Меня же лишь однажды вызвали в обком КПСС на проработку за стихотворение «Не демонстрируйте мозоли!» Это был и смех, и грех. Судите сами, приведу здесь это стихотворение в небольшом сокращении:

Не демонстрируйте мозоли,

Так, словно это ордена!

Что доброго, когда до боли

У вас натружена спина?

Да, наши деды поневоле,

Имея лучшее в виду,

Воспели черные мозоли –

Свой знак отличья и беду.

Но мы уже другими стали,

Пришли другие времена.

Мозоль, как клоп на пьедестале,

Теперь нелепа и смешна.

На спинах соль, в мозолях руки

Там, где бездействуют умы,

Где громче, чем шаги науки,

Гремят кувалды и ломы.

Не берусь утверждать, что это – поэтический шедевр, но мысль, на мой взгляд, верна. Что же не понравилось в обкоме?

– Ты понимаешь, что вступил в противоречие с «Интернационалом», нашим партийным гимном? – сурово спросил инструктор сектора печати. – В нем как сказано? Добьемся мы освобожденья своей мозолистой рукой. – Для убедительности он сжал руку в кулак.

– В «Интернационале», по крайней мере, в его переводе на русский язык нет слова «мозолистой», – возразил я.

– Как это нет?

– Там сказано: «своею собственной рукой». А рука не обязательно должна быть мозолистой.

– А великой армии труда тоже, скажешь, нет? – не сдался немного опешивший инструктор.

– Есть.

– То-то и оно! Что ж теперь – белоручек будем плодить?

Я пожал плечами. Инструктор, чтобы последнее слово осталось за ним, сказал назидательно:

– Стихи – острое оружие. Думать надо, когда пишешь!

Я и без его указания думал. И додумался до разлада в душе. Не сразу, а все-таки осознал причину разлада: старался писать стихи по велению сердца, а выходило – по так называемому социальному заказу. Давили на мое сознание идеологические шоры. Конечно, и по социальному заказу иногда получаются хорошие стихи, но глубоко западающие в душу читателя, тем более гениальные, не пишутся. Так не лучше ли хоть в малом помогать согражданам журналистским пером?

Я погрузился с головой в газетную работу, отдал ей четверть века жизни. Кажется, и по этой части добился кое-каких успехов. И знаете, что более всего льстит моему самолюбию? Родители дали мне имя, скорее всего, в честь французского коммуниста Марселя Кашена. В начале 30-х годов вошло в моду нарекать детей иностранными именами (тогда же одного мальчика, занявшего впоследствии довольно высокий пост в нашей республике, обрекли на пожизненное несчастье, назвав Адольфом в честь Гитлера, только что пришедшего к власти в Германии). Сейчас я самый старший по возрасту Марсель в Башкортостане. И иногда вздрагиваю, услышав на улице свое имя. Но оказывается, что окликнули мужчину средних лет или мальчика. Смею думать, имя «Марсель» заново приобрело популярность в республике благодаря моей подписи, миллионы раз повторенной в газетах и журналах.

Но и литература не отпускала меня. Уйдя с газетной работы, я занялся, главным образом, переводом на русский язык пришедшихся мне по душе произведений башкирских поэтов и писателей. Общий тираж их книг, вышедших в свет в моем переводе, перевалил за 600 тысяч экземпляров. Значит, по меньшей мере 600 тысяч человек увидели в этих книгах и мое имя. Поэтому я не сожалею о том, что перестал писать стихи.

 

  1. ПАМЯТНЫЕ УЛИЦЫ

 

Это было летом 1953 года. После окончания второго курса в пединституте, преобразованном потом в Башкирский государственный университет, нас, студентов факультета языка и литературы, разослали на педагогическую практику в пионерские лагеря. Кировский райком комсомола Уфы утвердил меня старшим пионервожатым лагеря, который базировался в здании школы № 34, – она была расположена в заречной части города, именуемой Цыганской поляной. Туда же направили физруком моего однокашника и друга Сашу Филиппова.

У меня был некоторый опыт работы с пионерами: предыдущим летом поработал вожатым в прекрасном лагере Уфимского паровозоремонтного завода. Поэтому решил установить и в этом лагере четкий порядок, чтобы ребята не болтались, страдая от безделья. Это было важно и потому, что предстояло купаться всем лагерем в протекающей рядом реке Белой. Малейшая недисциплинированность могла привести к трагедии. К тому же я запланировал парадные выходы всей дружиной в центральную тогда часть города, в кинотеатр «Октябрь», расположенный в том месте, где сейчас стоит гостиница «Агидель». Представьте себе, как колонна мальчишек и девчонок в белых рубашках и кофточках, с красными галстуками, с красными испанками на голове, со знаменем дружины впереди, с горном и барабаном в каждом отряде проходит мимо зданий обкома партии и Совета Министров республики. Пусть старшие товарищи, думал я, увидят, какая смена им растет!

Строевая подготовка легла частью на плечи вожатых, частью на физрука Сашу Филиппова. У Саши ни опыта такой работы, ни специального физкультурного образования не было. Чтобы не ударить в грязь лицом, он на утренних физзарядках заставлял ребят ходить «гусиным шагом», то есть шагать, присев на корточки. Моя строгость и Сашин «гусиный шаг» не понравились старшим ребятам из 1-го отряда. Наши отношения с ними натянулись.

Во всех отрядах лагеря наряду с вожатыми работали воспитатели, как правило, из опытных педагогов. Наши отношения с 1-м отрядом осложнялись еще и тем, что воспитателем в нем оказался случайный человек Девочки по секрету сообщили мне, что этот воспитатель, уведя ребят будто бы на прогулку, курит с ними, матерится. То есть «зарабатывает авторитет» недозволенными методами. Мой разговор с глазу на глаз должного действия на него не произвел. Не зная, как быть, я решил сходить в райком комсомола, посоветоваться.

На подходе к райкому из уличного репродуктора, оставшегося со времен Великой Отечественной войны, вдруг прозвучало сообщение: Лаврентий Берия – враг народа, приговорен к высшей мере наказания – расстрелу. Я помню, как Берия всхлипывал якобы с горя, когда выступал по радио после смерти Сталина, но тогда я не имел ясного представления, какую роль он сам сыграл в осуществлении сталинских репрессий. Лишь смутно чувствовал, что в Москве идет борьба за власть, в которой в конечном итоге взял верх Хрущев. Берия получил то, что заслужил.

Ребята в райкоме были возбуждены. Увидев меня, первый секретарь сказал:

– Очень кстати ты пришел. В исполкоме райсовета собираются переименовать улицу Берии. Мы предлагаем назвать ее улицей имени Героя Советского Союза Зои Космодемьянской. Школа, где расположился ваш лагерь, как раз стоит на этой улице. Вот тебе комсомольское поручение: соберите жителей улицы на митинг, поддержите наше предложение, принесешь протокол…

Я побежал назад в лагерь. Собрали во дворе школы десятка три жителей улицы. Проголосовали за предложение райкома комсомола. Кто-то притащил портрет Берии. Разожгли костер, торжественно сожгли портрет…

И улица с тех пор носит имя всенародно известной юной москвички, ставшей партизанкой и повешенной гитлеровцами в Петрищеве. По этой улице пролегало начало тракта Уфа–Оренбург. Я потом много раз проезжал по нему и гордился в душе, что и я причастен к переименованию улицы.

А того горе-воспитателя, когда я принес в райком протокол митинга, решили отстранить от работы в пионерском лагере.

 

* * *

Второй случай переименования улицы с моим участием произошел, когда я уже работал в редакции газеты «Ленинец», правопреемницей которой стала нынешняя «Молодежная газета».

Поехал я в командировку в Дюртюлинский район, уже хорошо знакомый мне, потому что мы выпустили специальный номер газеты, целиком посвященный этому передовому району республики. Ни одна командировка корреспондента молодежной газеты, естественно, не обходилась без посещения местного комитета комсомола. Захожу в райком к первому секретарю – тогда на этом посту работал Виль Казыханов, впоследствии прославивший себя и свой район замечательной песней «Сарманай». Вижу, чешет Виль затылок.

– Слушай, – говорит, – переименовали в Дюртюлях одну улицу в память о нашем земляке, Герое Советского Союза Василии Горшкове. Нам поручили оповестить об этом народ. Объявления, что ли, вывесить?

– Да ты что?! – удивился я. – Такое событие надо торжественно обставить.

– А как?

– Вывести молодежь на улицу, пройти по ней со знаменем райкома. Есть у вас в пионерских дружинах школ горнисты и барабанщики? Вывести и их. Чтобы звон-гром на весь райцентр прозвучал. Приготовить транспаранты. Кстати, в дороге я прочитал «Реквием» Роберта Рождественского, напечатанный в журнале «Юность». Отличная вещь. Можно выписать на транспаранты строки из него. Например: «Памяти павших будьте достойны!» Или: «Это нужно не мертвым, это нужно живым!». Хорошо получится. И мне будет о чем написать в газету…

– Сделаем! – загорелся Виль.

Так и сделали. Здорово вышло.

Правда, позже, когда я поехал в составе комсомольской делегации в округ Галле Германской Демократической Республики, с которым дружила наша республика, это «здорово» здорово померкло. В делегации было четыре человека: третий секретарь обкома комсомола, первый секретарь Уфимского горкома, я как редактор «Ленинца» и член бюро обкома, и одна студентка университета, хорошо владевшая немецким языком. И знаете, как нас встретили, как приветствовали? На главную площадь города Галле колоннами вступили 20 тысяч эфдейотовцев, то есть их комсомольцев, со своими знаменами, все в голубой форме. Зазвенели фанфары, на площадь вышли то ли 150, то ли 200 фанфаристов. Зазвучали приветственные речи и здравицы в честь нашей дружбы. Вот это было торжество!

А все-таки и дюртюлинское торжество, думаю, многих взволновало и запомнилось.

 

* * *

Наша страна в этом году празднует 65-летие Победы в Великой Отечественной войне. Память о творцах Победы для нас свята. И снова очень актуально звучит строка Роберта Рождественского «Вспомним всех поименно!».

В нашей республике выросло много героев. Я не устаю повторять, что только в одной 112-й Башкирской кавалерийской дивизии 76 воинов удостоились звания Героя Советского Союза. Ни в одном другом войсковом соединении Советской Армии не было столько героев. В этой дивизии с автоматом и фотоаппаратом в руках прошел войну Лутфулла Исхакович Якубов. Благодаря ему мы имеем сейчас много снимков, на которых во фронтовых условиях запечатлены бойцы и командиры дивизии. Мы гордились тем, что Лутфулла Исхакович после войны стал нашим коллегой, первым фотокорреспондентом нашей молодежной газеты.

Заканчивая эти записки об особо памятных мне улицах, я подумал: как выглядят сейчас улицы, носящие имена героев? Есть ли на домах хотя бы соответствующие их названиям таблички? Может быть, стоит провести молодежные акции, чтобы эти улицы стали нарядней, а на домах ветеранов Великой Отечественной войны опять появились красные звезды?

Прав был поэт: это нужно не мертвым, это нужно живым.

Из архива: февраль 2011г.

 

Читайте нас: