+15 °С
Облачно
Все новости
Проза
17 Мая , 14:23

№5.2022. Всеволод Глуховцев. Тридевять небес. Роман. Продолжение. Начало в № 1-4, 2022

Всеволод Глуховцев Тридевять небес Роман Начало в № 1–3, 2000

Всеволод Глуховцев

Тридевять небес

Роман

Начало в № 1–3, 2000

 

ГЛАВА 9

 

Город Н-ск, СССР, сентябрь 1989 г.

 

Меня зовут Роман Панов. Я журналист. Работаю в вечерней газете. Главная моя специфика – криминальный репортаж. Этот товар самый ходовой, на него наибольший спрос. Конечно, здесь сказалась гласность последних лет перестройки. Писать, снимать, показывать стало можно всё. На «ура» попёрла чернуха, порнуха, вообще всякая дрянь человеческого бытия. Наш главный редактор не устоял против моды, соблазнился… и вот тут-то настало моё время.

Старые сотрудники растерялись на семи ветрах новой эпохи, взбаламутивших уютную дремоту провинциальной жизни. Ну, понятно, они привыкли заполнять газетные полосы нудятиной об успехах трудовых коллективов, праздничных демонстрациях, районных весенних стартах… и по-настоящему, по-репортерски добывать информацию не умели. Перестройка перестройкой, говорить-то можно всё, что угодно, но на самом деле перестраиваться – это же страшно трудно, это ведь надо менять себя, всю свою жизнь, давным-давно налаженную, с должностями, зарплатами, семьями. Вот разве готов к этому человек «за сорок», уже уставший от прожитых лет, ценящий ту стабильную колею, в которой очутился? Разве легко, по сути, всё начать заново?.. Вот то-то и оно. А мне-то, молодому, холостому, семь вёрст – не крюк, сам чёрт не брат. Получив диплом журфака летом восемьдесят седьмого, когда гласность пошла цвести буйным чертополохом по всей стране, я с головой ухнул «современную журналистику» – сбор городских сплетен, скандалов и кошмаров. Это казалось ярким, дерзким, ошеломляющим, читатели жадно глотали всё, и вскоре выяснилось, что самый ходовой информтовар – уголовно-маргинальный быт – такое прямо с руками отрывали. Тираж газеты за пару лет вырос чуть ли не вдвое.

Конечно, психологически это объяснить несложно. Особое щекотание нервов, пугающая близость ужаса – ведь в жизни рядового человека ничего не происходит, одно и то же изо дня в день. Я третий год уже в этой теме. Отлично помню свою оторопь после знакомства со сводками происшествий и выездами на места. Да разве мог я представить, сколько в нашем городе всякой нечисти!.. Вот так живешь, ходишь, слушаешь лекции, с девчонками гуляешь – а прямо здесь же, на этих же улицах, в самых обычных с виду домах царит адский ад. И уж, конечно, разве забудешь свой первый выезд на место! На труп.

Первым моим редакционным заданием было установить контакт с милицией.

 – Ты дипломированный журналист? – сказали мне. – Ну вот и покажи себя.

Я показал. Установил контакт с опером из городского угрозыска, старшим лейтенантом Борисом Кирилловым. Тот возражать не стал, но хмыкнул:

 – Будущее светило уголовной хроники?.. Хм. Как нервишки-то, студент, крепкие?

 – Не жалуюсь.

 – Ну, поживём – увидим. Ладно, готовься.

И в тот же день, вернее ночь, взял меня на вызов.

Убийство. Смрадная, голимая бытовуха.

Жила-была тётка с сожителем сыном, примерно моим ровесником. Нищебродство, пьянь, рвань, срань. Сидели, пили. Слово за слово, мужик рассвирепел, хватил сперва кулаком по столу, потом тётке по роже. Сын схватил кухонный нож, которым кромсали дешёвую вонючую колбасу, ткнул отчима в шею. Всё.

Когда Борис допрашивал парня, тот обреченно бубнил, что не хотел убивать, и я ему верил. Он вообще ничего не хотел от жизни, этот парень, и вряд ли о чём-то думал, кроме «выпил – хорошо, а трезвый – надо выпить». Потом я слышал, как соседи в один голос уверяли, что он был смирный, безобидный, безотказный, только пьяница. Всегда был готов услужить за гроши и пальцем никого бы не тронул. Им я тоже верил. Не дай тот дурак бабе в рыло, ничего бы не было и пасынок мог прожить свою недолгую жизнь, пока б тихо не сдох от водки. Но вот вышло иначе – случай, судьба, как хочешь, так и назови. Его мать ударили, и в нем помимо воли сработал древний, темный, дремучий инстинкт. Рука сама схватила нож, сама ударила в ответ. Судьба.

Я старался не сплоховать, понимая, что старлей исподволь следит за мной: что, мол, студент, дрожишь?.. Я не дрожал. Владел собой. Но в глубине души…

Нет, не только в трупе дело, и не в кровище, в которой была вся кухня. Помню на столе грязный стакан с розовой мутью: кровь брызнула в недопитую водку – дело в ужасающей, погибельной какой-то грязи, смраде и нищете, словно бы и не люди здесь жили. Было тошно прикоснуться хоть к чему-нибудь, и с особенной жутью я подумал: а как тут дальше-то жить?! Ведь это ж официальная жилплощадь, пасынка посадят, мамашу вышвырнут, кого-то поселят. Да тут отмой, отскреби все дочиста, пять ремонтов сделай – всё напрасно, ничего не поможет. К новым жильцам начнёт цепляться что-то: мелкие гадкие случайности, необъяснимая подавленность, плохое настроение, ссоры… потом пойдут болезни, по нарастающей – от слишком частых простуд до неизлечимых форм рака – незримое зловещее нечто, порожденное этим местом, так и будет тянуть людей в могилу.

Вряд ли в те ночные часы я мог осмыслить это, тем более выразить. Но что-то сильное, острое, задевшее самое нутро, самую нервную суть, я, несомненно, пережил. И с той поры хорошо понимаю тех, кто не может удержаться от чтения уголовной хроники, желая испытать примерно то же самое – чтобы кольнуло, щипнуло там, в таинственном нутре души, которое самому трудно понять.

Ну, а я тогда оказался молодцом. С самым невозмутимым видом наблюдал оперативно-следственные действия, фиксировал главное в блокноте – и сумел составить четкую, жёсткую и в то же время насыщенную мрачным психологизмом корреспонденцию. О ней долго судачили в городе, я сделался чем-то вроде звезды местного масштаба, а Кириллов оценил моё хладнокровие. Мы если и не сдружились, то сработались. Он поставлял мне материалы, я как мог прославлял сыщика. Вскоре Борис стал капитаном, мы с ним это дело обмыли; впрочем, солидно, без глупостей. Он перестал звать меня студентом, я у него заимел почётный псевдоним «Жур» – ну, журналист, ясное дело.

Да, вот уже два года нашему знакомству. За эти годы немало пришлось повидать такого, что сделало меня морально старше и твёрже. Видел труп расчлененный – просто торс, без рук, без ног, без головы. Видел тело, вытащенное из реки, где оно проплавало, по мнению эксперта, около недели. Вот уж чего категорически не рекомендовал бы людям со слабыми нервами, так зрелища этого утопленника. Но сам я о том не жалею. Это моя работа. И вообще жизнь на бегу, в бешеном темпе, в рваных ритмах мегаполиса – это моя стихия, я в ней как в лесу волк, которого ноги кормят. Я ношусь в поисках горячих новостей, гоняю по другим редакциям, в меру пью пиво и водку с другими молодыми журналистами, и каждому из нас чудится, что впереди огромная бурная жизнь, слава, счастье… наверно, так. Холост, свободен, увлечён работой – ну разве не здорово, когда на тебя обрушивается информационный ливень, и ты должен с умом, с толком разобраться в нём! Чем не поле действий для молодого человека, жадного до жизни, чувствующего мир распахнутым по всем горизонтам, меняющимся, пусть в этих переменах и проглядывает нечто тревожное. Все переломные эпохи таковы, в них кто-то теряет, кто-то находит – и ясно, что я сам и мои молодые коллеги считали себя рождёнными для того, чтобы в нашу эпоху что-то найти, а не потерять.

***

Я живу отдельно от родителей, в хрущёвской однушке, доставшейся от бабушки. Мама с папой проявили родительскую мудрость, поняли, что для парня в моём возрасте и с моей работой отдельное жилье не роскошь, а необходимость, и возражать не стали.

Ну и я не стал злоупотреблять их доверием. Конечно, как всякий нормальный молодой человек, я грешил вином и женщинами, но делал это аккуратно, без отрыва от реальности и вовсе не только из правил приличия. Каждый день сводит меня с огромным количеством людей, поэтому дома я больше всего люблю одиночество, покой и тишину. Нет, разумеется, природа и молодость требуют своё, но отдаю им дань я, повторюсь, очень разумно.

Если взглянуть со стороны, то у меня несколько стариковские пристрастия. Но ничего удивительного в том нет: я так успеваю набегаться-намотаться за день, что по вечерам лишь отзвонюсь своим, доложу, что всё в норме, жив-здоров – и глаза бы мои никого не видели. Дверь на замке, диван, торшер, книга… лучше не бывает!

В ясный сентябрьский вечер пятницы я именно вот так валялся с альманахом «Детектив и политика». Читал без особого интереса, просто ублажая естественную информационную потребность, наслаждаясь бездельем и потихоньку приближаясь к сладкой дремоте… Разные необязательные мысли лениво текли вперемешку со строками из Юлиана Семёнова… и ни с того ни с сего я вспомнил, что у Бориса, то бишь капитана Кириллова, сегодня дежурство.

Точно? Решил себя перепроверить, полез в рабочий блокнот – всё верно, дежурный по городу. Позвонить?..

Секунд десять я боролся с соблазном. С одной стороны, занимать служебный телефон трепотней от нечего делать… Борька – парень резкий, оборвет, несмотря на дружбу, и будет прав. Но с другой…

Так до конца и не додумав, что же здесь за другая сторона, я быстро, будто кто меня подталкивал, набрал не секретный, но всё же для особого пользования номер дежурного по городскому управлению МВД. На первом же звонке трубку сняли:

 – Дежурный по городу капитан Кириллов. Слушаю.

 – Борис? Привет! Это Панов. Жур.

 – А, пресса! Рад слышать, за исключением нецензурщины… Что, в поисках материала?

 – Да нет, просто так, проведать. Хотя, если что есть, не откажусь.

 – Пока нет. Так, мелочовка всякая. Но жизнь полна дерьма, сам знаешь! Выплывет ещё наружу, порадует нас… будет чем попотчевать – просигналю. Обещаю, – закончил капитан, и в его интонациях я угадал скрытое: спасибо, что проведал, но я на службе. Долго трепаться не могу.

 Не успел я так подумать, как Борис вдруг брякнул:

 – А ты что, в самом деле просто так звонишь?

 – Ну, конечно!

Я откликнулся совершенно бесхитростно, и лишь после того стал соображать…

 – А… то есть, почему ты спросил?

От виража мысли вопрос вышел дурацким, но и Борис ответил не умнее:

 – Я-то? Да тоже так… не знаю. Как-то так спросил, да и всё… А, ладно! Всё это фигня. Ладно, ты извини, дела. Ну, я звякну, если что.

 – Да, – только и успел сказать я, как он отключился.

Странный какой-то разговор. С полминуты, наверное, я оцепенело таращился в сумерки за окном, смутно перечеркнутые полуоблетевшими ветвями тополей и кленов. Сказали-то три слова, из них половина барахло, ну и какого чёрта?.. Что-то задело меня в ерундовой беседе, а что – неведомо.

Но и впадать в рефлексию на ровном месте – не мой стиль. Отмахнувшись от душевной смуты, я встал, вскипятил чайник, вновь завалился на диван с книжкой, с удовольствием прихлебывая крепкий чай с молоком. И вот постепенно стал чувствовать, как в веки мои веет тихий сонный ветер… и не стал этому противиться. Отложил книгу, выключил свет, поворочался немного и уснул.

 

Меня и прежде посещали яркие сновидения. Прямо-таки кинороманы, где я бывал то зрителем, то участником, по-всякому. Но то, что случилось этой ночью, было впервые.

Сначала я испытал чувство полёта: без всяких зрительных данных, просто лечу в темноте. Психологию в универе я, конечно, изучал и препода не забуду: молодая эффектная особа, вся из себя такая модная, броская, продвинутая – она с апломбом утверждала: полёт ввысь во сне означает подъем душевных сил, явно выраженный позитив.

Не знаю, то ли врала наука, то ли квалификация нашего педагога где-то хромала, то ли я сам представляю собой психологическую прореху в человечестве – только никакого позитива я не пережил. За несколько секунд взлёта меня успело охватить тягостное, тёмное предчувствие. А вслед за ним открылось зрение.

Чёрт его знает, как я так летел – из-под земли, что ли?.. – но оказался почему-то на поверхности. На тверди земной, а надо мною небо. И, бог ты мой, что это была за твердь, что за небо!..

Наверное, так должно выглядеть приближение к преисподней. Неизмеримо пустое, почти мёртвое: бурая, точно выгоревшая земля и серое, убийственно безжизненное небо. Да я бы это и небом не назвал, это было как окаменевший облачный свод.

Неизвестно откуда взялось слово «предсмертный». Оно как будто незримо написалось на всём этом пейзаже, на земле и на небе, я его не увидел, но пережил, вот так:

ПРЕДСМЕРТНЫЙ.

 

И проснулся.

Долго лежал, таращась в темноту: вот я уже различал окно, мебель, цветы на подоконнике… А на душе у меня было так, будто кто-то наступил на нее тяжеленным, чуть ли не каменным сапогом.

Теперь о случайностях не могло быть речи. Стало ясно, что я попал в цепь событий. Они старались мне что-то сказать, но я не понимал их языка. Чего они хотят? Предупреждают о чём-то?..

Это были вопросы без ответов. Время шло, я не мог уснуть, чувствовал, как приближается уже не ночная, а предрассветная тьма…

Уснул.

На этот раз без сновидений. Или они просто не запомнились.

Разбудил звонок. И сна ни в одном глазу. Вскочил, схватил трубку:

 – Да!

 – Привет, – голос Бориса, одновременно озабоченный и чуть насмешливый. – Ты чего так горло дерешь?

 – А… – я прокашлялся. – Да нет, так… Ты меня разбудил.

 – Мне извиниться?

 – Да ладно, Борь, ну что ты дурака валяешь? Слушаю.

 – Слушай.

Кириллов сделал краткую паузу, прежде чем вымолвить:

 – Убийство.

Слово пало тяжко, как гиря. Я сглотнул всухую.

Не в первый раз. Можно сказать, я давно привык к этому. Но сейчас очень уж пришлось в паутину. Все одно к одному!

Я ощутил нездоровую суету мыслей. Я никак не мог их поймать. Но это было и неважно. Предчувствие чего-то рокового нарастало, и здесь уж думай не думай, от тебя не зависит…

 – …я, может, тебя и не потревожил бы, – говорил Борис, – да уж больно много тут чудес в решете… ну, словом, сам увидишь. Если захочешь, конечно. Я ещё с час на месте буду. Ждать тебя?

Я знал, что капитан пустозвонить не станет. Если он так говорит, значит, я точно смогу почерпнуть что-то по своей части.

 – Жди, – я вскочил, стремительно соображая, как бы мне успеть позавтракать. – Диктуй адрес.

 – Улица Архитектурная, двенадцать, – сказал Кириллов. – Квартира двадцать два. Знаешь, где это?

 – Обижаешь, начальник. Какой же я репортер…

 – Ладно, ладно, понял. Жду.

Улица Архитектурная – это от меня не близко, но и не очень далеко. Наспех одевшись, я выбежал в утреннюю прохладу.

Уже на бегу соображал, как мне добраться. Утро не столь уж раннее, транспорт курсирует, но ждать нужного маршрута… Поймать таксиста или частника? Попробую, хотя это не так-то просто.

Однако повезло. Первая же встречная машина – потрепанный «Москвич-2140» шмыгнула к обочине, когда я замахал рукой.

 – Шеф, на Архитектурную! Рубль – нормально?.. Ага! Ну, едем.

 

***

Двор на Архитектурной ничем меня не удивил. Ничего необычного не наблюдалось. Правда, утро выходного дня вообще самое тихое световое время, но всё-таки я ожидал увидеть встревоженных, растерянных, взбаламученных людей, случайных зевак… а увидел лишь «буханку» скорой помощи, скромно и одиноко припаркованную чуть поодаль. В ней никого не было.

Виноват. Это была не скорая, а санитарная машина. В просторечии «труповозка». Обыватель в массе своей вряд ли отличит такой спецтранспорт от обычной скорой, ну, а глаз криминального репортера, понятное дело, намётан. Отсутствие экипажа в машине подсказало мне, что надо бы поспешить: санитарная бригада долго ждать не будет, заберёт… у неё свои дела – целый день впереди.

В городской инфраструктуре я как рыба в воде. Таблички с указателями квартир у подъездов имелись, но я и без них в пять секунд отыскал нужный подъезд, вошел в него и понял, что не ошибся.

Сверху доносился гомон. Энергично поднявшись, я обнаружил на площадке третьего этажа приоткрытую дверь. Голоса доносились из-за неё.

Приоткрыв дверь шире, я ступил в полутемный коридор – в него косо падал дневной свет из гостиной. Оттуда же и доносилось: «…это типа заточки, только жало граненое…»

Я вошел в комнату.

Там топтались несколько человек: двое в белых медицинских халатах, остальные в гражданском. Над всеми ними возвышался Кириллов: в высоту его Бог не обидел – под два метра.

Но взгляд мой был нацелен не на живых. На мертвеца.

Я вмиг отметил, что покойник одет странновато, как-то по-эстрадному, шут его знает, по-цыгански, что ли: черные лаковые штиблеты, безукоризненно выглаженные черные брюки и блестящая, вроде шелковой, вишневого цвета рубаха. На спине под левой лопаткой виднелась небольшая пробоина. Вокруг нее шелк выглядел пожухлым, потерявшим блеск. Кровь. Совсем немного.

«Типа заточки, только жало граненое…» – вспомнил я. Ну да. Похоже на правду.

 – А! – увидав меня, воскликнул Борис. – Постой минуту, мы сейчас закончим.

И обернулся к одному из штатских:

 – Валерий Антоныч, у тебя всё?

 – В первом приближении – да, – неторопливо ответствовал немолодой Валерий Антонович, закрывая хитроумный, со множеством отсеков чемоданчик. – Подробней вскрытие покажет.

 – Вот за что тебя ценю, Антоныч, – усмехнулся Кириллов, – так это за аккуратность в словах.

 – Жизнь научила… – начал было тот, но Борис уже не слушал, распорядился: – Уносите!

Двое в халатах и один без – водитель «буханки» и санитары – умело запаковали тело в чистую холстину, погрузили на носилки и понесли. Всё это заняло у них не больше двух минут.

Борис отдал ещё несколько приказаний своим и наконец-то занялся мною.

 – Ну, – он бегло глянул на часы, – идем вон в ту комнату, потолкуем.

Вошли в малую комнату. Он – уже с привычным видом, а я вошел и оторопел.

Стены были увешаны картинами, выполненными, несомненно, рукой профессионала. Но все изображенное на них было… ни с чем не сравнимым. Я несколько секунд не мог подобрать никаких слов для этих плодов творчества.

Разумеется, опер это заметил.

 – Что? – усмехнулся он. – Впечатляет?

 – Слов нет, – честно ответил я, хотя именно в эту секунду слово всё-таки подоспело. Космос – вот оно. Я вдруг понял, что на полотнах бушуют вселенские стихии, все почему-то мрачные и грозные, точно это какой-то злой космос. Ничего светлого, сияющего, радостного, все багровое, лиловое, ультрамариновое; написано необычайно здорово, эффектно, внушительно… и угнетающе. Какой это мир, что за вселенная? Как его назвать?..

 – Кто автор?

 – Хозяин, – Борис глянул на часы. – Он же труп, который ты видел.

 – Художник? Профессионал?

 – Да. Работал в нашем областном издательстве, плюс подрабатывал по договорам там-сям. Член Союза художников.

– А-а… – тут я обратил внимание на стеллаж, где среди прочих томов стояли книжки с эмблемой нашего издательства. – А выставлялся он где-нибудь? – кивком я вновь указал на картины.

 – Не знаю пока, – Борис огляделся. – Ну, давай присядем, поговорим, времени ещё немного есть. Я тебя, как сам понимаешь, не просто так выцепил, не потрепаться за жизнь.

 – Хм! Да кто ж вас, ментов, знает?..

 – Ну, ну, ладно! Юмор ценю, сам тоже пошутить умею. Иные вон после моих шуток годами пляшут… в художественной самодеятельности по месту пребывания… Короче, так!

И он сурово сдвинул брови.

Тут надо сказать, что Борис Кириллов обладал такой внешностью, что, раз увидев, не забудешь. Гигантский рост – во-первых; а во-вторых, крупные, резкие черты лица, делавшие его старше реальных тридцати с небольшим лет: прямой нос, твердый подбородок, впалые щеки, глубоко посаженные глаза… Прибавьте к этому высокий лоб с заметными залысинами – и перед вами лицо католического монаха из шестнадцатого века, отдавшего всего себя постам, молитвам и схваткам со всякими там лютеранами да гугенотами.

Ну, а поскольку служба опера криминальной полиции не менее сурова, чем у борца с ересями и нечистой силой, то служба эта заточила выразительный лик под устойчивое выражение непреклонной решимости. Оно не обманывало. Я знал, что правонарушителям, оказавшимся на пути капитана Кириллова, завидовать не приходится.

Он четко, связно изложил фабулу происшествия.

Убитого звали Дмитрий Валерьевич Костыльников. Обитал здесь всю жизнь, все свои сорок два года, квартира досталась ему от родителей. Холост. И никогда женат не был. Окончил педагогический институт, художественно-графический факультет. Начинал учителем рисования в школе, потом попал в издательство, закрепился, его ценили. Кроме того, калымил там-сям – не бедствовал.

Тихий – это в один голос отметили все соседи, с которыми удалось переговорить членам дежурной бригады. Спокойный, незаметный, вежливый, воспитанный – можно сказать, идеальный жилец…

И вот такой вдруг дикий финал.

 – В тихом омуте черти водятся, – жестко усмехнулся Борис. – Я это давно просёк, не врёт пословица.

Шли годы, Костыльников жил никем не замечаем, пока не наступило это сентябрьское утро.

Сосед с пятого этажа заметил, что дверь двадцать второй квартиры приоткрыта. Будь он менее дотошным человеком, возможно, прошел бы мимо – мало ли отчего бывают не закрыты двери?.. И тогда кто знает, как бы дальше развивались события. Но случилось то, что случилось. Обитатель верхнего этажа обладал повышенным чувством гражданской ответственности. Он остановился на площадке, приник ухом к дверной щели, стараясь расслышать что-либо. Но не расслышал ничего.

Этим бдительность соседа не ограничилась. Осторожно, одним пальцем он оттянул дверь, деликатно позвал:

 – Дмитрий Валерьевич!

И после паузы ещё раз:

 – Дмитрий Валерьевич!..

А в ответ тишина.

Тогда социально ответственный гражданин решил войти. Вошёл, прошёл и…

Всё это он подробно рассказал Кириллову, включая то, как позвонил в милицию, – и у Бориса не возникло ни малейших сомнений в искренности рассказа.

 – Я всякие вилянья душевные сразу чувствую, – поведал капитан о своих талантах. – Ну, сам знаешь, по всякой там неконтролируемой мимике, вазомоторным реакциям… Нет, здесь вижу, что всё он честно изложил, на все сто.

Покуда Борис беседовал с главным свидетелем, члены его бригады и опера местного райотдела – они тоже прибыли по вызову (вообще, в милицейской иерархии чёрт ногу сломит, однако в данном случае это скорее сыграло на руку) – рассыпались по этажам, быстро опросили жильцов, одновременно блокируя пустое любопытство и суету. Удалось выявить и кое-что полезное: некоторые из жильцов отметили у Костыльникова необычное оживление, необычное потому, что изо дня в день на протяжении многих лет в двадцать второй квартире не происходило ничего, а тут вдруг зашевелилось.

 – Н-нет, вы знаете… всё, так сказать, в рамках… – интеллигентски растягивал слова-паразиты владелец квартиры № 23, старичок в очках с массивной пластмассовой оправой. – Звонки в дверь, голоса… такие, м-м… приветливые, радостные. Это, знаете ли, удивительно уже потому, что я такого и не припомню. К нему… э-э… годами никто не захаживал, а здесь, изволите ли видеть, как прорвало! Впечатление, знаете ли, такое, что у него, так сказать, официальный прием…

 – Погостевали, – не удивился я, узнав об этом.

Борис кивнул в подтверждение.

 – Что-либо выяснили о гостях?

 – В том-то и дело, что ничего. Только то, что они были. Несколько человек, мужчины и женщины. Выпили по фужеру шампанского. Вернее, недопили. Со льдом. И лёд кололи специальным пестиком, ну, знаешь, вроде заточки, только с граненым жалом…

Я кивнул:

 – Слышал. Это и есть орудие убийства?

 – Оно самое. Это можно считать установленным. И всё!

Я сделал такое глубокомысленное лицо, что разве какому-нибудь академику впору:

 – Гм… в кибернетике это называется – черный ящик. Объект, в котором нам известна ситуация на входе и на выходе. А внутренние процессы неизвестны.

Борис коротко усмехнулся:

 – Слушай, Жур, ты, конечно, парень неглупый. По правде сказать, я тебя потому и позвал. Но зря умничать не надо. Вообще отвыкай от такой привычки. Во взрослой жизни это вредно.

Я примирительно вскинул руки:

 – Всё, всё! Сдаюсь.

 – Сдаваться не надо, – тон голоса смягчился. – Надо соображать. Только без выкрутасов. Вот тебе еще информация. Смотри! Обнаружено при обыске. Лично мной.

Сказав так, он выдвинул ящик письменного стола, на котором, кстати сказать, ничего не было – голая полированная поверхность. А из ящика Кириллов вынул альбом в благородной кожаной оболочке с тиснением, передал мне:

 – Полюбопытствуй.

 – Солидная штука, – не удержался я от замечания, откинув весомую кожаную плоскость. Бумага оказалась под стать обложке: мелованная, плотная, белоснежная; собственно, рисовать на такой акварелью, да хоть бы и маслом примерно то же, что ходить по льду в туфлях – скользить впустую. Но хозяин и не думал использовать в альбоме краски. Он работал тушью. Или фломастером. Черным.

После картин-феерий на стенах я уже был подготовлен к нестандартному творчеству покойника, но все же он сумел меня удивить.

Чёрное и белое. На ослепительно белых страницах вроде бы хаотично, а на самом деле в прихотливой, сложной гармонии были разбросаны… как их назвать? Знаки? Символы? Да, наверное, так. Не буквы, не иероглифы, но и картинками не назовешь. И даже пиктограммами. Это были виньетки, похожие на снежинки или цветочки, иные – на скрипичные ключи и небольшие гербы с абстрактной символикой. И всё исполнено четко, роскошно, вдохновенно, одним легчайшим, летящим росчерком пера художника, а не чертёжника-ремесленника.

Это я отметил сразу. Принялся листать альбом – примерно до половины его страницы были покрыты символами, какими чаще, какими реже, а некоторые встречались лишь по разу. Повторюсь, во всем этом, бесспорно, была какая-то система: и в самих знаках, и в их расположении – на странице они казались кружащимися в загадочном танце. Но что за система, конечно, неизвестно.

Так я и сказал Борису, отдав альбом. Он странновато отреагировал мимически – усмехнуться не усмехнулся, но слегка дернул уголком рта.

 – Я себе то же самое сказал, когда увидел. Примерно. Есть тут разумный подход. А какой именно? Ничего тебя не навело на мысль?

Я подумал, похмыкал.

 – Н-ну… Он же художник, верно? Должно быть, какая-то своя система записи… вроде алфавита, иначе говоря.

 – Шифр, – поощрительно подсказал капитан.

 – Ну да. Можно и так сказать.

Он немного помолчал. Затем произнес:

 – Хорошо, – всё с той же осторожно-поощрительной интонацией. Обычно так говорят, когда держат какую-то неозвученную мысль.

Мне чуть поднадоели эти мелкие кошки-мышки:

 – Ты к чему-то клонишь? Давай попрямее, без ребусов.

 Он засмеялся:

 – Клоню, да. Но совсем без ребусов не выйдет… Ладно! Скажу так: мне важно твое… м-м… – он сдвинул брови, подбирая слово, – незамыленное мнение. Понимаешь? Вот какая-никакая общая картина есть. Выводы твои? Пусть сырые, пусть корявые там, мутные… всякие. Мне это всё равно важно!

От «сырых и корявых» меня малость покоробило. Как это – сырые, корявые? Мутные?.. Нормальные у меня выводы! И мысль заработала, как ядерный реактор.

Исходная картина: рядовой художник. Зарабатывал на жизнь иллюстраторством и оформительством. А для себя творил в стиле дикого космического сюрреализма. И изобрёл свой собственный шифр, которым записывал нечто… хм, секретное?.. Ну, допустим.

Так! Дальше. Этот тихий человек, живший скрытной, никому неведомой жизнью, в пятничный вечер вдруг приглашает группу гостей. Смех, дружелюбные голоса, шампанское… всё вполне прилично, цивилизованно и так далее. Но почему-то этот вечерний раут заканчивается утром распахнутой настежь квартирой с трупом…

Вот сумма данных. Вопрос: чем могли заниматься люди, приглашенные этим человеком при таких обстоятельствах? Ответ: точно не знаю, но очень похоже на некий спиритический сеанс. Решили поиграть с тёмными силами. Вызвать злых духов. Сейчас это в моде, на фоне демократии! Думали, шутка, развлечение. А оказалось…

Стоп-стоп. Это я уже начинаю сказки сочинять. Рабочая версия пока должна звучать кратко.

Итак, можно допустить, что это было собрание оккультного характера, где впадали в транс или что-то в этом роде… правда, почему при этом было тихо, как в мышиной норе?.. Да, признаю, на этот вопрос ответа нет. Пока. Но в целом версия выглядит самой толковой.

По мере того как я говорил, Кириллов всматривался в меня всё с большим и большим интересом, а когда я закончил, вдруг встал и тут же вновь сел.

Я, впрочем, не слишком удивился этим эволюциям.

 – Жур! – сказал Борис с особым чувством. – Я и раньше знал, что мы с тобой на одной волне…

Нетрудно было понять, что он и сам пришел к подобным выводам. Практически сразу после осмотра места происшествия. И захотел себя проверить: пусть на то же самое взглянет свежая голова. Живая, сообразительная, владеющая темой, но не забитая милицейскими штампами… И капитан знал, где ему такую голову найти.

Не хвалю себя зря. Что есть, то есть: я парень неглупый и хваткий. И моментально схватил суть, чётко подтвердив прогноз капитана. Что уверенно позволяет сделать его версию основной. И работать по ней.

 – …теперь ты понял мой план? Проведи журналистское расследование, так это у вас вроде бы называется?.. Кто у нас в городе грешит такой вот хренью – чертовщиной всякой, чернокнижием… Ну, ты меня понял! Сейчас ведь из-за этой гласности нечисть полезла наружу, как глисты из задницы. Наверняка они все между собой знакомы, слухи мгновенно разлетаются. А? Как тебе задачка?!

Задачка знатная, кто бы спорил. Ясно, что у опера угрозыска дел – не продохнуть. И лезть в причудливый мир городских любителей мистики, паранормальных явлений и тому подобного сумеречного зазеркалья – это целая головная боль при наличии множества неизлеченных других. Я это прекрасно понимал.

А вот журналисту здесь карты в руки: тема! Сенсация! Ищи и обретёшь, и имя прогремит по стогнам, так сказать. И угрозыску поможешь. Ну и, наконец, это азарт, поиск, драйв – самая суть жизни журналиста, без чего моя профессия как физкультура без спорта.

 – Ну? – наседал Кириллов. – Берешься? Берись! Чем не находка для тебя?!

Я не спорил. Больше того – я ощущал, как хитрый капитанский план начал работать. Меня стал разжигать знакомый кураж. Тема, чёрт возьми! Вроде бы никто ещё у нас в эту сторону не копал, могу стать первым…

 – Дело, – сказал я. – Берусь.

 

***

Взяться-то взялся, но с чего начать?..

Если бы я курил, что начал бы с сигареты. Но я не курю. Значит, первым делом – крепкий чай.

То, что задачу решу, я не сомневался ни секунды. Стремительный перебор вариантов, четкий анализ каждого из них – моя стихия, я в ней как рыба в воде, как птица в небе. Крылья, полёт, вольный ветер!.. Вернувшись домой, я с подъемом принял душ, заварил чай дикой крепости, залил чифир молоком и развалился в кресле, подзаряжая горьким напитком ракету мысли.

Итак, кто может мне помочь?

Вмиг перетряхнул в памяти коллег из редакции. Старики? Бог с ними, их удел «весенние старты», школьные линейки да жилищные конторы. Молодые?.. Ну, эти куда шустрее, спору нет. Но они совсем зеленые, бегать умеют, а думать – нет. Да и знания-то у них – слёзы, а не знания. Все по верхам. Нет, и здесь пусто.

Но это наша газета, городская. А есть еще областная, более официальная. «Первые перья» этой газеты: очеркисты, фельетонисты, интервьюеры – это уже номенклатура обкома партии, и вели они себя кто степенно, кто спесиво, кто вальяжно-снисходительно…

Стоп.

Я сделал слишком большой глоток, поперхнувшись лютой горечью. Мысль-ракета нашла цель.

Меня давно занимал один из грандов очерка – губернский лев с благородной сединой в волосах и ироническим надломом брови, обладатель замшевых и твидовых пиджаков, курящий «Мальборо» и «Кэмел», слегка рисующийся изысками речи…

 – …как говаривал Булгаков, богема хороша лишь у Мюрже, и я теперь понимаю, насколько он прав, понаблюдав за жизнью этой веселой семейки. Представьте: муж, жена, взрослая дочь. Жена вполне цветущая мадам, а вот муженёк – импотент со времен войны… И вот, представьте себе, по мгновению невидимой руки Эроса возникает среди них некто мужского пола. Приживается, собачий сын, да так, что не выгонишь. Валяется на диване, ест, пьет. Естественно, не работает. Естественно, начинает искоса поглядывать на дочку. Той не то семнадцать, не то восемнадцать. Что ночью происходит в этом доме – тайна сия велика есть…

Такой обрывок разговора я подслушал, пробегая крыльцо Дома печати, и бегло позавидовал рассказчику. Бывает так, что незнакомый человек вдруг привлечет чем-то, захочется узнать о нем поближе… Узнал. Узнав, захотел прочесть его очерки. Не поленился разыскать, прочёл. Оказалось плоско, с банальными до неловкости претензиями на мировоззрение. Я был разочарован.

Постигнув несложную истину: умение складно трепаться вовсе не равно умению хорошо писать, я, однако, интереса к старшему коллеге не утратил. Выглядел он человеком многознающим, даже закрыто информированным. Это я чутко уловил из кое-каких его реплик. Долго ли коротко ли, начали-таки общаться, хотя и не близко. Более того, возникло впечатление, что наш сеньор пера стал выделять меня из числа прочих молодых щелкоперов; ну, язык мой тоже не колода, может речи плести ловко, грех жаловаться. Да и криминальными заметками я успел себе какое-никакое имя составить в цеху пишущей братии, пошли гулять слухи, что Панов умеет найти и подать материал.

Аккуратно прихлебывая крохотными глотками, я постарался собрать все впечатления об Александре Михайловиче – так звали маститого газетчика – и перелить их в прогноз на будущий серьезный диалог.

Прогноз вышел благоприятный. Воображаемый Александр Михайлович смотрел на меня с живым интересом, видя, что со мной можно говорить по-взрослому… Вдоволь налюбовавшись этой картиной, я задвинул Александра Михайловича в мысленный чулан и стал прокачивать другие варианты. Работал не поверхностно, всерьез, вывел на первый план несколько претендентов, но всё же конкуренции с первым номером они не выдержали. И в понедельник я решил с него начать.

 

***

После утренней редакционной «летучки» я, не медля ни секунды, пустился на розыски Александра Михайловича – и, слава богу, застал его не в курилке, окруженного публикой из разных редакций, а в кабинете, за столом. Творил. Но собирался выйти покурить. Так что я попал в самую точку.

 – Здра-авствуйте, здравствуйте, юный коллега… – покровительственно забаритонил премьер, доставая из ящика пижонский портсигар с запутанной латинской монограммой. – Чем обязан?.. Поговорить? Превосходно. Имеете что-либо сказать?

 – Спросить имею.

 – А, вот как. Это посложнее. Но ради молодого поколения…

Балагурил он привычно-бодро, словечки, идиомы, остроты были наготове, как патроны в обойме. И видно было, что это маска, ставшая второй натурой, как бы вросшая – уже не сбросишь, даже если захочешь

 – …пойдем покурим, племя младое?.. Не куришь? Похвально. Тогда, правда, придется подышать табачным дымом.

 – Ради пользы дела готов.

 – Ха! Считаешь, польза будет?

 – Надеюсь.

И я начал излагать на ходу, в коридоре, не дойдя ещё до курилки, где, по счастью, никого не было.

Первую фразу я заготовил заранее, рассчитывая на нее, как на бронебойный снаряд: должен попасть, должен пробить. Ну, а не попаду, не пробью?.. Что ж, будем думать, что дальше.

Однако не пришлось. Попал. Пробил. От той самой фразы лицо гранда изменилось. И он взглянул на меня точь-в-точь как позавчера в воображении, с настоящим интересом, без манерничанья.

 – Хм, – произнес он, раскатывая сигарету в пальцах, хотя «Кэмелу», в отличие от наших, эта операция вовсе не была нужна. Хмык был, конечно, прелюдией к дальнейшей беседе, но тут вдруг распахнулась дверь молодежной редакции, оттуда с гоготом – другого слова не найду – вывалилась ватага сотрудников: три парня и две девушки – одна блондинка, другая крашенная в какой-то дико-морковный цвет. Эта вырвиглазная особа, увидев нас, аж взвизгнула:

 – Сан Михалыч! – и замолотила, забарабанила такой чепухой, что у меня чуть уши не повяли. Но Александр Михайлович слушал благосклонно, заулыбался по-своему, по-великокняжески, что-то отвечал, только я не запомнил что: у меня своё в голове крутилось.

Александр Михайлович так и не закурил, а сигаретами угостил девушек. Те прямо раскисли от удовольствия, вкушая ароматный дым, он же, воспользовавшись этим, двумя-трёмя фразами оторвался от пустого разговора, подхватил меня под локоть:

 – Пойдем-ка, прогуляемся немного.

И потащил в скверик перед нашим зданием, где осень предстала перед нами во всем великолепии, включая чистейшую небесную синеву в прорехах пожелтевших, начавших облетать крон.

Я очень остро чувствую красоту природы и усматриваю в этом какую-то связь со своими дивными снами, хотя глубоко в эту сторону не копал. Всё как-то не до того было. Не раз говорил себе: да, есть тут что-то, над чем стоит задуматься… но так и не задумался.

Вот и сейчас подумал, и вновь задумываться было некогда. Глянул мельком в роскошный небосвод… ну, слов нет!

Один беглый взгляд – но от Александра Михайловича это не укрылось:

 – Что, коллега? Эстет?

 – Не без того.

 – Ага. А я, представь себе, в этом смысле как пень. Буратино. Нет, умом-то все понимаю: прекрасный пейзаж или там что иное, а вот прочувствовать – не задевает, не греет, не трясет. Никак, представь.

«Вот потому и пишешь тупо», – представил я. Вернее, эта мысль сама собой выскочила, помимо воли, и я отчего-то испугался, что он и это расшифрует. Потому сделал неопределенное мимическое движение.

Впрочем, это проехало мимо.

 – Ну, коллега Роман, – Александр Михайлович сменил тон на деловитый, – начнем мало-помалу собирать камни, как говаривал старичок Екклесиаст, он же царь Соломон?..

 – Вам виднее, Александр Михайлович.

 – Ага, мне. Мудро сказано. Тогда… Кстати, как по батюшке?

 – Вячеславович. Но можно и без батюшки. Можно и на «ты».

 – Превосходно. Тогда с вашего, то бишь твоего любезного позволения… у тебя, я так разумею, есть реальные наработки по данной теме?

 – Есть.

Он чуть помолчал, затем указал на пустую скамейку:

 – Присядем.

Присели. Александр Михайлович щёлкнул кнопкой, машинально протянул мне раскрытый портсигар:

 – Прошу.

 – Я не курю, – сказал я с легким укоризненным нажимом.

 – А! Да-да, извини. Спортсмен?

 – Физкультурник. В прямом смысле. Понимаю отношение к организму как культуру.

 – М-м!.. Похвально. Ну, а мне это понимать поздно, потому…

И закурил. Подымил немного, после чего потребовал:

 – Расскажи. Конкретно, в деталях. Только не виляй, не увильнешь. Я сразу просеку, где правда, а где твои сказки.

Речь стала жёсткой. Лицо тоже. Всю старорежимную шелуху как сдуло.

Ну, здесь я малость затуманил, стал разъяснять, что дело связано с милицией и я не могу раскрывать всего… Не скрою, мне хотелось посмотреть на реакцию. Но реакции практически не было. Александр Михайлович спокойно сказал, что не собирается выпытывать из меня имена, адреса и даты. Всё это можно опустить. Его интересует описание событий – вот оно должно быть предельно точным. Вот тогда-то он, со своими аналитическими способностями…

Прямо он это не сказал, поскромничав, но догадываться не пришлось. Я вдруг догадался о другом.

Имена, даты… А ведь с издательством-то мой собеседник вполне мог быть в контакте! Стало быть, не исключено, что и покойника знавал. Я это отметил, но сначала все же постарался изложить факты как можно подробнее. Александр Михайлович слушал цепко, живо, кивал, переспрашивал, курил, и я видел, что он вполне верит мне.

Когда я закончил, он достал портсигар, чуть было не раскрыл его, однако удержался, сунул обратно в карман.

 – Так. Значит, очень похоже на некий таинственный ритуал, где что-то пошло не туда?

 – Похоже. Кстати… – и, предупредив, что иду на некоторое раскрытие оперативной информации, я поведал о работе покойника в издательстве и фамилию, естественно, назвал.

 Александр Михайлович не удивился, но призадумался.

 – Костыльников? Нет, не вспомню такого персонажа. Хотя с конторой этой знаком… Впрочем, увидел бы, наверняка узнал. Но это не суть.

И разъяснил суть.

Тема психических аномалий – да, благодать для современной журналистики, он о том не раз думал. И материал кое-какой имеется, еще с прежних застойных времен, да, как всегда, недосуг – жизнь гонит, крутит, вертит, не дает вздохнуть и оглянуться… Но сейчас, да, раз так повернулось, то давай-ка оглянемся.

 – Итак, Роман Вячеславович! Слушай здесь. Ты, спору нет, изрядный юноша, как говаривали в старину. И если мы с тобой правильно партию разыграем, то можем быть в дамках…

Он развернул мысль: если материал выйдет бомбой, то Александр Михайлович берется пристроить его в столичное издание. Ну, вряд ли из самых перворазрядных, но во вполне солидное, со всесоюзной аудиторией. Ну, правда, в самом деле надо сделать бомбу: нечто острое, дерзкое, жгучее, ущипнуть читателя, так сказать. Сможем?

 – Если не сможем, то и браться нечего.

 – Вот! Слова не мальчика, но мужа. Похвально. Стало быть, образуем синдикат. Кто во главе?..

 – Без комментариев.

 – Еще раз похвально. Теперь… – он вскинул руку, глянув на часы, – ага! Прожекты прожектами, а служба службой. Надо отдать дань рутине, я в этом смысле почти конфуцианец… Вечером свободны, коллега?

 – Ради концессии – да, – я улыбнулся.

 – Превосходно. Значит, решаем так. До конца рабочего дня я вряд ли вырвусь, да и еще час-полтора, пожалуй, придется прихватить… Ага. А насчет алкоголя ты тоже пуританин?

 – Не радикальный. В малых дозах считаю даже полезным. Релаксация там, всё такое.

 – Научный подход? Похвально. Ну, значит, в районе полвосьмого…

 

***

Ровно в девятнадцать тридцать мы с ним встретились в кафе ресторанного типа, чадном, неряшливом, но чрезвычайно популярном обиталище местной богемы, где готовили весьма недурно. Я здесь бывал не раз, но в общем зале, а сеньора от журналистики с почетом препроводили в кабинет: подскочил низенький толстячок довольно засаленного вида – провёл, рассыпался в любезностях, принял заказ и исчез, не докучая. Опытный, как видно, человек.

Александр Михайлович заранее объявил, что всё оплатит. Заказал же водки очень умеренно, холодные закуски; на горячее – отбивные с печёным картофелем. Водку и закуски принесли мгновенно, с антрекотами же или, кто их знает, эскалопами, понятно, надо было обождать.

 – Ну-с, – провозгласил глава синдиката, наполнив рюмки, – вонзим по первой!

Вонзили. Закусили от души. Александр Михайлович пришел в бодрое рабочее настроение, достал блокнот, импортную ручку, подмигнул:

 – Профессиональная деформация личности! Чтобы думать продуктивно, обязательно надо писать или чертить, иначе не могу. У тебя нет еще такого?.. Хотя вы-то, молодые, скоро на ЭВМ будете всё печатать, или как это сейчас говорят, компьютер?.. Ну, впрочем, к делу! Итак, что мы имеем…

И пустился растягивать логическую цепочку, которую, по правде-то, прежде я и без него тянул, но все равно вдвоем было интереснее.

Примем за постулат, что на квартире Костыльникова собрались адепты некоего тайного магического ордена и пустились в ритуальные действия с неожиданным трагическим исходом. Увидев содеянное, ужаснулись и втихую разбежались по домам. Примем?..

 – Да, – подтвердил я.

Превосходно. Идем дальше: очевидно, что традиционные милицейские методы в данном случае дают холостой выхлоп: никакого отношения к криминальному миру члены ордена, скорее всего, не имеют, стало быть, напрягать агентуру и шерстить картотеки бессмысленно. Так? Так.

Все это Александр Михайлович проговорил с известным апломбом, ну и я вставил в тему свои копеек двадцать, упомянув о том, что и поквартирный обход результатов не дал. Правда, тут же оговорился я, такой дедовский способ, как изучение бумаг покойного, телефонных книжек и т. д., может навести на след, но это долго, нудно и не гарантированно. А нам результат нужен быстрый и безошибочный.

 – Похвально, юноша, – молвил мэтр, хотел ещё что-то добавить, но тут принесли умопомрачительно ароматные, жарко шкворчащие отбивные с аппетитно подрумяненной картошкой, и мы, хватанув по стопке, набросились на мясо и гарнир.

 – Стало быть, метод, – вернулся к сути Александр Михайлович. – Есть предложения?

 – Есть, – кивнул я. – Надо найти людей, владеющих информацией об оккультных сектах и тому подобном в нашем городе. Что это могут быть за люди и где их искать?.. На психологическом факультете, возможно? Я с ними, кстати, неплохо контачил во время учёбы. Думаю, не забыли.

 – Логика есть, – одобрил босс. – Но профессура… это всё народ теоретический, от жизни оторванный. Нам нужны практики.

Мой многоопытный собеседник, похоже, с удовольствием ещё бы потемнил, поумничал, но я решил подсократить этот процесс:

 – Вы имеете в виду компетентные органы?

Александр Михайлович рассмеялся, со вкусом отправив в рот ломоть мяса. Разумеется! Именно это он и имел в виду.

Когда-то жизнь свела его с человеком из областного управления КГБ, и несмотря на разницу в возрасте, оба почувствовали друг к другу доверие, почти дружбу. Наверное, сотрудник спецслужбы испытывал синдром дефицита общения, будучи в своей среде если не белой, то серой вороной: инженер по образованию, он попал в органы по спецнабору, и для «настоящих» чекистов вполне своим так и не стал. С личной жизнью тоже как-то не сложилось: с годами и он, и жена поняли, что своими они друг другу так и не стали… Разводиться же офицеру КГБ крайне нежелательно, отчего путём муторных квартирных обменов супруги разъехались и, формально не разводясь, зажили каждый своей жизнью, общаясь по необходимости. Карьера не особо задалась: дошел до майора, а дальше – стена… Так и шли, сменяя друг друга, малоразличимые дни и годы, вот майора и потянуло излить душу журналисту, взяв с того слово, что не проболтается. Ну, а журналист хоть десять таких слов был готов дать.

Он разлил по предпоследней, если судить по остатку в графине:

 – Кое-что занятное он мне поведал. А именно…

Бог весть кого на олимпийских высотах Комитета осенила мысль взять под контроль область аномальных событий: выявлять всё странное, необычное, выходящее за рамки привычного бытия – с прицелом на использование в государственных интересах. Разумеется, под завесой глубокой секретности.

К творческой идее высокого начальства массив сотрудников КГБ отнёсся неоднозначно. Многие, особенно на местах, восприняли это как блажь, из-за которой – куда ж деваться – придется взять под козырёк, сказать «Есть!», но отделаться формальным исполнением приказа. Директивой сверху в областных управлениях предписывалось создать специальные группы по сбору информации об «активности неустановленного характера» – так это звучало официально. Ну, и здешнее начальство, посудив-порядив, решило взвалить сомнительный воз на майора: пусть-де тянет до самой пенсии.

Тут мы тяпнули по последней, Александр Михайлович ножом и вилкой растерзал остаток антрекота, салфеткой наскоро вытер жирные губы:

 – Конечно, он не всё мне говорил. Но главное я понял. Он и руководству не все докладывал. Почему?.. Да всё потому же. Видимо, считал, что вряд ли это будет воспринято всерьёз. А для него это было что-то вроде психологической отдушины. Или бери больше: тайная цель. Ведь должна быть у человека цель в жизни, согласен?.. Иначе это не жизнь, а так, обратный отсчёт. О своих тайных поисках он мне ничего не говорил. Так, уголок завесы приподнял. Меня, признаться, тогда порядком разобрало на запчасти: понимал, какую бомбу из этого можно слепить; но в те времена это было нереально. Ну, а потом он ушел на пенсию, потом перестройка…

Перед самой отставкой герой данной повести неожиданно получил подполковника – сделало начальство ему такой презент ради повышения пенсии, как говорится, и на том спасибо… За минувшие с тех пор годы журналист и отставной офицер связи не потеряли, общались, хотя и нечасто.

Александр Михайлович подался вперёд и сместил тембр голоса:

 – Твой случай – нам подарок. Размотаем по уму – будут нам крем Марго и шелковые подштанники по будним дням. А лучше материала, чем у подполковника, думаю, не найдешь. Думаю, он нам поможет. Сегодня-завтра я с ним свяжусь, навестим, покалякаем. Резон?

 – Ещё бы. Как его зовут?

 – Соломин. Подполковник Соломин Игорь Александрович.

 

***

И вот я перед его дверью. Александр Михайлович прийти не смог, срочно убыл в командировку. Поговорить с отставником, впрочем, он успел, и теперь тот ждал меня с визитом.

Дверь распахнулась, предъявив немолодого, строго подтянутого мужчину, обозначившего дежурную улыбку:

 – Роман Вячеславович?

 – Да. Можно просто Роман.

 – Раз можно, значит, нужно, – улыбка изменилась в лучшую сторону. – Прошу. Коньяку-водки не обещаю, а чаю – вдоволь. Под серьёзную беседу самое то…

Чай у отставного подполковника в самом деле оказался хорош: душистый, утонченный, не чета моему чифирю. Расположились мы, как водится, на кухне, я пил с удовольствием, рассказывал об убийстве, стараясь не упустить ни одной детали, при этом стараясь фиксировать реакции слушателя. Зафиксировал, однако, лишь умеренную благожелательность хозяина к гостю: подполковник умел держать себя на замке. Никаких иных эмоций ни малейшим образом он не проявил. А вот моё легкое гурманство от него не укрылось:

 – Неплох чай?

 – Не то слово.

 – Грешным делом – хобби… Ну, Роман, теперь у меня ряд вопросов.

И удивил:

 – Скажи, ты не обратил внимания на книги?

 – Книги?

 – Ну да. Что там у него на книжных полках?

 Я добросовестно напряг память:

 – Хм… Да! Заметил книги нашего областного издательства. Ну, это и естественно, наверняка он их иллюстрировал. Авторские экземпляры.

 – Совершенно верно. А на фамилии авторов внимания не обратил?

 – Увы…

 – Ну, это не важно. Я и так уверен.

 – Не понял?

Соломин полуобернулся, не вставая, взял чайник.

 – Давай-ка продолжим, – предложил он. – Ты пей и слушай. А мне придется говорить долго. Не спешишь?

 – Ну, что вы!

Он улыбнулся, кивнул и чуть насупился, как бы собираясь с мыслями:

 – Начать придется издалека. Четверть века тому назад, даже чуть больше…

Эти слова прозвучали примерно в половине первого, а час спустя хозяин почти залпом сглотнул чашку чая, увлажняя пересохшее горло, откашлялся и произнес:

 – И тогда он сказал…

 

***

Тогда, двадцать семь лет назад, полковник Казанцев продолжил беседу с подчиненным, изменив тон на доверительный, почти дружеский:

 – Вот послушай…

После боя на хуторе он какое-то время ходил точно под наркозом, как бы не вполне сознавая случившееся. Осознание в полной мере стало приходить потом, заставляя холодеть от пережитого. Жизнь зачем-то провела его по грани, решив всё же не уводить за эту грань. Зачем – вот вопрос, на который он не нашёл ответа. Так и не нашёл.

 – …по сей день, – полковник легонько постучал по столу папиросной гильзой. Папиросу он вертел в пальцах, разминал, однако стоически не прикуривал. – А вопросы только разрослись.

Затем сунул папиросу в рот, прижевал, примял гильзу, но так и не закурил.

Отчего майор оказался в том секторе атаки, где и быть не должен? Как его вынесло на линию огня, между Казанцевым и немецким автоматом?.. Случайно? Ну да, конечно, всё так можно объяснить: случайность! То есть никак не объяснить.

В глазах Соломина стоял немой вопрос, и Казанцев усмехнулся:

 – Я же тебе говорю: нет у меня ответов. Знаю одно: нет на свете никаких случайностей. Это, как говорят учёные, твёрдо установленный факт. А отсюда… – он витиевато поиграл пальцами в воздухе, – отсюда начинается простор для вольных размышлений.

Стало ясно, что вольные размышления в жизни офицера МГБ-КГБ присутствовали параллельно с внешней жизнью, в том числе с чинами, должностями, наградами, не показываясь на поверхности. И лишь теперь он счёл возможным сказать вслух то, о чём не говорил никому.

 – Сказать… мне? – осторожно решился спросить Игорь.

 – Тебе, капитан-командор, – хмуровато улыбнулся начальник. – Эта история, – он кивнул головой назад и влево, – с липовскими покойниками… они свои роли сыграли в большой игре, я уверен. Сошли со сцены, но пьеса продолжается. Не понял?.. Ну, это не удивительно. Сейчас постараюсь объяснить, уж как получится, не взыщи.

Получилось вполне дельно, да и Соломин был толковым парнем, соображать умел. Старший товарищ, не смущаясь, говорил вещи для полковника КГБ почти еретические, а младший прекрасно сознавал: тот и слова не произнесёт, если не будет убежден в безнаказанности. Стало быть, убежден. И, стало быть, зачем-то это ему надо.

Свобода мысли, очутившись в чекистской голове, привела к следующей философской гипотезе: судьбы людей – это сложнейший узор из времени, пространства, мотивов, событий. Все сплетены, и каждая меняет мир: все наши встречи и разлуки, пересечения прежде незнакомых людей – с дружбой, враждой, любовью; на перепутьях мира и войн... улыбки, поцелуи, объятия женщин и мужчин, рождения и смерти – все это связано, каждый шаг, каждое прикосновение, каждый выстрел задевает, встряхивает и заплетает нити на годы вперед, чтобы они расплелись или оборвались в какой-то точке, дав начало иным колыханиям и сплетениям судеб уже в новых поколениях.

 – Ну и так далее, на годы, годы и века. Уяснил?

 – Да.

 – Да, – повторил полковник. – Когда началось, где кончится, не знаю, да, наверное, и не узнаю. Знаю, что с моим Иван Палычем где-то и когда-то случилось что-то такое, отчего он спустя годы должен был спасти кого-то от вражеского выстрела. Спас некоего капитана Казанцева. Так! И что дальше?..

А дальше пошли нити и узлы вязаться вокруг Казанцева, задевая тех, кто возле него. Может, в этом всемирном узоре и в дальних нитях через несколько знакомств и поколений что-то происходит так, а не иначе, потому что где-то и когда-то некий Казанцев поступил не иначе, а так. Ну, скажем, победил свой страх и бросился навстречу вражеским пулям…

Наверное, полковник говорил не так уж ладно и складно, но Соломин хорошо понимал его. А, кроме того, память мигом подбросила рассказ Веденеева об отце, вернее пересказ, как тот стал свидетелем драки в петроградском кабаке и почему именно этот пустяк вспоминался в последние дни жизни, на границе вечности?..

Игорь спрашивал себя, понимая, что вопрос риторический, при этом стараясь слушать шефа, – но тот четко просёк, что подчиненный чем-то отвлекся:

 – Ты меня слушаешь?..

 – Конечно, товарищ полковник! А что?

 – Да?.. Гм. Да показалось мне, что ты отвлекся. Ну, да ладно…

Казанцев еще пофилософствовал – видно было, что всё это в нём давно и глубоко, самая суть его жизни; однако ничего нового он не сказал, просто перелопачивал прежнее, что вскоре и заметил. И постарался закруглиться:

 – Ну ладно, капитан Грант, потолковали о высоком, пора, стало быть, на грешную Землю… Все, ступай, служи. Мы…

 – Да, товарищ полковник?

 – Да нет, ничего. Все, свободен!

Соломин вышел с чувством, что Казанцев о чем-то умолчал. Конечно, любопытство разожглось, что уж там говорить, но любопытство любопытством, а дело делом, и с некоторым усилием капитан заставил себя втянуться в служебные будни. Побежали, покатились день за днем, подоспело время проверять письма до востребования, те самые, о которых с легкостью необыкновенной выболтал он Бурцеву… Эта служебная функция была одной из самых приятных, обычно Игорь отправлялся на почту пешком, шагал, и предчувствие остренько пощипывало душу. Правда, в письмах всякий раз оказывалась нудная рутина. И всё же он всякий раз шёл за ними как на встречу с неизведанным.

И тогда тоже явился в почтовое отделение с тем же тонким, труднообъяснимым ожиданием. Зашел к заведующему, тот, как всегда, засуетился, захлопотал…

Нет. Не как всегда. Захлопотал особенно. И было отчего:

 – На сей раз, Игорь Александрович, вам даже что-то вроде бандероли…кгм!

 – Бандероль? – капитан приподнял брови.

 – Да. Кгм! Вот, гляньте.

И протянул толстый, плотный конверт из грубой оберточной бумаги, без подписи и обратного адреса.

Игорь ощутил, как горячо стукнуло сердце. Предчувствие сбылось.

Он, конечно, постарался его не выдать. Суховато поблагодарил, от предложенного чая вежливо отказался. Выйдя, посмотрел на часы: рабочее время кончилось, можно идти домой… Пошел не спеша, стараясь прочувствовать флер вечерних улиц и дворов, с дымкой, тонкими тревожными запахами, в которых чудилось нечто далекое – лесное, полевое, деревенское… Соломин шагал, чувствуя себя на грани неведомого – остро, пряно проворачивалось в душе. И не хотелось расставаться с этим предчувствием, знал, что оно тоньше и волнительнее разгадки.

Дома ещё подразнил себя ожиданием, лишь после ужина подступился к посылке. Вскрыл, извлек весомую пачку листов, сложенных вдвое, исписанных мелким почерком, вдруг ощутил, как задрожали пальцы…

Он развернул листы – и застыл. Дрожь пропала.

От первых же строк будто струна лопнула в мозгу. Оторопев, Игорь сидел, смотрел в написанное, испытывая то, что учёные называют функциональной неграмотностью: читал, вроде бы даже что-то понимал, но смысл в целом не достигал разума… Пришлось сделать немалое усилие, чтобы вернуть способность воспринимать текст.

«Здравствуйте, Игорь Александрович. Не знаю, считать ли это везением или нет, но Вам довелось оказаться в числе немногих, получивших письма с того света…»

 

***

Сейчас, двадцать семь лет спустя, Игорь Александрович умолк, отвердел лицом. Я тоже молчал, выжидая.

Внезапно он встал, вышел в комнаты, чем-то слегка стукнул, затем зашуршал. Вернулся со стопкой сильно пожелтевших листов, бледно-лилово исписанных выцветшими чернилами.

 – То самое? – понял я.

 – То самое.

Понял я и больше:

 – Бурцев?

 – Бурцев, – Соломин усмехнулся. – Вы третий человек, кто это прочтет.

 – А второй?

 – И о втором поговорим. Прошу, – он протянул мне рукопись.

Я осторожно взял сухие, хрупкие листы. Дешевая писчая бумага, какой сейчас нет, а тогда ей цена была копейка. Насильственно-мелкий, чтобы уместить текст поплотнее, старомодный почерк.

«Здравствуйте, Игорь Александрович. Не знаю, считать ли это везением или нет, но Вам довелось оказаться в числе немногих, получивших письма с того света. Я покидаю этот мир невесело, хотя стараюсь о том не жалеть. Приходится признать, что жизнь прожита не так. А может, я и ошибаюсь. Возможно, то, что мы делали, спустя несколько поколений станет достоянием человечества. Но сейчас и отсюда мне этого не видно. Я вижу лишь, что все наши попытки обернулись тем, что мы предвидеть не могли.

Я тот, кого вы знали под именем Валентина Даниловича Бурцева. Конечно, это не настоящее моё имя. Меня звали Леонид Петрович Румянцев. А говоря «мы», я имею в виду себя и женщину, которую считаю одним из величайших психологов за всю историю этой науки. Ее имя – Сабина Николаевна Шпильрейн…»

 

ГЛАВА 10

Россия, ХХ век

С приходом на советский трон И. В. Сталина Шпильрейн и Румянцев быстро ощутили, что для них настали тугие времена. О серьёзной работе речь уже не шла, а в разговорах с глазу на глаз сподвижники признавали, что не до жиру, быть бы живу… Долго ли, коротко ли, пришёл день, когда было официально объявлено: Институт психоанализа расформировывается, Сабине Николаевне предписано ехать в Ростов-на-Дону рядовым врачом психиатрической клиники, а прочим сотрудникам предоставляется свобода найти работу самостоятельно.

Работая в институте, Румянцев вынужден был освоить азы бухгалтерии – жизнь заставила. И бывшая начальница, которой он по работе нужен был как воздух, предложила хитрый трюк: поехать с ним, но не врачом, а счетным работником. Зная косность надзирательной системы, можно быть уверенным, что если вдруг Румянцева начнут разыскивать, то как психолога, а как бухгалтера – никому и в голову не придёт. Если же и найдут через Шпильрейн, то претензий со стороны закона к нему никаких. Леонид Петрович думал недолго, согласился.

Ростов – родной город Сабины Николаевны, пристроить товарища в больницу на должность счетовода ей не составило труда. Потом он и бухгалтером стал, не главным, рядовым – но всё же приподнялся в служебном ранжире, курсы закончил, даже финансовый техникум заочно, к собственному ироническому удивлению. Ну и, разумеется, всё это было прикрытием. Тишком, молчком, исключительно меж собой, врач и бухгалтер продолжали разрабатывать свою уникальную методику.

Главное в ней Соломин с Веденеевым уловили безошибочно, хотя в тонкости вникнуть, понятно, не могли. Суть – в умении столь ювелирно воздействовать на человека, что он, ничуть не замечая, думая, что действует своей священной свободной волей, начинает делать то, чего от него хотят неуловимые кукловоды. При этом выявилось: уступая Сабине Николаевне как теоретику, Леонид заметно превосходит её как практик. Его суггестивное воздействие было необычайно сильным.

Работа в дуэте, разумеется, никак не афишировалась. Однако нашёлся зоркий глаз, приметивший, что когда доктор Шпильрейн работает с пациентами, в кабинет слишком часто заглядывает бухгалтер Румянцев. Это был санитар-гимназист. Сперва он подозревал их в прелюбодеянии, но тут же эту версию отбросил. Какие, к черту, любовные утехи при больном?.. Нет, это не то. Но что?!

Так его разожгло, что он стал всматриваться уже целенаправленно и, в сущности, напал на верный след. А вскоре свел знакомство с пришлым счетоводом, не догадываясь, кто он таков, растрепал ему о своих догадках. Тот, в свою очередь, сумел неглупо приглядеться и к докторше, и к коллеге-бухгалтеру… так цепь событий привела к Абакумову.

Общеизвестно, что при скромном образовании Виктор Семенович умел в профессиональной области соображать быстро и качественно. На него произвёл заметное впечатление тот факт, что пациенты, подвергаясь воздействию, начинали вести себя так, как надо врачам, и это воспринималось как движение к выздоровлению. Куда сложнее было понять, что покойный агент сознательно умолчал о Румянцеве, без которого вся система вряд ли бы работала… Но вычислил, догадался. И слишком умного санитара посредством того же сержанта аккуратно убрал – на сей раз без всякого криминала, просто перебрал старик со спиртом, сердце не выдержало. Похоронили и забыли.

Но только не психологи-новаторы. Те насторожились. Две смерти подряд рядом с ними… что-то близко стали попадать пули случайностей. Возник Абакумов перед учёными ровно тогда, когда встревожиться они успели, а пуститься в бесплодные гипотезы – ещё нет. Начальник областного управления раскрыл карты с обезоруживающей откровенностью. Поставил исследователей на распутье: либо они с соблюдением строжайшей секретности посвящают его в свои разработки, либо…

Он не договорил, но лицо сделал столь многозначительное, что слов-то и не надо. Вообще беседовал он с психологами вполне вежливо и даже дружелюбно, как бы давая понять, что видит в них людей умных, прекрасно сознающих положение дел и готовых к правильному решению.

Всё он рассчитал верно. Великодушно дал время подумать. Ученые подумали, посовещались и признали: опытный чекист взял их в оборот плотно. Решили принять его условия, понимая, что с ним игра выйдет на новый уровень.

Стали работать. Встречались на конспиративных квартирах, о чём знали только они трое плюс адъютант начальника, всё тот же незаменимый бывший сержант, ставший младшим лейтенантом.

Встречи строились как семинары. Шпильрейн и Румянцев обучали капитана Абакумова сложному ремеслу тонкой суггестии – и были поражены тем, с какой лёгкостью тот схватывает суть и методику. У него, несомненно, тоже был дар, не меньше, чем у Румянцева, а может, и сильнее – чем иначе объяснить стремительный карьерный рост начальника ростовского управления, менее чем через год ставшего старшим майором, а вскоре вызванного в Москву, в наркомат.

Ученик переплюнул наставников! Так ли это? Овладел ли Виктор Семёнович техникой неуловимого воздействия на людей и события лучше, чем Румянцев, не говоря уж о Шпильрейн?.. И да, и нет. Странно? Да ничуть, если вникнуть. Он в самом деле оказался исключительно одарён в смысле психических сверхспособностей, быстро развил в себе умение незаметно направлять ход жизни в нужное ему русло. Но оба психолога нужны были ему позарез. Они ведь не стояли на месте, трудились, совершенствовались и чувствовали себя в силах раздвинуть горизонты таинственного призрачного мира. Сознавал это и умный старший майор – с помощью ученых он сможет рвануть к таким рубежам, которые и представить себе не в силах. И перед самым отъездом в Москву, в самом начале сорок первого трое тайных соратников встретились на одной из знакомых квартир.

От Румянцева не укрылось, что Виктор Семенович, стремясь казаться сдержанно-благожелательным, едва справляется с рвущейся из него победной силой: нашел свою золотую жилу! Звезду своей судьбы. Одну на миллион!..

 – Ну что, товарищи ученые, – покровительственно подшучивал старший майор, – никак, работает система, а?..

 – Работает, – деликатно соблюдая субординацию, подтверждали те.

 – То-то же! И это, будем считать, лишь начало. Вот обождите, я в Москве осмотрюсь, закреплюсь, тогда и вас перетащу обратно. Нас ждут великие дела!.. Кто так говорил?

 – Сен-Симон, – бледно улыбнулась Сабина Николаевна. – Вернее, ему так говорили.

 – Вот-вот. Ну, а мы Симона этого заткнём за пояс, да?..

Психологи, разумеется, благодарили, заверяли, что рады, разумеется, работать и дальше. Но про себя… Оставшись наедине, заговорили совершенно открыто. Прежде всего, оба отметили, что Абакумов пытался воздействовать на них. Как бы из озорства, не сомневаясь, что профессионалы заметят это, но пытался. Но это, понятно, не главное.

Психологов тяготило иное. И даже не то, что вновь помимо собственного желания они забирались слишком высоко, в опасную стратосферу большой политики. А то, что оба, став старше и мудрее, стали улавливать: технология суггестии, несмотря на всю свою утончённость, ведёт к деформации, а затем и к упадку собственной личности. Леонид долго не хотел признаваться в том, да никуда не денешься: время от времени из глубины подступало к нему необъяснимое уныние, как будто сумерками заволакивало душу – и белый свет не мил, и глаза бы ни на что не глядели… Сабина созналась, что испытывает нечто подобное. А что дальше делать, оба не знали. Сошлись на том, что вот уедет Абакумов в Москву, а там посмотрим… Уехал. В невеселом ожидании текли месяцы. Ну, а потом жизнь сама рубанула этот гордиев узел.

Грянула война. В ростовскую психиатрическую больницу стали поступать раненные в голову, контуженные, пережившие психологический шок – врачи и прочие служащие утонули в бешеной работе, Румянцев тоже взялся, и уже никто не спрашивал, какого чёрта бухгалтер сделался фактически ассистентом доктора, все сбивались с ног, все очумели, дни, ночи летели вихрем, оглянуться не успели, как к донской столице подступили зима и немцы.

Когда их передовые части критически приблизились к Ростову, Леонид стал настойчиво советовать Сабине Николаевне эвакуироваться, но она лишь отмахивалась: некогда!.. Ну и дождались того, что вермахт ворвался в город.

Правда, та первая, кратковременная оккупация была сумбурной. По факту, в городе не стихали бои, гремела канонада, немцы носились по улицам как шальные, стреляя без разбору, да и кое-кто из жителей начал сопротивление… Неделя пронеслась как в бреду, а в последних числах ноября город отбили наши.

В тот раз беда пронеслась стороной. Линию обороны укрепили, порядки ужесточили: теперь уж захочешь, да так просто не эвакуируешься. И видеться Румянцев и Шпильрейн стали реже, и прежняя апатия вернулась: беда не исчезла, только отступила на время, и зимними ночами, бывало, тяжко ныло сердце перед её неотвратимостью. Мир потерял половину света, цветов, звуков, стал серой немочью… и Леонид наконец махнул рукой на это, душевно обмяк и опустился.

В июле сорок второго немцы захватили Ростов во второй раз. И теперь ждать освобождения не приходилось: разбитые войска Юго-Западного направления откатывались к Сталинграду, сил на контрудар у них, конечно, не было. Германские же власти сразу начали наводить свирепый порядок – орднунг.

Пытался ли Румянцев помочь Сабине Николаевне? Ещё бы! Ужасное предчувствие, угнетавшее его, превратилось во власть врага – стало быть, худшее произошло. От этой мысли он встряхнулся, ожил, перезапустился, и точно – сумерки, окружавшие его, рассеялись. Но Румянцев прекрасно понимал: чувство, что худшее случилось, может быть обманным, ожидать можно всего. Тем не менее тоскливая одурь слетела, психолог-бухгалтер энергично бросился выручать друга. Про себя он Сабину так и звал – «друг». Подругой не назовешь, а прочие слова казались слишком мелкими.

Опоздал. Немцы постарались ликвидировать евреев в первые же дни, жёстко и по максимуму. И никто ничем не мог помочь, будь он хоть семь пядей во лбу, хоть диверсант из диверсантов. Румянцев это понимал. Но все равно ходил оглушенный и опустошенный, чувствуя, как знакомая тень подступает к душе, устало боясь, что все начнётся снова… Однако начаться этому не дали.

Не дал молодой немец в штатском, с вежливо-вкрадчивыми манерами – непривычно было встретить такого. По-русски он пытался говорить, но выходило плохо. Впрочем, при нем был местный переводчик, вертлявый несимпатичный тип.

 – Герр Хельценбайн представляет особую комиссию, – беззастенчиво соврал этот дрянной мужчинка, хоть и ясно, что не по своей воле, – по сбору… да, по сбору культурных, научных ценностей. Он наслышан о вашей работе с… э-э… гм! Да. Значит, герр Хельценбайн испытывает интерес к вашей работе. Он знает, что большевистский режим подавлял ваше творчество и вы были вынуждены скрываться под видом бухгалтера…

Румянцев слушал это всё с пустым видом и понимал, откуда и куда здесь ветры дуют. Особая комиссия… Знаем мы эти комиссии! Ещё в ту войну охотились за нами. Нашли всё-таки. Умеют идти к цели, не отнять.

Его охватил едкий, злой азарт. Усталость? К чёрту усталость! Нашли? Решили поиграть? Ну, сыграем!

Переводчик, кряхтя и слегка даже кривя рот, мучился со сложной лингвистической конструкцией – не так-то просто немецкий ход мысли адекватно преобразовать в русский. Леонид, не дослушав, довольно надменно прервал по-немецки:

 – Не трудитесь попусту. Я не нуждаюсь в ваших услугах. Для русского ученого старой школы знание немецкого языка обязательно.

Толмач, поперхнувшись, обескураженно умолк, а Хельценбайн, напротив, разулыбался:

 – О, Леонид…

 – Петрович.

 – Да-да. Очень рад! Ступайте, вы свободны, – кинул немец переводчику. – Мы с господином Румянцевым побеседуем наедине.

 

***

Наедине Эрих Хельценбайн, конечно, открылся. Какая, к чёрту, комиссия – он офицер СД, что правда, то правда. Но в данный момент действует частным образом.

Тут последовал расплывчатый, с пробелами пересказ того, что когда-то Эрих слышал от покойного разведчика. Румянцев слушал внимательно, внешне очень спокойно, но азарт колючим огоньком играл, плясал в нём – и за несколько минут создал план действий.

 – Я вас понял, – ровно ответил он, выслушав. – Вы хотели бы получить нашу методику?

 – Без всякой огласки.

 – Понял, – повторил психолог. – Мы разумные люди, понимаем, что взаимные интересы достигаются взаимной помощью…

Эрих охотно поддакнул этой мудрой мысли, а Леонид развил её: он берется попробовать научить оберштурмфюрера тому, чем владеет сам, но взамен потребует услугу.

Так и сказал – «потребует», не «попросит».

 – Здравое рассуждение, – аккуратно согласился Хельценбайн. – Вопрос лишь в реалистичности этой услуги.

Румянцев заверил, что не собирается требовать сундуков с золотом – тут он чуть приметно улыбнулся, давая понять, что это метафора. Просит он немного: новых чистых документов. Безупречный советский паспорт с его фотографией на другое имя.

Пока он излагал это, выражение лица контрразведчика менялось в сторону замысловатой иронии:

 – Вы не верите в нашу победу?

Леонид помедлил. Усмешка отразилась на его лице как на зеркале.

 – Жизнь, – с расстановкой молвил он, – научила меня верить лишь себе. О всём прочем я только размышляю.

 – А, вот как! – охотно подхватил Эрих. – Значит, к мысли о вашей победе вас приводит глубинная логика?

Румянцев вновь помолчал, глядя на немца как-то не то с сочувствием, не то с назиданием.

 – Герр Хельценбайн, – сказал он наконец. – Вы можете, конечно, в это не верить, но для меня нет наших, ваших, своих, чужих. Есть я и прочий мир, а какой он – хороший ли, худой – смотрю по обстоятельствам. Я, если угодно, ницшеанец.

Хельценбайн рассмеялся:

 – О, старина Фридрих и русским умникам покоя не дает!..

 – Не без этого.

Словесную дуэль Румянцев затеял, понятно, не ради эстетической услады. Он уже работал, уже опутывал немца невидимыми нитями, раскачивал, повёртывал его в нужную сторону. Он отлично сознавал опасность игры, чувствовал, что идёт по лезвию. Но тот самый огонек обратился в холодное, уверенное пламя, вопреки сомнениям, вопреки самому себе. И он решился. Доверился холодному огню.

Вот как, скажите на милость, убедить офицера СД, что тебе необходим советский паспорт на чужое имя, не вызвав подозрений, что ты хочешь его надуть?.. А вот поди ж ты, убедил, точнейше, ювелирно, ни на секунду не дав оберштурмфюреру усомниться в том, что тот действует исключительно по своей воле. Хельценбайн увидел для себя блестящие перспективы, загорелся, замотивировался по самое никуда – ну и, правду сказать, Леонид его реально кое-чему научил из своего колдовского искусства, при том что способности у обучаемого были средние. Обычные, как у восьмидесяти процентов людей. Но подразвить их можно было, что Румянцев и делал.

Эрих замечал рост. Не мог не замечать. Сердце его радостно стучало, воображение рвалось вперёд, далеко обгоняя реальность. Набирался он опыта в тайне от своих, естественно, не засвечивая и Леонида… В сумме психологу удалось мягко подчинить эсдэшника, установив почти приятельские отношения.

Разумеется, в руки германских спецслужб попало множество советской документации, включая бланки паспортов и печати. Хельценбайна совсем не затруднило, используя фото Румянцева, сделать совершенно натуральный документ, со строгим соответствием места и даты выдачи с серией, номером, печатью и достоверными датой и местом рождения.

 – Бурцев Валентин Данилович… – прочёл Румянцев. – Кто таков?

 – Можете не волноваться, – успокоил Хельценбайн, самую малость гордясь собой. – Никаких следов ни его, ни родственников не найти. Да, и вот ещё…

Вручил «аусвайс» – немецкий вкладыш к советскому паспорту, временно выдававшийся жителям оккупированных территорий – до наведения окончательного, по мнению правителей Третьего рейха, орднунга.

Леонид Петрович придирчиво изучил оба документа: ажур, ни к чему не придерешься.

 – Ну что ж… Всё так. С завтрашнего дня предлагаю усилить занятия.

Он вправду счёл долгом прибавить интенсивность обучения, постаравшись вытащить из Эриха весь его скромный потенциал: услуга за услугу. Утешал себя тем, что этот парень, хоть и сотрудник СД, всё же не твердолобый фанатичный нацист. И к тайным знаниям рвётся не ради Рейха, пропади он пропадом, а ради себя. Понимал, конечно, что оправдание хлипкое, но… И, продолжая держать оберштурмфюрера под контролем, психолог добросовестно натаскивал его, не забывая осторожно поворачивать вселенную своих событий в нужном направлении.

Повернул.

Однажды ученик не пришел в установленный час. Бухгалтер скрытно навел справки: оказалось, часть СД приведена в боевую готовность в связи с возможной передислокацией. Румянцев тут же залёг «на дно», затаился в укромном месте – только его и видели.

Он так и не узнал, разыскивал ли его тогда Хельценбайн или нет. Отсиделся в подполье, а когда несколько дней спустя осторожно высунулся, то узнал, что оберштурмфюрера в городе нет. Следовательно, все обязательства перед ним закрыты. Нет его в городе, нет больше и в моей жизни – с облегчением решил психолог. И вернулся домой.

Да, собственно, и Леонида Румянцева больше нет. Юридически. Паспорт и аусвайс порваны в мелкие клочки и сожжены. Был доктор Румянцев, да весь вышел. Есть бухгалтер Бурцев, ему и жить.

Легко сказать: жить. Как жить в условиях оккупации?.. Но Валентин Бурцев, с трудом привыкавший к новому имени и почти несуществующей биографии, не сомневался, что переломил кризис и взял судьбу под власть. Он чувствовал это, как тайный голос. И потому не спешил, а ждал. И дождался.

 

***

До войны Румянцеву по работе приходилось навещать управление облздрава, вернее его бухгалтерию, где среди прочих работала мягко-миловидная, круглолицая девушка, не то счетовод, не то младший бухгалтер – на какой-то совсем скромной должности, словом. Её все по-простецки окликали Нюрой, Леонид же Петрович церемонно называл Анной, а узнав, что она по отчеству Степановна, так и звал, сильно смущая:

 – Ну какая же я Анна, да еще Степановна? Нюра и Нюра. Я ж с хутора…

Но общались тепло, приветливо, чувствовали обоюдную симпатию, причём без всяких знойных мотивов: разница в возрасте, хорошее воспитание, причем не только ученого-петербуржца, но и хуторской девушки, чем она, собственно, Румянцеву и импонировала. Правда, где-то в самом конце сорокового года она вдруг пропала – нет и нет на работе, куда делась?.. Леонид Петрович не преминул спросить; узнал, что вышла замуж, перебралась в другой город – и это известие кольнуло неожиданно больно. Конечно, он постарался тут же полечиться насмешкой над собой, старым хрычом, да вскоре и перестал о том думать; но было, из песни слова не выкинешь.

Ну, потом день за днём, война, власть немцев – какой тут отголосок давней боли! Всё пропало в вихре эпохи, и думать о том забыл. Он-то забыл, а вот послушная ему судьба нет.

Когда поздно вечером тихонько постучали в дверь, он напрягся. Кто бы это мог быть? Вроде бы некому. Почудилось?.. – зацепилась мысль как за соломинку. Но тихий стук повторился.

На миг все теоремы о власти над судьбой и жизнью вылетели напрочь. Застыл. Что делать? Затихнуть, замереть, обратиться в ноль?.. И то, что там, за дверью, уйдет – и слава богу?..

Но то был только миг. Как принесло, так и унесло. Даже не так – обожгло, пробило, чуть не опрокинуло: да что же я?! Ведь это всё навстречу мне! Шаги послушного мира!..

И накинув пальто, со свечой в руке, защищая огонек ладонью, чтобы не задуло, бросился к двери.

 – Вы?!

 – Я.

Странно? Или не странно – что сразу узнал молодую женщину, в полутьме, спустя два года, сильно изменившуюся. Исчезла девичья округлость лица, заострились скулы, темные глаза на похудевшем лице стали больше – юная миловидность обратилась во взрослую, диковатую, тревожную красоту. И всё же он сразу её узнал.

Потом признавался, что не в силах ни описать, ни повторить ту силу чувств, что хлынула, утопила и даже отшибла память. Совершенно не вспомнить, как очутились в комнате. Вот они у двери, вот её изменившееся, но мгновенно узнанное лицо – а вот уже за столом, нервное пламя свечи меж ними, пугающе пляшут тени, женщина сдержанно улыбается, а глаза серьёзны и печальны.

 – Как вы меня нашли?..

 – А я знала, где вы живете. Даже один раз приходила сюда. Только зайти не решилась, – сейчас улыбнулись и глаза. – Стояла у ворот, дура дурой, тряслась. Ужасно боялась, что кто-то из знакомых вдруг увидит.

Он помолчал, ошеломленно свыкаясь с этой новостью.

 – А теперь не боитесь?

Она легко, свободно рассмеялась:

 – Ну, что вы! После того, что со мной было, я не боюсь ничего.

Что было? Недолгое семейное счастье. Да, счастье, можно не бояться этого слова. Счастье, любовь, дни, ночи от зари до зари, мир, устремленный в будущее… Всё это было, но исчезло. Совершенно, без следа. Так, что сейчас не верится: да неужто это всё было?! Прошлое – оно точно не сон, не сказка, не призрак?.. Конечно, нет, покорно понимал разум. А кто его знает – в смятении трепетало сердце.

 – Война… – вздохнул хозяин.

 – Война, – спокойным эхом повторила гостья.

Война, смерть мужа, оккупация. Вернее, муж пропал без вести осенью сорок первого. Но вряд ли жив, конечно.

 – Наверное, это плохо… – промолвила она и прервалась.

 – Что? – он неловко двинулся, толкнул стол, пламя испуганно всплеснуло, вызвав бешеные метания теней. – Что плохо?

 – То, что всё это мне кажется сейчас таким далеким. Ничего не осталось в сердце. То ли было, то ли нет… Слишком много всего пронеслось. Господи! А всего-то год с небольшим прошел! А будто целая другая жизнь… Знаете, мне иной раз кажется, что я – не я. Всё понимаю, но это сильнее понятий.

 – Да, – кивнул он. – Да… Хотите чаю? Настоящий, не эрзац. С довоенного времени сохранился, как ни странно. И варенье вишневое. Тоже старое, засахаренное, но есть. Хотите?

 – Ой! – по-детски обрадовалась гостья. – Конечно хочу!

…Пили чай, она рассказывала о себе. Нисколько не таясь и не боясь. Она – член подпольной организации Ворошиловграда, бывшего Луганска, сюда под легальным прикрытием приехала налаживать связи, что и сделала. И пока делала, жила мечтой о том, как войдёт в тот самый двор, тот самый дом, уже без робости, без всяких страхов, и будь что будет. И вот оно стало.

 – Мечта?.. – не очень уверенно переспросил он.

 – Да, – мгновенный ответ.

Он вновь растерялся. Взрослый учёный муж, постигший тайну власти над судьбой… Мелькнуло, что случись это в другое время, в других обстоятельствах – имя бы ему было счастье. Но сейчас? Как назвать это сейчас?..

Никак не назвал.

Свеча почти догорела, замигала, прощально затрещал фитиль… всё. Огонёк погас. Несколько секунд багряно тлел кривой фитильный уголёк, затем исчез и он.

Безмолвие в темноте длилось секунд десять. Гостья тихонько окликнула:

 – Леонид Петрович.

Так же негромко он ответил:

 – Увы! И я стал другим. Нет больше Леонида Петровича. Валентин Данилович Бурцев, извольте познакомиться.

Невидимый смех был ответом:

 – Да ведь и я больше не Аня! И не Нюра. Я теперь Люба.

 – Любовь.

 – Да. Нет, вы только подумайте! Чтобы вот эта встреча сбылась, нам надо было умереть и заново родиться под другими именами. Значит, так надо было, правда?

 – Правда, Люба. Я…

 – Что?

 – Я не могу поверить в это.

Она чуть помолчала и сказала:

 – Дайте мне руку.

Он протянул – и ощутил, как его пальцы сжала маленькая, тёплая, слегка загрубевшая ладонь.

 

***

В Ворошиловград они отправились уже вместе. Люба оказалась подпольщицей смелой, дерзкой, работала в немецкой военно-строительной организации, где, разумеется, процветали хищничество и взяточничество. Бухгалтер Люба умело покрывала воровство тыловых чинов. По документам всё было чисто-гладко, а карманы подрядчиков пухли от оккупационных рейхсмарок, успешно превращаемых жульём в «настоящие» деньги или драгоценности. Люба представила Бурцева как мужа, отчего у иных немцев рожи разочарованно вытянулись – видать, зрели где-то внутри липкие надежды.

 – Слушай, а как так муж у тебя внезапно появился? – поинтересовался Бурцев. – Не подозрительно?

 – Нет, – светло улыбнулась Люба. – Я так им и сказала: муж у меня в Ростове, надеюсь его увидеть. Вроде бы не очень поверили. А тут – пожалуйста!

 – Ясновидение, – усмехнулся и Бурцев.

Он тоже включился в подпольную работу, неплохо проявил себя. Люба устроила его в городскую управу. Зная немецкий да умея разводить собеседника, делая из него болтливого недоросля, он вскоре превратился в ценнейшего добытчика информации. В одной из бесед с руководством подполья прозвучали слова о представлении Бурцева к награде.

Однако и абвер, надо признать, ушами не хлопал. Едва начался новый, сорок третий год, как немецкая контрразведка нанесла подпольной организации довольно меткий удар – ясно, что хватали не наобум, а системно, прицельно. Размышляя над причиной провала, Бурцев не без оснований предположил, что некто знакомый, полузнакомый увидел Аню, удивился, отчего её все зовут Любой, да и муж вроде бы совсем иной… И движимый тем или иным мотивом, этот некто и стуканул оккупационным властям. А могло быть, конечно, и совсем иначе.

Как бы там ни было, Бурцева подпольному руководству удалось спрятать. А вот Любу схватили. И больше он её не увидел.

***

Всё это – от встречи в Ростове до катастрофы в Луганске – заняло всего-то три с небольшим месяца. И это был пик жизни, Эверест. Бурцев жил, подхваченный вихрем, дыша грозовым воздухом немыслимых вершин. Он сознавал опасность, риск, жгучую остроту двойной жизни агента-нелегала, но чувствовал такой размах незримых крыльев за спиной, что никакого страха и в помине не было. Казалось, он мог всё: мог крутить кем угодно и как угодно. Немецкие чины и прихвостни-изменники в беседах с ним делались патологически болтливыми, хотя Бурцев старался не перегибать палку, резонно полагая, что среди врагов могут найтись неглупые люди, способные задуматься над своим неожиданно странным поведением в беседах со скромным бухгалтером. Отчего так хмелеешь, дуреешь, мелешь языком, а?.. То-то и оно. Да, осторожничал. Но страха не было. Был взлёт – море по колено, горы до пупа, небо в руках, только звёзды собирай! Да не собрал вот.

Прятаться от немцев пришлось недолго. В середине февраля наши войска взяли Ворошиловград. Подпольщики сразу превратились в героев, участвовали в торжественном митинге-параде, их чествовало руководство, опять же обещало награды… Однако начальство начальством, а органы органами: по окончании помпезной части всех участников подполья стала плотно прощупывать контрразведка (Управление особых отделов НКВД СССР), возглавлял которую не кто иной, как Виктор Абакумов. А вскоре, в апреле, УОО было преобразовано в Главное управление контрразведки СМЕРШ и переподчинено Наркомату обороны. Во главе остался тот же Абакумов.

Ну, а Валентин Данилович проходил сито фильтрации, умело по-своему работал с особистами, которых заинтересовал: ну как же, прибыл из Ростова, сожитель странно пропавшей у немцев Анны-Любови – это если не подозрительно, то как минимум любопытно… Однако, Бурцев по-умному распорядился своей незримой силой, поддавливал на спрашивающих так, что они о том ни в жизнь не догадались. Поняв, что бухгалтер был исключительно ценным агентом, контрразведчики от него отступились. Со всех сторон кругло, ни за что не ухватишь! Так и ушёл, как колобок от деда с бабкой.

А спустя неделю ветер переменился напрочь: Бурцева вызвали в тот же особый отдел и предложили стать внештатным сотрудником.

Валентин Данилович среагировал мгновенно. Поблагодарил за доверие и жадно спросил: а что с Любой? Вы не знаете? Нет ли новостей?

Попал в самую точку. Лица собеседников неприятно изменились.

 – Пока сведений нет, – после паузы очень сухо сказал один. – А что?

 – Ну, как же! – горячо воскликнул Бурцев. – Мы ведь фактически муж и жена! Формально-то, конечно, нет, не расписаны, но по существу-то, по существу!..

И подхватил так, что не остановишь: торопливо, путано, циклично, всё время возвращаясь к одному и тому же, как в дурном сне, замечая, как хмурятся брови особистов, начинающих подозревать, что бухгалтер-подпольщик малость не в себе… а может, и не малость, кто знает. Беседа вскоре закончилась фразой: «Ну, хорошо, вы свободны, если надо, мы вас вызовем».

Можно было бы торжествовать: ловко провел органы, прикинувшись человеком, повредившимся от переживаний, что совсем не мудрено в условиях войны. Удачно выбрал маску… Но Валентин Данилович не торжествовал.

До этой встречи он как-то не признавал всерьёз, что Любы нет. Жила в нем некая необъяснимая уверенность, что всё будет хорошо, Люба жива, а плен ненадолго. Пустая, легкомысленная вера как воздушный шар подымала Бурцева над ужасами войны.

А после этой встречи шар вдруг лопнул. Разговор, где Валентин Данилович вздумал сыграть невротика или что-то вроде того, оказался камушком, стронувшим лавину. Доигрался. Докривлялся! Игра вдруг отомстила, превратившись в жизнь, где вновь наполовину померк дневной свет, а душу облегла все та же немочь. Не хотелось никуда ходить, никого видеть. Да что там! Есть и пить не хотелось. Лежал целыми сутками, не раздеваясь, оброс, отощал, стал страшным. Наконец, квартирная хозяйка, тоже участница подполья, смекнула, что творится неладное, побежала к начальству. Те явились, глянули, согласились: дело худо. Вызвали врача, диагностировавшего депрессию. Неудивительно. После страшных нервных перегрузок, надо лишь подлечиться, отдохнуть, всё будет в норме… Решили госпитализировать, благо возможность нашлась.

Валентин Данилович к этому отнесся с полным равнодушием: больница так больница. Не заинтересовался он местными эскулапами, ни методами их, ни возможностью поиграть с ними в кошки-мышки. Безропотно выполнял все предписания, больничные дни текли и утекали в никуда, а он трудно срастался с мыслью о разлуке навсегда. До боли – сердце стало нехорошо прихватывать, особенно по ночам. И бессонница. Лежал в темноте, смотрел в потолок, думал.

Боль болью, а думы были о другом. Чем дальше, тем яснее исследователь сознавал, что эта разруха – расплата за дерзкие опыты с людьми. Пусть мягкое, но всё же подавление их психики, отъем свободы воли – это грех. Обманные успехи и победы, цыганское золото, коему неизбежно суждено превратиться в черепки, в мусор, в пыль.

Примерно месяц пролежал Валентин Данилович в лечебнице, не дав коллегам ни единого шанса догадаться об истинной его профессии. Был признан излечившимся, выписан. Помогли ему устроиться на работу: в восстающем из руин Ворошиловграде потребность в бухгалтерах имелась. Спецслужбы же интерес окончательно утратили, слава богу.

Руководство обещание насчет награды сдержало: излечившийся тихий, молчаливый Бурцев получил медаль «Партизану Отечественной войны» 1-й степени. В работу он впрягся исправно, вёл учёт сразу на нескольких возрождающихся предприятиях, заработал еще медаль: «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», которая, к слову сказать, закончилась.

 

***

Побежали послевоенные дни, месяцы, годы труда и одиночества. Ровно через год после победы страна узнала имя нового министра государственной безопасности. Им стал Виктор Семенович Абакумов. Конечно, это взволновало почти всех. Вполне свежи были в памяти драматические замены Ягоды и Ежова; и вот теперь внезапно был смещен прежний министр Меркулов. Что бы это значило?.. Домыслы о звёздном взлёте бывшего начальника СМЕРШа – фигуры, конечно, крупной, но не политической – поползли по стране, и Бурцеву доводилось слышать всякую болтовню, чаще пьяную, чем трезвую. Реагировал молча, то есть не реагировал никак, хотя и признавал, что в иных из этих рассуждений есть нотки здравого смысла. Но об истинной причине догадывался только он, Валентин Данилович Бурцев. И молчал, конечно.

Абакумова несли ввысь редчайший дар плюс школа Шпильрейн-Румянцева, пройденная им на «отлично». Единственный и первый ученик. Сверхчеловек!

Никакой иронии здесь. Они, Румянцев и Шпильрейн, давно говорили об этом на полном серьезе. Их методика раскрывает то, что в человеке спрятано, чего он сам не знает. Собственно, то, что делает человека сверхчеловеком – не всякого, разумеется, таких единицы среди десятков, сотен, тысяч… Между собой именно так психологи называли цель своих трудов. И Ницше, естественно, поминали. И дня, бывало, без него не случалось. Так что перед Хельценбайном Леонид Петрович не слукавил.

Господи, как странно было вспоминать об этом после войны! Какими наивными были он и она! Казались-то себе такими умными, такими уверенными!.. И не знали таких простых истин. То есть знать-то знали, но летело мимо ушей.

Не рой другому яму, сам в неё попадешь – просто? Просто. Слыхали?.. Тыщу раз. Но пришлось самому удариться, упасть, попасть в яму, чтобы дошло. Да ведь особо-то вроде бы и не рыли, только влияли на других в свою пользу – ну что здесь такого?.. А что-то есть, выходит, раз судьба так обошлась и с ней, и с ним. Причем с ним как-то особенно, издевательски-тонко, с нездоровой эстетикой. Дала три месяца среди войны – и опустошила жизнь, превратив её в сумерки.

Значит, нельзя вторгаться в сферу свободы воли других людей. Никак! Категорически! Этого ещё не сознает Абакумов, сейчас, конечно, упоенный своим всемогуществом и чужим подобострастием – призраками, ловко умеющими обмануть. Ему ещё предстоит пережить горький ответ за психологическую алхимию, и если она вознесла его в запредельные высоты политического мира, где обитают единицы, то это значит лишь то, что падение оттуда наверняка будет смертельным.

Бурцев был почти уверен, что министр госбезопасности ведет тайные розыски Леонида Румянцева. О печальном конце Сабины Шпильрейн ему, надо полагать, известно, а вот куда делся её коллега?.. Пропал без вести во время оккупации Ростова – такова, вероятно, официальная версия. Конечно, это формула процентов на девяносто означает гибель, но всё-таки десять процентов со счетов не скинешь. Так что наверняка розыск идёт. Установить связь между пропавшим и Валентином Бурцевым?.. Теоретически это возможно, однако на практике – ищи иголку в стоге сена. И это при том сумасшедшем объёме забот, что взвалились на плечи министра безопасности. Поэтому в пустые волнения Валентин Данилович не впадал. Но и предусмотрительности не ослаблял. Старался лишнего не светиться, тем более не фотографироваться. Общение постарался свести к минимуму. Органы после случая с депрессией и лечебницей к нему не лезли. Он к ним тоже. Правда, не расставался с мыслью: где и как можно узнать хоть что-либо о Любе… Тревожить руководство не хотелось, но всё же решился пойти к одному из соратников по подполью, ныне второму секретарю горкома партии. Пошёл. Вернее, не к нему, а в приёмную, где его записали на встречу через пару дней, из чего сделан вывод: спустя полгода к прежнему соратнику будет не пробиться.

Тогда, впрочем, секретарь принял посетителя как старого боевого товарища: радушно, хотя и с почти неуловимым оттенком властной фамильярности, для умного человека о многом говорящей. Умный Бурцев понял: задерживать встречу незачем и в дальнейшем надоедать просьбами не стоит.

Но коли уж пришёл, то дело делай. Бурцев заговорил о Любе, сразу же заметил, что собеседнику тема не по душе, но обрывать её или уводить в сторону он не станет. И врать тоже. Потому включать свои технологии смысла нет.

 – Ничего нового, – внушительно произнес второй секретарь. – Ничего… Не помню, говорил я тогда, что её отправили в управление гестапо в Киев?

 – Да. Был разговор.

 – Ну вот. С тех пор так ничего нового и нет.

Бурцев не был бы Бурцевым, если б не угадал, что партийный чин думает ещё что-то сказать, но в силу неких причин не решается говорить.

Решился. С полминуты погоняли в словесный пинг-понг, а затем чин как бы невзначай обмолвился:

 – Кстати, о родных её ничего не доводилось знать, слыхать?

 – Нет. Никогда, ни о ком.

 – Угу… Вроде в Н-ске у нее какие-то родные проживали, что-то в этом роде я слыхал, но не точно…

Тут разговор сошёл совсем на пустяки, через минуту хозяин кабинета выразительно глянул на стенные часы, и Бурцев стал прощаться.

Путь домой прошёл в раздумьях. Валентин Данилович отлично умел понимать эзопов язык советских чиновников и не сомневался, что второй секретарь намекал: лучше бы бухгалтеру Бурцеву из Ворошиловграда исчезнуть, и удачный вариант – Н-ск… Но даже, рассуждал он, даже если секретарь говорил всё это без задних мыслей, и я сейчас ищу чёрную кошку в тёмной комнате… даже если так, то все равно это неважно. Ведь я знаю, что такое работа с судьбой, знаю, что просто так она не делает ничего. Раз эти слова прозвучали, значит, надо двигать в Н-ск.

И он уехал в Н-ск.

 

***

Валентин Данилович был уверен, что всё сделал верно. Возможно, не покинь он Ворошиловград, его нашли бы там агенты Абакумова или просто случилось бы с ним что-нибудь худое. Но уехал, и этого не случилось. В Н-ске без труда нашел работу, жильё, потекли уже другие годы одиночества. К ним Бурцев постепенно привык.

Узнав о катастрофе, разразившейся с Абакумовым, он испытал не больше мимолетного сочувствия: доигрался парень. Ну что ж… Не удивился и ничего не изменил в своей жизни. Он вообще хотел теперь лишь одного: дожить без происшествий, больше ничего. Он слишком хорошо помнил, как подступал снизу мрак и каким холодом тянуло от него в душу. Нет уж! Жизнь устоялась в сереньком цвете: ни праздников, ни печалей, ни друзей, ни женщин – слава те господи. Ни научного азарта, ни честолюбия, ни тем более любви… ничего из былого не осталось с ним. Как хорошо, что это так!

Хотя дар никуда не делся. Бурцев совершенно чувствовал себя способным на всё то, что делал раньше, а может, и на большее. По-прежнему мог легко подчинять себе любого, с кем говорил. Иногда без интереса проверял это – чуть-чуть, не более. Убедившись, отпускал, не покушаясь на свободу воли.

Приспособился. Отрывал календарные листки, находя в этом неясное удовольствие. Сердце, пошаливавшее после войны, больше не беспокоило. Ход времени вошёл в такое стоячее русло, что казалось: ну всё, так и будет до конца. И легко, свободно делалось на душе. Прошлое навсегда прошло.

Никаких родственников Любы Валентин Данилович здесь не нашёл, а правду сказать, не искал. Вместо Ницше поминал теперь царя Соломона, тихо радуясь тому, что всё меньше и меньше дней остается ему на Земле… Ну, разумеется, не было гладко. Кое-какой интерес к себе он почувствовал со стороны местного участкового, что естественно, а главное – со стороны соседа Николая, шофера местной автобазы. Ощутил, что тот к нему приглядывается, смутно чувствуя нечто огромное, таинственное, спрятанное за тусклой личиной пожилого бухгалтера. Бурцеву этот водила был симпатичен; а кроме того, нетрудно было угадать в нем немалые способности – те самые, да. Когда выпал случай, Валентин Данилыч осторожно проверил это и понял: не ошибся. Всё верно. Будь он помоложе, будь он Румянцевым, то не преминул бы зацепить этого Николая, сделать сверхчеловека из него… Но всё проходит. Он теперь был Бурцев. И ничего предпринимать не стал.

Но всё же не было уверенности, что он выигрышно распорядился судьбой. Что-то было, что-то было здесь не то… В жизнь покойно уходящих дней стало мало-помалу вплетаться дуновение тревоги. Хорошо бы сказать: ну бывает, почудилось… Но Валентин Данилович не лукавил с собой. Не почудилось. И незачем делать вид, что эта пасмурная тяга не связана со знакомым мраком снизу. Тянуло оттуда же, из смертных глубин, пока едва заметно. Но это пока. Нет, где-то дал промашку и Соломон! Похоже, что прошлое не прошло.

Оно вернулось негромким вечерним стуком в дверь.

 

***

Потом задним числом Валентин Данилович вспоминал, что весь тот день было особенно тяжело, мутно на душе. Дуновение стало сильнее. А когда в сумерках стукнули в дверь, тяжесть так и рухнула всей массой, и под ней забилась мысль: «Бежать? Спрятаться?..» Но он понимал, что это вздор.

Стук повторился.

На непослушных ногах он прошёл к двери, открыл.

Двое. Лиц в полутьме не разглядеть, но общий вид – поза, повадки, жесты – уголовный, нагло-агрессивный.

 – Здоров, хозяин! Принимай гостей, – и прямо в обуви, не раздеваясь, в комнату.

 – Здорово, здорово… – уже там, озираясь, припевом повторил первый, постарше, с худощавым жестким лицом и безжалостным взглядом. – Чего кислый такой? Не рад, что ли?

 – Голова болит немного, – Бурцев повел рукой: – Рад не рад, но садитесь. Вы ведь ко мне по делу?

 – Да уж не Пасху праздновать, – ухмыльнулся главный. – И тихо чтобы, понял? А то гляди…

Из внутреннего кармана пиджака он вынул пистолет с глушителем, показал и сунул обратно.

 – Понял, не дурак, – бесстрастно молвил Бурцев. – Так чему я всё-таки обязан вашим визитом?

Он сразу распознал, что, несмотря на наглость и даже пистолет, перед ним блатная мелочь с шаткой, изломанной психикой. Конечно, таким нажать на спуск или ножом ткнуть – что сморкнуться, но сейчас интерес у них другой. Это во-первых. А во-вторых, он прекрасно видел, что возьмись он сейчас за них по-своему – разделает как Бог черепаху, наизнанку вывернет, плясать заставит и на помойку выкинет. Но ничего от этого осознания он не чувствовал. Ни радости, ни отвращения, ничего.

 – А сам не догадываешься? – ощерился главный.

 – Догадываюсь. Но хотел бы услышать от вас.

Произнеся это, Валентин Данилович совершенно внезапно ощутил нечто, чего с ним прежде не было.

То есть было, но по частям. Была страсть к всемогуществу, предчувствие его. И пугающий мрак из ниоткуда. Как два полюса бытия, меж которыми он метался, будучи Румянцевым и Бурцевым. И вдруг они сошлись. Ты всемогущ – но ты орудие во власти тьмы.

Может ли это быть?..

Хотел было сказать: «Нет», – но не успел. Мозг словно отключился, вернее, к нему словно подключился некто, заговорил голосом Валентина Бурцева, овладел его мышцами…

Урки переменились в лицах.

Что-то случилось со стариком – они уловили это, но по грубости ума не смогли понять что.

А то случилось, что двигаться он стал мягко, как барс, почти сказочно, словно ему не семьдесят без малого, а двадцать пять. И взор стал другим – куда делись усталые глаза старика-интеллигента? С лица этого старика смотрели глаза, беспощадно ломавшие любой встречный взгляд.

Старший из двух знал в этом толк. Отлично и зло сознавал, что от его взгляда встречные-поперечные стараются торопливо отвернуться, потупиться. Бывало, ради мрачного удовольствия цеплялся к какому-нибудь безобидному прохожему, разыгрывая пьяного, будучи абсолютно трезв, пугал до трясущихся рук… ну, а затем милостиво отступался: «Ладно, гуляй, жопа комнатная… скажи спасибо, что я нынче добрый…» и представлял, какую дикую, животную радость испытывает сейчас эта слякоть в штанах, уже едва ли не распростившаяся с жизнью. Хотя сам он настоящим блатным не был, а так, приблатнённым подражателем, власть в нём была, он это чувствовал безошибочно, пусть и смутно. И вроде бы не должен был удивиться, когда тот немец угадал это. А вот, поди ж ты, удивился. Ну, удивился не удивился, но окатило жаром, пеклом какой-то особой лютости: «Да так это ж про меня! Это я так могу! Ну!..»

 

 

 

***

Немец долго, безнадежно кашлял. Видно было, что от этого кашля, от смертельной стадии чахотки он устал настолько, что уже и не ждёт смерти как избавления, а так – когда помру, тогда и помру.

С бывшим майором вермахта Вильгельмом Геллертом бывший ефрейтор РОА Федор Силин сошелся на почве «землячества»: оба сражались с Красной армией в районе Штеттина, там же и попали в плен в феврале сорок пятого. Там они, понятно, друг друга не знали, выяснили это уже здесь, в Кандалакше. Подружились не подружились… ожесточенный жизнью, на всех смотревший волком Силин вряд ли мог с кем-либо дружить, но к немцу этому, Геллерту, вдруг потянулся, сам того не ожидая, про себя угрюмо стыдясь этой слабости. Но потянулся. Виделись они, правда, нечасто, однако общий язык нашли.

Ну, по правде-то, языком этим был Геллерт. Художник по образованию, он по-русски выучился говорить вполне сносно и рассуждать мог интересно, всегда с какой-то необычной точки зрения. Силин на том себя и поймал, что тянет просто послушать человека, столь не похожего на прочих его знакомых… Одна беда: на русском Севере Геллерт подхватил чахотку, пустилась она его жрать, жрать… да так и сожрала. В последние дни виделись реже, потом самого Силина прохватило простудой, потом грипп, слёг; в жару, в бреду снесли в лазарет. Конвойные тащили, выходя из себя:

 – Экую сволочь лечить будут! Лекарства на него тратить! А мне так на него и пулю жалко. Таких в говне топить… самое то…

Но донесли, конечно, поместили, а там лечили и вылечили. Пошёл на поправку. Пришёл день, когда врач осмотрел, вынес вердикт:

 – Ну, практически здоров. Завтра ещё понаблюдаем, а послезавтра можно на общие работы.

Встал, хотел выйти, но задержался, как бы решая: сказать не сказать?.. Решил сказать:

 – Вы ведь Силин?

 – Ну, я. И чего?

Доктор был интеллигент и твердый гуманист, не желавший терять данных качеств даже в Кандалакше:

 – А то, что вашей персоной интересовался другой пациент. Немец. Лежит в третьем боксе, в последней стадии туберкулеза. По моим прогнозам, дня два-три протянет, а затем аллес капут… Уверяет, что нужно сказать вам что-то важное. Если не боитесь подцепить заразу, то навестите. Не возражаю.

Силин помолчал, буркнул:

 – Там видно будет.

 

 – Значит, он увидел в вас перспективу? Так, Силин?

Силин завороженно смотрел в глаза старика, испытывая необъяснимое. До сих пор он ломал встречных, теперь же его самого сломали, как тростинку, на счёт «раз».

 – Да…

«Да… – крутилось в голове, – да, точно… прав был… этот может… всё может…»

Прав был Геллерт, когда за день до смерти успел рассказать русскому зеку, что где-то у них в России есть человек, который может всё. Типа мага. Да, Силин поверил в это, ибо чувствовал в себе нечто похожее, только смутно. Геллерт говорил как бы о нем, о Силине, всё точно так, как у него, только во сто крат сильнее. Всё так! Всё правда.

Но он и представить себе не мог, что это сильнее его не во сто, а в черт-те знает сколько крат. Ведь этот старикашка… он же может всё, может кого угодно превратить в послушную живность, пригвоздить к месту или отправить на край Земли. Да хоть бы и за край.

Угасающее «Я» Силина еще барахталось, пыталось выбраться из кокона, куда безжалостно и бесповоротно закутывал его старик. Про молодого и говорить нечего: обмяк, осовел, смотрел дремуче и по-рабски. Бухгалтер на него даже не глядел, обращался только к Силину:

 – Как звали того немца?

 – Звали… – бредовым эхом повторил бывший власовец. – Звали… Геллерт. Майор. Был художником когда-то… Сам говорил…

 – Художником был?

 – Да…

 – Хм. А откуда он узнал о существовании Валентина Даниловича Бурцева? Силин, слушайте меня внимательно! Повторяю: Бурцева Валентина Даниловича…

Повторять приходилось, чтобы вбить мысль в косный разум подчиняемого существа. Так, шаг за шагом, слово за словом, удалось узнать, что военные перепутья внезапно свели старых приятелей Геллерта и Хельценбайна на час на вокзале белорусского городка в марте сорок четвертого. Больше им на этом свете встретиться не было суждено. В ту последнюю встречу Геллерт и узнал о превращении Леонида Румянцева в Валентина Бурцева и ловком исчезновении последнего.

 

***

 – Провёл, – уже не сокрушаясь, даже с легкой улыбкой поведал контрразведчик, ныне пребывающий в чине штурмбанфюрера. – Обвёл вокруг пальца. Недооценил я его, ничего не скажешь.

Геллерт усмехнулся:

 – Теперь-то уж едва ли стоит жалеть об этом?..

Штурмбанфюрер, сощурясь, глянул в сырую ветреную тоску ранней весны за окном:

 – Да так-то вроде бы и так… Да вот не получается. Грызёт. Упустил! Упустил я его. А с ним что-то важное. Быть может, самое важное в моей жизни. А может, и не только в моей. А может, и во всём мире. Чёрт возьми! Иной раз уснуть не могу, думаю. Ведь не упусти я его, может, история всемирная пошла бы по другому пути, а?

 – Ну, Эрих, извини, это ты что-то перегнул палку.

Эрих всё так же глядел в окно.

 – Да нет, – вздохнул он. – В том-то и дело, что нет. Уверен в том… Что там такое? А, сигнал к отправке! Ну, Вилли, давай прощаться.

Тогда Геллерт так и остался в уверенности, что старый знакомый непонятно чудит. Но потом, в плену… Там к нему прицепилась, да так и не отцепилась мысль, что встреть он этого Бурцева, и судьба повернула бы иначе, как если бы он успел встретиться в Ростове с Сабиной Шпильрейн. Но не удалось ни того, ни другого. Что сбылось, то сбылось.

Вера в то, что он не по зубам Молоху, что это ужасное божество смерти, пожирая ежедневно тысячи жизней, бессильно перед жизнью Вильгельма Геллерта, не оставляла его ни на миг – до самого последнего дня его войны, 18 февраля 1945 года, когда он поднял руки перед бойцами разведроты 71-й дивизии Красной армии. Всё! Всё так и сбылось. Вера оправдалась. Он сильнее Молоха. Вот он, живой, даже невредимый, на пепелище рухнувшего мира, пахнущего мертвечиной и гарью, унесшего в небытие миллионы жизней. Он сорвал большой куш в страшном казино войны, где шанс на выигрыш был, наверное, один на сто тысяч. Этот шанс выпал ему, он был уверен в этом и оказался прав.

Только радости от этого ни на грош.

Судьба по неизъяснимой прихоти облекла его аурой защитной магии против войны, а когда война кончилась, посчитала долг выполненным и защиту убрала, оставив голым на ледяном ветру истории. Вильгельм Адам Геллерт, несостоявшийся художник, майор расформированной армии, кавалер упраздненных орденов, прошёл невредимым сквозь шесть лет ада, для того чтобы пять лет спустя сдохнуть от чахотки в плену.

Смешно? Ну, в общем-то можно и посмеяться. Грустить перед ликом смерти ни к чему. Но как был прав Эрих Хельценбайн, ах, как он был прав!.. Если бы встретить тогда, летом сорок второго, Румянцева этого – как знать, в какую критическую массу сложились бы капризы судеб! Если бы… Жизнь, конечно, течёт без сослагательного наклонения, это мы его придумали, чтобы жилось полегче, утешая себя болтовней вдогонку ушедшему времени…

 – У меня не получилось, Теодор, – с легким акцентом тихонько проговорил Геллерт. – Но я тебе хочу рассказать, как знать, может, у тебя получится. И что-то переменится в мире для лучшей стороны?.. Но дело твоё. Так. Ну… что, всё?

 – Как скажешь, – равнодушно сказал Силин.

 – Значит, всё, – умирающий бескровно улыбнулся. – Прощай.

 – Ладно, – Силин кивнул, встал, вышел.

Он старался быть бесстрастным – по своим понятиям, но его крепко задело. Его-то, не верящего ни во что, кроме «однова живём» и «умри ты сегодня, я завтра»!.. Да это ведь и не вера. Это знание. Плохое.

А тут задело. Прямо-таки прожгло. Совпал пасьянс. И дополнительно разжигала сама явная невыполнимость задачи: отыскать человека в огромной стране?.. Нереально! Однако при всех своих мрачных качествах Силин был упрям, как вол: если что втемяшилось в башку, клином не вышибешь. Или добьется этого, или эту самую башку сломит. Третьего не дано.

Добился и того, и другого.

 

***

Федор Силин сознавал, что уходит. Из жизни. В остатках сознания барахталось: «Нашёл? Достиг своего?.. Дурак!» – под неуклонно нарастающим игом чужой власти, физически овладевающей телом. Из последних сил сопротивляясь поглощению, он уже понимал, что его тело будет действовать как автомат, подчиняясь любой команде бухгалтера. «Да, – последнее, что пронеслось в уме, – дед-то в самом деле… Попали мы на него, как лохи последние… Ну ладно, Силин, не жалуйся. Жил погано, ну так и подохнешь, как пёс… ладно…»

Но если бы он мог заглянуть в душу противника, то поразился бы тому, что там творится то же самое, что и с ним.

Ты всемогущ – но ты орудие во власти тьмы…

Валентин Данилович с ужасом ощутил, как нечто, много лет бродившее вокруг да около, то приближаясь, то отступая, вроде бы даже исчезая, вернулось бесповоротно, в течение минуты-полторы пройдя несколько стадий. Сначала это был серый туман, явный, но невесомый. Затем он стал превращаться во что-то ещё мягкое, но уже ощутимое, вроде ватного облегающего комбинезона… а уж потом этот комбинезон стал точно насыщаться влагой, тяжело обвисая на теле… и это одеяние как бы срастается с плотью, она растворяется в нём, оставляя от Бурцева что-то вроде головы профессора Доуэля, и даже менее той. Под его контролем осталась лишь часть мозга, она с оторопью и смертной тоской наблюдала, как, не подчиняясь ей, совсем не по-старчески работают абсолютно не ощущаемые, чужие мышцы, речевой аппарат и другая часть мозга. Это мыслило, говорило, двигалось, а заключенный в этом, как в темнице, Бурцев мог лишь видеть происходящее – зрение почему-то продолжало работать на него.

Происходило следующее.

Некто гортанью, ртом, губами Бурцева сказал:

 – Дай мне оружие.

Силин, глядя на говорящего, как кролик на удава, вынул и протянул пистолет. Трофейный. «Вальтер-ППК». Довоенная полицейская модель.

Правая рука Бурцева…

Чёрт возьми! Как дико было смотреть на отчужденное от тебя тело, живущее уверенной жизнью, делающее точные движения, говорящее разумные речи, быстро и хладнокровно мыслящее! Глазам не верилось, ушам не слышалось, и сам мозг работал как-то с перебоями, целые фразы выпадали из разговора, что свои, что чужие, да и само время зачехардило – вот ночь, а вот уже дело к рассвету, комнатный полумрак от настольной лампы с абажуром… а вот тёмный двор, окраинная тропка, мост, туманная прохлада от реки…

Двое шагали молча, сутуло, покорно. Бурцев вдруг понял, что видит в темноте гораздо лучше, чем прежде. Прислушался – вроде и слышит лучше, различил дальний-дальний свист локомотива, торопливый стук колёс поезда… При этом весь опорно-двигательный аппарат работал независимо от сознания, лихорадочно пытавшегося распознать, кто же оно – то, что овладело им.

Стало чудиться, что он чувствует, угадывает его: оно как будто сзади, использовало тело как куклу-перчатку, надетую на руку… Но обернуться Бурцев не мог.

Оно привело пленных на тот берег, в заросли. Разомкнуло уста:

 – На колени.

Те послушно встали, и оно выстрелило каждому в затылок.

 

***

Слух и зрение вернулись к Бурцеву почти у дома, на той самой тропке. Тело повернуло к сараю, где очень толково спрятало пистолет, предварительно зачем-то отвернув глушитель. Затем – домой, поднялось по старым лестничным пролётам так, что ни одна половица не скрипнула, и дверь открыло бесшумно. Всё! Ни души не встретили Бурцев и некто за весь ночной путь.

Валентин Данилович подумал об этом равнодушно, обреченно – и только подумал, как некто стал уходить.

Он не сразу распознал это, но затем встрепенулся: да! Уходит, отпускает тело, оно возвращается под контроль. Он приподнял руку, долго смотрел на неё как на чудо, потом точно так же поднял другую и смотрел на нее. Потом обернулся.

Светало. Никого.

Бурцев присел на кровать, сделал несколько проверочных движений. Тихонько сказал: «Люба» – тоже для проверки. Всё безупречно. Я – это Я.

Оно ушло с рассветом.

Но он не сомневался, что оно вернётся. Когда, как?.. Шли дни, всё было ровно. Округу, конечно, всколыхнуло двойное убийство – отродясь тут такого не было. Но бурлило это мимо Валентина Даниловича; по крайней мере, он так думал, пока к нему не заявился сотрудник КГБ под видом милиционера – Бурцев сразу разгадал этот маскарад, привычно включил режим влияния…

И не сразу, но очень скоро ощутил, как оно возвращается – на этот раз почему-то начиная с рук, вливаясь в кончики пальцев.

И он уже не мог выключить режим, правда, смог его приостановить. кагэбэшник ничего не заметил, разболтался, рассказал о письмах до востребования… в то время как его собеседник боролся с тьмой. Так и ушёл, не заметив.

А Валентин Данилович испытал яростный восторг: есть! Могу! Значит, всё-таки я могу устоять против этого!.. Тогда не смог, а сейчас сумел!

Он чуть не дёрнул вприсядку по комнате – кстати, дивное дело: побывав в плену у неизведанного, он точно помолодел, исчезли старческие боли, окаменелости суставов, вообще, будто энергии в него добавили. Он стиснул кулаки: ну, держись!..

Рано ликовал. Через миг его чуть не перевернуло – с таким бешенством оно ринулось в бой. Но и он теперь не попал врасплох, он защищался, отбивался – просто так наскоком взять его было нельзя.

В течение следующего часа Бурцев пережил, что значит быть бастионом, который отчаянно штурмует враг. Оно так и осталось незримым, но рвалось и трясло человека так, что слава богу, что никто того не видел. Иной раз чудилось, что сейчас оно порвёт его, вырвет руки и ноги, но он выстоял. Первый штурм был отбит.

Совершенно измотанный, обессиленный, он рухнул на кровать, сознавая, что сон – опасная зона в данном случае, но никаких сил не было. Сон накрыл сразу, как толстое тяжелое одеяло, – тьмой и духотой.

Вздрогнув, он проснулся, уверенный, что проспал чуть ли не сутки. Оказалось – меньше часа. Чувствовал себя слабым, разбитым, но цельным. Пока владел собой весь. Но точно знал, что новый штурм впереди, и сознавал, что ему вряд ли этот штурм выдержать.

А раз так, то есть несколько часов, чтобы решить вопрос.

Преодолевая слабость, он взял ручку, стопку бумаги, стал писать, второпях не заботясь о стиле и даже орфографии. Оно пока не подступало – он не знал почему и не думал о том. Надо спешить, пока открыто окно возможностей.

Успел. Писал, писал, стемнело, дом и двор почти затихли. Готово! Нашёлся и грубый, плотный конверт для документов, когда-то утащенный с работы – как нельзя кстати, надо же… Запечатал, надписал «до востребования», отправился на почту.

Пришла ночь. Посёлок спал. Почта, конечно, была закрыта, но Бурцев кое-как втолкнул толстый конверт в щель красного почтового ящика – для внутригородской корреспонденции. Примут не примут – рассуждать об этом было уже поздно, мысленно махнув рукой, Валентин Данилович заспешил домой, предчувствуя уже симптомы приближения бури. А сделать предстояло еще порядком.

Поднявшись, отпирая дверь, ощутил первый шквал. Ну, началось! Невидимая миру битва вступила в финал.

Он не страшился смерти. Совершенно честно. Боялся лишь того, что не успеет, оно овладеет его телом раньше и он будет повинен в том, что впустил это в мир.

Жалел о том, как прожил жизнь? Так и не понял толком. Воспоминания неслись беспорядочно: он и Сабина, молодые, заносчивые, самонадеянно готовые покорить весь белый свет… В последние годы он часто думал о последних мгновеньях её жизни: поняла ли она тогда то, что он понял сейчас?..

Ответа не было. Память толкалась, спешила показать всё, зачем-то вытаскивала из давно прошедшего каких-то людей или просто дни: солнечные, ясные, ветреные, облачные…

И всё это – сражаясь из последних сил. Разум мутился, он трезво сознавал это. Видел, как зловеще темнеет то в одном углу комнаты, то в другом, точно паутиной затягивается – и эта паутина ёжится, гнётся, корчится, и в этих корчах вдруг неуловимо-призрачно мелькают искаженные черты чьего-то лица

Оно начало показывать ему себя

Но он надеялся, что успеет остаться в своем уме.

Пока держался. Немели кончики пальцев, иногда подергивались губы. Он крепче сжимал челюсти. Должен успеть! Должен!..

Он собирал весь свой научный архив: тетради, папки, разрозненные листы, оставшиеся от совместных трудов со Шпильрейн и свои собственные. Собрал, втиснул все в средних размеров чемодан. «Недурно!..» – хватило сил усмехнуться.

А вот на то, чтобы спуститься в сарай, сил могло уже и не хватить. Знакомая тяжесть подступила к ногам, атаковала их – будто обула в водолазные свинцовые башмаки. Пальцы рук тоже немели, но дальше первых фаланг онемение не шло, и это было не так страшно. А вот ноги…

Едва-едва начал брезжить рассвет, когда Бурцев с чемоданом вышел в коридор. Идти было дьявольски тяжело, но он дошёл. Изнемогая. Вновь начались провалы во времени: как дошёл, не помнил. Но дошёл. Вот она, дверь сарая. Вот рассвет. Успел. Ура!

Ноги отнялись теперь до колен, как протезы. Войти-то вошел, дверь запер, да не удержался, в темноте грохнулся наземь. Благо, фонарь с собой, подсветил, а уж развести костёр было делом техники.

Странно, но этот костёр на восходе словно отпугнул врага. Полегчало, немота из пальцев отступила. Валентин Данилович жёг бумаги с упоением, дотла, пепел рубил лопатой. Сквозь щели в досках видно было, что совсем рассвело.

Наконец, с бумагами было покончено. Ну, всё! Пора.

Он потянулся за пистолетом – и вот тут-то оно схватило со всех сторон. Он онемел, не мог разомкнуть губ, и язык отказался подчиняться. А руки с огромным трудом, но всё же слушались, оно не в силах было просто так расправиться с человеком.

И в этот самый миг в дверь крепко бахнули кулаком:

 – Валентин Данилыч! Что ты там делаешь? Кончай! Выходи!..

Николай! Тот самый сосед, шофер. Талант! Припадочным огнём вспыхнула надежда: а вдруг?! А вдруг он спасет меня? На самой грани, в самый крайний миг! А? Чудо!.. Почему нет?!

Он хотел крикнуть – и не смог. Делал страшные усилия, чтобы издать звук, в горле пересохло – но так и не смог.

 – Данилыч, не дури!..

Да уж. Не дури… Раньше надо было быть умным. Вернее, мудрым. Умным-то был, учёным был, а толку – чуть.

Николай постучал-постучал, взломать дверь не решился, торопливо ринулся куда-то.

Чуда не вышло.

Ноги отнялись совсем, руки отмирали, но её слушались. Из последних сил Бурцев взял пистолет, кое-как просунул палец в скобу, сжал рукоять…

Поднести ствол к виску – было то же самое, что поднять пудовую гирю. Оно билось свирепо, как бы запоздало сообразив, чего хочет избранный им, и поняв цену игры. Но он с холодной усмешкой сознавал, что не дает этому полной власти над собой. Да, жизнь свою он проиграл. Но последний рубеж удержал.

Ствол явственно коснулся виска, но холод металла уже не ощущался. «Успел!» – толкнулась мысль. Успел, успел, успел!..

Палец туго нажал на крючок. Сперва казалось, что тот не поддается. Но вот пошло, пошло… медленно, но верно пошло – и перешло грань. Да! Всё-таки успел.

 

Автор:
Читайте нас в