Все новости
По страницам былого
6 Ноября 2023, 12:01

Ирен де Юрша. Моя былая Россия*

Ирен де Юрша, урожденная Гэ де Бовен  

ПРЕДИСЛОВИЕ**

 

Мать Ирен де Юрша была русской, отец французом, родилась она в России в самые счастливые годы знаменитого «франко-русского альянса». Оказавшись во Франции после большевистской революции, она соединяет свою судьбу с бывшим офицером Белой Армии. Она умрет в Париже в 1984 году, не дожив всего лишь несколько лет до исполнения своей заветной мечты — увидеть свою родную землю свободной от Советской власти.

Рассказ, который она нам оставила, не претендует на литературные изыски, он был предназначен только для родственников, но написан в очень живом стиле, с забавными оборотами, иногда устаревшими, но не лишенными очарования. Ее повесть совпадает со свидетельствами многих русских эмигрантов, вынужденных спасаться бегством от Октябрьской революции, но внимание привлекает точность описания пережитого, эти «достоверные факты», по выражению Стендаля: описание быта времен ее детства, например, эти мусульмане в деревенской церкви в семейном поместье, потом другие «свидетельства очевидца» во время революции и боев Белой Армии: добровольное вступление лицеистов Ростова-на-Дону в Белую Армию, Ледовый поход, окончательное поражение… Все здесь идет через восприятие ребенка, потом молодой девушки из счастливых времен, которые совсем скоро обратятся в сплошной ужас.

В этих мемуарах последовательно описываются две совершенно не похожих друг на друга эпохи.

Сначала трогательные детские воспоминания о «потерянном рае», счастливой юности в прекрасном поместье в далекой Уфимской губернии в 1 200 километрах на восток от Москвы, где население в основном состоит из татар-мусульман, и в Москве, которая так и осталась для нее самым прекрасным городом на земле. Ее семья проводит там зиму, вращаясь в высшем обществе, еще не подозревающем, что оно блистает уже своими последними огнями.

 

——————

* Перевод с французского А. Губайдуллиной. Осуществлен в полном соответствии с авторским текстом, не исключая присущие ему отдельные мелкие неточности.

** Автор предисловия г-н А. Саразен.

 

Приверженностью к православию, а также почти религиозным культом императора пропитано все повествование. И за кажущейся наивностью детских воспоминаний проступает трезвая ясность, с которой она защищает Россию Николая II, находившуюся накануне первой мировой войны на волне экономического и социального подъема. Война явилась для нее настоящим катаклизмом, справедливо названным самоубийством Европы. Лишь немногим из нас известно, например, о создании в России с 1912 года режима социального страхования — за восемьдесят лет до создания его во Франции… Свидетельство нашей мемуаристки здесь вовсе не наивно; оно подтверждается самыми серьезными историческими исследованиями: «Царствование Николая II, — пишет историк мадам Каррер д’Анкос, — которое часто описывается как время последовательных неудач, приведших к неминуемой революции, было также временем постоянных усилий, предпринимаемых для преобразования старой России в новую, но все же остающуюся верной самой себе, с целью избежать революции» («Николай II, прерванный переход», издательство Файар, 1966, стр. 473).

Вторая часть воспоминаний увлекает нас в бурю революции. Кто-то сказал, что все общественные катастрофы — это еще и сумма бесчисленных личных крушений. Свидетельство Ирен де Юрша и здесь совпадает со всеми другими рассказами русских дворян-эмигрантов: совершенная неготовность к этой катастрофе, явившейся крушением мира и горячо любимой родины. Эта неготовность проявилась в том факте, что практически никто не перевел капиталы за границу в течение последних лет императорского режима; напротив, многие французы, немцы и прочие — как и отец нашего автора — вложили все свое состояние в эту страну со столь многообещающим будущим. Разразилась революция, и все они оказались за границей без гроша, но с твердым убеждением, что возвращение будет очень скорым, и многие, как не без юмора пишет об этом Ирен, «жили на чемоданах». Но, увы, им пришлось ждать целых семьдесят два года!

Бесспорен исторический интерес страниц, посвященных героическому Ледовому походу из Ростова-на-Дону на Кубань, в котором участвовал ее юный брат. Он сам тоже вел дневник, к несчастью потерянный в превратностях гражданской войны, но она уже успела ознакомиться с ним и передала некоторые факты и слухи, изложенные юным гимназистом. Интересны также страницы, иногда поразительные, посвященные созданию Белой Армии в этом же городе Ростове, ее успехам, вызывающим надежду на близкую победу, затем понемногу появляются трещины, провалы, обиды, слухи — обоснованные или необоснованные — о предательстве.

Имеющая родственников из рода д’Ервийи (неудачливый предводитель высадки эмигрантов в Кибероне в 1795 году[1]), мадам де Юрша проводит параллель между Белой Армией и Вандеей, или движением шуанов нашей собственной революции: те же примеры защиты христианства — с теми же белыми знаменами, на которых во Франции было изображено Сердце Господне, а в России — терновый венец, то же движение юных добровольцев, благородно жертвующих своей жизнью, те же ошибки, увы, на уровне штабов, где личная неприязнь играла главную роль; может быть, аналитические ошибки в выборе стратегии: была ли необходимость для Белой Армии идти в атаку форсированным маршем прямо до самой Москвы, ценой опустошения арьергардов, но не оставляя красным Троцкого времени на то, чтобы собраться с силами? Нужно ли было вандейцам, после взятия Сомюра, идти прямо на Париж? Наполеон I утверждал, что тогда бы «знамя развевалось на башнях Нотр-Дам»… но историю не переделаешь.

В 1924 году Поль Бурже в своем предисловии к «Воспоминаниям о России» княгини Палей уже проводил параллель между Людовиком XVI и Николаем II: тот и другой были движимы любовью к своему народу и были обречены на одинаково трагичную судьбу. «Для того, чтобы была возможна революции, — пишет он, — необходимы два условия: первое, чтобы держатель власти был чрезмерно добр, второе, чтобы уважение к этой власти было подорвано правдоподобной клеветой…» У нас, во Франции, было дело Ожерелья королевы; у России был Распутин. Мария-Антуанетта была «австриячкой»; императрица Александра была «немкой». Подпольная работа подорвала доверие обоих народов к своим монархам, которые, будучи слишком слабыми, не сумели принять меры, пока не стало слишком поздно. Так и произошел революционный толчок, каждая волна которого была выше предыдущей. Император отрекается, думая спасти свой народ, и тут же возликовали либералы: «бескровная революция», радуется князь Львов… Но все еще было впереди! «Какая прекрасная революция!» — восклицает французский министр-социалист Альбер Тома… Процитируем еще Бурже: «разбойничье предприятие, учрежденное наивными людьми, продолженное интриганами и завершенное злодеями».

«Несомненно, — продолжает он, — что царское самодержавие допустило много злоупотреблений. Но что они значат по сравнению с теми преступлениями, вершащимися там с тех пор, как диктатура советов сбросила вековой строй, установленный Петром Великим и его преемниками?»

И как же нам не удивляться «наивности» этой западной интеллигенции, которая ждала семь десятилетий до развала СССР, чтобы открыть (с крайним изумлением, как говорят они) существование гулагов и всего того, что знали те, кто хотел знать, уже в 1920 году?

 

Саразен

 

I

МОИМ ПЛЕМЯННИКАМ

Мой отец был французским гражданином, старшим из одиннадцати детей, двое из которых постриглись в монахи ордена траппистов монастыря Мон де Кат, возвышающегося на горе над Фландрской равниной близ бельгийской границы, а четверо стали монахинями-помощницами храма Святого Сердца. Отец получил блестящее образование, сначала у иезуитов, затем в католическом университете Лилля. Он принадлежал к очень древнему роду, где было много генералов и артистов, и любил вспоминать своих знаменитых предков, служивших Бодуэну и Жанне Фландрской в Константинополе против магометан: христианская вера, как видите, давно укоренилась по этой линии предков и наследовалась, никогда не слабея. Гэ и Бовен — это две деревни в окрестностях Лилля, и раньше они принадлежали нашему роду. Французская революция подвергла наш род многим испытаниям и осталась в детских воспоминаниях отца (он родился в 1859) еще очень близким событием, которое не припоминали без страха; ему самому приходилось слушать рассказы родственников и друзей, оказавшихся свидетелями этих трагических событий; я помню, как после не менее трагичной революции в России он говорил мне, что я узнала те же несчастья, что и одна молодая девушка из нашего рода во время французской революции. С тех пор я часто сожалела о том, что не записывала этих воспоминаний, которые были бы столь драгоценны сегодня, и именно поэтому, отвечая на ваши горячие просьбы, я оказалась перед этими чистыми пока листами, как школьница, стараясь снова припомнить прекрасные годы моего раннего детства в чудесном поместье в моей милой России и ужасные времена тоже, увы, которые мне пришлось пережить во время этой страшной трагедии 1917 года… Я расскажу, как там жилось маленькой француженке, о наших прогулках в лесах и в заснеженных полях под веселые колокольчики троек, среди русских крестьян, которые нас любили и которых любили мы; скольким же из них пришлось узнать нищету и концлагеря? Я вспомню светлое лицо Димитрия, моего брата, этого чудесного юноши, который во время драматических событий ушел добровольцем в Белую Армию сражаться против большевиков и обрел смерть настоящего героя. Мы вспомним Москву моей молодости, куда мы ездили на зиму; мы увидим там семью моей матери, балы высшего общества, блистающего бриллиантами и мундирами, а потом нашу жизнь загнанных зверей, в страшной нужде, каждодневно ожидающих смерти во время гражданской войны, когда моя мать и я, оставив отца в поместье, бежали на Дон…

Смогут ли те, кто, может быть, прочтет мои записки, пересмотреть ложные представления, которые были столь распространены о старом режиме и о старом русском обществе: там я не видела угнетения и не видела нищеты; конечно, самая большая роскошь соседствовала с бедностью, но в России все было в изобилии и все ели досыта; конечно, правление императора было самодержавным, но все свободно говорили, что хотели: студенты это хорошо знали и под носом у полиции распространяли свои подстрекательские листовки и подготавливали крах цветущей страны, настоящей житницы Европы, которая имела законное право уверенно смотреть в будущее.

Ирен де Юрша, урожденная Гэ де Бовен

II

CЕМЕЙНЫЕ ПОРТРЕТЫ

Рано овдовев после брака с девицей Ле Бель де Сермез, от которой у него не было детей, мой отец решил попутешествовать и где-то в 1895 году (это было время великого франко-русского альянса) путь привел его в нашу милую Россию, которая тут же очаровала его. Должно быть, на всю жизнь он сохранил ослепление ее огромными пространствами, когда ничто не останавливает взгляда или мысли, может быть, они напоминали ему его родную равнину, его «плоский край» — Фландрию. Мой отец был талантливым поэтом и умел выражать свои чувства с большой тонкостью. Жаль, что он опубликовал очень мало своих произведений, в частности стихотворений, которые он сочинил намного позже, пересекая Сибирь с армией адмирала Колчака во время его отступления перед большевиками.

Он познакомился с моей матерью, Верой Андреевной Переяславльцевой (она была княжеского рода из Переяславля-Залесского), в Ужебурге, одном из прибалтийских курортов, куда она приехала на летний отдых, как было принято в высшем обществе Санкт-Петербурга, в сопровождении одной из сестер своего отца, Наталии Федоровны, которая потом жила вместе с ними и умерла в нашем поместье Покровское; мой отец построил ей очень красивый мавзолей на кладбище Аксеньево, в Самодуровке.

Семья моей матери жила в Петербурге в особняке на Васильевском острове. В этом доме была прекрасная картинная галерея с полотнами Греза и скульптурами Торвальдсена, которыми любовался великий князь Константин, когда приезжал навещать моих дедушку с бабушкой; позже они были куплены Эрмитажем, когда за легкомыслие моих дядей и за их долги пришлось расплачиваться семейным достоянием.

Переяславльцевы владели еще и очень красивым поместьем Лесное, расположенным рядом с финской границей, где они проводили лето, а также золотыми и платиновыми приисками в Сибири, в Пермской и Оренбургской губерниях, а еще поместьем в Иркутской губернии, на границе с Китаем рядом с Читой. Эти прииски остались от кузена Соловьева, который жил главным образом за границей и умер очень молодым от рака горла. Он был чрезвычайно богат и долго жил во Франции; в Санкт-Петербурге существовал сквер Соловьева, а моя бабушка была урожденной баронессой Соловьевой. Братья моей матери, офицеры конной гвардии, увы, не сумели сохранить это состояние, и знаменитые прииски были проданы, чтобы заплатить их долги князьям Белосельским-Белозерским. Может быть, вообще-то мои дядья и были правы, что развлекались, пока еще можно было, потому что господа советские не преминули бы все у них отнять, но все же моя мать была на них очень обижена и была какое-то время в ссоре с ними.

Мой дед, князь Андрей Федорович Переяславльцев родился в 1827 году, скончался 30 августа 1880 года. Он был тайным советником и начальником канцелярии Его Величества Александра II. Он был кавалером орденов Святого Владимира, Святой Анны и Святого Станислава, а также имел бронзовую медаль войны 1853—1856 годов с Турцией. Он был хрупкого здоровья, не охотился и умер от воспаления легких, когда моей матери не было еще десяти лет; похоронен на Смоленском кладбище в Санкт-Петербурге, так же, как и моя бабушка Елизавета Ивановна Соловьева, умершая 20 декабря 1897 года. Говорят, что советы реставрируют сейчас эти памятники для привлечения туристов; мой дядя Теодор тоже должен лежать там; а дядя Петр похоронен в Москве, на Святоалексеевском кладбище.

Князья Переяславльцевы являются потомками Рюрика, основателя русской Империи, умершего в 879 году, через святого Александра Невского, сын которого, Димитрий, был первым князем Переяславля-Залесского. Королева Франции Анна Российская принадлежала к этому роду. Мой кузен Андрей Федорович Переяславльцев, бывший офицер императорской армии, кавалер ордена Святого Георгия, но ставший капитаном Красной Армии, был, я думаю, последним из этого великого рода; он умер в Москве 31 декабря 1976 года.

Моя мать, Вера Андреевна, родилась в 1867 году в Санкт-Петербурге. Ее крестили 6 сентября в часовне императорского дворца, а крестным у нее, как и у ее сестры Варвары, был сам Его Величество Император Александр II, а крестной — старшая сестра ее отца, Наталия Федоровна. По этому случаю император подарил ей золотой крестик с голубой эмалью, который она бережно хранила, но его украли в Одессе, когда восторжествовала революция; это одна из тех семейных реликвий, о которой я больше всего сожалею, и не настолько из-за цены этой вещи, насколько из-за памяти, которую она представляла.

У моих деда с бабкой Переяславльцевых было пятеро детей. Оба мальчика стали офицерами конной гвардии. Старший, Теодор, прославился своей храбростью при освобождении Болгарии от турков. Он служил при Александре II, в частности, участвовал в битве на Шипке в 1877 году. Знаете ли вы, что и при коммунистическом режиме во всех церквах Болгарии молятся за Александра II? Дядя Теодор женился, я думаю, на дочери губернатора Иркутска, и у него был всего один сын, Андрей, о котором я только что упоминала, он был довольно странный, и мы его не очень любили. Будучи молодым офицером, он, как плохо воспитанный мальчишка, забавлялся ездой верхом на спине своего денщика, которого он заставлял бегать на четвереньках, стреляя поверх его головы из револьвера!

Это был наглый нахлебник, и так как он всегда был без гроша, то ни перед чем не останавливался: дядя Петр, который принял его у себя в Москве, застал его однажды на улице продающим старьевщику старые вещи с чердака и даже свои собственные сапоги! После революции он решил служить новому режиму; но мне рассказывали, что его много беспокоили во времена Сталина. Вопреки своим новым взглядам, он не забывал о своем княжеском происхождении и носил на мундире крест кавалера ордена Святого Георгия, полученный на фронте в 1914 году; может быть, именно из-за этого он не смог подняться выше чина капитана. Он страстно увлекался Наполеоном I и, говорят, сам воспроизвел все мундиры императорской армии.

Петр, второй из моих дядьев, имел все наши предпочтения, и мы, дети, его обожали. Он был полковником в конной гвардии. Расскажу очень любопытную вещь: когда офицер конной гвардии достигал чина полковника, ему давали выбор между командованием в провинции (Николай II, который его очень любил, предлагал ему четыре или пять) или… директорство (совершенно почетное и представительное) в одном из императорских театров в Петербурге или в Москве. Речь шла прежде всего о том, чтобы принимать по этикету важные персоны и, несомненно, следить за их безопасностью, потому что всегда был страх перед покушениями анархистов. Но покушения все же не случаются каждый день, зато ни для кого не было секретом, что гвардейские офицеры питали явную склонность к красивым балеринам. Таким образом, каким бы забавным это вам ни казалось, но все театры управлялись господами из конной гвардии! Мой дядя был счастлив получить Большой, великий московский театр, и он нашел там свое счастье: этот закоренелый холостяк вскоре женился, в свои сорок лет, на восхитительной балерине, Наде Ичминовой, двадцатилетней очаровательной блондинке. У нее было две сестры, одна из них была замужем за дирижером Потаповым (генеральским сыном), а другая за богатым промышленником Корзинкиным. В 1915 году дядя Петр получил чин генерала и военного коменданта Кремля, но внезапно заболел раком и умер в знаменитой клинике Морозова, не дожив до принятия своего поста коменданта; его смерть была для нас тяжелой потерей.

Тетя Надя, его вдова, жила еще долго после его смерти, до 1962 года, в Москве все еще живут ее две дочери, Тамара и Вера. Я храню чудесное воспоминание о тех днях, которые я провела у них, когда была еще девочкой, в прекрасной служебной квартире, которую они занимали в Большом и окна которой выходили в сквер, знакомый всем туристам, и на улицу Петровская.

У моей матери было две сестры. Одна из них, Варвара, вышла замуж за Ипполита Комарова, камергера императора, который был губернатором в Польше; позже мы встретили его в Париже в эмиграции. Это был чудесный человек, очень хорошо образованный, но я бы сказала, что он был самовлюбленным: я думаю, что он проводил целые часы, наводя глянец на свои усы, закрученные наподобие моржовых клыков, и репетируя позы перед зеркалом, в общем, это был придворный; впрочем, у всех его детей крестным был великий князь Димитрий. Его сын, мой кузен Ипполит де Комаров, бывший полковник Преображенского полка, прекрасно проявил себя в войне против Германии и стал инвалидом вследствие лицевого ранения; я настояла на том, чтобы он стал первым свидетелем на моей свадьбе в Париже в 1929 году; потом он уехал в Нью-Йорк, где и умер в мае 1970 года. Для того, чтобы выжить там, он занимался мелкими работами по живописи и иллюстрированию вместе со своей сестрой, моей кузиной Татьяной, которая приехала к нему. Вторая из сестер моей матери, Юлия, была супругой графа Палена, который одно время был губернатором Киева. Они жили в Санкт-Петербурге, куда я ездила только один раз еще девочкой, и должна признаться, что совершенно их не помню. Мне кажется, что они были убиты большевиками в 1917. Могу ли я добавить (между нами!) что моя мать откровенно говорила, что она была… «очень глупой»; она была воспитанницей знаменитого Смольного института, где учились дочери представителей высшего дворянства.

 

III

ПОКРОВСКОЕ

После свадьбы мои родители устроились в поместье Покровское, которое мой отец только что купил. Оно располагалось близ Аксенова в Уфимской губернии; раньше оно принадлежало генералу Аксенову. Самые счастливые годы нашего с братом раннего детства прошли здесь.

Это был довольно красивый дом, с портиком с колоннами, весь деревянный и оштукатуренный, как в большинстве приличных усадеб в России в прошлом веке. Дом стоял над чудесной речкой и, конечно, был окружен красивым парком, широкими полями, мельницей и лесом. Мой отец был превосходным наездником, совершал дальние прогулки верхом и охотился. К сожалению, дом в Покровском был слишком удален; конечно, станция железной дороги была всего лишь в трех километрах, но, например, по воскресеньям, для того чтобы поехать на службу в церковь в Аксеново, нам приходилось целый час добираться в карете или на санях. Мои родители были очень набожными и никогда не пропустили бы своих религиозных обязанностей. Мама подарила нашей церкви большую икону, очень древнюю и очень ценную: я думаю, что она была написана великим Андреем Рублевым, и в любом случае она принадлежала князьям Переяславльцевым; я спрашиваю себя, что могло с ней случиться, когда церковь наверняка превратили, как большинство русских церквей, в кооперативный магазин или гараж для комбайнов… Может быть, ее спрятала старая крестьянка?

Наши угодья простирались где-то на две тысячи пятьсот гектаров (это называли десятинами); дубы, ели, березы, луга радовали моего отца, я уже говорила, что он больше всего любил охоту и верховую езду; я снова вижу его тогдашнего, всегда безукоризненно одетого: белые брюки, белый галстук, черный пиджак и гвоздика или другой цветок в бутоньерке; все же мы были очень далеко от столичной элегантности, но он не выносил расхлябанности. Будучи поэтом, он страшно не любил хозяйственные дела и перекладывал все вопросы управления на мою мать под тем предлогом, что он недостаточно владеет русским языком и его могут обмануть. И на самом деле, он действительно очень плохо говорил на нашем языке: например, ему никогда не удавалось правильно произнести букву «х», впрочем, как и большинству французов. Мужики, говоря о нем, называли его французским господином, и даже случалось, что приходили письма, имеющие это прозвание на конверте вместо фамилии. Его любили и уважали, несмотря на то, что был иностранцем, потому что он был очень добрым и даже умел дать себя немножко обворовать, это кокетство господ былых времен, которое на самом деле было одной из скрытых форм благотворительности. В любом случае, он никогда не осмеливался требовать то, что действительно ему причиталось, и я помню, как это часто сердило мою мать.

Когда не охотился, не гулял (он редко ходил в деревню), то читал свою любимую газету «Фигаро», журнал «Иллюстрасьон» или монархические издания, которые ему присылали из Парижа, и конечно, с определенным опозданием. Во Франции это было время, когда правительство преследовало католическую церковь, прогоняло монахов из монастырей и так далее… и он был сердит на франк-масонов. А моя мать, скажу я вам, полностью разделявшая его убеждения, но всегда очень занятая хозяйственными делами, говорила ему: «Альбер, вместо того, чтобы читать свой «Фигаро», заставил бы детей заниматься!» Бедная мамочка, ей приходилось управлять многочисленной челядью, но как же ей хотелось, чтобы та была такой же стильной, как санкт-петербургские слуги…

Мама была очень образованной, в детстве у нее было три гувернантки: немка, англичанка и француженка, и она бегло говорила на этих трех языках. Кроме того, она чудесно рисовала, в частности, на фарфоре; мой отец, когда ему пришлось бежать из России через Владивосток, спас от крушения десертный сервиз, украшенный ее рукой маленькими птичками и совершенно чудесный; я вам советую сохранить его как драгоценный сувенир. Нет никакого сомнения, что бедняжка, если бы она смогла бежать из России, могла бы зарабатывать на жизнь своей кистью. Она передала этот дар Димитрию, которого обычно называли Митей, у него тоже был настоящий талант; у меня есть очень красивая шкатулка, на которой он изобразил свою и мою лошадей.

Но мы, дети, предпочитали, чтобы папа читал свой «Фигаро», вместо того, чтобы заставлять нас заниматься, потому что он всегда хотел, чтобы все было как следует, а сам не был так уж терпелив. У нас были гувернеры; это были бедные студенты, которые не привыкли жить в больших домах, и нас забавляли их промашки. Помню одного из них, наполовину армянина, наполовину русского, который говорил мне, что я похожа на розу: к счастью, мать моя этого не слышала! Наставник Димитрия однажды отменил прогулку верхом по той причине, что дорогу нам перебежал заяц: это была, как объяснил нам этот интеллектуал, плохая примета! Другой, приехавший прямо из деревни и никогда в жизни не видевший современного ватер-клозета, не посмев в день своего приезда задавать вопросы по столь деликатному делу, остановил свой, если можно так сказать, выбор на кастрюле с крышкой, которую он обнаружил в буфетной: можете себе представить возмущение и вопли стряпух, обнаруживших «секрет» во время сервировки обеда, — их было слышно по всему дому! Бедные парни, впрочем, мы любили над ними подшутить. Они не были нашими единственными жертвами: Ахмет, кучер-татарин, имел неосторожность признаться нам, что он боится шайтана (в тех краях так называют привидения); так как отличительной особенностью шайтана является единственный глаз во лбу, мы с Димитрием взяли фонарь, на котором нарисовали одноглазое лицо, и покачивали им перед его окном — он жил один в домике рядом с конюшней; бедняга поначалу сильно испугался, но потом расслышал наш детский смех.

Слава Богу, родители не замечали наших глупых проделок, которые в общем-то вовсе не были злыми; впрочем, будучи строгими, родители совсем не были суровыми. Отца мы называли очень ласково «папусей»!

Все слуги-мужчины были татарами. Они были верными, честными, любили лошадей. Но они всем говорили «ты», даже хозяевам, и, как вы догадываетесь, моей матери трудно было к этому привыкнуть. Надо сказать, что бедная женщина была невыносимой со слугами; она безнадежно пыталась научить их хорошим манерам, кричала, совала свой нос повсюду, и, таким образом, всегда получалось, что они сами уходили или она их отсылала. Но никогда, в противоположность тому, что часто рассказывают об отношениях между хозяевами и слугами в России, она, например, не давала пощечин горничным; французы слишком начитались Кюстина и графини де Сегюр, которые, впрочем, рассказывают о временах, намного более отдаленных и отсталых.

Расскажу вам одну историю: довольно долго у нас была кухарка, которая казалась очень богомольной и часто просила, чтобы ей запрягли карету для поездки в церковь. Так как она была неженкой, или выдавала себя за таковую (хотя была весьма в теле), она клала на скамейку туго набитые подушки, чтобы не чувствовать толчков… До того дня, когда моя мать узнала, что эти самые подушки были набиты бельем и столовым серебром, которые она отвозила своей семье… Эту женщину просто отослали; родители не стали никуда жаловаться.

Вернемся к слугам-мужчинам, которые все были магометанами, а в деревне была небольшая мечеть, устланная большими зелеными войлочными коврами. Сын сторожа, Магомед, собирался жениться. Но по их закону он не должен был видеть свою невесту до свадьбы; моя мама привезла нас с братом на тройке к молодой девушке, которая жила в соседней деревне, чтобы вручить ей подарки: это были куски ткани и сладости; нам повезло больше, чем жениху: мы смогли ее увидеть, и помню, что это была очень красивая девушка.

В другой раз, помню, я мыла ноги одному батраку, который поранился во время работы; почему-то я у него спросила: «Сколько у тебя жен?» Он ответил: «Барышня, я небогат, так что у меня их две летом, чтобы жать пшеницу, но зимой я одну выставляю за дверь, потому что слишком дорого кормить двоих!» Тот же человек, когда я его спрашивала: «Почему во время поста (рамазана) вы не едите днем, а ночью мы слышим, как вы устраиваете пир?», отвечал: «Это потому, что ночью Боженька не видит!» Как вам это нравится? Мы были счастливы в Покровском; я думаю, что все нас любили и что мы любили всех. Праздники были предлогом для того, чтобы дарить и получать подарки в свидетельство привязанности, и уверяю вас, что в этих свидетельствах не было недостатка. Помню мою радость, когда я нашла под рождественской елкой чудесный чайный сервиз для моих кукол с крохотным угольным самоваром, который вдобавок работал! Все слуги тоже получали свои подарки, и в этот день все приветствовали друг друга ритуальной формулой: «С Рождеством Христовым!»; незадолго до Рождества моя мать проделывала таинственное путешествие в Уфу, которое сильно возбуждало наше воображение, и нам очень хотелось спросить ее о нем; не знаю почему, но эти интересные поездки всегда происходили по средам.

Но что сказать о другом пасхальном подарке, который мы с Дмитрием получили однажды от слуг: два хорошеньких ягненка, изукрашенных бантами? Мой отец заказал нам маленькую тележку, и мы без устали играли с ними на лужайках. На день Святой Веры, именины моей матери, весь дом кипел, а я встала в шесть часов утра и на цыпочках прибежала в кухню, где мне позволили под большим секретом испечь всякие пирожные и пирожки.

Увы, я об этом вспоминаю так, словно это было вчера, хотя я тогда была всего лишь маленькой девочкой, этот прекрасный деревянный дом в Покровском полностью сгорел за одну ночь; это было как раз в день моего рождения, 24 сентября, кажется, в 1907 году. Моя мать пришла в детскую, чтобы разбудить нас, и очень спокойно сказала, что надо встать и выйти из дому. Вижу, как сейчас, снующих домочадцев, выносящих мебель, потом громадный костер горящего в ночи дома, от которого вскоре осталось одно лишь большое кострище, ненамного превышающее по размерам те, что остаются в просеках после дровосеков. Грустно это, скажу я вам, ребенку видеть, как гибнет его дом.

Мой отец, который безгранично любил Покровское, наверняка снова отстроил бы дом (хозяйственные постройки не пострадали), если бы моя мать, которая так и не смогла привыкнуть к этой изоляции — почти без соседей (ближайшие поместья были слишком далеко), не добилась бы от него, чтобы он продал усадьбу в таком виде, в каком она оказалась после пожара. Кончилось тем, что он дал себя убедить, в особенности из-за нас, детей, которые могли бы вырасти здесь настоящими маленькими дикарями.

А пока мы устроились в доме управляющего. Потом, когда усадьба была продана, родители сняли в Уфе довольно большой дом с двором на улице Суворовской; он тоже был деревянным, но имел все удобства: в частности, он освещался электричеством, чего у нас конечно же не было в Покровском. Вы видите, что царская Россия в самом начале этого века не была такой уж отсталой, как некоторые хотели бы это изобразить. Уфа, конечно, была большим городом, столицей провинциальной губернии, но все же это нельзя было сравнить ни с Парижем, ни с Лионом, ни с Марселем.

 

IV

ПУТЕШЕСТВИЕ ВО ФРАНЦИЮ, ПРЕБЫВАНИЕ В МОСКВЕ

Мой отец часто рассказывал о Франции, которую очень любил, несмотря на то, что ему не нравился атеистический политический режим. Будучи страстно верующим, он страдал от того, что его страна была под влиянием франк-масонской пропаганды и всяких республиканских партий. Вспомните, как в начале века преследовались религиозные общины, топорами крушились двери храмов, правительство закрывало христианские школы; именно так вела себя страна Свободы, громкими воплями выражая свое возмущение тем, что в России господа анархисты не имели достаточной свободы!

Можно понять, что имея перед глазами пример Франции, император России не был слишком увлечен так называемой демократией!

Мы с братом были по рождению французскими гражданами, потому что французский закон автоматически давал детям, хоть и родившимся на русской земле, гражданство их отца. Так что было очень желательно, чтобы мы узнали нашу родину, и так как папа сумел внушить нам любовь к ней, мы этого тоже хотели. Покровское нам больше не принадлежало, стоял вопрос о том, чтобы приобрести поместье во Франции и, значит, покинуть Россию. Как бы то ни было, родители решили показать нам Европу и завершить все это пребыванием во Франции.

Мы провели зиму в Москве и пустились в путь в феврале месяце в прекрасных вагонах компании спальных вагонов. Мой брат только что переболел ветрянкой и воспалением легких и лежал по этому поводу в больнице; врачи боялись атаки туберкулеза, и поэтому было решено, что мы проведем весну в Абации, на далматском берегу, который тогда принадлежал, как и Фиум, Австрийской империи.

Из Москвы мы прибыли в Варшаву, затем в Вену, перед первой мировой войной блистающую роскошью. Каким печальным и униженным был этот город, такой изысканный тогда, покажется мне, когда я снова увижу его пятнадцать лет спустя, он будет столицей крошечного побежденного государства, а я сама — бедной эмигранткой без багажа, бегущей из Советской России…

Мы покинули заснеженную Москву, пересекли долгие белые равнины Центральной Европы; мы нашли в Абацце теплый воздух Средиземного моря, солнце, цветы, женщин в муслиновых платьях. Эта прекрасная Абацца, между горами и морем, была настоящим волшебством со своими роскошными виллами, куда приезжали эрцгерцоги, английские лорды, вся европейская аристократия, чтобы подышать этим сладким воздухом.

К несчастью, я подцепила скарлатину в спальных вагонах, и моей первой заботой стало выздоровление. Но какая же была радость, когда мы с Димитрием встали на ноги и стали бегать по скалам, любоваться пышной средиземноморской растительностью, которую раньше видели только в книгах, и папа подарил нам фотоаппарат, вершину роскоши для детей того времени!

Прожив там (в Абацце) два месяца, мы сели на корабль, чтобы пересечь Адриатику, и прибыли в Венецию. Конечно, это чудесный город, это общеизвестно, но откровенно вам скажу, довольно грязный; однако его очарование не замедлило нас захватить. Мы остановились в роскошном отеле Даниели, бывшем дворце дожа, и побежали по памятникам, галереям, где продаются розовые кораллы, тюлевые шарфы, вышитые серебряными нитями, цветное стекло, шкатулки из резного серебра. Димитрий на свои накопления купил мне маленького слоника из розового коралла, который потом был со мной во всех перипетиях моей жизни.

Венеция была особенно волшебна вечером, когда мы катались на гондолах по каналам и по лагуне, слушая серенады. Главной радостью моего брата было гоняться за голубями на площади Святого Марка или кормить их зерном, которое продавали мальчишки, и фотографироваться с этими птицами на руках и плечах.

Потом пришлось снова пуститься в путь, и в одно прекрасное утро спальные вагоны привезли нас в Париж. В гостинице Мальзерб нам были оставлены апартаменты. Папа был счастлив вновь оказаться в своей стране, а мы, дети, признаюсь, были слегка разочарованы: этот город, который я потом так полюбила, показался нам серым, со своим часто хмурым небом и озабоченными, равнодушными людьми; мы не обнаружили ни добрых улыбающихся лиц наших мужиков, ни небес Италии… может быть, это была ностальгия, короче, мы попросились обратно в Москву. Но все же пришлось оставаться довольно долго, топтаться в грязи под мелким дождем, потому что в этом году погода была весьма посредственной, пока родители занимались своими делами, делали заказы в домах моды (что меня особенно раздражало, хотя мне и подарили чудесную амазонку, заказанную у итальянcкого портного).

Наконец, в июне мы приехали на север Франции. В аббатстве Мон де Кат братья моего отца, дядя Альфред и дядя Жорж, монахи-трапписты, устроили нам самый горячий прием. Мы познакомились там с еще одним папиным братом, Жозефом, и его супругой, урожденной Маргаритой Дервийи, потомком того генерала, который попытался спасти Людовика XVI во время революции и которого убили во время неудачной высадки в Кибероне. К несчастью, у этой пары не было детей, и позже они приняли меня, когда я снова вернулась во Францию. Я сразу же полюбила дядю Жозефа, он называл меня «мой зайчик». Это был настоящий оригинал, коллекционер антиквариата, иногда огромной ценности (картины Никола Пуссена или обюссоновские ковры, а также всякого рода старые вещи), ради которого он бегал по блошиным рынкам. Но что он любил в особенности, так это переодевание; у него были настоящие генеральские мундиры, костюмы тирольских крестьян (случалось, он гулял по улицам Лилля в коротких кожаных штанах с подтяжками, в маленькой зеленой шляпе с кисточкой и в носках с помпонами: родственники, скажу я вам, завидев его издалека в этом наряде, быстро сворачивали, чтобы избежать встречи с ним: обитатели севера просто пропитаны респектабельностью и не испытывают никакого вкуса к подобным фантазиям! Но самым худшим для них и для славной тети Маргариты, которая просто обожала своего мужа, но представляла собой олицетворение достоинства и благотворительности, было то, что он переодевался еще и в епископа; у него для этого был целый набор: епископское кольцо, жезл, митра и тому подобное, найденное у какого-то перекупщика. Воображаю себе какого-нибудь обнищавшего прелата, которому для выравнивания дефицитных счетов своей епархии пришлось отнести в ломбард знаки и украшения своего церковного облачения! Но я вам еще не сказала о худшем: дядюшка, будучи добрым супругом, преподнес своей жене очень красивый костюм аббатисы! Конечно же, они не показывались на улице в таком виде; дядя Жозеф удовлетворялся тем, что снимался в этих костюмах в своем саду, чтобы оставить фотографии потомкам, потому что второй его страстью была фотография, и у него имелось все наилучшее оборудование, которое только могло существовать в те времена, пластины, камеры-обскуры и тому подобное…

Мы провели около десяти дней в Мон де Кат и познакомились также с самой младшей из сестер моего отца, тетей Жоржиной; она только что вышла замуж за вдовца, дядю Ашиля Делькампа, двух дочерей которого она удочерила, моих кузин Мари-Мадлен де ла Бернарди и Жанну Тома. Ее муж, очень богатый, очень увлекался церковными делами, и родственники лукаво называли его «церковным сторожем», потому что ему случалось участвовать в некоторых религиозных церемониях в Лилле, с елейным и гордым видом, в превосходном одеянии неизвестно какого богомольного братства!

Несмотря на сердечный прием родни, мысль о жизни во Франции вовсе не соблазняла нас: французы того времени, скажу я вам, были какими-то странными: у них была большая столовая, но они ели в маленькой столовой; у них был большой салон, но они пользовались… маленьким салоном! Мой отец больше не говорил о покупке поместья. Так что мы уехали в Брюссель, где он хотел показать нам разные вещи из прошлого нашей семьи, старый особняк в старом Брюсселе и усадьбу, название которой я забыла (я думаю, что это был Камбр). Помню, что при посещении парка Лакенского замка нам выпала честь поздороваться с наследным принцем — будущим Леопольдом III, — который возвращался с прогулки верхом.

Из Брюсселя мы вернулись прямо в Россию через Берлин, но не задерживаясь там: мои родители ненавидели Германию, тогда врага как Франции, так и России. Это как раз одна из причин непопулярности императрицы Александры, супруги Николая II, урожденной принцессы Гессенской, хотя сердцем она и стала русской.

Москва… Мы вернулись в Москву под слепящим солнцем и жарким летним зноем. Мой дядя Петр Переяславльцев, встретивший нас на вокзале, привез нас в императорский Петровский замок в пригороде Москвы; летом он пользовался там служебными апартаментами, предоставленными ему императором. Мы провели с ним и его семьей целый месяц в этом интересном замке готического стиля, совершенно неожиданного в России. В нем жил Наполеон I после своего вхождения в Москву, потому что этот дворец не пострадал от пожара. Там в одном из салонов хранился мраморный столик, на котором он подписал какой-то декрет. Может быть, ему там было лучше, чем в Кремлевском дворце, где при его прохождении под воротами Спасителя порыв ветра сорвал его знаменитую треуголку перед святыми иконами, которым он не подумал отдать почести: русские суеверны, но корсиканцы тоже! Петровский замок, в котором, по-моему, сейчас размещается Министерство Воздушного флота СССР, был расположен прямо напротив аэродрома. Вы понимаете, что в начале века было целым событием увидеть, как взлетает аэроплан, даже для взрослых, а для нас и для наших кузин было настоящей радостью, когда их гувернантка Мазолинка водила нас туда. Однажды мы ждали отправления одного достаточно известного авиатора — думаю, что это был Пуаре, — он улетал во Францию; была огромная толпа, и летное поле охранялось верховыми казаками-черкесами; надо было видеть, как они щелкали своими нагайками, чтобы сдерживать зевак на расстоянии, иначе самолет никогда бы не взлетел; толпа буквально бросалась на него. Русские военные аппараты назывались «Муромец», и офицеры, которые потом все покажут себя храбрецами в войне против Германии, пользовались огромным уважением и восхищением.

В Петровском мы часто видели графа Растопчина (внучатого племянника знаменитой графини, такой известной во Франции) и графиню Клейнмихель, бывшую фрейлину Марии Федоровны, вдовой императрицы, матери Николя II; у них тоже были служебные апартаменты во дворце.

Мои кузины Тамара и Вера играли в парке с детьми великого князя Константина Иваном и Игорем. Мой дядя обожал детей и часто водил нас на пешие прогулки. Мы спорили между собой, кому держать его за руку, но так как он был очень известен в городе, ему приходилось все время отпускать того из нас, кто держался за его правую руку, чтобы отвечать на приветствия. Он всегда был в мундире и выглядел очень величественно. Однажды — но меня не было на этой прогулке — он повел Тамару и Веру на церемонию в Кремлевскую церковь, где была выставлена прославленная Иверская икона, покровительница столицы, исчезнувшая во время революции (ее прекрасная копия осталась в маленькой церкви на улице Петель в Париже). Император пришел просить ее о помощи вместе с царевичем, который опять был в опасности из-за своей ужасной болезни гемофилии.

Его величество, выходя из церкви, подошел, чтобы сердечно пожать руку дяде Петру и потрепал по щечкам моих кузин; Тамара, которая была очень тщеславна, возгордилась от этого безмерно. Я всегда отдавала предпочтенье Вере, такой мягкой и милой.

Как я, она любила прогулки на природе в чудесных окрестностях столицы, в особенности на красивых лесистых холмах и на Воробьевых Горах, возвышающихся над Москва-рекой и с которых открывается панорама всего города; именно здесь Наполеон подписал декрет об основании парижской Опера. Советы переименовали этот несчастный холм, присвоив ему имя Ленинских гор; именно здесь возвышается теперь их новый университет, но мне сказали, что они не осмелились тронуть маленькую часовню, стоящую поблизости, и что многие студенты украдкой приходят туда просить удачи на экзаменах…

Другими товарищами по играм были наши юные кузены Потапов и Корзинкин. Серж, Олег и Жан Потаповы были сыновьями известного скрипача, который сам был сыном (или внуком) знаменитого генерала, министра полиции Александра II; они учились в дворянском лицее. Жан, которого потом мне посчастливилось встретить в эмиграции в Париже, был прилежным и очень одаренным лицеистом; в день раздачи наград под руководством императора он удостоился чести пожать руку Николая II, потому что он был первым в классе! Серж, старший из троих, был самым заводным, и ему никогда не составляло труда придумать игру или розыгрыш. Но моим любимчиком был Олег: в отличие от своих братьев, таких изящных, он был скорее маленького роста, довольно крепким жгучим брюнетом; мы называли его Медвежонком и вместе с братом заставляли его становиться на четвереньки, чтобы кататься у него на спине… Помню, однажды мама вошла в самый разгар этой забавы и сурово нас отчитала, потому что оказалось, что это не то развлечение, которое подобает хорошо воспитанным детям.

Тогда мы были счастливы и беззаботны; кто из нас мог бы представить хотя бы на мгновенье, что все изменится и какие судьбы нам предстоит узнать? О Серже после революции у нас больше не было вестей… Олег, окончив военную школу в Тифлисе, будет служить в гвардейском полку, потом умрет от гангрены, вступив добровольцем в Белую Армию, Жан, тоже вступив в Белую Армию, выйдет из нее, доберется до Парижа, будет служить во французской армии и сделает себе состояние.

Вадим Корзинкин, кажется, теперь профессор в Московском университете и преподает вроде бы французский и английский; его брат Олег, говорят, умер в концлагере за то, что написал какое-то стихотворение против коммунистического режима…

 

V

ШАФРАНОВО

Так как от мысли устроиться во Франции вроде бы отказались, по крайней мере на время, родители приобрели новое поместье, тоже расположенное в Уфимской губернии, примерно в пятнадцати верстах от нашей прежней усадьбы. Скажу, что на самом деле они наверняка не стали выбирать это новое жилище, если бы их не вынудили к тому обстоятельства: я уже говорила вам, что мой отец был кем угодно, но только не рассудительным деловым человеком; думая, что делает надежное помещение капитала, он просто-напросто дал себя обмануть. Вот что произошло: после продажи Покровского и непосредственно перед нашим отправлением в путешествие он одолжил очень крупные суммы одной из наших соседок по поместью, генеральше Шафрановой, которая жила на широкую ногу с двадцатью двумя слугами, похвалялась своими связями при дворе и предприняла создание в своем поместье Шафраново санатория, что потребовало вложения денег. Это казалось моему отцу наилучшим вложением до того дня, когда он узнал, что дама была вся в долгах и что все ее имущество было описано; уже годами она поддерживает роскошный образ жизни только благодаря многократно возобновляемым долгам… Только Дворянскому банку она задолжала 30 000 рублей золотом (примерно шесть миллионов франков)!

Мои родители потеряли много денег в этой досадной истории, но вступили во владение Шафраново, что было лучше, чем ничего, и санаторием, которым — хочешь не хочешь — надо было управлять, хотя бы по крайней мере в течение первых лет.

Не соперничая с Покровским, Шафраново было, должна это сказать, достаточно красивым поместьем, расположенным между горами и равниной, которую пересекала — огромное преимущество — линия железной дороги в направлении Сибири; мы были в ста двадцати километрах от Уфы в направлении Самары, и у нас был маленький вокзал в конце сада; все пассажирские поезда останавливались здесь, и если бы мы решили поехать в Москву, нам достаточно было предупредить, и поезд дальнего следования, идущий из Уфы или даже из Сибири прямо до столицы, останавливался, чтобы нас забрать. Скажу вам, что наши русские поезда, по мнению всех, кому случалось путешествовать, были самые комфортабельные в Европе: прежде всего, не было неприятного запаха, потому что их топили дровами, а не углем; затем, они были более широкими и просторными из-за лучшего межрельсового расстояния, более гибкого и удобного. Все это было кстати, так как до Москвы нужно было добираться два с половиной дня. Надо заметить, что поезда не были скорыми и останавливались каждые два часа на вокзалах, где было время, чтобы пообедать или поужинать: все выходили и устраивались в буфетах, полных еды, кваса или чая, нашего национального напитка. Но это не мешало путешествовать со своим собственным самоваром в купе! Времени совсем не считали, и час остановки на каждом вокзале вошел в привычку.

Акт вступления во владение Шафраново, который я сохранила (без надежды на то, чтобы когда-нибудь там оказаться!), датирован 31 января 1910. Там написано, что мы владеем 840 десятинами, то есть приблизительно тем же количеством гектаров.

Главный дом, одноэтажный, был новым и удобным; портик с колоннами выходил на крыльцо с лестницей из двадцати ступенек, которая продолжалась широкой и длинной аллеей через весь парк. Противоположный фасад выходил на широкий двор, окруженный служебными строениями: домик для прислуги, конюшни с десятком лошадей, каретный сарай. Мой отец выписал из Лондона большую открытую коляску для летних прогулок, но скажу вам, что эта карета была столь же бесполезна, сколь и красива, потому что хрупкость ее тонких колес не позволяла ей приспособиться к ужасным рытвинам наших русских дорог: кроме посыпанных песком парковых аллей, она могла лишь — да еще и очень медленно — отвезти нас дальше Слака, большого поселка, расположенного не более чем в десяти верстах от Шафраново. Но мы имели бесспорно самый красивый экипаж во всей Уфимской губернии! К счастью, рядом с этим экипажем у нас стояли два более крепких кабриолета и сани для зимы.

Немного дальше находились хлева, потом амбары с зерном и фуражом; также был ледник, который никогда не пустовал, даже в самое жаркое лето, потому что зимой во льду пруда выпиливались огромные куски льда, толщиной по крайней мере пятьдесят сантиметров, которые и клали в ледник.

За домом простирались обширные сады, там были чудесные левкои; фруктовый сад непреодолимо притягивал нас, детей; дальше вы проходили мимо теннисного корта, затем в прекрасный парк на ста пятидесяти гектарах с длинными и широкими аллеями, где было хорошо пускать лошадь в галоп; этот парк пересекала бурная речка, почти поток, под названием Курсак, которая текла с гор. Одной из целей наших прогулок был чудесный родник, вода его была вкуснейшей.

Сверх всего этого разные постройки, одни из камня, другие деревянные, в живописном старорусском стиле были предназначены для клиентов санатория: вплотную к фруктовому саду стоял большой дом из двенадцати комнат, что-то вроде гостиницы для пансионеров, лаборатория для приготовления кумыса (мы поговорим о нем ниже, им лечат людей, предрасположенных к туберкулезу), наконец, двухкомнатный домик с верандой: здесь жил врач.

Если пойти еще дальше, за Акациевой аллеей, я забыла рассказать о другом домике того же типа, который мы с братом оставили за собой; иногда мы даже ночевали там летом, потом еще два других домика, один для начальника почты, а другой для бани: это была парная баня, которую так обожают русские — садятся на деревянную скамью со ступеньками, и очень сильный жар заставляет вас потеть и до глубины очищает кожу, затем окатываются ведрами холодной воды, чтобы вызвать реакцию. Вы понимаете, что мой отец считал это совершенным варварством и ноги его никогда там не было; он предпочитал свою прекрасную английскую ванную, в которой была проточная вода, холодная и горячая.

Земли поместья были превосходного качества. Пахотные — под пшеницу, отдавались в аренду испольщикам, в лесах и лугах татары-кочевники летом пасли своих коней и кобылиц, молоко которых служило для приготовления кумыса.

Я чуть не забыла сказать о нашей водяной мельнице и последнем немаловажном источнике доходов — о карьерах тесаного камня и известняка, которые арендовал один богатый татарин из Слака: этот мусульманин русифицировал свою фамилию и стал Каримовым, но, как и все его единоверцы, он оставался верным Магомету. Но с православными не было разногласий: их пускали даже в церковь, но туда не пустили бы евреев. В Слаке, имевшем несколько мечетей, был большой рынок, очень популярный среди татар.

Наконец, в Шафраново была медная руда, ее можно было добывать, но мой отец этим не занимался.

Что касается собственно деревни Шафраново, это был довольно большой поселок на выходе из парка с несколькими сотнями жителей — крестьянами, мелкими торговцами или трактирщиками. «Верхушка» была представлена аптекарем, учителем, тремя телеграфистами, начальником вокзала и священником — очень образованным для простого сельского батюшки; у него была жена и дети, потому что, как вам известно, наши православные священники (кроме монахов) женаты. Даже говорят в шутку, что жены священников самые обласканные в мире: действительно, если священник должен быть уже женатым к моменту получения сана, то им запрещено снова жениться, если они потеряют супругу! Церковь принадлежала, думаю, моим родителям; но я не вижу ее в списке акта о собственности. Она, впрочем, была очень красивой, деревянной, увенчанной чудесной голубой луковицей. Бог знает, что с ней сделали местные большевики… будем надеяться, что они ее не разрушили и что однажды можно будет снова прийти туда помолиться.

Вся деревня, средоточием которой являлась церковь, была совсем новой, потому что Шафраново возникло и развивалось благодаря прокладке железной дороги в сторону Сибири. Я снова вижу, словно я покинула их только вчера, красивые избы, с окнами, обрамленными деревянным кружевом; их садики — эти знаменитые сады, которые только и оставил новый режим несчастным крестьянам для выживания, — они исчезали под снегом зимой и полнились цветами, плодами и овощами летом.

Крестьяне носили рубахи, темно-синие или черные поддевки, застегивающиеся сбоку и приталенные; чаще всего они заменяли сапоги обувью, называемой лаптями, которую плели сами из вымоченной березовой коры. Зимой надевали валенки, очень теплые и прочные сапоги из войлока. Татар же можно было узнать по их длинным кафтанам из черной шерсти; их женщины носили на голове платки и желтые платья с ожерельями из серебряных монет. Население, скажу я вам, жило в достатке: обычная пища, конечно не содержащая много мяса, но картошки было много, очень питательная свекла и особенно капуста, эта знаменитая капуста, до которой русские настолько охочи, что делают из нее даже десертные блюда. Русские пьют квас и, конечно, водку; татары предпочитают кумыс, сделанный из сброженного кобыльего молока. Все, и русские и татары, пьют очень много чая.

В случае неурожая выдачей продовольствия занимается староста, то есть глава деревни.

Мы поддерживали с деревней наилучшие отношения; крестьяне были не более революционны, чем наши слуги в доме; многие, впрочем, имели случай это доказать, пряча у себя помещиков; мой отец оставался в Шафраново безо всякого беспокойства до прихода Белой Армии.

Случаи, достойные сожаления, происходили по вине чужаков; например, припоминаю, как однажды летней ночью отец увидел тень, пытающуюся войти в дом; к счастью, он не спал и, как всегда, не задернул занавесок на своем окне. Он выскочил с револьвером в руках и готовился подстрелить грабителя, когда кухарка повисла у него на руке и помешала ему, и, может быть, спасла тем самым ему жизнь, так как в кустах оказалась целая банда сообщников. Наутро расследование не затянулось надолго, потому что было обнаружена фуражка заместителя начальника вокзала, которую этот идиот потерял во время своего бегства. Полиция привела его к отцу, и он бросился ему в ноги, моля о прощении. Папа пожалел беднягу и забрал обратно свою жалобу: это был совсем молодой человек, который наивно признался, что думал, будто у нас мешки набиты золотом.

Однако я много раз говорила о кумысе — надо вам объяснить, из чего же состоял этот замечательный напиток. Генеральша Шафранова создала санаторий потому, что в России существует обычай лечить людей, предрасположенных к туберкулезу, с помощью этого напитка, прописывая им курс лечения этим татарским питьем; эта жидкость, кстати очень приятная на вкус, готовится из кобыльего молока; это сброженное молоко, сбитое в ступах из липы. Этот напиток хорошо утоляет жажду и укрепляет легкие; каждый лечащийся должен выпивать по три четверти литра в день. Его приготовление требует очень большой тщательности; татарин, который отвечал за это (его называли кумысным начальником) был важной особой. Моя мать, как вы догадываетесь, хотя и была совершенно несведуща в приготовлении кумыса, но тем не менее пыталась пристально надзирать за работой татарина; в одно прекрасное утро он вышел из терпения и откровенно заявил ей: «Барыня, я больше не хочу работать с тобой, ты воображаешь, что ты в Санкт-Петербурге со своими лакеями! Пришли мне свою кызым (это слово означает «твоя дочь» по-татарски), только с ней я могу найти общий язык, а ты решительно ничего не понимаешь!» Моя бедная мать, конечно, была обижена, но я действительно понимала татарский язык (я даже довольно хорошо говорила на нем) и стала хорошо разбираться в производстве кумыса. Даже до такой степени, что именно мне, пятнадцатилетней девочке, пришлось принимать комиссию Красного Креста, когда она приезжала для инспекции лабораторий.

Летом — а оно там чудесное, намного лучше, чем во Франции, где погода постоянно меняется — приезжали пациенты на курс лечения. Многие из них принадлежали к высшему обществу Санкт-Петербурга и Москвы; Шафраново принимало тогда праздничный вид: проводились балы, концерты, представления, даваемые артистами, приехавшими лечиться, давались обеды и угощения. Это было просто волшебно и продолжалось до 15 августа.

После этой даты все становилось намного менее забавным, и я начинала считать дни до нашего отъезда в Москву. Погода быстро становилась пасмурной: подумайте только, первый снег начинает падать с сентября месяца! А я, в противоположность моему отцу, никогда не любила деревенское одиночество, особенно в двух с половиной днях от Москвы на поезде! Ах, этот снег, какой ужас, а грязь, когда случается оттепель!

 

VI

ВОСПОМИНАНИЯ, ВОСПОМИНАНИЯ

Да, действительно, лето было приятным. Цветущая природа и отдыхающие вносили оживление, летом было легче встречаться по-соседски с местными помещиками. Мы много играли в теннис, моя мать организовывала роскошные пикники в парке, которые чудесно готовили наши повар и кондитер; эти пикники сервировали на превосходных дамасских скатертях, расстеленных на траве: ничего общего с колбасой-камамбером-красным вином парижан в Венсенском лесу!

Мы много катались верхом. Мой отец, учивший нас, любил маленькую лошадку по имени Мажор и еще свою кобылу Ваську; мой брат садился на своего дорогого Дарлинга, а я на славное животное, называемое Блан-бек (Белая морда) из-за его масти; но должна признаться, что мы с ним вдвоем вовсе не составляли пары, достойной выступления на конном конкурсе: моя бедная лошадь спотыкалась и падала на колени без всякого предупреждения; помню, однажды, когда я галопом прибыла к соседским помещикам (несомненно, мне хотелось привлечь внимание к своему прибытию), я перелетела через голову славного Блан-бека и оказалась на сырой земле клумбы с прекрасными левкоями; можете судить, в каком состоянии было мое красивое белое платье (потому что в те времена молодые девушки ездили верхом только в амазонках); что касается привлечения внимания, то оно действительно было привлечено!

Тайком от родителей я иногда брала других лошадей, чтобы вместе с братом присоединиться к джигитам и участвовать в безумных скачках по лугам. Однажды моя лошадь понесла, я очень испугалась, но вышла из этого испытания с честью. Димитрий, в противоположность мне, был превосходным наездником. Папа был его первым учителем верховой езды, но надо заметить, что ученик намного превзошел учителя; конечно, он обязан был этим своим природным дарованиям, но также и своей дружбе с татарами. У него была настоящая страсть к лошадям; он даже писал — он был также очень одарен как художник — портреты своих любимых лошадей: я бережно храню деревянную шкатулку для рукоделия, подаренную им, крышка которой украшена изображениями голов Дарлинга и Мажора. От дружбы с татарами он стал настоящим юным кентавром: на полном галопе ему удавалось перебраться на другой бок под брюхом своей лошади или же подобрать монетку с земли. Он говорил, что не переносит английского седла, и всегда пользовался казачьим, очень похожим на арабское и лучше охватывающим спину лошади.

Надо заметить, что нас очень рано посадили на лошадей, его в пять лет, а меня в десять; обычно мы катались в черкесках, Димитрий в серой, а я в красной амазонке, в белых или черных шапках из длинношерстной монгольской козы; это было очень красиво.

Время от времени мы сопровождали родителей в Уфу, столицу нашей губернии, располагавшуюся примерно в ста двадцати верстах от нашего именья; поезд шел эти сто двадцать километров три часа, так как останавливался на всех станциях. Уфа была тогда красивым городом; с тех пор, говорят, она очень разрослась благодаря эксплуатации рудных богатств региона и даже нефти. Город построен на горе. Очень большой собор возышается над ним, и кажется, что защищает его; город был окружен прекрасным парком, спускающимся к реке Белой. Совсем рядом находился епископский дворец, а также дворец губернатора. Станция железной дороги была в четырех или пяти верстах от города; туда ездили в карете или в санях в зависимости от сезона, и вид оттуда на город и на дома, расположенные ярусами, был очень живописен. Моя мать телеграфировала в Уфу перед нашим отъездом господину Ревель-Мурозу, французу, женатому на русской (у них была дюжина детей!), который держал превосходный отель «Россия», и он посылал за нами на вокзал свою тройку, запряженную конями в яблоках.

Уфа не была Москвой, конечно, но там были очень хорошие гостиницы: «Сибирь», «Метрополь»; были еще магазины с широким выбором товаров, даже из-за границы; надо сказать, что в те времена — которые принято ожесточенно очернять — в России всего хватало и жизнь была совсем недорогая.

Губернатором был генерал Башилов; его предшественник был убит нигилистами в публичном саду, во время прогулки в окружении своих казаков. В отсутствие генерала Башилова его заменял граф Толстой. В Уфе, как и во всех административных столицах империи, был предводитель дворянства, роль которого в основном заключалась в разрешении споров между землевладельцами.

Те и другие иногда приезжали в Шафраново по приглашению моих родителей или когда на кумыс приезжала важная персона. Помню генерала Башилова у нас дома; он прибыл на поезде, и папа послал красивый экипаж (викторию made in London), чтобы привезти его с вокзала к нам. Этот генерал был утонченнейшим человеком. Во время частного визита, такого, как этот, его сопровождали всего лишь четыре или пять адьютантов, не было предусмотрено никаких особых мер по охране; к счастью, в наших деревенских краях нигилистов не было.

Лето было очень оживленным: представьте себе, что когда друзья или родственники приезжали из Москвы или Санкт-Петербурга повидать нас, это не было, как теперь говорят, «на выходные», это длилось неделями: одно из удовольствий жизни, видите ли, заключается в том, чтобы уметь жить не торопясь; теперь же все на бегу, не могут рассмотреть все не спеша, насладиться встречами, что дарит нам жизнь…

Зима? Я не буду пытаться заставить вас поверить, что я любила зимнее Шафраново: зимой я любила лишь Москву. Но надо заметить все же, что наши дома превосходно отапливались; будучи деревянными, они лучше защищали от холода, чем дома из камня, большие фаянсовые печи распространяли жар, а мазута хватало всегда. Никогда мне не было так холодно, как в Париже, когда падает мелкая ледяная морось, пронизывающая до самых костей!

Мы вставали в восемь часов; моя мать требовала, чтобы мы сами убирали наши постели, потом мы должны были заниматься с воспитателем. Я не очень любила это, но мой брат учился прекрасно. Он говорил, кроме русского и, конечно, французского, очень бегло на немецком и даже на татарском, который выучил, общаясь со своими друзьями-наездниками. После уроков мы очень много читали, слушали музыку с помощью патефона, который был роскошью в то время. Я занималась вышивкой вместе с матерью, а Димитрий — рисованием и живописью.

Даже в большие морозы у нас было чем заняться на улице: например, лыжи, санки или катание в санях: у нас в Шафраново были большие сани, в которые запрягалась тройка. Мы с Димитрием часто совершали прогулки вдвоем; брали маленькие сани, в них запрягалась одна лошадь; чаще всего правил Димитрий.

Отец и он часто ходили на охоту, и им случалось подстрелить волка. Зимой иногда эти нежелательные соседи пробирались к жилью; помню, однажды утром мы нашли волчьи следы на терассе вокруг всего дома. В некоторые зимы даже приходилось, когда их стаи становились слишком дерзкими, зажигать костры на дворе вокруг птичьего двора. У нас было довольно большое гусиное стадо, а волки очень охочи до гусятины. Должна вам сказать, что я частенько слышала разговоры о волках и их злодеяниях и боялась встречи с ними, но никогда в жизни их не видела; а что касается медведей, то это то же самое: я их видела только у циркачей, хорошо дрессированных и в крепких намордниках. Как же она была хороша, наша Россия! Но однако теперь я не хотела бы вернуться туда; думаю, я плакала бы все время…

 

VII

МОСКВА

Так как мы с Димитрием стали уже большими, родители решили, к моей огромной радости, что отныне мы будем проводить зиму в Москве. Мой брат наверняка предпочел бы продолжать жить среди своих татар, и это тем более вероятно, так как жизнь в столице должна была стать для него лицейской жизнью.

Мой отец продолжал проводить большую часть зимы в Шафраново; мы с матерью устроились в квартире на Остоженке, рядом с собором Спасителя, этой чудесной церковью, которую Сталин приказал уничтожить из ненависти к нашей религии. Мы возвращались в Шафраново только на Рождественские праздники и, конечно, на лето. Димитрий и я были крещены по православному обычаю и воспитаны в православной религии. Разница в вероисповедании наших родителей никогда не вызывала ни малейших разногласий между ними: когда бывал в Москве, папа ходил к мессе во французский храм Святого Людовика или в один из католических храмов города, иногда мы сопровождали его, но чаще всего он сам ходил с нами на православную службу. Наши родители, несомненно, как господин Журден, который говорил прозой, сам не зная об этом, исповедовали ранний экуменизм! Я сама тоже всегда думала, что не надо придавать слишком большое значение этим разногласиям служителей церкви: они имеют столь малое значение, если подумать, что католики и православные верят в одни и те же истины, но выражают их по-разному в соответствии со своими традициями… Я причащаюсь, когда присутствую на римской мессе, а в русской церкви мы молимся за Жан-Поля II, которым я восхищаюсь; может, вы знаете, что он поляк, но отец его был офицером в австрийской армии; мы, русские, правда, не очень любим поляков.

Вернемся в Москву; я уже говорила, что этот город остался для меня самым красивым в мире. Говорят, теперь он стал неузнаваем, потому что советы разрушили огромное количество памятников, снесли старые кварталы таких живописных деревянных домов, где билось сердце старой России; они проложили большие проспекты и построили небоскребы, пытаясь подражать Нью-Йорку. Вдобавок к этому теперь там холоднее, чем раньше, потому что они прорыли канал, соединяющий Москву-реку с Волгой, и таким образом разрушили более мягкий микроклимат, которым город славился раньше. В мое время я никогда не слышала о таких температурах, как — 30° или — 35°, как теперь объявляют.

Город содержался очень хорошо, снег убирали каждый день, и можно было ездить безо всяких затруднений. Дома были очень удобными, с калориферами и двойными рамами. По некоторым аспектам мы даже обгоняли Францию, например, по освещению электричеством или по телефонам: в Москве у всех был телефон или в любом случае был по крайней мере один аппарат на всех жильцов в каждом доме. Страна быстро развивалась, и самые серьезные экономисты говорили, что через пятьдесят лет мы перегоним Соединенные Штаты.

Мне часто говорят: «Но народ был так несчастен?» Конечно, были бедные, но также было больше благотворительности, чем в наши дни; большой проблемой, думаю, было жилье из-за слишком быстрого роста городского населения, вызванного индустриализацией; но в любом случае все ели досыта, даже самые бедные, и не было очередей перед магазинами, как сегодня. Знаете ли вы, что система социального страхования была создана Николаем II в 1912, намного раньше, чем во Франции, и что смертная казнь была уже давно под запретом; сам президент Соединенных Штатов говорил: «Ваш император издал законодательство о труде, превосходящее даже те законодательства, которыми так гордятся демократические страны в настоящее время…»

Говорят, что низшие классы специально держали в полном невежестве; тогда как вы объясните закон 1908 года, который делал обязательным начальное образование, и огромные расходы правительства на образование? Бюджет народного образования вырос с сорока до четырехсот миллионов рублей золотом в течение царствования Николая II, и когда разразилась революция, 86 процентов молодежи умели читать и писать.

Истина в том, что император с помощью замечательных министров предпринял огромные реформы; благодаря его суверенной власти страна шла гигантскими шагами к прогрессу, к благоденствию для всех, а особенно бедных: такой великий верующий, как император, знал, что бедные придут раньше нас в царствие небесное.

Такая реалистичная и такая благородная политика оставалась прежде всего христианской и самодержавной; именно это выводило из себя представителей интеллигенции и анархистов, потому что они понимали, что России не понадобятся их ошибочные теории атеизма и классовой ненависти для того, чтобы наверстать былое отставание от западных стран. Целью их собственных действий было скорее помешать правительству в осуществлении реформ, чем содействовать счастью народа, на которое им было совершенно наплевать. Убийство Александра II, который в 1861году упразднил крепостное право и телесные наказания и готовился принять конституцию, прекрасно показывает, что это были за люди. Покушения не прекращались, это делалось для того, чтобы напугать людей и толкнуть правительство на жестокость, в которой потом можно будет его обвинить. Я знаю, что после убийства Александра II в 1881 году дом моего деда, бывшего его близким соратником, был под охраной полиции в течение нескольких месяцев. Как сказал Пушкин про всех этих негодяев, которые происходили чаще всего из среды студентов-нигилистов и даже из аристократии, чем из народа: «Они ценят свою жизнь на копейку, а жизнь других на грош…»

К несчастью, знаменитая имперская Дума (палата депутатов) вместо того, чтобы помогать императору, лишь неуклюже поддерживала либеральные идеи, которые, может быть, были хороши в Англии, но оказались катастрофой для нас. Богу не было угодно после отречения Николая II защитить Россию от этого дурака Керенского, который открыл даже не отдавая себе в этом отчета ворота большевикам, затем сбежал (кажется, переодетый медсестрой или матросом), когда разразилась катастрофа.

Страна узнала настоящий покой только во время правления Александра III: он по крайней мере умел сдерживать людей и все были спокойны.

Помню, как разгневался однажды мой отец в поезде (вижу его как сейчас, это было между Уфой и Шафраново) на группу студентов, критикующих правительство и обменивающихся между собой всякими революционными лозунгами; потеряв терпенье, он сказал им: «Вы никогда не выезжали из России, вам бы поехать посмотреть, что творится в республиканских странах, и вы увидите, что люди там менее свободны, чем под властью царя».

Это правда, что свобода была реальной; например, в то время были и «левые» газеты, а сегодня выходят только коммунистические издания! Вы могли говорить все, что вам вздумается! Надо заметить, что полиция была очень неуклюжа, полицейские весьма безмятежны и часто даже коррумпированы, а император был добрым до безволия…

Но теперь все знают, хотя и долго затыкали уши, чтобы не слышать, что в нашей бедной России существуют бесчисленные огромные концентрационные лагеря и что жизнь там хуже, чем у римских рабов в древности. Но известно ли, что знаменитая Петропавловская крепость-тюрьма имела отопление и ковры? Что революционеры, осужденные на поднадзорное поселение в Сибири, в случае бедности получали пособие от администрации, что знаменитый Ленин, например, жил в Сибири в частном доме, получал пособие, получал русские и иностранные газеты, ходил на охоту с ружьем и являлся в полицию только один раз в неделю? Это так далеко от «Дня Ивана Денисовича»!

Наконец, много говорят о Польше, стонавшей под русским сапогом. Да, эта страна была насильно аннексирована империей — и поляки никогда не простили этого Станиславу Понятовскому, своему последнему королю, который принес их в жертву Екатерине II за то, чтобы побыть ее любовником какое-то время. Поляки страстные католики и патриоты: союз их родины с Россией не мог быть счастливым, но если попытки восстания были довольно жестоко подавлены, страна никогда не подвергалась «правильной вырубке», как это происходит при советах в наши дни. Дело в том, что поляки, очень гордые и часто задиристые, страдали из-за потери своей независимости: однажды моя мать встретила в салоне одного министра в Санкт-Петербурге благородную даму, ожидавшую, как и она, аудиенции, и одетую во все черное. Мама подумала, что должна осведомиться о том, какое же горе ее постигло. Дама ответила: «Я полька, позвольте же мне носить траур по моей родине»…

Но вернемся к нашим счастливым дням в Москве. Московское общество очень отличалось от питерского: насколько в Москве жили широко и гостеприимно, настолько в Санкт-Петербурге царили снобизм, желание пустить пыль в глаза, живя выше своих возможностей: хрусталь и фарфор были восхитительны, но сколь же мало было в этой посуде для утоления аппетита гостей!

Помню, однажды был большой прием у графини Т., на котором обещала быть вдовая императрица Мария Федоровна: было два буфета, один с омарами в салоне второго этажа и другой, из экономии, с раками, в буфетах первого этажа… И вот Мария Федоровна, которая любила молодежь, решает остаться на первом! Посудите о позоре хозяев дома! Не было ничего более забавного, чем встреча двух светских дам из обеих столиц: улыбки и комплименты были полны коварства.

Не проходило почти ни одного дня, чтобы мы не сходили в Большой повидать дядю Петра и его семью, когда же моя мать возвращалась в Шафраново, я полностью переселялась к ним. Дядя Петр обожал меня и водил везде с собой. Помню, как он говорил моей матери: «Послушай, Вера, отдай мне Ирину насовсем». Его дочери были еще слишком маленькими, чтобы сопровождать его, и выходили со своей гувернанткой или оставались во французском пансионате. Впрочем, если малышка Вера была тихой и просто прелестной блондинкой, Тамара, старшая, брюнетка, была гневливой и неприятной. Однажды мне даже пришлось дать ей пощечину!

Тете Наде, их матери, могло быть от 35 до 38 лет. Это была женщина исключительной кротости, но довольно флегматичная; она обожала животных, в частности, все восхищались ее роскошными персидскими кошками и двумя большими сеттерами, которые так же, как хозяйка, почти не покидали салонных подушек; тетя Надя редко выходила из дому, ведь ее салон был местом встречи многочисленных друзей, потому что в те благословенные времена мы каждый день часами занимались тем, что отдавали друг другу визиты. Самовары не остывали. Самым постоянным из ее визитеров был брат ее мужа Корзинкин, владелец большой мануфактуры. Я узнала, что после революции бедняга, который и не подумал бежать за границу, стал шофером грузовика.

Другим визитером, самым забавным, был большой оригинал господин Бастанжагу, богатейший грек, матерью его была француженка, и он превосходно говорил на нашем языке. Впрочем, все представители общества бегло говорили на английском и французском, даже если им не удавалось избавиться от акцента, впрочем, очаровательного. Он был владельцем табачной мануфактуры «Ира». Этот старый холостяк, всегда пребывавший в хорошем настроении, постоянно торчал у Переяславльцевых. Он тоже поддразнивал тетю Надю: «Надя Сергеевна, вы как ваши кошки, роскошное животное!» — говорил он притворно церемониальным тоном. Его кучер, который во время визитов своего хозяина любезничал в буфетной с горничными, говорил: «Хозяин не хочет отсюда уходить с тех пор, как здесь появилась юная барышня!» Не знаю, была ли я причиной его визитов. Сев в экипаж, Бастанжагу никогда не говорил ему, куда ехать, а указывал, куда повернуть во время пути, похлопывая тростью по левому или правому плечу. По Москве ездил в двухместных санях с волчьими или лисьими полостями, но без грелок.

В революционные времена моя тетя и ее дочери укрылись у него, но его особняк был вскоре реквизирован. Они перебрались тогда на маленькую дачу, которую некогда занимал Пушкин, она все еще существует на улице Карла Маркса и, должно быть, находится под защитой государства как историческое наследие; в конце концов их оказалось четырнадцать человек в четырех комнатах, они узнали самую ужасную нищету и меняли украшения и безделушки на еду. Бедный Бастанжагу сошел с ума.

Самым блестящим из завсегдатаев на Петровской улице был его императорское высочество великий князь Димитрий, сын великого князя Павла. В то время он был совсем еще юн и совершенно очарователен. Задумчивые глаза этого элегантного высокого породистого юноши покоряли всех, кто знал его. Он служил в конной гвардии. Позже был сослан в связи с делом об убийстве Распутина, в котором он принял участие вместе с известным князем Юсуповым, и умер в швейцарском Давосе. Он был очень привязан к моему дяде и часто приходил без предупреждения. Я тоже, впрочем, заходила к дяде без предупреждения, и скажу вам, что в первый раз, когда увидела великого князя Димитрия, ситуция чуть не обернулась для меня большим конфузом. Вот как было дело: мы должны были пойти в театр, я одевалась, но мне никак не удавалось застегнуть платье. Вместо того, чтобы попросить горничную или тетю, я как дурочка бегу в кабинет дяди. Представьте мое положение, когда я оказалась лицом к лицу с племянником самого императора! Правда, я довольно ловко выпуталась с помощью реверанса и вышла, пятясь назад, что как раз соответствовало протоколу, и он не смог заметить моего расстегнутого платья. Мне было едва ли больше пятнадцати лет в то время. Самое забавное в этом то, что в этот момент великий князь как раз рассматривал мою фотографию, стоявшую на письменном столе дяди — это была работа первого московского фотографа, — и спрашивал, что это за «восхитительный портрет».

Мы часто ходили в театр. Конечно, служебное положение моего дяди делало это чрезвычайно легким делом. Я обожала оперу и с восхищением вспоминаю «Фауста», «Миньону», «Травиату», «Евгения Онегина», «Бориса Годунова» или «Демона» Лермонтова, или «Русалку» Пушкина, «Пиковую даму» и так далее…

После спектакля мы ехали ужинать в модные рестораны, например в «Яр», который был так красив в вечерних огнях, со своей ливрейной прислугой и цыганским оркестром в живописных костюмах.

Дядя повел нас однажды даже на бал-маскарад в опере во время карнавала. Надо сказать, что моя мать была в этот момент в Шафраново, потому что этого она наверняка не разрешила бы. Но я думаю, что она об этом никогда ничего не узнала или же узнала, но намного позже!

Я пользовалась присутствием кузенов Потаповых у моих дяди и тети для того, чтобы разучить танцевальные па. Первый бал, где я танцевала, состоялся в 1913 году в дворянском лицее, где они были на пансионе. Правда, я еще не очень хорошо танцевала, но они тоже, эти милые гимназисты, еще так неловкие в своих красивых темно-серых мундирах с серебряными галунами, высокие жесткие воротники так мучили их, так же, как белые перчатки, которые они стягивали, чтобы взять пирожное, и вновь натягивали, чтобы кружить свою партнершу. Что же мы танцевали? Конечно же, вальс! Касаясь друг друга кончиками пальцев… в перчатках! Мазурку, па-де-катр, падеспань, кадриль — ну да, и это намного элегантнее, чем нынешние американские танцы! — а еще венгерку… и нам было очень весело.

Но самым прекрасным вечером в моей жизни был дворянский бал, который давался один раз в четыре года (самым лучшим, без сомнения, был последний) в дворянском собрании, чудесном дворце с роскошными салонами и огромным бальным залом, окруженным высокими греческими колоннами. Сегодня, как мне сказали, там Дом профсоюзов — атмосфера там, должно быть, совсем другая!

Мой дядя — потому что именно он занимался всем, его жена склонна была сваливать на него управление большими и малыми делами — заказал мне платье у одной из лучших московских портних. По этикету на этом официальном балу все женщины без исключения должны были быть в белых платьях с широкой красной лентой в виде перевязи. Мое было вышито серебром и жемчугами, и я помню свою радость, когда смотрелась в зеркало после того, как меня кончили одевать и причесывать.

Это было волшебное зрелище — бал, блистающий светом хрустальных люстр и бриллиантов на белых платьях дам.

Мужчины были в парадных мундирах и фраках. Кто же не помнит этих чудесных, стянутых ремнями мундиров начала века. Какими элегантными были тогда эти молодые люди!

Предводитель московского дворянства Самарин стоял на входе в салон и дарил цветы дамам. Ко всеобщему разочарованию, увы, император, который обычно возглавлял этот праздник, не смог прийти, так как императрица была больна. Обычно он открывал бал. Однажды он пригласил тетю Надю (очень оробевшую).

Николая II в России очень любили. Люди почитали его как представителя Бога на земле. Те, кто, как мои дядья, имел возможность часто общаться с ним, знали, насколько этот человек принимал близко к сердцу величие своей страны и счастье тех, чьей судьбой Провидение доверило ему управлять. Сколько глупостей не рассказывали про него! На самом деле это был очень добрый, умный и широко образованный человек, особенно в области юриспруденции и языков. Он бегло говорил на иностранных языках, был одарен удивительной памятью.

Но то, что было для обыкновенного человека достоинством, для Николая II было недостатком. Я говорю о его исключительном смирении: царь-самодержец всея Руси бежал этого блеска, который вызывает восхищение толпы, восхвалений, случаев «показаться». Для нас, французов, невозможно удержаться от сравнения его с Людовиком XVI: тот и другой были умны и образованны, бесконечно преданы своему народу и оба погибли как мученики, простив тем, кто принес их в жертву.

Действительно, преобладающей чертой характера императора была его доброта. Он очень дорожил своей семьей. Он и императрица Александра (которая, надо сказать, не была им любима) виноваты лишь в том, что скрывались от любви своего народа.

Одна история, прямо касающаяся моих родственников, покажет вам полную такта любезность Николая II: в нашей семье хранилось множество сувениров, подаренных императорской семьей, но ни один из них не был так дорог моему дяде Петру, как золотой кубок, изображающий шлем конногвардейца. Вот как он ему достался: праздником дядиного полка было 25 марта, и Николай II всегда присутствовал на ужине. Однажды, заметив, что дядя устал или чем-то озабочен, его величество сказал ему: «Петр Андреевич, что с вами?» «Государь, — признался дядя, — у меня просто болит голова…» «Ладно, выпьем рюмочку», — и протянул ему кубок. « И в память о нашей встрече я хочу, чтобы вы взяли этот кубок». Это была драгоценность — дядя Петр хотел оставить его в наследство моему брату. Что стало сейчас с этими реликвиями? Украшают ли они какой-нибудь музей, как та статуя, которую моя кузина Вера обнаружила в Третьяковской галерее? Или он стоит в роскошном жилище какого-нибудь нового хозяина России? «Михрютки», должно быть, не стеснялись воровать то, что им нравилось… Среди подарков, сделанных нам великими князьями, был также очень красивый серебряный сервиз для кваса: это были широкие кубки, инкрустированные поделочными камнями в ювелирном стиле времен Ивана Грозного.

 

VIII

ЛЕТО 1914

Мы праздновали Пасху в Москве. Для православных Пасха — самый великий праздник в году; это великий знак искупления наших грехов смертью и воскрешением Господа нашего Иисуса Христа. Весь смысл надежды человеческой заключен в этом, и в этот день красят и украшают разными цветами яйца, символ воскрешения жизни. Эти яйца дарят друзьям, несут на кладбища на могилы своих близких, которые ждут воскрешения в судный день. Дома каждый готовит пасхальный творог, пасху (творог, масло, сметана, сахар, яичные желтки, ваниль или сухофрукты), в форме пирамиды, со знаком православного креста и буквами «Х.В» — Христос Воскресе. И этими словами «Христос Воскресе» люди приветствуют в пасхальное утро друг друга, целуясь и отвечая: «Воистину Воскресе».

Несколькими днями раньше, словно сама природа присоединилась к радости воскрешенья, лед на Москва-реке лопнул с пушечным грохотом, вызвав всенародное веселье.

Но самое замечательное — в полночь накануне страстной субботы колокола всех московских церквей начинали перезвон. Первым был Василий Блаженный, чудесная церковь в стиле барокко на Красной площади или «красивой площади», потому что на русском одно и то же слово обозначает и «красивый» и «красный» (советы и их знамя не имеют ничего общего с этим). Самая красивая служба была в Кремле, где все священнослужители выходили в процессии с иконами и украшениями.

Православная Пасха 1914 года выпала на 6 апреля в России, а для католиков на 19 апреля.

Известно, что православная церковь оставила юлианский календарь, в то время как страны, находящиеся в подчинении Рима, приняли в XVI веке грегорианский календарь. В результате Россия (а сегодня православная церковь) отстает от Запада на 12 дней; например, в моих документах записано, что я родилась 12—24 сентября: это означает, что в России было 12 число, в то время как во Франции было уже 24; мне каждый раз очень трудно объяснять это, когда я иду в какой-нибудь отдел парижской администрации. Что касается переходящих праздников, таких, как Пасха, они отодвигаются больше или меньше в зависимости от года и лунного месяца. Но мы празднуем Рождество, когда католики уже отмечают Богоявление.

Школьные каникулы в России должны были начаться 15 мая. Мы с братом провели несколько недель в Пикроски, где у дяди Петра были дачи, потом мы сели на поезд до Шафраново и поехали к родителям. Дядя Петр, тетя Надя и мои кузины должны были присоединиться к нам позже.

Именно там мы узнаем об убийстве в Сараево, потом о страшной цепочке объявлений войны, которая за несколько дней откроет «первую мировую войну» и споет отходную Европе, а в России начнутся мучения миллионов невинных жертв.

Никто, по правде сказать, не мог тогда понимать, что восхитительная русская армия, знаменитый «каток», была колоссом на глиняных ногах, ослабленным подрывной революционной деятельностью. Император, глубоко мирный человек, делал все, чтобы поддержать мир; с 1898 года он адресовал всем правительствам дипломатические ноты с требованием ограничения вооружений и создания международного трибунала для мирного урегулирования конфликтов. Именно Николаю II мы обязаны идеей, по которой позже был создан Гаагский международный трибунал.

Когда 30 июля 1914 года Сазанов, министр иностранных дел, попросил его объявить мобилизацию, император сказал: «Но это значит послать на смерть тысячи молодых жизней».

Однако лояльная Россия оставалась в соответствии со своими договорами с другими странами, в частности с Францией, большим другом Запада. И мобилизация была проведена с большим энтузиазмом. Вижу как сейчас военные поезда, которые останавливались на нашей маленькой станции Шафраново; это были полки из Сибири, и население встречало их овациями. Мы несли им напитки, фрукты из сада — особенно яблоки, которых у нас уродилось в изобилии, потому что весна было ранней. Все были убеждены, что Россия одержит победу и раздавит Германию, которую никто не любил. Только в 1916 году оказалось, что все идет не так; а ведь начиналось со взятия Львова, принадлежавшего до этого Австрии, и т.д… и это убедило нас в скорой победе.

Наши родители доверили меня и брата дяде и тете, торопившимся в Москву из-за войны; дядя Петр должен был принимать там императрицу, которая приезжала с визитом в Красный Крест. А для нас после 15 августа начинался учебный год.

Мы сели на поезд до Самары, затем пересели там на пароход компании «Самолет», идущий по Волге. Это был белый пароход с большим водяным колесом. Мы плыли до Нижнего Новгорода. Нужно было по крайней мере два дня, чтобы совершить это путешествие на исключительно комфортабельном пароходе (электричество, в каждой каюте ванная комната и прочее, очень хороший ресторан и салон). Мы получили огромное удовольствие от этого путешествия. Река огромная, величественная, достигает местами нескольких километров в ширину и производит ошеломляющее впечатление силы и спокойствия, в чем-то соответствующее образу империи, сложившемуся в нашем сознании. Мы то любовались степью, плоской, бесконечно простирающейся за прибрежными ивами, то встречались с другими кораблями, пассажирскими или грузовыми, или с этими бесконечными плотами из бревен, достигающими иногда нескольких сотен метров, которые тащили за собой буксирные суда, и мы развлекались тем, что наблюдали в бинокль дяди Петра за жизнью на борту этих странных судов, за играми детей речников, гоняющихся друг за другом, ловко прыгающих по бревнам плотов, за собаками, за курами, которые, казалось, чувствовали себя на плотах лучше, чем куры возле изб на суше. Люди приветливо махали нам, когда наш пароход проходил мимо. Вечером, когда по воде далеко слышно, мы слушали протяжные песни речников и звонкие звуки их балалаек.

Часто говорят об эпохе «сладкой жизни», которую познала Франция в XVIII веке. Мне кажется, что можно было бы так сказать и о России до четырнадцатого года. Странно, но выходит, люди так уж устроены, не умеют наслаждаться процветанием и от счастья утомляются быстрее, чем от несчастья, и оба этих счастливых периода закончились кровавой баней…

Для многих, знаю, волжские речники — это каторжники в цепях, воспетые в песне, впрочем, прекрасной. Нужно ли еще раз напоминать, что тот, кто воображает несчастных бурлаков, тянущих под кнутом караваны судов на русских реках, ошибается на сто лет! Я же сохранила в своем сердце воспоминание о них, как о счастливых людях, даже если их труд был несомненно очень тяжелым.

Волга — это великая русская река, которую русские любят и почитают как дорогое существо, мощное, как огромная империя, которую она орошает, и она словно одна из главных артерий длиной 4 000 километров. Местами она широка, словно морской пролив, и пейзажи ее очень разнообразны: то это степи, то леса, то горы. В ней отражаются краснокирпичные стены кремлей и бесчисленные золоченые купола церквей богатых купеческих городов.

Если бы вместо того, чтобы подниматься по реке, мы спустились бы из Самары к Каспийскому морю, нам бы пришлось пересечь эти бескрайние степи, заселение которых немецкими переселенцами было предпринято в XVIII веке при царствовании императрицы Екатерины князем Потемкиным, ее министром и «наперсником». Все помнят о том, как ловко «наперсник» обманул ее, поставив по берегам реки картонные деревни, производившие издали весьма приятное впечатление, когда Екатерина Великая со своим двором спускалась по Волге к Крыму. Каждый вечер декорации, перед которыми она уже проплыла днем, разбирали и собирали их немного дальше по пути следования императрицы. За ними перевозили на телегах и первых переселенцев, для того чтобы оживить берега и криками приветствовать государыню. По крайней мере, так рассказывают об этом. «Даже если это и неправда, но придумано хорошо!»

Но те деревни и города, которые видели мы, существовали в действительности, и когда «Самолет» приставал к берегу, мы наблюдали за суетой простолюдинов и торговцев, загружающих на борт товары и корзины с фруктами: ташкентские дыни, арбузы (лучшие, из Астрахани), но особенно вишни и клубнику; купцы садились на пароход до Нижнего Новгорода. В общем шуме сливалось все: крики, ругань, прощальные восклицания. Зрелище было самым оживленным.

Немного дальше Самары мы прошли мимо Жигулевских гор, подступающих к Волге по ее западному берегу. А с левой стороны простираются степи. Жигулевские горы особенно удивительны, потому что ветры и эрозия придали скалам фантастические формы заброшенных замков, статуй, драконьих голов или алебастровых ваз, выступающих из сосновых и березовых рощ. Потом Волга расширяется, местами до размеров настоящего морского залива.

Мы проплыли Ставрополь — крепость на холме, город, некогда построенный крещеными калмыками, потом Симбирск, расположенный частью на горе, частью на равнине, замечательный своими куполами, террасами по склонам, своими монастырями, окруженными садами.

После Симбирска ложе Волги расширяется и она течет по степи, растекается, образуя многочисленные острова и рукава. Берега славятся своими соловьями, и каждый вечер мы пытались их услышать. Но безуспешно, так как, по объяснению капитана парохода, в августе у соловьев много хлопот с птенцами и им некогда петь. Но мы надеялись услышать какого-нибудь холостяка, все еще ищущего возлюбленную!

Приток Волги Кама впечатляет своей величиной. Эта река, текущая от Уральских гор через татарские края, была тем путем, по которому в Россию доставлялась большая часть товаров из Сибири: медь, железо, драгоценные металлы, меха шли из глубин Азии, сначала караванами, потом кораблями по Каме, затем по Волге до рынка в Нижнем Новгороде, пока не была построена Транссибирская магистраль.

Мы провели несколько часов в Казани: у русских это название вызывает в памяти великую победу Ивана Грозного над татарами в 1552 году, победу христиан над ханами Золотой Орды — такую же, как для испанцев взятие Гренады — и мой дядя очень хотел показать нам это историческое место. Город расположен в нескольких верстах от Волги (6 км). Его население в большинстве представлено татарами, и эти татары были покорены в 1237 году монголами Чингиз Хана, которые, как вам известно, зашли затем довольно далеко в Европу, до Польши и Венгрии. Они даже подступали под стены Вены.

Взятие Казани Иваном Грозным представляется чем-то вроде чуда, потому что гарнизон, состоявший из 30 000 фанатичных мусульман, защищался в течение нескольких недель и город был взят только в день Успенья Богородицы. Поэтому Казанская Богородица столь почитаема в России. Я помню свое посещение в Санкт-Петербурге прекрасного собора, посвященного ей, напоминающего своей полукруглой греческой колоннадой собор Святого Петра в Риме. Это самое прекрасное здание Невского проспекта. Кажется, советы устроили в нем музей атеизма, но я знаю, что многие жители Санкт-Петербурга, проходя мимо этого оскверненного музея, молят Пресвятую Деву спасти бедную Россию, как раньше она позволила отнять у неверных Казань. Иногда можно даже увидеть группы молодых людей, которые осмеливаются петь религиозные гимны перед собором, чему однажды в день Успенья Богородицы в 1972 году был свидетелем мой племянник.

Стены Казани во времена татар были деревянными, но Иван Грозный повелел заменить их каменными, образующими современный кремль, который мы и посетили.

После Казани Волга, по которой мы спускались вначале с юга на север, поворачивает под прямым углом к западу, и мы успели, снова пустившись в путь, увидеть закат солнца на реке, воспетый столькими поэтами и воспроизведенный столькими живописцами.

Утром мы прибыли в Нижний Новгород. Город, которому новые хозяева России вздумали дать имя Горького, является также одним из самых древних исторических городов империи. У его кремля тринадцать башен, а в соборе погребены его древние князья. Город стоит на правом берегу Волги, на слиянии с Окой. Значение и богатство Нижнего — это результат его исторической роли торгового перекрестка между христианским Западом и азиатским Востоком. Там каждый год проходила самая большая ярмарка, которую только можно вообразить: подумайте только, Нижегородская ярмарка простирается на 12 километров, из города на нее можно попасть по большому мосту через Оку, застроенному торговыми лавками.

Нам повезло, мы попали в самый разгар этой ярмарки, которая открывалась после больших религиозных церемоний, думаю, это было 15 июля. Зрелище огромных сооружений, зданий, складов, над которыми на тысячах мачт реяли флаги и хоругви, было невероятным. Мы лишь быстро пробежались по рядам лавок, в толчее фургонов, телег, лошадей, зевак: в этой суматохе соседствовали русские мундиры, крестьянские наряды, татарские, армянские, турецкие, персидские одежды. Китайские торговцы со своими длинными косами нас очень позабавили. Наш современный мир, стандартно одетый в костюм или в джинсы, потерял живописность этих толп…

Здесь можно было найти все, что производит природа или человеческий труд: огромные количества чая, пшеницы, риса, крымских вин, меда, воска, шелковых, шерстяных, хлопковых тканей, тысячи восточных ковров, которые сегодня стоили бы целые состояния, китайский фарфор, нефрит, слоновая кость или драгоценные камни из Сибири, железо, свинец, драгоценные металлы в слитках или в изделиях, даже кораллы и все эти игрушки, от которых нам, детям, было трудно оторваться. Помню, что в одной сувенирной лавочке я подарила брату чудесный перочинный ножичек с перламутровой ручкой. По традиции (и больше для смеха, чем из суеверия, потому что я совершенно не верю в это), я потребовала от него монетку, для того чтобы отвести беду, когда дарят нож! У него не было карманных денег, но мы все же остались добрыми друзьями!

Вечером мы просто рухнули на полки спального вагона и после всего лишь одной ночи пути утром мы прибыли в Москву на Курский вокзал.

Императрицу ждали через несколько дней, она должна была возглавить церемонию Красного Креста. У дяди Петра хватило времени лишь на то, чтобы проверить подготовку к приему государыни: бедняжку, увы, очень плохо приняли, потому что хорошо срежиссированная пропаганда сделала ее очень непопулярной, главным образом напирали на то, что она была урожденной немецкой княжной, в то время как она стала в душе совсем русской. Ее считали высокомерной и чрезмерно гордой, тогда как она была лишь робкой и сврехчувствительной, цепенеющей от сознания того, что ее не любят; она прибегала к мистицизму и благочестию, которые сделали ее жертвой шарлатанов… Сколько низкой клеветы пускали о ней из-за этого Распутина, который злоупотребил ее расположением, потому что — и это правда — только ему одному удавалось останавливать приступы гемофилии у маленького царевича.

Тетя Надя тоже работала в Красном Кресте, потому что, увы, несмотря на многочисленные победы, вначале одержанные русской армией над Германией и Австрией, в госпитали прибывало очень много раненых. Мои родители подарили сорок кроватей военным госпиталям, и я храню медаль русского госпиталя ее величества вдовствующей императрицы Марии Федоровны для раненых французских солдат 1914—1915 годов.

 

IX

ВРЕМЯ СЛЕЗ

Только в феврале 1915 года, после поражения под Ангустово, стало ясно, что шансов победить в войне все меньше. Германо-австрийские войска, вначале отступавшие перед нашими, теперь брали верх.

Этой тяжелой зимой русские войска страдали от плохого снабжения продовольствием, обмундированием, из-за нерегулярных поставок боеприпасов… Надо сказать, что было много коррупции и бюрократической халатности и, может быть, была и измена… Известен восхитительный патриотизм русских, но в таких условиях политическая пропаганда доконала наших несчастных солдат. Из-за отсутствия боеприпасов погибали и калечились целыми полками.

Начали говорить об измене, одни обвиняли многочисленных немцев, живших в России, некоторые нападали, как я уже рассказывала, на императрицу, хотя она сама ужасно боялась семейства Гогенцоллернов, особенно кайзера Вильгельма II.

Большевистская пропаганда — вполне возможно, что на деньги, которыми их снабжала Германия, — наводняла траншеи, университеты, заводы, листовками, требующими мира и отречения императора. Скажу также, что непрерывная и неудачная смена министров больше дезорганизовывала страну, чем улучшала ситуацию. Вся страна теряла доверие к власти.

Дядя Петр не увидит краха своей несчастной страны: произведенный в генералы Николаем II и назначенный военным комендантом Кремля, он умрет в марте 1915 года, унесенный невероятно жестоким раком, даже не успев вступить в столь высокую должность. Мы ходили навещать его каждый день в знаменитую клинику Морозова, расположенную рядом с Новодевичьим монастырем. Его похороны состоялись в Малодмитриевской церкви рядом с Алексеевским кладбищем, в присутствии всего высшего света и высших чинов Москвы. После его смерти тетя Надя, мои кузины, персидские кошки, собаки, птицы и прочее заняли апартаменты в «Метрополе»; здесь их и застала революция восемнадцать месяцев спустя.

Ситуация в течение этих месяцев только ухудшалась. Убийство Распутина князем Юсуповым и великим князем Дмитирием (тем, что приходил к моему дяде) имело огромный резонанс: считали, что правительство, освободившись от губительного влияния, которое он оказывал на государей, сможет выправить ситуацию. Помню, что мы узнали эту новость в Шафраново, куда вернулись на рождественские каникулы, но нам, напротив, казалось и мы явственно это ощущали, что отныне в этой когда-то непобедимой империи все вдруг начало рушиться.

В Петербурге стало не хватать хлеба; население начало выходить с манифестациями на улицы; провокаторы открыто подготавливали бунт. Оружейные заводы Путилова забастовали, парализуя армию, которая ждала весны, чтобы начать главную контратаку. Москва подвергалась меньшим испытаниям, чем столица, и я не помню больших выступлений, но вернувшись в Шафраново с началом рождественских праздников, мы там и остались для пущей безопасности.

И вот в таких обстоятельствах раздался этот ужасный удар грома, которым явилось отречение от трона Николая II, принужденного к этому решению всем кланом либералов — Родзянко, председателем Думы и прочими, которые в своей нелепой гордыне воображали, что республика, управлять которой будут они, спасет Россию.

Император отрекся в пользу своего брата, великого князя Михаила, не желая рисковать и расставаться с царевичем, пораженным неизлечимой гемофилией, доставшейся ему в наследство от королевы Виктории, бабушки императрицы. Но великий князь Михаил не захотел взваливать на себя груз империи. Позже революционеры его тоже убили, несомненно, в знак благодарности!

Народ горевал; крестьяне любили императора, которого называли царь-батюшка. Это была большая беда для всей России. Студенты приветствовали бурно эту новость, конечно не представляя себе, что многие из них потом узнают тюрьму и депортационные лагеря по милости тех, кого они так горячо призывали. А газеты писали о бескровной революции, писали, что Дума все устроит, что война закончится.

Всем известно, каким оказалось жалкое правительство презренного Керенского, этого болтливого и тщеславного адвоката, который кончил тем, что сбежал, уступив место Ленину, который попал в Россию благодаря вероломству германского правительства, которое желало освободить свой восточный фронт, чтобы иметь больше сил для победы над Францией; известно, что главным аргументом Ленина для привлечения низших классов было обещание немедленного мира.

Мы с Димитрием оставались в Шафраново всю весну 1917 года, потому что родители боялись московских беспорядков. Впрочем, даже в деревне вскоре стало небезопасно: например, в четырнадцати километрах от нас жена депутата Жданова была убита грабителями. Моя мать отправила телеграмму в посольство Франции в Петербурге, и ей ответили, что, как французских граждан, нас будет охранять милиция; так и случилось.

Мы жили в чрезвычайном напряжении. Соседские помещики либо уехали в город, либо прятались у себя. Шафраново, такое веселое летом, было почти пустым. Среди немногочисленных приехавших пациентов был гвардейский офицер, полковник Асеев со своей женой, урожденной Гегешвили, и с ее сестрой. Они часами говорили с моими родителями о политической обстановке и вовсе не выглядели оптимистами.

Был также молодой князь Алексис Орбелиани, лейтенант пехотной гвардии, племянник первой дамы в окружении Марии Федоровны, вдовой императрицы. Он сразу же подружился с моим братом, но… скоро потребовал моего участия в их прогулках или на теннисном корте: можете догадаться, насколько радужным в такой трагический период вдруг показалось мне будущее; по правде говоря, я никогда не встречала настолько воспитанного, красивого и предупредительного молодого человека. И в результате мы должны были объявить о нашей помолвке 5 октября в Москве… Но я не вернулась в Москву, потому что случилась революция… Прощай помолвка, Алексис должен был выполнять свой долг в Белой Армии; мы потеряли связь друг с другом, как и со многими другими, кого мы любили. Потом он покинул Россию через Кавказ и поступил в английскую армию. Я снова увидела его много времени спустя в Париже, где он был шофером такси. Я уже была замужем, и он умолял меня развестись. Это был очень тяжелый момент, но Мишель, мой муж, очень нуждался во мне, он страдал очень тяжелой депрессией, а я была не из тех женщин, кто изменяет своему слову; такова жизнь. Сколько русских, как я, оказались разлученными с теми, кого любили!

По окончании своего курса лечения в Шафраново Алексис уехал в свой корпус. Политические события с каждым днем становились все более тревожными. Я ужасно боялась и тоже хотела уехать. Ходили слухи, что донские казаки собираются, если революция будет продолжать распространяться, провозгласить свою независимость и поставить своим головой атамана Каледина, генерала императорской армии, который все же старался притормозить сепаратистские тенденции своих соотечественников. Так как в тех краях было спокойнее, моя мать написала одной даме, преподавательнице французского языка в Ростове-на-Дону, прося ее найти квартиру и место в лицее для моего брата.

Таким вот образом в сентябре 1917 года (мне только что исполнилось 19 лет) я покидала Шафраново, не зная, вернусь ли я сюда когда-нибудь, вместе с мадемуазель Гегешвили, сестрой жены того полковника, о котором я только что упоминала и которая уезжала в Краков. Наше путешествие длилось два дня, без особых происшествий. В Кракове меня приняла ее сестра, которая была замужем за военным, он был на фронте, и на другой день они поручили меня одному человеку, отправлявшемуся в Ростов тем же поездом, что и я.

Это путешествие заняло одну ночь. Мы договорились, что брат и мать присоединятся ко мне немного позже. Так что пока я устроилась в квартире совсем одна, счастливая тем, что в Ростове жизнь была спокойной. Люди были веселыми, а так как конец лета был очень хорош, то гуляли по улицам до часу ночи.

Ростов, который с тех пор подвергся полному разрушению во время второй мировой войны, был довольно красивым городом, с широкими улицами, пересекающимися под прямым углом по традиции XIX века. Он не был столицей Дона: атаман жил в Новочеркасске, но Ростов, расположенный в нескольких верстах от впадения Дона в Азовское море, был более значительным по торговле и населению, удобным для пользования железной дорогой. Там имелись большой университет и несколько мужских и женских гимназий.

Обращали на себя внимание очень красивые каменные дома, где жили богатые семейства, в частности, много было богатых греческих, армянских и кавказских купцов. В шутку говорят, что один грек стоит двух армян и что один армянин стоит трех евреев, когда речь идет о делах! Их дома стояли вдоль Садовой улицы. Был один большой общественный сад, православные, католические и лютеранские церкви.

Родители записали брата в реальное училище, куда он должен был поступить, как только приедет ко мне; юноши из этого училища носили черные мундиры с желтыми галунами. Он был записан в шестой класс, то есть выпускной. Но доехать до Ростова в тогдашней ситуации становилось все труднее и опаснее. Ленин захватил власть; письма и телеграммы не доходили, и мне было очень тревожно. Каждый день я ходила на вокзал, но никого не было. Это ожидание длилось более двух месяцев, в течение которых в этом городе, где я почти никого не знала, я начинала уже воображать худшее.

Оказалось, что мои родители, решив продать Шафраново, пытались это сделать до отъезда ко мне. Они вовсе не испытывали иллюзий по отношению к политической ситуации и намеревались уехать вместе с нами во Францию. Что касается Димитрия, его отъезд из Шафраново много раз откладывался из соображений безопасности.

Кончилось тем, что я оставила квартиру и переехала к знакомым, и однажды ночью хозяева постучали в мою дверь: «Ирина Альбертовна, там вас спрашивает какой-то казак».

Я накинула халат, озадаченная вопросом, кем же мог быть этот «казак», появившийся среди ночи. Это был долгожданный Димитрий в черкеске (он всегда любил ходить в черкесском костюме!) и в бурке. Конечно, мои хозяева и не подозревали, что это был мой брат! Я так ждала его приезда, надеялась, отчаивалась, воображала худшее, что при его появлении просто упала в обморок, и его первой заботой стало перенести меня на кровать. Потом, охваченные радостью встречи, мы проговорили почти всю ночь. Он рассказал мне об огромных трудностях, с которыми ему пришлось встретиться в долгой дороге через всю Россию до Таганрога, где, перейдя границу Дона, оказываешься в свободной стране, неподвластной большевикам.

Я была поражена той серьезностью, с которой этот мальчик, едва достигший 16 лет, говорил о революционных событиях.

В последующие дни он начал учиться в ростовском лицее. Потом к нам приехала мама; она тоже прошла через ужасные трудности в дороге, пересекая Россию, к тому же пути часто были разобраны, чтобы большевики не прошли, а у нее был огромный сундук с тем наиболее ценным, что она смогла взять с собой: украшения, серебро, горностаевые и другие меха и прочее… Хотя у нее был билет первого класса, она проделала большую часть путешествия в вагонных коридорах или даже на площадках, потому что поезда были полны солдат, которые захватили все лавки. Хотя она и была очень усталой, но все же заметила, что при прибытии на казацкую территорию дышалось вольнее и можно было наконец говорить без боязни. В Рьянске, где она села на скорый поезд от Москвы до Тифлиса, она увидела, что в коридоре было полно офицеров и унтер-офицеров, переодетых в «товарищей», а также целых семейств, бегущих на Кавказ или чаще всего на Дон, чтобы оказаться под защитой атамана Каледина.

Скажу, что в Ростове мы чувствовали себя в безопасности, и мама даже согласилась на то, чтобы я поехала погостить в Краков, к семейству Мельвиль, нашим друзьям, которые, как и мы, были французского происхождения и жили у Асеевых, которых мы тоже знали, потому что полковник с супругой провели лето в Шафраново, — Мельвили давали большой вечер 25 ноября — день святого Георгия, именины хозяина дома, который собирался уехать, так как получил назначение в другой полк в Полтавской губернии. Это был прекрасный вечер, и танцы продолжались до трех часов ночи. Асеевы приехали из Петрограда. Мадам Асеева, урожденная Клеопатра Гегешвили, была очаровательна, очень красива, настоящего кавказского типа; у нее было три сына, и я была очарована всем семейством; она представила меня многим персонам, известным в городе; это было высшее общество Кракова. Первые дни я чувствовала себя несколько стесненной в этом окружении после нашей ростовской жизни, где я ни с кем не встречалась, но вскоре я почувствовала себя как дома и продлила свое пребывание в Кракове.

Город мне сразу же понравился. Конечно, в Ростове не было зимы, но я ненавидела Ростов, а здесь было холодно и был снег, но город был намного лучше, немного напоминая Москву, очень оживленный и без этих бедствий, происходивших в Москве по вине большевиков.

Однако в последние дни перед моим отъездом в Ростов произошли большие беспорядки: город попал в руки большевиков и на улицах слышались выстрелы. День, когда я покидала Краков, 10 ноября, был очень печальным; все были взволнованны и обеспокоенны: с минуты на минуту ждали очень важных событий, и действительно, арестовали всех офицеров краковских полков. Мадам Асеева очень переживала: ее муж, полковник, командовал полком на фронте, но ее сыновья находились в этот момент с ней, и, так как все трое были военными, они не могли выходить из дому и за ними могли прийти в любой момент.

Она беспокоилась и из-за моего отъезда, но иначе я могла вообще застрять в Кракове, где продолжались беспорядки. В Ростове тоже было неблагополучно; почта и телеграф совсем не работали, поезда ходили нерегулярно. Так что было необходимо, пока не стало слишком поздно, соединиться с матерью и братом. Но посмотрите, насколько мы еще не понимали масштабов беды, постигшей нас: мадам Асеева и ее сыновья сказали мне, что они рассчитывают летом приехать к нам в Шафраново…

Без удовольствия я вернулась в Ростов, который по возвращении показался мне еще хуже. В первый раз мы собирались праздновать Рождество без отца, и я, так же, как мама и брат, отдала бы все на свете за то, чтобы мы собрались все вместе. Только 13 января мы получили два отцовских письма, отправленных 15 декабря и 3 января…

Впрочем, мама хотела уехать из Ростова, потому что последние беспорядки показали, что здесь тоже небезопасно. Она хотела уехать в Гагры на восточном берегу Черного моря, спокойное место с чудесным климатом, куда уже уехали многие, но нам пришлось от этого отказаться, потому что на Кавказе объявилась чума и около г. Гагры была расположена станция, где задерживали зачумленных; жители были охвачены паникой, и все, кто мог, бежали оттуда.

Она смогла телеграфировать отцу, когда в Ростове стало немного спокойнее, что мы живы, так как в газетах писали, что город разрушен. На настоящее время большевики были побеждены и вскоре, как мы рассчитывали, их совсем уничтожат: были дни, когда Дон оказывался в опасности, потому что молодые казаки попадали под влияние большевиков, но благодаря старым казакам порядок восстанавливался и славный атаман Каледин мог защитить край. К тому же (это было в январе 1918) прошел слух, что Ленин мертв, что Бог освободил нас от этого монстра: тогда придет конец этим разбойникам, этим палачам России. Один день приходила хорошая новость; на другой — плохая, а правды никто не знал; один день мама строила планы принимать наших друзей в Шафраново; на другой день она хотела писать во Францию, чтобы уехать туда. Один господин, по фамилии Деч, с которым она часто советовалась, говорил, что надо подождать, прежде чем принимать решение.

А пока наша квартира была ужасной, потому что у казаков жило слишком много беженцев и мама беспокоилась за Митю. Он ходил учиться в лицей, ему нашли воспитателя для занятий, и он был им очарован, этим настоящим преподавателем математики, с которым он очень много занимался, не теряя ни минуты. Самым важным были спасти его от большевистских бандитов: мама просила его не выходить вечером, что было непросто: подошел возраст — он начал вздыхать по всем блондинкам, которых только замечал. И по этой причине тоже мама думала, что ему было совершенно необходимо уехать во Францию.

Но в этот момент события приняли совершенно новый оборот: бывший генералиссимус Алексеев, генералы Корнилов, Марков, Деникин, Эрдли и прочие… которых большевики арестовали, сумели бежать. Преодолев тысячи трудностей, они смогли пробраться на Дон: секретный приказ генерала Алексеева присоединиться к тайной организации офицеров и прибыть в Ростов и Новочеркасск был распространен по кадрам бывшей армии, для того чтобы собрать силы, которые с Украины или с Дона пойдут против советов.

Так и случилось: каждый день прибывало много военных бывшей императорской армии, но, скажу я вам, их было гораздо меньше того количества, на которое можно было надеяться. Сколько же было тех, кто должен был бы самоотверженно служить своей родине и даже вере, уже сбежавших за границу или спрятавшихся у себя, наивно рассчитывая, что коммунисты оставят их в покое.

Конечно, к генералам пробирались в основном офицеры и унтер-офицеры, которые в большинстве своем отказывались служить советам, в то время как солдаты легко поддались пропаганде красных.

Что касается казаков, тут вышло большое разочарование: атаман Каледин, губернатор Дона, обещал их поддержку, но оказалось, что на них нельзя рассчитывать; только несколько месяцев спустя они поняли, что такое коммунизм…

О создании Добровольческой армии официально было провозглашено 25 декабря 1917 года. Командовал ею генерал Корнилов. Воззвали к молодежи, и она откликнулась с энтузиазмом и благородством: студенты, гимназисты, кадеты записывались начиная с 14 лет. Молодой офицер ходил по учебным заведениям и агитировал их. Это был лейтенант Калянский; однажды он приходил к нам на ужин по приглашению моего брата, потому что конечно же Митя сразу же записался! Калянский ничего собой не представлял, но он умел заражать своей страстью, и молодые люди записывались тысячами. И даже, скажу вам, был батальон девушек, не менее страстно рвущихся в бой!

Эта юная армия провела примерно два месяца — декабрь 1917, январь 1918 года — в ростовских казармах, чтобы научиться пользоваться оружием. Так как не было достаточных запасов обмундирования, очень немногие были одеты в форму хаки регулярной армии; большинство сохранило гражданскую одежду, а мой брат, например, остался в своей черной бурке, в казацком стиле, который он так любил. У него был достаточно богатый гардероб, и поэтому он раздал товарищам свою одежду. Все добровольцы, живущие в Ростове, вечером возвращались к себе домой.

Конечно же, так же, как и я, мама не одобряла того, что Димитрий записался в Добровольческую армию: он был еще совсем дитя — ему как раз исполнилось шестнадцать, и, зная его благородный характер, мы хорошо понимали, что везде он будет брать на себя максимальный риск. Но его невозможно было переубедить; напрасно я говорила ему о предчувствии, что все кончится катастрофой, он смеялся или отвечал мне, что ему самому очень тяжело не следовать нашим советам, но что это сильнее его и что он хочет сражаться за освобождение России.

Мама, тоже не добившись ничего, решила дать телеграмму атаману Каледину, требуя, чтобы ей вернули сына, аргументируя тем, что Димитрий еще несовершеннолетний. Потом она обратилась, так как мы были французскими гражданами, во французскую миссию, которую в Ростове возглавлял полковник Лючер. Этот полковник вызвал Димитрия к себе; он напомнил ему, что как француз он должен служить во французском экспедиционном корпусе; он даже предложил ему поступить в Кавалерийскую школу в Сомюре. Но мой брат дал ему прекрасный ответ, который будет стоить нам стольких слез: «Сначала я буду сражаться за родину моей матери, потом я буду служить родине отца».

Он был зачислен разведчиком в батарею Мешинского, ничто не могло заставить его отказаться от своих обязательств.

Красная Армия наступала на Дон в последние дни января 1918. Ее силы, к несчастью, намного превосходили наши, и город Таганрог сразу же оказался у них в руках. Лейтенанту Калянскому и брату поручили привезти тело княжны Черкасской, убитой снарядом во время боя. Ее похоронили на военном кладбище Ростова. Всего лишь несколько недель назад она вышла замуж за лейтенанта Давыдова и сражалась в военном мундире в том же батальоне, что ее муж; только раз она рассталась со своим военным мундиром — в день своей свадьбы, чтобы надеть платье новобрачной.

Из-за неравенства сил, видя, что невозможно удержать Ростов, где большинство рабочих были заражены большевистской пропагандой, и из-за отказа казаков присоединиться к общей обороне генералы решили, что армия оставит город, а также Новочеркасск и отойдет к Кубани и Кавказским горам. 7 февраля атаман Каледин покончил с собой из-за предательства казаков и ухода добровольцев.

На Кубани рассчитывали на более активное сотрудничество казаков, чем на Дону, и в любом случае — на возможность провести зиму подальше от угрозы нападения красных на маленькую армию, уже прошедшую жестокие испытания предыдущими боями: этот поход к Кубани и назвали героическим Ледовым походом.

Примерно четыре тысячи человек, разделенные на три полка, ушли из Ростова-на-Дону 9 февраля; один из этих полков состоял сплошь из офицеров под командованием генерала Маркова, другим командовал Неженцев, третьим Богаевский. Кадровики, студенты, гимназисты были сгруппированы в один батальон, называемый юнкерским, им командовал генерал Боровский. Моего брата прикрепили к свите генерала Маркова, «генерала в серой шинели», как его называли, который быстро подружился с ним; он называл его не иначе как «мой дорогой Димитрий». Мадам Марина Грей, дочь генерала Деникина, много раз упоминает моего дорогого брата в своей прекрасной книге о Ледовом походе.

Последние части армии покидали Ростов посреди ночи. Я стояла на Садовом проспекте под густым снегопадом и смотрела до самого конца на их уход. Авангарды Красной Армии уже обложили город, и я навсегда запомнила перестрелки на улицах; мы были напуганы; солдаты бежали по улицам, стреляя из пулеметов по домам, попало и нашему дому; потом они везде устроили обыски в поисках людей, имевших родственников в Белой Армии, их расстреливали прямо на улице. Рядом с нашим домом была церковь, и священника расстреляли на ее пороге. Были сотни жертв. Мы, мама и я, не были местными, и нам удалось остаться незамеченными, и на нас не донесли. Именно к этому времени относится последняя весточка, которую мы получили от отца. Впрочем, его письмо шло до нас очень долго, мама никогда его больше не увидит, потому что две армии — южная и сибирская — никогда не соединятся, а я встречусь с ним только десять лет спустя, в Париже…

«Мы пережили ужасные дни, — писала моя мама отцу в письме, которое дошло до него Бог знает каким способом и с которым он никогда не расставался — оно все еще у меня, — потому что убивали и страшно бомбили город; мы каждый день ходим в церковь»…

 

X

НА КУБАНЬ

ЛЕДОВЫЙ ПОХОД

«Мы идем в степи, мы вернемся, только если Бог позволит», — так говорил генерал Алексеев, покидая Ростов.

Во время этого долгого перехода через Дон и Кубань до подножья Кавказских гор Добровольческая армия прошла более тысячи километров за восемьдесят дней в таких условиях, которых не выдержала бы ни одна армия в мире. Именно за этот поход те, кто участвовал в нем, — и Димитрий тоже, — были награждены орденом Тернового Венца, созданным специально для них. Им пришлось выдержать пятьдесят боев, и так как у них не хватало оружия, они добывали его в бою. Часто им не хватало и еды, они страдали от жестокой нехватки перевязочного материала и медикаментов. Но самым худшим было то, что при форсированных маршах, особенно по ночам, им часто приходилось пересекать замерзающие болота по грудь в ледяной воде….

А теперь кто помнит об этих героях? Официальная советская история, конечно, постаралась всячески их очернить. Русской молодежи говорят, что это был всякий сброд, но разве сброд смог бы пойти, как они, на такие жертвы? Их песней было:

«Смело мы в бой идем,

За святую Русь,

Радостно мы умрем…»

 

Но еще более печально то, что на Западе не был по достоинству оценен подвиг этих защитников свободы и не был признан прекрасный пример храбрости и самоотречения, показанный ими.

Может быть, Англии и Франции немного стыдно припоминать, что они практически ничего не сделали для того, чтобы помочь стране, показавшей себя такой лояльной во время войны с Германией: в августе 1914 без самопожертвования русских войск в Танненберге Францию постигла бы на Марне настоящая катастрофа, но кайзеру пришлось отозвать полки, чтобы усилить Восточный фронт.

Многие «демократы» радовались тогда, видя крушение самодержавной империи, и самое главное, христианской; они не предвидели, что позже им самим придется защищаться от коммунистических происков в своих собственных странах.

История Белой Армии немного похожа на историю вандейских армий во Франции во время Революции, и к тому же Ленин называл ее «нашей русской Вандеей». Но если вандейцы хотели снова посадить на трон короля, у нас это происходило немного по-другому: одни были монархистами, как Алексеев, Марков или Врангель, другие, как Деникин или Корнилов, были республиканцами.

При создании Белой Армии в ее манифесте провозглашалось, что она собирается сражаться во имя освобождения России от большевизма; только потом русский народ свободно выбрал бы форму правления. Знамя, за которым все шли, было национальным флагом, таким похожим на французский со своими тремя полосами, белой, синей и красной. Так что желтый императорский штандарт с двухглавым орлом не использовался, даже если многие несли его в своем сердце. Был еще один флаг, скажу я вам, белый, в общем похожий на флаг французских роялистов, но с терновым венцом вместо Святого Сердца; именно этому знамени Добровольческая армия обязана своим прекрасным именем Белой Армии; добровольцы, из-за отсутствия мундиров, носили на своих фуражках белую ленту, для того чтобы легче распознавать своих.

Уйдя, как я уже говорила, из Ростова 9 февраля, армия на другой же день пересекла Дон, все еще скованный льдом, затем, пройдя через станицу Ольгинскую, она направилась к Екатеринодару, столице Кубани, казаки которой, в отличие от донских, обещали примкнуть к ней. Маленькая армия совершала чудеса, переходя через железнодорожное полотно, контролируемое красными и их бронепоездами.

Однажды — я думаю, это было 15 марта — им понадобилось в метель под вражеским огнем перейти речку Черную (или реку Маниш на Кубани?), чтобы взять станицу Ново-Дмитриевскую. Когда эти несчастные ступали на противоположный берег, их промокшая одежда мгновенно превращалась в ледяной панцирь и разбивалась как стекло: именно из-за этого Димитрий заполучил страшный приступ ревматизма, вынудивший его вернуться к нам на какой-то момент после Кубани.

Несколько дней спустя после этого подвига кубанские казаки, примкнув к Белой Армии, предприняли большую перестройку: генерал Марков принял командование первой бригадой инфантерии, и, так как батальон юнкеров прекратил свое существование, Димитрий был зачислен конным разведчиком к марковцам. Генерал Марков, который заметил его живой ум и воспитанность, забрал к себе «своего дорогого Димитрия», именно так мой брат стал непосредственным свидетелем одного события с очень серьезными последствиями. Это была смерть генерала Корнилова; я вам дальше об этом расскажу, но прежде надо посмотреть, какова была ситуация на тот момент.

Армия, одерживая победу за победой, оказалась в конце марта в виду Екатеринодара. Благодаря соединению с казаками, теперь в ней было около 6 000 солдат и 4 000 лошадей. Но ей противостояла столица Кубани, захваченная 18 000 красных, имеющих бронепоезда и пушки…

Перейдя реку Кубань, часть наших, совершенно измученных, вошла в пригород. Было много потерь. У друга моего брата, младшего лейтенанта Латкина, которого потом мы с мужем часто видели в Париже в эмиграции, убили лошадь, и он рассказывал нам, что красные вполне могли его взять в плен, если бы баронесса Боде не подхватила его на своего коня; бедняжку убили несколько дней спустя. Генерал Неженцев был сражен пулей наповал; его тело было перенесено в штаб главнокомандующего Корнилова. Чувствуя, что часть армии деморализована, Корнилов решил перенести на сорок восемь часов последнюю атаку. Здесь я расскажу вам, что мой брат (часто слышавший разговоры Маркова) прямо обвинял генерала Романовского, что тот специально дал Маркову плохой совет, потому что якобы был, говорил он, куплен большевиками: может быть, это был всего лишь слух, но он свидетельствовал о том, что в штабе дела были плохи. Неукротимый Марков, которому происки Романовского помешали принять участие в начале атаки, отдавал себе отчет, что надвигалась катастрофа. Он дал своим офицерам такой наказ: «Завтра мы идем в атаку. Пусть те, у кого есть чистое белье, наденут его: умирать надо чистым». Все же его бригада была не так деморализована, как остальная армия.

Корнилов устроил свой пост командования на холме, возвышавшемся над Екатеринодаром и очень уязвимом по этой причине, но он не хотел его переносить. Эта позиция была самоубийственной, так, увы, и случилось: снаряд настиг его в комнате во время работы. Генерал Марков, который находился в соседней комнате вместе с Димитрием, поспешил к нему, они нашли его лежащим на полу, он еще дышал. Димитрий осторожно приподнял ему голову, чтобы подсунуть подушку, но голова безвольно упала. Рядом бурно рыдал тот самый Романовский…

Знаменитый генерал Деникин принял командование армией. Люди пали духом, и потери были очень тяжелы, и он решил отходить на север; до него дошли верные вести о том, что донские казаки наконец поднялись против советов.

Екатеринодар все же был взят, но только несколько месяцев спустя, в начале августа, в ходе второй Кубанской кампании. Мой брат, которому на время пришлось покинуть армию из-за болезни, не участововал в ней; его дорогой командир генерал Марков был убит в возрасте 39 лет во время атаки бронепоезда, и Димитрий, в слезах, поехал на его похороны, когда его тело привезли в Новочеркасск.

 

XI

НЕЗАВИСИМАЯ УКРАИНА, ПОД НЕМЕЦКОЙ ЗАЩИТОЙ

В начале марта с улучшением железнодорожного сообщения нам удалось покинуть Ростов. Взяли с собой только необходимое. Большой сундук, с которым моя мать приехала из Шафраново, был доверен господину Дечу, директору дома Дрейфуса в Ростове; впрочем, мы его больше так и не увидели. Мы устроились в Кракове, в квартире полковника Асеева, мужа Клеопатры Гегешвили, у которой я уже останавливалась, когда в сентябре 1917 вместе с ее сестрой уехала из Шафраново, направляясь в Ростов, потом жила у нее в декабре. Эта дама, как я уже говорила, была очень красивой и имела троих сыновей.

Известно, что советское правительство сразу же после Октябрьской революции добилось от немцев перемирия 26 ноября 1917 года, бросив своих союзников, на что Николай II никогда бы не согласился.

Украина отказывалась признавать большевистское правительство, отпала от России, начала переговоры с Австрией и Германией, и сепаратный мир был подписан 9 февраля 1918 года. Немцы установили в Киеве украинское правительство с гетманом Скоропадским, бывшим офицером конной гвардии, который был хорошо знаком с моими дядьями, под командованием которых он служил. Украинская армия носила национальный мундир, у них был сине-желтый флаг, символизирующий небо и пшеницу «житницы Европы».

Я навсегда запомнила триумфальное прибытие немецких войск в Краков. Мы, так ненавидевшие немцев, в этот день, признаюсь, встречали их как освободителей. Впрочем, зрелище кавалерии, входящей во главе армии, было захватывающим. Это было 25 марта, в день Благовещения, и были большие религиозные службы. Однако священнослужители не пошли встречать их с иконами, потому что мы не могли забыть, что эти «освободители» были вчерашними врагами.

Первым делом они потребовали передать им списки краковских коммунистов, арестовали их и большинство расстреляли.

Мы наконец могли вздохнуть и выйти из своих домов. Жизнь становилась такой же, как в недавнем прошлом.

В последующие дни мы с матерью отправились в паломничество, чтобы возблагодарить небо за спасение от большевиков и помолиться за жизнь моего брата, в монастырь, находившийся в лесу, и там остались ночевать. Было еще много монахинь, и до сих пор большевики оставляли их в покое.

В Пасху (22 апреля 1918 года) была чудесная служба. Мы ходили в церковь тамбовского полка, которым командовал полковник Антоний Асеев: весь хор состоял из украинских солдат (гайдамаков) в роскошных национальных костюмах: сапоги и шаровары, туго подпоясанные казакины и меховые шапки с синей шелковой кисточкой.

В это время Добровольческая армия — которую уже называли Белой Армией в противоположность Красной Армии еще и потому, что белый — цвет чистоты — после героического Ледового похода вернулась на Дон и соединилась с украинцами.

Димитрий, которого мы считали погибшим, потому что он не мог прислать нам весточку о себе, прислал телеграмму о своем прибытии в Ростов вместе со штаб-квартирой. Мама села на первый поезд до Ростова; я горела нетерпением увидеть брата. В конце концов я нашла место в гражданской делегации, имевшей в своем распоряжении целый вагон. Железнодорожное сообщение еще не было полностью восстановлено, и надо было пересаживаться в Таганроге; когда наш поезд подошел к этому городу, мы увидели, что он был погружен в полную темноту. Это было из-за прорыва красных, которые могли взять город, а поезд, на который мы должны были пересесть, был отменен. Я страшно испугалась, мне пришлось снять комнату в гостинице.

На другой день, слава Богу, добровольцы отбросили красных; наш вагон прицепили к поезду, отходящему в Ростов, и дальнейшее путешествие проходило без происшествий.

Я легко нашла маму, но, к моему разочарованию, Димитрия не было, когда я приехала. Мама сказала, что он поехал в соседний городок получить разрешение у своего командира, капитана Мечинского, но что потом он останется с нами… Вернулся он не сразу, ему опять пришлось сражаться, но так как во время Ледового похода у него случился страшный приступ ревматизма, подорванное здоровье вынудило его оставить армию на несколько недель.

Когда он вернулся к нам, я как сумасшедшая сбежала с пятого этажа и, помню, сказала ему: «На этот раз я тебя не отпущу, ты останешься с нами! Дима, подумай немного о нас и о том, что ты делаешь».

Он был удивительно зрелым для своего возраста. Он ответил мне: «Если бы я кого-то и послушался, то только тебя, но любовь к России и долг спасти ее от большевизма сильнее тебя».

— Но Дима, я не думаю, что такая маленькая армия добровольцев может ее спасти!

— Все должны подняться, и Бог даст нам победу. Даже ты не сможешь меня переубедить.

Мы недолго оставались в Ростове (месяц или два). Все трое мы вернулись в Краков; Димитрий был с нами, потому что нам удалось его оставить, но он просто кипел оттого, что не был с добровольцами. Когда наш поезд остановился на вокзале Армавира, оказалось, что весь штаб прогуливается по перрону; брат бросился из вагона, чтобы приветствовать их; признаюсь, что я была горда теми знаками внимания, которые оказывали ему генералы, а в особенности адмирал Эрдли, который был в прекрасной черкеске. Я часто вспоминала об этой черкеске, когда мне пришлось работать в Париже вместе с мадам Эрдли в гостинице «Ла Тремуай», эту работу нам помогла достать графиня Толстая.

Из Кракова мы почти сразу же уехали и устроились в деревне у одной дамы — преподавательницы французского, у которой был дом в Полтавской губернии, тогда оккупированной немцами.

Это была весна 1918 года, и мы сняли небольшой, довольно удобный домик, принадлежавший полковнику Николаеву, в деревне Ерски. Мы останемся там до разгрома. Там была гимназия и церковь. Димитрий воспользовался этой передышкой, чтобы записать свои еще свежие воспоминания о Ледовом походе. К несчастью, мы забыли эту тетрадь при бегстве из Ростова.

 

XII

1919: ВОССТАНИЕ БИТЮГИНА

В ноябре или декабре 1918, увы, Германия капитулировала, немецкие войска ушли с Украины, оставив ее без защиты от революционеров. Тут же появились петлюровцы, или «зеленые», — отряды партизан с Петлюрой во главе, этим наполовину социалистом, наполовину большевиком.

Однажды к нам на обед в Ерск был приглашен местный глава Николай Беляков (или атаман Битюгин); появились петлюровцы, требуя мужчин для разгрузки вагонов. Невозможно было отказать, и Беляков вместе с моим братом скрепя сердце отправились работать грузчиками. Надо сказать, что никого не тронули.

Потом объявилась Красная Армия. Мы уехали в санях, которыми управлял один крестьянин, в Сорочинцы (родина Гоголя), расположенные в 50—60 км, где устроились все трое вместе с одной девушкой-компаньонкой в очень чистой избе в ожидании дальнейших событий.

Отступление Красной Армии, оставившей Ерск петлюровцам, позволило нам вернуться в наш дом, где мы бросили наши вещи при поспешном отъезде. Нам не пришлось там долго оставаться. Все же мы там встретили Рождество. У украинцев есть очень красивый обычай — «колядки»: молодые крестьяне в своих красивых вышитых рубашках проходят по улицам с пением в сопровождении балалайки. Они стучат в двери домов, приветствуют хозяев: «Христос родился…», их просят войти, они исполняют песню, потом им дарят пироги и они отправляются дальше.

В Ерске нас застало восстание Битюгина. Этот Битюгин, которого на самом деле звали Николаем Беляковым, был юношей 25 лет, из хорошей московской семьи, он закончил Институт коммерции и промышленности Покровского. Мы знали его очень хорошо, потому что он жил с сестрами у своей тети, урожденной Толстой, супруги министра железных дорог Руско (которого потом расстреляли большевики), в доме прямо напротив нашего; нас разделяли только сады. Мы постоянно встречались, и мой брат был с ним на «ты». Я была очень дружна с его сестрами, особенно с Варварой. Мы звали его Колей.

Он был должностным лицом округа Ерска в новой украинской администрации, но поддерживал тайные контакты с Белой Армией. Это был такой же, как мой брат, жизнерадостный юноша, горевший желанием поскорее увидеть наш край свободным от большевиков.

Именно поэтому он решил организовать восстание, опираясь на сторонников независимости Украины. Сколько раз он рассказывал нам о своих планах! Я уговаривала его хотя бы подождать, чтобы Белая Армия подошла к нам поближе…

«Нет, нет, — говорил он, — вы увидите, что на Пасху (дело было во время Страстной недели) мы войдем в Полтаву».

Короче, ничто не могло убедить его быть поосторожнее, и восстание взорвалось, как бомба. Конечно, мой брат поспешил записаться, не говоря нам ничего. На другой день утром я пошла в управление Ерска, чтобы увидеть Битюгина — его лошадь была привязана у ворот, — чтобы потребовать брата. Он сказал мне, что не знал, что Димитрий записался, и сказал, что если бы знал, то отказался бы вовлекать это дитя в их дела… Но я никак не могла ему поверить. В любом случае Димитрий опять ускользнул от нас, и мы с матерью снова начали переживать за него.

Маленькая армия Битюгина, в которой было не более 500 человек, но хорошо вооруженных, одетых в украинскую форму — шаровары, меховую шапку с синей шелковой кисточкой, — остановилась перед нашим домом, чтобы попрощаться. Мы высунулись в окна, несмотря на холод, и смотрели, как они взбираются на холм, ритмично шагая, направляются на Полтаву, с украинским знаменем во главе колонны.

Увы, им не пришлось пройти и сорока километров, потому что при входе в Миргород их поджидали превосходные силы Красной Армии, состоящей из мадьяр третьего интернационального корпуса, которые моментально взяли всех в плен.

Все они были препровождены в полтавскую тюрьму, где им пришлось провести три месяца.

Трагический итог: восемь командиров маленькой армии были сразу же расстреляны. Мне выпала печальная привилегия сообщить о казни Николая Белякова его сестре. Его тело, которое согласились выдать семье, переправили на лодке по разлившейся реке до Ерска и доставили в церковь.

Люди тогда еще оставались смелыми: все помещики края пришли отдать последние почести этому юноше, неосторожному до безумия, но такому храброму. Образовалась большая процессия, которая беспрепятственно прошла перед полицейской управой. Гроб был открыт, девушки несли его крышку.

Следуя за процессией, я узнала, что мой брат жив, но сидит в тюрьме в Полтаве вместе с другими. Каждую неделю я ездила поездом в полтавскую тюрьму и возила Димитрию и его товарищам продукты, потому что их практически не кормили. Для этого мне пришлось сначала получить аудиенцию у комиссара Ерска, который один мог выдать мне пропуск. Надо сказать, что это был славный парень 23 лет, по фамилии Онищенко, который защищал скорее сторонников старого режима. Это был крестьянский сын, но очень воспитанный. Он носил национальный украинский костюм. Когда я пришла на прием, он показал мне телеграмму, которую только что получил от полтавского ЧК с требованием информации о пленниках. Когда мы оказались одни в его кабинете, он стал меня уверять — и думаю, говорил правду, — что он был против коммунистов, что он занял этот пост, только чтобы спасти восставших, и что он даст наилучшие сведения об арестованных, чтобы уменьшить их вину, и постарается освободить их.

Поездки между Ерском и Полтавой ничем серьезным не угрожали 19-летней девушке. Но иногда из-за опоздания поезда я прибывала в Полтаву после 20 часов, то есть комендантского часа. Из вокзала было запрещено выходить. Я шла к начальнику вокзала, но вскоре заметила, что он становится слишком навязчив. Увидев, что его авансы мне совсем не нравятся, он заявил мне: «Знаете ли вы, что на моем вокзале я могу делать все, что мне заблагорассудится!» Я ответила ему, что хорошо понимаю, что полностью завишу от него, но что я вообще-то надеюсь, что он не воспользуется этим и не будет вести себя по-хамски.

Признаюсь, что я очень боялась, но однако оказалось, что мне удалось убедить его, потому что он совершенно изменил свое отношение, устроил меня в своем собственном кабинете на ночь и несколько раз являлся, чтобы проверить, все ли хорошо, и даже сказал наутро, пришедши объявить, что я могу выйти с вокзала, что я всегда могу к нему обратиться, если мне будет необходимо.

Димитрий наконец вернулся к нам из-за прекращения дела, так же, как его товарищи. Желая отблагодарить людей, которые создали в Ерском комитет защиты и очень хлопотали, чтобы освободить его, мы с матерью пригласили их домой. Я помню высказывание одного из этих людей, что они хотели его защитить именно потому, что он был французом. Комиссар, которого мы тоже пригласили, не пришел (это, может быть, могло слишком скомпрометировать его), но он всегда оказывал нам услуги, вплоть до того, что хранил в своем леднике продукты, предназначенные для пленников.

Моего брата любили все, кто его знал. Во время этого приема он переходил от одного к другому, очень оживленный и совершенно не подавленный тюрьмой, и был, увы, готов все начать сначала при первой же возможности…

 

XIII

ВЕСНА — ЛЕТО 1919 НА УКРАИНЕ — НАДЕЖДА

Эта возможность побороться с большевиками не заставила себя ждать. Белая Армия переживала тогда период больших успехов и быстро продвигалась в направлении Москвы. В ее рядах насчитывалось теперь примерно 200 000 человек, и с бароном Врангелем во главе, она захватила 16 июня Царицын (из которого коммунисты сделали сначала Сталинград, а потом Волгоград). И это несмотря на все возгласы: «Никогда вы не захватите «красный Верден!». Конечно, город был взят за три дня ценой тяжелых потерь: 75% потерь в 4-й дивизии, называемой «железной дивизией», которой командовал генерал Тименовский, храбрейший из храбрых, раненный 23 раза, одетый в шубу как летом, так и зимой, и с тростью в руке. Он говорил: «Ну что, дети, пошли?» И все спешили навстречу опасности. Прежде чем оставить город, большевики казнили 12 000 заложников.

В Ерске коммунисты начали искать и арестовывать подозрительных лиц. Димитрий успел спрятаться от них в лесу. Их было восемь, одного из них, молодого офицера, звали Чубом; нам удалось незаметно принести им еды, сделав вид, что мы прогуливаемся за городом. Иногда, когда не было опасности, они приходили в город. Группа татар приходила к нам с обыском, чтобы арестовать брата.

Белая Армия взяла Ерск; она оставалась там неделю и реквизировала лошадей. Димитрий, можете в этом не сомневаться, больше не мог усидеть на месте. Никакие уговоры не помогли, и мы снова оказались перед фактом. Мой брат снова записался в ополчение, на этот раз в кавказский полк под командованием полковника Бредова. Он был приписан к 4-й артиллерийской бригаде, ко 2-й батарее, как простой разведчик под командованием лейтенанта Юрши, того самого, который станет потом его самым лучшим другом, а позже моим мужем. Для того чтобы не подводить нас, он взял фамилию Донской. Спорить с ним было тем труднее, что все теперь поверили в скорую победу, а я нет. Помню даже об одном споре с полковником Залевским, который сухо сказал мне: «Мадемуазель, вы рассуждаете как большевик», потому что я говорила, что они не победят.

Может быть, это было всего лишь предчувствием, но Белая Армия не производила на меня большого впечатления. Конечно, я полностью разделяла их идеалы, но это были уже не те герои армии Корнилова, с которым погибла лучшая русская молодежь.

Артиллерия была очень хороша; например, полк — бывший второй полк гвардейской артиллерии — командир Полянов, который будет убит под Полтавой, — куда был приписан мой брат. Но я видела, например, пехотного капитана, тащившего на спине ковер, украденный в каком-то поместье. Я остановила его, он сказал мне: «Я взял его у евреев». «Нет, у бывшего военного»… Он ограничился тем, что пожал плечами.

Полки, проходящие через Ерск, останавливались в поместье Яковлева. Штаб-квартира помещалась в замке, довольно красивом доме с верандой, и каждый вечер проходили приемы. Я всегда была приглашена, и красивые платья, которые мне удалось довезти сюда, послужили мне в последний раз. Особенно я любила одно, состоявшее целиком из белого кружева. Последние кружева, последние красивые мундиры: мы старались забыться, словно предчувствуя, что все это, увы, скоро закончится. Некоторые цеплялись за снобизм, который совсем скоро будет совершенно позабыт в нашей несчастной стране: помню, однажды я явилась с нашей дамой-компаньонкой Верой, очень некрасивой, но доброй, славной и преданной, на бал, который давал полк кавалерийской гвардии. Известно, какими чопорными были офицеры этого элитного корпуса, набиравшегося исключительно из самой высшей аристократии Петербурга. Я заметила, что на входе не было ни одного офицера, никто нас не встречал. В одном из углов салона я заметила офицеров, раскупоривавших шампанское и ни на что не обращавших внимание. Я обратилась к дежурному офицеру: «Вы что, думаете, что я буду здесь стоять как столб? Я думаю, что в Петербурге тоже учат приличиям… Знайте, что моя мать урожденная Переяславльцева, это имя что-то вам говорит?»

Надо было видеть, как они извинялись, преподносили шампанское и приглашали на танец!

От Полтавы армия генерала Бредова быстро продвинулась до Киева, куда она вошла 17 августа при ликовании населения, высыпавшего в полночь на улицы. Бригада моего брата была послана на 120 км на запад под Кустэн (или Овруч) рядом с польской границей для перехвата украинских войск, отступающих с юга.

На этот раз Белая Армия, по крайней мере южная, потому что на сибирском фронте адмирал Колчак остановил свое продвижение, оказалась близка к победе над большевиками: дойдя до Тулы в начале октября, генерал Кутепов оказался где-то в 150 км от Москвы, и территория в полтора раза большая, чем вся Франция, оказалась освобожденной от советов. На севере армия Юденича была готова взять Петербург.

К концу месяца или в начале сентября Дмитрий написал нам, что его полк отослан на отдых в предместья Киева; он хотел, чтобы я приехала повидаться с ним во время его двухнедельного отпуска. Мне с трудом удалось убедить маму отпустить меня. У меня была куча всяких пропусков, как из штаб-квартиры Белой Армии, так и от французского экспедиционного корпуса на имя «Ее Превосходительства мадемуазель графини Аэ», который мы получили в ростовской штаб-квартире в надежде уехать во Францию.

Но дело осложнялось тем, что гражданские лица не допускались в военные поезда, а только на них можно было добраться до фронта… Я обратилась к кузену Александру Потапову, который в чине капитана командовал военным округом Ерска. Это был блестящий офицер, окончивший кадетский корпус и доблестно сражавшийся в войне против Германии, но имевший трудный характер. Он обозвал меня неразумной девчонкой после изложения моего плана. Все же он был мне кузеном, и я заявила: «Шура, если ты не хочешь больше мне помогать, тогда хоть прими во внимание мои пропуска и одолжи мне своего адъютанта». Без этих славных бумаг я никуда не смогла бы попасть, но благодаря им я оказалась в купе полковника (который, уступая место мне, а еще Вере, моей компаньонке, заставил своего сына сменить место). Он ехал на фронт со своим полком, Кавказским Кабардинским (магометанским); его адъютантом был юный француз, доброволец, которого звали Мишель Масон, он закончил лицей Святого Павла в Москве.

Это было очень приятное путешествие, которое заняло два дня, потому что поезда ходили очень медленно.

По прибытии в Киев нас ожидал неприятный сюрприз: Красная Армия снова перешла в наступление и в северных предместьях города шли ожесточенные бои. Мы с Верой решили все же выйти с вокзала, но было решительно невозможно найти машину; волоча огромные чемоданы, мы отправились к дому приятельницы, которая должна была нас приютить. Мы собирались оставаться там несколько дней, которые я использовала для поисков брата, но это было просто невозможно, так как все бойцы, даже отпускники, сражались на подступах к городу. Помню, как во время моих скитаний всего лишь в нескольких метрах от меня на перекрестке упал снаряд.

Красные побеждали, и все, кто их боялся, начали уходить по направлению к Дарнице, курортному местечку на противоположном берегу Днепра, где находилась штаб-квартира. Весь этот путь мы прошли пешком. Чемоданы я оставила в одном магазине, где мне обещали их сохранить.

Когда прибыли в Дарницу, то увидели военные похороны, направляющиеся к церкви, у солдат были знаки полка моего брата. Я спросила у одного из них, и он сказал, что это хоронят полковника Гурьева, командира второй батареи, которого я хорошо знала, он был непосредственным начальником Дмитрия. Я присутствовала на церковной службе и встретила там знакомых офицеров, сообщивших мне, что штаб находится на вокзале, в одном из вагонов. Там я наконец увидела капитана Попова, который сказал, что брат на передовой, но в настоящий момент нет никакой возможности с ним связаться.

Приходилось лишь ждать, и мы с компаньонкой отправились в зал ожидания, где оставались вместе с беженцами в течение нескольких дней, пока Красная Армия не отступила.

Дмитрий был в это время в тридцати километрах от Киева в лесу Пущеводица. Они взорвали большевистский бронепоезд, но сами оказались зажаты между линией железной дороги и рекой вместе с капитаном Яковлевым. Дмитрию удалось, рискуя жизнью, вывести всех их вместе со стонущими ранеными через лес до моста Ирпень на Днепре, за которым они оказались в безопасности.

За этот геройский подвиг он был награжден медалью ордена Святого Георгия (кадеты, пока не стали офицерами, не могли получать кавалерских крестов).

Мы вернулись из Дарницы в Киев, наконец освобожденный от коммунистической угрозы. Я забрала свои чемоданы там, где их оставляла, и отвезла к той даме, что так любезно нас приютила.

Мне оставалось встретиться с братом в городе, полностью взбаламученном недавними событиями. Пришлось еще раз пройти пешком в Дарницу, так как военные конторы Киева оказались неспособны помочь мне. Я снова встретилась с капитаном Поповым, который на этот раз сумел дать мне сведения.

«Разведчики лейтенанта Юрши, — сказал он, — устроились на улице Кирилловской».

Там я и нашла брата. Переходя через большой двор, я увидела разведчика, выскочившего на крыльцо (потом узнала, что его звали Андриенко) и кинувшегося ко мне со словами: «Вы сестра Димитрия? Мы вас ждали; из штаба только что позвонили, что вы должны прибыть».

Они были размещены на заводе по производству дрожжей. Мишель Юрша отвел мне комнату, и я провела с ними неделю. На этом старом дрожжевом заводе было много муки и я изображала стряпуху и пирожницу к огромной радости этих мальчиков, которые давно уже не лакомились. Надо сказать, что мама научила меня очень хорошо печь пироги. Обычно я кормила пять-шесть ребят с батареи моего брата, но когда я делала пирожки, соседние батареи напрашивались в гости. Моя славная Вера мыла посуду, а наша маленькая банда заранее праздновала близкую победу!

Димитрий был превосходным наездником. Таким ловким, что его товарищи верили ему, когда он уверял их, что он чистокровный казак (что вполне могло бы рассердить мою мать, если бы она об этом узнала, ведь она происходила из древнего рода русских князей). Для того чтобы улучшить наш стол, он шутя охотился на уток, хватая их за шею с высоты своего седла. Возвращался с триумфом, держа в каждой руке по две или три утки!

Мы много веселились со всей беззаботностью молодости. Димитрию должно было исполниться 17 лет через несколько недель, его друзья Жан Алешкин, которого мне пришлось встретить позже во Франции, Есипов (чудесный парень), Каврига (из Одессы) были того же возраста. Старше всех был лейтенант, этот симпатичный Мишель Юрша, которому стукнуло 21 год три месяца назад. Он был для разведчиков скорее старшим братом, чем вышестоящим командиром и позволял им подшучивать над собой по причине того, что не пил и не курил в то время (потом-то он хорошенько наверстал упущенное!) и всегда носил с собой подушку, чтобы поспать, когда не был при исполнении служебных обязанностей. По линии отца он принадлежал к одному из наиболее древних родов Литвы, и был выпускником весьма аристократического лицея Александра, воплощением самой простоты и к тому же с отличным чувством юмора.

Он тоже славился как один из лучших армейских кавалеристов; у него была красивая лошадь, гнедая в яблоках, и он удивлял всех товарищей своей невероятной отвагой. Жан Алешкин восхищался подобным хладнокровием и так отзывался о нем и моем брате: «Их обоих можно было часто увидеть верхом, Юршу со скрещенными руками и Димитрия с ним рядом, в казацком костюме, который он предпочитал мундиру, под огнем, на самом виду у противника; и я говорил себе: «Почему ты боишься, ведь они не боятся?..»

 

XIV

ПРОЩАНИЕ С ДИМИТРИЕМ

Я покидала Киев по завершении отпуска разведчиков накануне наступления Белой Армии. Наступления, которое, увы, обернулось поражением.

Димитрий провожал меня на вокзал. Он сам управлял тарантасом (четырехколесной повозкой). На нем была серая черкеска, которую он никак не хотел сменить на мундир своего полка.

В последний раз я была с моим обожаемым братом, таким веселым, таким добрым, безумно храбрым, с блестящим будущим. Словно уже зная, что мы больше никогда не увидимся, я очень горевала, и бедной Вере с большим трудом удалось унять мои рыдания, когда поезд тронулся, оставив на перроне юношескую фигурку, которая скоро скрылась с глаз.

Я встретилась с матерью в Ерске и поделилась с ней пессимистическими cлухами, которые я слышала перед отъездом даже от Дмитрия, под притворной беззаботностью которого скрывался страх перед будущим.

Конечно, Красная Армия двумя неделями раньше не смогла снова взять Киев, но повсеместно, после блестящих побед предыдущих месяцев, Белая Армия испытывала спад. Поступали предупреждения о том, что кавказские полки начали отделяться. Многие уже не верили в успех.

Казаки, соскучившись по родным местам, бежали с фронта целыми отрядами…

Многие считали, что штаб совершил большую ошибку, не последовав плану генерала Врангеля, который предписывал отчаянный бросок на Москву.

Здесь невольно приходят на ум вандейцы, отказавшиеся в Сомюре ста двадцатью годами ранее идти на Париж. «Белое знамя, — сказал потом Наполеон, — могло бы развеваться над Нотр-Дам». В обоих случаях из-за чрезмерной осторожности ситуацию пустили на самотек. Иногда случается так, что благоразумие только вредит, и думаю, что была допущена неисправимая ошибка.

Даже Димитрий, сам восторженный Димитрий, накануне моего отъезда (помню это так, словно все происходило вчера — мы были в моей комнате, стояли перед окном) сказал мне: «Ты была права, мы проиграем. Теперь я это знаю, но не проси меня уехать с тобой: конечно, как француз я мог бы сделать это, но с нравственной точки зрения это было бы дезертирством…»

И действительно, с началом боев оказалось, что удача отвернулась от нас.

30 сентября 1919, если я не ошибаюсь, белые покинули Киев. Одним батальоном и двумя пушками пожертвовали для того, чтобы удержать красных до рассвета и дать возможность остальной дивизии пересечь Днепр по железнодорожному мосту.

Преследуемая красными по пятам Белая Армия сумела, благодаря туману, отступить в Ирпеньский лес, где закопали пушки. Группа разведчиков, к которой принадлежал брат (примерно 200 человек, меняющих укрытие каждый день) пряталась в лесах с первого по седьмое число без воды и табака. Его товарищ Жан Алешкин рассказывал мне, что, для того чтобы успокоить муки голода, они ели снег. Федеренко, бывший солдат Красной Армии, которому разведчики спасли жизнь, вызвался, переодевшись мужиком, поискать хлеба и табака. Но даже с наилучшими намерениями бедняга, преданность которого граничила с героизмом, не мог принести еды для двухсот человек.

Ночью седьмого дня они услышали, как обоз красных продвигается по дороге через лес. Организовали засаду в 50 метрах от дороги. Бедняги были совершенно обессилены, но когда они учуяли запах горячего борща от походной кухни, то бросились на врага так стремительно, что тот спасся бегством в паническим страхе, решив, что их в десять раз больше, чем на самом деле. Это был их первый обед за неделю, и мне охотно поверят, если я скажу, что ели они его с большим аппетитом.

Отступление, увы, было теперь безнадежным. Южный фронт разделился надвое: одна часть с Деникиным спустилась к Крыму, другая, в которой были Мишель и Димитрий, должна была скоро решиться на бегство в Польшу. На севере армия Юденича тоже бежала.

После моего отъезда из Киева у меня не было от них никаких вестей. Только намного позже, будучи уже во Франции, я узнала, что во время отступления, пятого или шестого декабря 1919, примерно в 400 км от Киева Мишель послал Димитрия вместе с одним кубанским казаком на разведку в деревню Вапнярка для подготовки лагеря.

Что же произошло? У Димитрия была все та же обожаемая им лошадь по кличке Змейка; это была очень умная лошадь, темно-каштановой масти, как сказал мне его товарищ Жан Алешкин, который живет теперь под Орлеаном, женившись на француженке, а дочь его — моя крестница. Димитрий кормил свою лошадь прежде, чем сам садился есть, и ухаживал за ней как настоящий хирург. Бедное животное было ранено несколькими днями ранее и не имело прежних сил, но Димитрий, очень привязанный к ней, все же взял ее с собой в разведку.

Послышалось несколько выстрелов. Когда его товарищи прибыли в деревню, жители сказали им, что обоих всадников окружили крестьяне-большевики — их называли «зеленые» — и увели в лес.

Мишель Юрша сделал все, чтобы найти Димитрия, но не нашел ни малейших следов ни обоих разведчиков, ни их лошадей.

Так как, увы, все, кто имел несчастье попасть в руки большевиков или «зеленых», были уничтожены — и притом с изуверскими пытками, о которых у меня просто не хватает духа рассказывать, — судьба нашего бедного Мити не оставляет никаких сомнений.

Кто знает, кем бы стал в жизни такой одаренный, блестящий и храбрый юноша?

Ему было всего 18 лет, он родился 24 октября 1901 года.

Прежде чем уйти из Вапнярки, Мишель с разведчиками заказали поминальную службу. Никогда больше мы не услышали о Димитрии. Мой отец написал о нем такие стихи:

 

Тот лишь понял всю прелесть жизни

И спокойно ушел в вечернюю тень,

Кто сумел внять восхищенной душой

Зову жертвенности и зову долга.

 

А я долго надеялась, вопреки очевидности, что они пощадили его юность, что его отослали в какой-нибудь лагерь и что он, всегда такой находчивый, сумеет оттуда сбежать. Шестьдесят лет прошло. Узнаем ли мы когда-нибудь правду?

Армии Бредова удалось уйти в Польшу, а оттуда в Константинополь. Потом людей перевезли, одних в Сербию, где король Александр принял их с большими почестями, других — среди них был Мишель — в Галиполи, где их демобилизовали и вручили им те самые нансеновские паспорта, обеспечивающие им международную защиту.

Мишель Юрша, бегло говоривший по-французски, принял решение отправиться в Париж. Мы ничего не знали друг о друге в течение восьми лет, и об исчезновении Димитрия я узнала только по возвращении во Францию.

 

XV

ИЗ ШАФРАНОВО ВО ВЛАДИВОСТОК

МОЙ ОТЕЦ

Мы не имели вестей от отца в течение долгих месяцев (можно понять, как мы были встревожены), потому что белые армии — южные Деникина и Врангеля и сибирская — не смогли соединиться.

Только много времени спустя, когда я встретилась с ним в Париже в 1927, я узнала, как он жил весь этот драматический отрезок, умирая от беспокойства за нас, пытаясь — и все больше безуспешно — оказать нам помощь через Русско-Азиатский банк или через посланцев, которым удавалось пересечь демаркационные линии.

Отослав нас на юг, где, по его мнению, мы были в большей безопасности, он остался в поместье, под защитой местных, которые уважали его. Позже он покинул Россию через Владивосток вместе с французским экспедиционным корпусом.

В сентябре 1918 мы получили от него длинное письмо в ответ на наше, написанное мной, матерью и Митей и отправленное в июне. Из этого письма мы узнали, что он жив — что было уже большим облегчением, но также обо всех трудностях, с которыми он столкнулся.

Остатки Учредительного Собрания Петрограда, распущенного большевиками, сформировали временное правительство в Самаре. Назначенный временно исполняющим обязанности консула Франции в Уфе во время политической Конференции в этом городе конституционного самарского и сибирского правительства, мой отец устроил консульство Франции в доме мэра, считая, что русское правительство не предоставило нашему представителю, консулу Камо, того места, которое ему подобало, и французский флаг взял реванш и развевался на почетном месте. Вследствие этого, как вы догадываетесь, он приобрел не только друзей! «Мне пришлось, — писал он нам, — перевернуть все вверх дном, чтобы признали мои права французского частного собственника, которые, конечно же, были совершенно нарушены большевиками и лицемерами из Слака, заменившими их и которые ничем не лучше их. В течение двух недель я осаживал Учредительное Собрание в Самаре; я сам договаривался с министром иностранных дел и министром сельского хозяйства, которые в конечном счете очень хорошо ко мне отнеслись. Короче, я бился как рыба об лед; я стал другом министра иностранных дел, а министр сельского хозяйства уже два раза посылал специальных чиновников для проведения расследования моего положения и чтобы восстановить меня в правах, что было очень трудно, потому что правительство больше не признает частной собственности… Часто меня мучила мысль, что я больше не увижу вас, потому что я никогда не был уверен в завтрашнем дне. Теперь дела идут немного лучше, но опять говорят о возвращении большевиков; из Самары бегут, но союзники прибывают с другой стороны, и я думаю, что бояться нечего… Путешествуя в вагонах 3-го и 4-го классов, потому что я никогда не мог достать других мест, я слышу истинное мнение простого народа, и знаешь ли ты, чего они хотели бы? Они хотели бы прихода немцев, но без большевиков, и чтобы был порядок в конце концов. Все уже настолько обобраны, что спрашивают себя, куда же могли спрятать воры все украденное, милиция, конечно же, никогда ничего не находит и только носит бумаги. При прежнем режиме в полиции были канальи, но по крайней мере они что-то делали и их боялись…»

Бедный Папа! В его письме говорилось еще о надежде продать поместье правительству, потому что он еще верил, что, «без сомнения, государство купит собственность у иностранцев», и он подразумевал, что ему заплатят в рублях золотом! Потом: «я возьму чемодан и постараюсь добраться до вас, пусть даже пешком… Мы еще будем наслаждаться жизнью; я прошу у Бога соединить нас…»

Это временное правительство, о котором говорит мой отец, устроилось в Омске; оно опиралось на знаменитый чешский легион, состоящий приблизительно из 15 000 человек, перешедших к белым в мае 1918, и на корпус амурских казаков под командованием атамана Семенова. Насчет амурских казаков существует анекдот, который стоит рассказать: представьте изумление комиссара французской полиции в Париже, никогда и не слышавшего о большой реке Амур, когда здоровенный русский эмигрант, ужасно вращая глазами, заявляет: «А я, мсье, казак с Амура!» Как вам это понравится?

Наконец, это правительство поддерживали экспедиционные корпуса, присланные бывшими союзниками России: английские, канадские, американские и французские: последними командовали генерал Жанэн и посол Рено, французский верховный комиссар. Мой отец выполнял для них разные поручения и оказал им огромную услугу тем, что знал страну, и в частности тем, что привозил к иностранным послам и консулам их подданных, эвакуацию которых ему доверили.

Именно во время выполнения этой миссии большевики захватили и ограбили Шафраново, увезя мебель, лошадей и экипажи и даже ворота.

В момент продвижения антибольшевистских войск в европейскую часть России генерал Малле, командовавший колониальным французским подразделением в Сибири, добрался до Шафраново, чтобы узнать о возможности расквартировки войск, и мой отец их принял в, увы, разоренном поместье, но передал его в распоряжение экспедиционнного корпуса, приняв со всей возможной изысканностью посла Рено, который был с женой и сыном, генерала Жанэна, господина Гойона и прочих… Я нашла в бумагах отца письмо от генерала Лаверна, отправленное 23 августа 1920 года из Владивостока, которое делает честь этому аристократу старой Европы былых времен: «Позвольте мне выразить все удовольствие, которое я получил, обретя в вас одного из этих французов старинных родов, не поддавшихся превратностям судьбы и сохранивших свойственные людям благородного происхождения смелость, гордость и утонченность…»

Мой отец отправился вместе с экспедиционным корпусом и присутствовал при взятии Екатеринбурга в июле 1918 года. Именно в этом городе, как вам известно, в доме Ипатьева были бесчеловечно расстреляны Император, Императрица, их дети и люди, которые пожелали разделить их заточение. Местные советы по приказу Ленина совершили это ужасное преступление в ночь с 16 на 17 июля, так как было очевидно, что город со дня на день могли взять белые.

Войдя в Екатеринбург, белые прежде всего занялись поисками тел августейших жертв; в одном из карьеров нашли останки, которые не смогли точно идентифицировать, и, поместив в гроб, отправили для погребения за границу, в православную церковь одной из французских колоний: принадлежат ли эти останки Николаю II, Александре и их детям, как думал мой отец, или, как говорят другие, великой княгине Елизавете и каким-то другим членам императорской семьи?

Генерал Жанэн просил моего отца присутствовать при этой ужасной эксгумации. Он остался при убеждении, что из несчастной императорской семьи не могло остаться ни одного выжившего.

Однако успешное наступление летом 1918-го, освободившее Урал, регион Уфы, где находилось наше поместье, старые исторические города, как Самара, Казань и так далее, внезапно остановилось: возможно, тому явились причиной раздоры между командующими. С 10 сентября Казань снова была захвачена красными, затем Самара в начале октября, Оренбург и Уфа в декабре, и армии пришлось снова уйти за Урал. Мой отец отныне не увидит больше своего дорогого Шафраново; впрочем, он допустил большую ошибку в самом начале беспорядков, отвезя, как он думал, для сохранности, столовое серебро и другие ценные вещи в Дворянский банк в Уфе; коммунисты, конечно же, сразу же наложили лапу на банковские хранилища; впрочем, с моей тетей Надей случилось то же самое в Москве, которой новый глава банка предложил вернуть половину того, что она поместила в хранилище, при том условии, что он оставит себе вторую половину, а она никому об этом не скажет; в конце концов она оказалась совершенно неправа, отказав ему и обозвав его вором, потому что она разом потеряла все! Но вернемся к моему отцу. Позже адмирал Колчак выдал в его распоряжение целый вагон, чтобы увезти то, что он сумел уберечь; благодаря этому у меня еще сохранились несколько позолоченных столовых приборов, служивших летним курортникам и не попавших в банковское хранилище из-за своей небольшой ценности; остальное было почти полностью продано моим отцом, чтобы оплатить дорогу от Владивостока до Франции, кроме фарфорового сервиза, расписанного моей матерью и с которым он никогда не расставался.

Этой осенью 1918 года (я забежала вперед, говоря о Владивостоке) ситуация оказалась очень тяжелой. 15 сентября, при поддержке англичан и несмотря на враждебность японцев, адмирал Колчак высадился во Владивостоке. Он встретился с временным правительством в Омске и, увидев его несостоятельность, в декабре взял командование на себя в чине адмирала-регента.

Вскоре вновь была взята Пермь, находящаяся в 300 км от Оренбурга; сибирская армия предприняла под его командованием, так же, как и южная, за которой находились мы и служил мой брат, марш на Москву, следуя течению Волги. С марта 1919 года города, сданные осенью, были вновь взяты; под командованием адмирала-регента на фронте в 300 км наступление шло беспрерывно. Весна застала освободительную армию в менее чем 600 км от Москвы, что для такой огромной страны, как Россия, совсем мало… Так мало, что союзники объявили, что они готовы признать правительство адмирала-регента единственным законным русским правительством.

В Москве Ленин не смог удержаться от паники: «Мы проиграли, но Коммуна в Париже продержалась только несколько дней; в России она продержится несколько месяцев».

Увы, Провидение решило по-другому… С конца мая 1919-го и до того момента, когда южная армия еще шла от успеха к успеху, сибирская армия начала отступать: скажу вам, что происходило это из-за низких интриг всякого рода как политиков, так и торгашей, от которых Колчак не сумел избавиться, а также, надо это честно признать, потому, что Троцкому удалось реорганизовать и оживить Красную Армию: под его руководством с июля месяца весь Урал оказался вновь оккупирован большевиками, и они неуклонно шли вперед. Временная столица того, что мы можем назвать свободной Россией, Омск, пал 14 ноября. Колчак, его штаб и прочие ушли за несколько часов до падения города с конвоем из нескольких поездов. В воспоминаниях моего отца этот переход через Сибирь среди зимы, когда лопались котлы, с беспрестанными атаками красных партизан навсегда остался нескончаемым кошмаром.

Всем известно, каким был ужасный конец, уготованный адмиралу-регенту, и что для меня, французской гражданки, всегда очень неприятно вспоминать: генерал Жанэн, для того чтобы большевики дали ему возможность спокойно уйти вместе с экспедиционным корпусом, просто-напросто выдал им несчастного адмирала, и его тут же расстреляли, затем бросили его тело в реку Учаковку…

У моего отца остались очень тесные связи с послом и мадам Рено, полковником Мале, генералом Лавернем и прочими… С ними (и Жанэном) он сел на корабль во Владивостоке в начале 1920 года, чтобы отправиться во Францию. Он воспользовался пересадкой в Шанхае, чтобы повидаться с двумя своими сестрами, монахинями ордена Святого Причастия в Китае, которых он не видел тридцать лет (и которые несколько лет спустя, в марте 1927 года, тоже окажутся в революционном вихре в Китае и увидят разорение своей миссии).

По прибытии во Францию он предпринял все, что только мог, чтобы нас найти: бедняга не знал еще, что матери и брата уже не было в живых. Получив рекомендации от г-на Пуанкаре и г-на Панафье, тогдашнего посла Франции в Польше, он поехал на русско-польскую границу и благодаря польскому правительству смог предпринять кое-что для моего возвращения; но нам понадобилось все же ждать до 1927 года, чтобы я смогла получить выездную визу! Во время голода, организованного большевиками в России, он попытался также передать помощь нашим крестьянам в Шафраново, но, конечно же, ему не удалось этого сделать.

 

XVI

ОДЕССА

Здоровье моей матери было подорвано уже несколько месяцев. Она постоянно тревожилась об отце, по поводу которого мы могли только строить предположения, а главное, о моем брате, постоянно подвергавшемся опасности.

А что же сталось с остальными членами нашей семьи? Не было никаких новостей от дяди Теодора и Комаровых из Петербурга, подвергавшихся большой опасности при коммунистах из-за их высокого положения при дворе, от тети Нади, вдовы дяди Петра, и от их двух девочек из Москвы.

Мы знали только о том, что, став хозяевами страны, большевики истребляли людей тысячами. А помнят ли еще о том, что эта ужасная революция оставила миллионы убитых? Говорят, что их было тринадцать; несомненно, их было намного больше.

Неизбежное теперь поражение и крах белых армий после взятия Киева красными совсем не способствовало воле к жизни. Наилучшим решением, конечно, был бы отъезд за границу, по примеру многих, но мы не хотели уезжать без моего брата. Мы надеялись — хотя не имели от него больше ни одного письма, — что он опять появится и мы наконец уедем все втроем во Францию.

Так мы и ждали до последней минуты перед отъездом в маленьком доме в Ерске. Мы смотрели на печальный отход бедной Белой Армии, бредущей под снегом голодной, раздетой, уносившей наши последние надежды.

Драгунский полк, которым командовал полковник Римский-Корсаков, прошел последним, в плачевном беспорядке. Полковник был, увы, тем, что называют в России настоящей «шляпой», то есть ничтожеством, не интересующимся ничем, кроме нескольких женщин, бывших его обычной компанией, и переложившим все остальное на своего адъютанта.

Мой кузен Потапов, который был капитаном, ворвался к нам и сказал, что необходимо бежать немедленно, что полк преследуется по пятам Красной Армией.

В этой спешке не было даже речи о том, чтобы взять с собой вещи: у нас было только полчаса, чтобы собрать только самое необходимое, и мы взяли каждая по сумке, теплую одежду, меха. Так как железнодорожные мосты были перекрыты, мы были счастливы найти место в санях с одним офицером, который тоже бежал из города и вслед за последним полком, покидающим город, собирался отвезти нас в Кременчуг. Мы завернулись в толстые шерстяные вещи и в меха — у меня была ондатровая, а у мамы горностаевая шубы. Вокруг головы и ног мы намотали все тряпки, которые только могли найти. Мама ужасно мерзла в дороге, которая продолжалась не менее двух дней. Мы ночевали в деревенских избах, которые встречались в пути, и крестьяне нам сочувствовали. К счастью, еще не было проблем с питанием: Россия еще оставалась «закромами Европы». Но тем не менее эта поездка была для нас сущим кошмаром, потому что нас мучил страх из-за преследования красных.

Я уже говорила о том, что полк был совершенно дезорганизован, и мне приходилось постоянно отбиваться от приставаний солдатни, в гуще которой наши сани могли продвигаться только шагом.

В Кременчуге мы намеревались сесть на поезд до Ростова, оттуда ехать на Кавказ, в Новороссийск или Сочи, и там найти пароход, идущий за границу.

У меня всегда перед глазами будет стоять ужасный беспорядок кременчугского вокзала, запруженного солдатами, беженцами, толкающимися людьми, ищущими в толпе друг друга. Это зрелище поражало и в то же время возмущало, потому что комендант поезда гулял по платформе, собирая всех женщин легкого поведения, в то время как порядочным людям не удавалось попасть в вагоны, потому что им говорили, что мест больше нет. В его вагоне стоял шум пьяных песен под балалайку.

Мама послала меня на переговоры с ним. Ничего не добившись — он прямо мне сказал, что для нас мест нет, я в конце концов сунула ему под нос наши документы, те самые бумаги из штаба: тогда он начал нас величать «Ваши Превосходительства» — нам было уже все равно, настолько все это было смехотворно, потом велел дать нам места. Помню, мама вместо благодарности сказала ему: «Что? Вы подбираете кого попало, в то время как нет мест для семей бойцов?»

Тем не менее мы не были спасены: ростовская линия проходила через Таганрог. Прибыв на екатеринославский вокзал, мы узнали ужасную новость: Таганрог только что попал в руки красных; наш поезд оказался заблокированным.

И так как беда никогда не приходит одна, я, никогда не жаловавшаяся на здоровье, заболела воспалением легких, которое заполучила, стоя постоянно у окна купе. Сначала мама предполагала, что в этих трагических обстоятельствах мы будем продолжать наш путь на санях и поедем через Царицын, но из-за состояния моего здоровья от этого решения пришлось отказаться. Офицеры, среди которых был капитан Екинов, знавший моего брата, перенесли меня на носилках в поезд Красного Креста, который по единственной свободной ветке уходил в Одессу.

Там мы в принципе могли найти корабль, который доставил бы нас в Константинополь, и оттуда мы могли бы достичь Франции.

Это путешествие тоже было не меньшим кошмаром: оно должно было продолжаться месяц, наш поезд — под защитой бронепоезда — постоянно останавливался из-за нападений большевистских отрядов.

Из-за отсутствия лекарств мне не удавалось выздороветь окончательно и меня опять на носилках вынесли из поезда, когда мы наконец добрались до одесского вокзала. Меня отнесли во Французский Дом на знаменитом Французском бульваре, где меня очень плохо лечили (мое выздоровление затянулось до марта): весь персонал сбежал, кроме директрисы, мадемуазель Бержер, которая прилагала достойные восхищения усилия, но, конечно же, не могла в одиночку обслуживать этот огромный дом, заполненный до отказа. Этот Французский Дом, относившийся к французскому консульству в Одессе, был создан для того, чтобы служить одновременно культурным центром и приютом для престарелых французов, проживающих в Российской Империи. Это была очень большая трехэтажная постройка посреди парка. Все было очень комфортабельным, современным и роскошным, но внезапное нашествие беженцев и больных совершенно изменило ситуацию.

Но мы были счастливы найти там приют. Мы с мамой занимали одну комнату.

В трех черноморских портах — Одессы, Севастополя и Новороссийска, несколько кораблей, имеющихся у Белой Армии[2], и корабли, которые были присланы союзниками, каждый день принимали на борт бесчисленных беженцев, которые вынуждены были спешно покидать свою родину. 40 000 человек отплыли таким образом из одесского порта в течение первых трех недель января 1920 года после бесконечного ожидания на набережной перед теплоходами. Санитарные службы отказывались принимать нас на борт из-за моего тяжелого состояния.

Красная Армия вошла в Одессу без единого выстрела, а белые ушли в Ростов 25 января. Дожна сказать, что нас не побеспокоили, так как, с одной стороны, мы находились во Французском Доме, а с другой, мы были обе гражданками Франции, потому что в Российской империи жена и дети автоматически получали гражданство мужа.

Но эпидемии — это обычное явление во время войн и революций; вскоре объявился тиф, и, уже будучи ослабленной, я заразилась и им. Но все же у меня он проходил в мягкой форме.

Но моя бедная мать, проявившая такую силу духа во всех несчастьях, свалившихся на нее, сидевшая день и ночь у моего изголовья, тревожившаяся за отца и брата, моя бедная мать совсем обессилела. От водянки у нее опухли ноги, она исхудала, страдая от сердечной болезни, в то время как я сама едва выздоровела. Врачи предупредили меня, что медицина бессильна, потому что ее сердце больше не выдержит.

Я постаралась по крайней мере сделать более приятными ее последние минуты. Для того, чтобы достать немного денег, я начала продавать то, что мы еще сохранили: сначала я продала горностаевые шубки, потому что, как вы знаете, этот золотистый драгоценный мех из Сибири намного изысканнее, чем, например, норка, о которой мечтают нынешние женщины.

Увы! Я подружилась с юной полькой, которая была обручена с одним греком. Я попросила его (известна ловкость греков в делах) оценить роскошное бриллиантовое кольцо, подарок императора Александра II моей бабушке. Несколько дней спустя грек объявил мне с сокрушенным видом о пропаже кольца. Я узнала потом, что он продал его за очень большую цену, которую он прикарманил…

Когда я могла вырваться на несколько минут, то бежала в город, чтобы попытаться найти людей, которые могли мне сообщить что-нибудь о Димитрии. Я встречала некоторых его товарищей, от них и узнала ужасную весть о его исчезновении. Мне было очень трудно сдерживать рыдания перед матерью и утаить от нее эту последнюю боль до того, как она не обрела его вновь на Небе, открывшемся для нее 30 июня 1920 года.

Мадемуазель Бержер тоже заразилась тифом. Ее заменила на посту главы Французского Дома баронесса фон Этинген, муж которой, генерал Белой Армии, только что скончался из-за этой ужасной эпидемии и сын которой тоже служил добровольцем. Она боялась ареста и получила это место директрисы Французского Дома под вымышленным именем по рекомендации гувернантки своих детей, некоей мадемуазель Дюбуа, которая очень плохо говорила по-русски, но сумела приспособиться к большевикам и сама стала экономкой дома. Их никогда не подозревали. Я сама, несмотря на свой юный возраст, благодаря любезности мадам Этинген стала чем-то вроде ее помощницы или старшей медсестры. Я была еще совершенно неопытной юной девицей, и мое первое боевое крещение было скорее комичным, чем блестящим: среди сиделок была одна бедняжка, которую баронесса поручила мне свозить на санях в военный госпиталь на консультацию. По возвращении я с триумфом вошла в салон, где директриса сидела с политическими комиссарами и закричала: «Ничего страшного, доктор сказал, что это всего лишь мягкий шанкр. А что это такое на самом деле?» Ответом был безумный хохот.

У мадам фон Этинген было свое жилье в Киеве. Каково же было ее удивление, когда она узнала от одного из своих бывших лакеев, что ее дом не был реквизирован и его даже не тронули во время ее отсутствия. Она решила вернуться к себе домой, и потом я узнала, что с ней ничего не случилось, что Наташа, ее дочь, которой было тогда 16 лет, поступила в школу гражданских инженеров, потом они все смогли уехать из России, когда ситуация больше не казалась им сносной.

Большевики тогда наложили свою грязную лапу на Французский Дом; это было не единственное их преступление! В то же самое время они решили реквизировать под штаб-квартиру виллу персидского шаха, совсем рядом с Французским Домом, в середине очень красивого парка, выходящего в тупик, смежный с Французским бульваром. Это был квартал очень состоятельных людей. Очень красивая вилла принадлежала вдове директора музея изящных искусств Одессы, мадам Поповой. Несчастье одних иногда составляет счастье (относительное) других: для того чтобы спасти от реквизиции смежную со своей спальней комнату, вдова Попова — это была маленькая женщина с лицом старой совы — приютила меня — и даже бесплатно, что, по ее мнению, было очень похвально с ее стороны.

В любом случае мне пришлось провести здесь всю весну и лето 1921 года, и в условиях, на которые вообще-то не приходилось рассчитывать. Моя хозяйка была богата по сравнению с теми, кто все потерял; я знаю, что она зарыла в саду немало драгоценностей; она получала от живущих на ее вилле офицеров столько продуктов, сколько хотела. Тогда в России голод был в полном разгаре, люди падали на улице: я сама видела на улицах умерших от голода, их убирали с тротуаров. Американские корабли подвозили помощь каждые две недели, но она была недостаточной. Это было время, когда АРА (Американская Администрация Помощи), а также Римская комиссия помощи русским доставляли в Одессу продукты, одежду и прочее. Многие из голодающих выжили только благодаря этой щедрой помощи Запада. Только не подумайте, что у «совы» мы пировали, мы просто имели почти в достатке черный ржаной хлеб (даже если часто он был заплесневелым), из которого делали похлебку с добавлением рыбы и конопляного масла ужасного вкуса.

Именно в это время я научилась курить: нам казалось, что это притупляет чувство голода, а сигареты были единственным видом продовольствия, которого имелось в изобилии.

Расскажу вам довольно забавную историю, которая приключилась во время пасхальных праздников в том же 1921 году в Советах: известно, что для нас, православных, Пасха является безусловно самым большим праздником в году, потому что она отмечает Воскрешение Господа Нашего; и поэтому в этот день мы приветствуем друг друга словами: «Христос воскресе». Отвечать надо: «Воистину воскресе».

Тогда было еще немало действующих церквей. Позже их почти все закрыли во исполнение государственной атеистической политики. Но «благоразумные» люди — например старая «сова», моя квартирная хозяйка — уже воздерживались от посещения религиозных служб, чтобы не скомпрометировать себя. Но я всегда ходила ко всенощной вечером Святой Субботы. Собиралась я и на этот раз послушать, как священник объявляет Воскрешение… Но церковь была довольно далеко от нашей виллы и молодой девушке было довольно рискованно идти по пустынным улицам портового города…

Я как раз предавалась размышлениям об этом, когда на лестнице нашего дома столкнулась с полковником Хлебниковым, который жил у «совы» и командовал бригадой Перекопской дивизии. Надо признать, что это был прекрасно воспитанный человек; казалось, что в этот вечер он был в наилучшем расположении духа. Он остановился, чтобы поздороваться со мной, и даже спросил, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь…

Может, это и было нахальством, но я поймала удачу на лету: «Да, полковник, я сейчас очень озадачена…» «Если я могу сделать что-нибудь для вас, мадемуазель, то сделаю с радостью…» «Ну и вот, сегодня вечером пасхальная обедня и я хотела бы пойти, но девушке опасно ходить по улицам одной, и я не знаю, что делать…»

Только договорив, я поняла неосторожность своей просьбы. Но он совсем не рассердился. «Хорошо, — сказал он, улыбаясь, — вы понимаете, что в моем положении мне совершенно невозможно самому вас сопровождать, но я приглашаю вас сегодня в оперу (одесский оперный театр очень красивый, скопирован с парижской оперы) и потом я скажу своему адъютанту пойти с вами».

Вот каким образом я смогла сходить на эту пасхальную обедню и вот так при советском режиме там можно было увидеть представителя Красной Армии!

Когда на другое утро я спустилась в сад, то обнаружила полковника, поджидавшего меня, чтобы поздравить с Пасхой. «Христос воскресе», — сказал мне советский офицер. «Воистине воскресе», — отвечала я, потом поспешила его поблагодарить еще раз за то, что он сделал для меня накануне.

С ним был его адъютант, тот самый, что провожал меня, а еще полковник Кривощеков, другие офицеры и политический комиссар, то есть представитель партии. К счастью, он не подозревал, что мой брат был в Белой Армии, но все же его я остерегалась больше, чем других.

Я углубилась в сад с полковником Хлебниковым. Я чувствовала, что ему хотелось откровенно поговорить; и на самом деле, он объяснил мне, что он бывший гвардейский офицер Финского пехотного полка и что его арестовали как гвардейского офицера в гостинице «Астория» в Петербурге (в Петербурге арестовали всех офицеров в дни Октябрьской революции), и чтобы его не расстреляли или не депортировали, он согласился вступить в Красную Армию. «Впрочем, я не одинок, — добавил он, — здесь ни один из нас не является коммунистом».

По одному его виду можно было сразу понять, что это офицер бывшего режима, и я не очень удивилась тому, что узнала от него, но позже я прочитала якобы его биографию в «Известиях», где писали, что он был сыном рабочего из г. Мерева Ташкентской губернии; эти люди лгут на каждом шагу, и когда я прочитала биографию Гагарина, что он тоже из бедной рабочей семьи, в то время как Гагарины были князьями, я подумала, что, может быть, это такая же ложь.

Как видите, все шло не так уж и плохо и я чувствовала себя почти в безопасности, по крайней мере, пока полковник и его штаб проживали в доме.

Но очень трудно поддерживать нестабильное равновесие: я хочу сказать, что вдруг все начинает идти слишком хорошо — я совсем не обращала внимания на товарища политического комиссара Александра Яковлева. Однажды он пригласил меня на концерт в военном кружке, где предоставил мне самое лучшее место… Я даже не замечала, что он изо дня в день становился все настойчивее… Катастрофа! Оказалось, что он влюбился в меня! Одним прекрасным вечером, когда я возвращалась домой — это было где-то в мае или июне, не очень много времени спустя после моего дня рождения, который был 8 мая и по случаю которого они организовали небольшой прием в саду, — он поджидал меня в саду и начал мне объясняться! И с букетом роз, как вам понравится! Мне хотелось спрятаться в мышиную норку!

Он начал с того, что сказал мне: «Не называйте меня Александр Николаевич (это протокольная формула), называйте меня Шура!» Шура! Я должна была называть Шурой советского политического комиссара!

Я очень сильно рассердилась и, забыв об опасности, которую мог представлять этот человек, начала кричать об ужасе, внушаемом мне режимом, которому он служит. Голоса раздавались на весь дом, и когда он ушел, старуха Попова, испуганная этим скандалом, сказала мне, что из-за меня расстреляют всех. Охваченная паникой в свою очередь, я сбежала к подруге от полицейских, которые наверняка должны были прийти арестовывать меня на другой же день.

Но я оставила все вещи в своей комнате, и в частности — одну шубку, в подкладку которой я зашила бриллиантовые серьги моей матери. Так как комиссара не было дома до шести часов вечера, я тихонько вернулась в три часа дня. Когда я входила в сад, то столкнулась с его ординарцем, который ждал, кажется, с утра с письмом в руке, ответ на которое он должен был принести: речь вовсе не шла об аресте; напротив, комиссар умолял меня о встрече вечером и прогулке по берегу моря, чтобы поговорить откровенно и чтобы никто нас не слышал…

Что делать? Я решила идти, потому что отказать было совершенно невозможно. Должна сказать, что он был очень корректным. «Я знаю, — сказал он мне, — что вы из дворянской семьи (это старая «сова» его просветила), а я всего лишь бедный студент, но я хотел бы на вас жениться».

Я сказала ему, что в нынешней моей нищете не стоит говорить, дворянка я или нет, что я испытываю к нему дружеские чувства и уважение, но что я страстно верующая православная христианка, а он коммунист; что, наконец, я не соглашусь выйти замуж в загсе (простое объявление брака в мэрии). Помню, даже сказала ему, что для меня такой брак не более чем собачья свадьба.

Он дорожил мной и ответил, что понимает меня, что ему запрещено венчаться в церкви в Одессе под угрозой быть изгнанным из своей дорогой партии, но что мы обвенчаемся в деревенской церкви, что он никогда не будет запрещать мне ходить на церковные службы и прочее… Он поклялся также, что он никогда не был замешан в убийствах или преследованиях врагов большевизма. Несомненно, несмотря на свои убеждения, это был очень славный парень, благородный идеалист. Мне было ужасно неудобно! Мы сидели на камнях и смотрели на море, и я пыталась закончить этот разговор, не причиняя ему слишком много боли и в то же время не оставляя ему слишком много надежды. «Завтра» — часто это ключевое слово в России, и я воспользовалась тем, что наступала ночь, чтобы сказать ему, что я должна возвращаться домой во избежание сплетен, но что я обещаю ему хорошенько подумать.

С тех пор это была настоящая игра в прятки, но почти каждый день он находил возможность оказаться у меня на дороге и повторить свою просьбу.

Старуха Попова, которую я в конце концов посвятила в это дело, изо всех сил подталкивала меня к положительному ответу, потому что она заранее дрожала от страха перед падением на ее дом гнева политического комиссара; также очень возможно, что она оценила все преимущества, которые она могла извлечь из моего замужества.

Проходили недели, а мой поклонник не унимался. Он дошел даже до того, что назначил мне дату свидания — все в том же саду — день, час, добавив, что, если я не скажу «да», он переведется в Ташкент, в глушь Туркестана (современный Узбекистан).

Мне почти стыдно признаваться, что я просто забыла пойти на это последнее свидание с человеком, который меня наверняка любил всей душой, но слишком многое нас разделяло, несмотря на уважение и чувство, признаюсь, которое я начала испытывать к нему.

Он понял по моему отсутствию, что для него не было надежды, и уехал в свой Туркестан; но я узнала, что год спустя он был в Одессе и искал меня; новый комендант сказал ему, что я уехала из города: этот тоже хотел на мне жениться, но я послала его к черту. Иногда очень досадно быть красивой!

«Сова» была очень недовольна моим отказом выйти замуж за политического комиссара. Каких только причитаний мне не пришлось вынести! Моя хозяйка снюхалась с маленьким евреем, спекулирующим продуктами. Теперь, когда мой комиссар уехал и я больше не могла быть ей полезной, она решила избавиться от меня, чтобы отдать ему мою комнату. Однажды, ближе к концу августа, комендант отозвал меня в сторонку и сказал, что скоро он демобилизуется и, значит, нас покинет.

«Пока я и мои офицеры были здесь, — добавил он, — мы вас защищали, но после нашего отъезда вы больше не будете в такой безопасности, и к тому же старая сова хочет отобрать у вас комнату: я настоятельно советую вам уехать».

Был сильный голод, на улицах находили трупы голодающих. Черный рынок работал вовсю, и приходилось платить втридорога за самые необходимые вещи. Я уже продала меха моей матери и свои тоже, для того чтобы выручить немного денег. Появился советский декрет, запрещающий хранить золото и украшения, приходилось продавать тайком. Спекулянты просто процветали, и некоторые, пользуясь общим несчастьем, сделали себе на этом настоящие состояния. Когда я решила отнести одному из них материнские серьги с чудесными бриллиантами, хранившиеся до сих пор в швах моей шубы, я смогла выручить за них только 90 рублей. Все же это позволило мне выживать какое-то время. Кроме того, мне повезло и я бесплатно жила в комнате у одной знакомой дамы, которая уехала пожить в деревне. К тому же я смогла найти кое-какую мелкую подработку по переводу и по шитью, что меня немного поддержало.

Благодаря переводам я познакомилась этой же осенью 1921 года с хозяевами одного ресторана — это была еврейская семья — расположенного рядом с портом, который посещало много офицеров иностранных флотов или деловых людей, находящихся в Одессе проездом. Они попросили меня прийти к ним работать переводчиком и заниматься с их маленькой дочерью. Стол и кров бесплатно: повезло!

В самом начале зимы мои поиски увенчались успехом: я была счастлива найти нечто более стабильное. Снова это было еврейское семейство (в Одессе было огромное количество евреев и греков); в данном случае директор электрических сетей Одессы, который искал гувернантку для своих детей.

Квартира — это было меньшее, что можно было ожидать от жилья директора электрических сетей — хорошо отапливалась этим средством современной эпохи. Кроме того, мне платили три рубля в месяц: с таким жалованьем сам черт мне был не брат; и помню мою радость, когда с первой зарплаты я смогла купить себе туфли, потому что единственная пара, оставшаяся у меня, буквально развалилась, а моя одежда превратилась в лохмотья.

Я оставалась в этой семье зиму 1921—1922 года, почти до отъезда во Францию. Эти люди — фамилия их была Радковы (родом из Акермана в Бессарабии, очень дружная семья) — были очень добры ко мне. Это были очень набожные евреи, чтившие традиции, ни за что на свете они не стали бы есть свинину или что-то другое кроме кошерного мяса. Они благоговейно отмечали все праздники своего культа, но у них хватило чуткости, для того чтобы преподнести мне все необходимое для приготовления куличей на православную Пасху, которыми я угощала двух младших девочек, Беллу и Фанни, примерно 11 и 8 лет.

Кроме родителей и двух девочек, в семье было двое старших мальчиков — Давид и Леон, один студент, другой еще лицеист. Это пример того, как в одной семье люди могут отличаться: Давид был прирожденным антикоммунистом (у нас еще будет возможность поговорить об этом), в то время как Леон был активистом в комсомоле; помню, как я спрашивала у него со смехом: «Леон, вы не сумашедший?» Но они все были со мной очень милы и ему не приходило в голову донести на меня, в то время как доносы при этом дьявольском режиме были очень распространены и многие были брошены в тюрьму по доносу своих собственных детей. Люди тряслись от страха и ускоряли шаг на улице, сталкиваясь с милиционерами в черных кожаных тужурках или с агентами ЧК, зловещей политической полицией режима.

Давид Радков, как я говорила, был сильно настроен против режима. Он встречался со многими студентами, тайно борющимися против коммунистов, и приносил в квартиру много компрометирующих книг и бумаг. Помню, однажды он попросил меня помочь сжечь некоторые из них. Несомненно, он предчувствовал близкую опасность. И действительно, несколько дней спустя, когда все готовились ко сну, в дверь квартиры позвонили. Это был комиссар ЧК в сопровождении двух-трех человек, явившихся для обыска. Такие визиты полиции происходили всегда ночью, для того чтобы всех застать дома и по крайней мере не привлечь внимание всей улицы.

Должна сказать, что никакой грубости не было. Они обыскивали в течение часа или двух все комнаты, взяли бумаги в комнате Давида, просмотрели пачку писем, которую я держала под подушкой (но они были на французском, так что они ничего не поняли и оставили их); впрочем, я показала им удостоверение, выданное мне по всей форме политическим комиссаром дома: одной из прелестей этого «симпатичного режима» было то, что в каждом доме должен был иметься представитель партии, обязанностью которого было следить за жильцами! В конце концов чекисты устроились в столовой для составления протокола. Касательно меня господин Радков объяснил, что я француженка, что вся моя семья во Франции и я жду возможности уехать туда. Комиссар ответил, что если я не замешана в политике и если мои бумаги в порядке, я получу это разрешение. В сравнении со множеством обысков, о которых мы слышали (квартиры переворачивались вверх дном), с нашей это случилось в самой меньшей степени, несомненно, по причине высокого положения господина Радкова. Но все же, увы, они увели с собой старшего сына, сказав, что он вернется после проверки, которую они хотели произвести в штабе ЧК. Бедный парень был послан в рабочий лагерь возле Перми, откуда он все время писал родителям и куда его отец смог даже съездить навестить его. Но мне не пришлось больше увидеть его до моего отъезда из Одессы.

Несколько месяцев спустя состоялся второй обыск, закончившийся арестом самого господина Радкова. Но профсоюз электрических рабочих сильно запротестовал, объясняя, что завод не сможет продолжать работу без него, и он был отпущен через несколько дней.

 

XVII

ВОЗВРАЩЕНИЕ ВО ФРАНЦИЮ

Уже давно я только и думала, что о бегстве из России. Первый план, составленный вместе с американским офицером компании A.R.A., когда я была переводчицей в портовом ресторане, показал мне, что лучше всего было использовать законный путь, потому что в конце концов я была французской гражданкой и мне не должны были препятствовать в возвращении в мою страну. Долгое время меня сдерживало то, что я совершенно не знала, что стало с моим отцом, потому что мы не встречались с самого начала революции. На русском он говорил с трудом и был затерян на просторах этой огромной империи, где все пошло под откос. Я была убеждена, что он тоже погиб, как мама и брат, и что в мире у меня не оставалось больше никого, кроме этих французских дядюшек и тетушек, которых я видела мельком при нашем с родителями путешествии по Европе.

Я была знакома с немногочисленными членами французской колонии — теми, кто остался здесь после революции, мы встречались по воскресеньям в польской католической церкви, с нами был польский консул, очень порядочный человек, который занимался делами, интересующими одесских французов.

Все говорили мне, чтобы я поторопилась с хлопотами по возвращению во Францию. В конце концов я написала письмо младшему брату моего отца, с которым, насколько мне было известно, отец поддерживал связь, но я не знала его точного адреса. На всякий случай я написала на конверте: «М.Жозефу де Э д’Эрвилли, Лилль, Франция». Дядя Жозеф жил в поместье Сент-Андре, в окрестностях этого города, так что адрес был неточным, но, к счастью, мэр Лилля, в руки которого попало мое письмо, был одним из его близких друзей, и мое письмо дошло до адресата. Более того, мой отец был жив, смог добраться до Франции и находился у дяди. Представьте, какова была моя радость при получении ответного письма — прошло не более трех недель — от самого отца, который в течение всех этих лет страшно беспокоился за всех нас. Увы, в своем следующем письме мне пришлось исполнить этот печальный долг и написать ему, что из нас троих — из его семьи — осталась одна я.

Одна старая дева из французской колонии, мадемуазель Дюпре, бывшая учительница, познакомила меня с комиссаром из министерства иностранных дел, которому давала уроки. Я страшно оробела, входя в роскошный кабинет, который он занимал. Не все мои бумаги были в порядке, потому что часть из них, по которым было видно, каким высоким было социальное положение моей семьи до революции, я уничтожила. Что касается того самого удостоверения, выданного мне высшим командованием Белой Армии (я еще не решилась его уничтожить), то было бы не очень умно им кичиться!

Комиссар посмотрел на меня в моем белом платье, с двумя косами, и удивившись тому, что меня не было в полицейском списке иностранцев, засмеялся и сказал: «Эта маленькая девочка заслуживает наказания!» Потом он обещал мне, что поможет в прохождении моего досье. Думаю, что в душе он не был коммунистом.

На самом деле, я не встречала никакого противодействия со стороны большевиков. Но все же пришлось вооружиться терпеньем, чтобы получить все визы и бумаги, необходимые для осуществления моего плана по отъезду.

У моего отца были очень большие связи, и он задействовал всех своих друзей для облегчения моего отъезда. Главным образом я очень обязана мсье де Панафье, послу Франции в Варшаве, и мсье и мадам де Гойон.

От последних (которых я еще не знала) я получила некоторое время спустя роскошную посылку с одеждой, теплой и в то же время изящной: молодым француженкам 1980 года, привыкшим к таким вещам, которым кажется совершенно нормальным ими обладать, нужно сделать усилие, чтобы понять всю радость девушки, годами лишенной всего и вдруг получившей такое сокровище!

Потом из Константинополя на роскошной бумаге мне пришло письмо от одного турецкого паши, друга Гойонов, с просьбой принять его гостеприимство в Константинополе, откуда он обеспечит мою дорогу до Франции: из Одессы до Константинополя я доберусь в первом классе парохода компании Лойд Триентино. Этот прекрасный план, к сожалению, не смог осуществиться: мой багаж был уже уложен, но турецкое правительство не выдало виз людям, выезжающим из СССР: страны, соседствующие с коммунистической империей, установили настоящий санитарный кордон, чтобы защититься от революционных влияний, и несчастные, пытавшиеся вырваться оттуда, были первыми его жертвами.

Со стороны Польши я встретила подобные же препятствия, и понадобилось все влияние мсье Панафье, чтобы победить многие месяцы спустя.

Однако я не теряла присутствия духа. Письма из Франции, посылки, даже деньги, присланные отцом Альбериком, аббатом монастыря траппистов Мон де Ка, где находились два брата моего отца, и предназначенные для оплаты моего железнодорожного билета, все это говорило мне, что мое освобождение близко. Я ушла из семьи Радковых и приняла гостеприимство мадам Казоковой, француженки, бывшей замужем за русским, которая тоже перебивалась, давая уроки французского языка.

В феврале 1927 у меня были наконец все необходимые документы, в которых проставлены все печати. Теперь я могла уехать. Долго я мечтала об этом возвращении к свободе, о воссоединении с отцом, об этих французских родственниках, которые с тех пор, как я смогла известить их о своем положении в Одессе, посылали мне письма и посылки… Да, я собиралась сбежать от страха, от голода, от холода, повседневной участи тех, кто жил под гнетом большевистской диктатуры! Но однако должна вам признаться, мне было ужасно грустно покидать — я не строила никаких иллюзий по поводу возвращения — мою дорогую Россию, которую я так любила, и, может быть, еще больше с тех пор, как на нее обрушилось это несчастье. Надо было уезжать, это было благоразумно, но я знала, что рана от этой разлуки не заживет никогда.

Мое путешествие через покрытую снегом Центральную Европу продолжалось одиннадцать дней. В Шепетовке, последней русской станции, мне было трудно сдержать слезы, глядя, как меня покидают все мои попутчики, один из которых был православным священником. Последний взгляд на страну, где я родилась, на страну, которой мой брат отдал свою жизнь. Я оставалась одна в поезде до границы, с моей маленькой сумкой, потому что я не смогла ничего увезти. (И когда я поняла, что меня не будут обыскивать, как я сожалела, в особенности о паспортах и других памятных сувенирах Белой Армии, которые я нашла нужным уничтожить, прежде чем покинуть Одессу).

Сдавунова: вот я и в Польше, на свободной земле. Но польские комиссары странно смотрят на эту девушку, покидающую СССР. В станционном отделении полиции мне устраивают настоящий допрос, и я понимаю, что просто меня принимают за шпионку! В конце концов я начинаю злиться и показываю полицейскому на телефон, стоящий между ним и мной на столе: «Эй! Если вы не верите моим бумагам, позвоните мсье Панафье, послу Франции!» Мои бумаги были мне тотчас же возвращены, и я вернулась в свое купе.

В Варшаве, слава Богу, наоборот, я встречаю горячий прием во французском консульстве. В течение двух дней мне показывают город, ведут меня в кино. Что больше всего удивило меня тогда, это богатство, выставленное повсюду на этой земле свободы: витрины магазинов, где полно всего, кондитерские с этими вкусными пончиками, польскими пирожками с вареньем.

Из Варшавы я уехала в Вену, куда прибыла столь утомленной, что проспала сутки подряд, прежде чем пойти смотреть город с дамой из Красного Креста, которая явилась встречать меня на вокзал, чтобы проводить во французский центр. Бедная Вена: старая столица Австро-Венгерской империи была теперь всего лишь тенью самой себя после поражения: бедная и мрачная толпа на этих таких широких проспектах, которые я видела вместе с родителями такими оживленными, такими веселыми перед войной. Я начинала чувствовать, что жизнь более не будет прежней даже на Западе.

Поезд на Швейцарию. Новая станция в Бале, где я провожу ночь в ожидании необходимых мне бумаг. Швейцарские таможенники со своим приятным акцентом спрашивают меня, не везу ли я сигарет или алкоголя. Бедная эмигрантка, которой я являюсь, не прячет ничего подобного в своем маленьком багаже!

И вот я на перроне Восточного вокзала в Париже, в стране моей семьи. Но как узнать в этом состарившемся человеке с совершенно седыми волосами, уже согбенном, моего отца, которого я не видела уже десять лет. Сердце щемит, радость, слезы, все вдруг смешалось разом…

Но все же я могу вас рассмешить: в первый же вечер после моего приезда случился настоящий анекдот — так как отец сказал мне, что одна моя старинная подруга живет совсем рядом, я решила сходить повидать ее, отец же заявил мне: «О, только не в этот вечер, я слишком устал, чтобы сопровождать тебя…» Я ответила: «Но я пойду одна…» Он рассердился: «Девушка не выходит вечером без провожатого!» «Но папа, вот уже десять лет я бьюсь совсем одна!» «Значит, ты стала коммунисткой или что?» Бедный папа, такой добрый, но ничем его не изменить. Неисправимый джентльмен!

Отец жил в маленькой квартирке на улице Роза-Бонер и за неимением средств к существованию храбро принял небольшую должность переводчика в научной лаборатории, где его превосходное знание языков, в частности английского, очень высоко ценилось. Он переносил свое тяжелое положение с достоинством и смирением, вызывавшими невольное восхищение. Он сумел даже при таких скудных средствах оставаться элегантным — с гвоздикой в бутоньерке, — каким он был всегда. Он так и умрет на работе в возрасте 92 лет в 1949 году, не требуя помощи у кого бы то ни было, потому что он был слишком горд, чтобы предпринимать такие шаги; он также не испытывал иллюзий по поводу возможности возвращения в Россию: революция победила, и он хорошо отдавал себе отчет в том, что тирания не скоро выпустит из своих когтей эту злосчастную страну. В этом его точка зрения была более верной, чем у большинства эмигрантов, которые все еще сидели на чемоданах, готовые вскочить в первый же поезд, когда газеты и радио — со дня на день, по их словам — объявят, что революция закончилась, что ждут только их, чтобы возобновить былую жизнь.

Такие надежды, увы, приводили к тому, что люди расходовали не считая то, что смогли спасти при отъезде; когда последний золотой рубль, последнее украшение, даже иногда последняя икона — и видит Бог, что святые лики продавали только в последнюю очередь — были проданы, оставалось искать любую работу, чтобы выжить. Знаменитая пьеса «Товарищ» рассказывает всего лишь о реальности, которую мы познали. Я видела генералов, гвардейских полковников, которые стали мальчиками при лифтах или водителями трамваев, князей, состоявших в родстве с императорской семьей (и это представление, которое французы сохранят об эмиграции), ставших шоферами такси или балалаечниками! И мы узнали, что, когда ты беден, все дорого…

Скажу, что русская душа легче принимает смирение, чем другие, потому что она очень возвышенная и наша православная вера беспрестанно напоминает нам эту заповедь: Блаженны страждущие, ибо их есть Царство Божие ….

Безденежье мы переносили так стойко, потому что это была наша общая участь. Иногда вечером тот, кто работал грузчиком на набережной, брал смокинг взаймы у друга, который еще не отнес его в ломбард и отправлялся на обед бывших офицеров Преображенского полка или на какой-нибудь праздник, организованный эмигрантским обществом в одном из многочисленных русских ресторанов, открывшихся в Париже. Жена какого-нибудь французского супрефекта или супруга торговца маслом-яйцами-птицей могла таким образом, взяв такси, за рулем которого был гвардейский полковник, отправиться в «Летучую мышь» или другой эмигрантский ресторан, где дверь ей мог открыть князь, а пальто снять помогал балтийский барон…

Именно на вечеринке бывших офицеров случилось то, что определило мою судьбу: мой кузен Ипполит Комаров рассказывал однажды своим друзьям, что одна из его кузин только что вернулась из России. Он назвал мое имя, и другой молодой офицер, который до этого слушал довольно рассеянно, подошел к нему: «Прошу прощения, но нет ли у нее брата по имени Димитрий, который был вместе со мной в Добровольческой Армии?» Мой кузен подтвердил, что я действительно сестра Димитрия. «Вы доставите мне огромное удовольствие, — сказал бывший капитан, — если дадите мне ее адрес». Кузен сказал ему, что в настоящее время я нахожусь за городом (я приняла гостеприимство моего дяди Жозефа в Вормуте), но мой отец в Париже…

Мишель Юрша, с которым я подружилась в Киеве, когда навещала брата, отправился к моему отцу, и вообразите, каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получила письмо от него! И вот каким образом несколько месяцев спустя в соборе на улице Дарю я стала супругой Мишеля де Юрша, лейтенанта-капитана второго гвардейского артиллерийского полка.

Мишель был очень добрым человеком, очень простым, очень умным и всегда находил забавное словцо, чтобы посмеяться над трудностями, которых, как вы догадываетесь, мы не сумели избежать. Демобилизовавшись в Галиполи вместе со своими товарищами из злосчастной Белой Армии, он получил нансеновский паспорт, который предоставлял русским беженцам, лишенным родины, защиту великих держав. Многие эмигранты просили гражданства в странах, где они нашли убежище; из верности России мой муж не хотел менять гражданства. После очень трудных первых лет — он был даже очень счастлив поработать некоторое время развозчиком выпечки на трехколесной повозке! — он стал представителем в чайной фирме Твайнинг, где очень быстро сумел показать себя; он говорил улыбаясь: «Я единственный в Париже целую руки бакалейщицам и именно поэтому продаю лучше, чем мои коллеги!» Конечно, выпускнику Александровского лицея, а затем дипломатического института Санкт-Петербурга этим, может быть, и не стоило очень гордиться, но какое отныне значение все это имело для нас? Разве главное было не в том, что мы остались живы?

Мы оба пытались (он во всяких ассоциациях бывших гвардейских офицеров) оказывать помощь нашему маленькому сообществу эмигрантов в XV округе Парижа, ставшему Санкт-Петербургом в изгнании…

Радости и печали шли чередой. Мой любимый отец работал до самой своей смерти в 92 года; у моего мужа были приступы нервной депрессии после немецкой оккупации Франции, когда его преследовала мысль о том, что его могут насильно забрать в легион и заставить сражаться против СССР, который все же оставался Россией… Мишель умер в Париже в 1958 году и покоится вместе с моим отцом на нашем русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. У него была замужняя сестра в эстонском Ревеле, но у нее не было детей. Что касается его братьев, Константин был посажен в тюрьму большевиками, думаем, что его сын Игорь живет в Ленинграде; Леонид, гвардейский офицер, умер в этом городе в 1957 году; Александр (старший), морской офицер, был расстрелян в Петрозаводске, где было поместье их родителей; Николай, также морской офицер, умер в Эстонии; Жорж, гвардейский артиллерийский офицер, покончил с собой во время революции.

Остается мой дорогой кузен Жан Потапов, который, женившись на француженке, принял французское гражданство, служил офицером во французской армии в 1940 году и составил себе очень хорошее состояние в фирме Томсон. В России он служил в том же полку, что отец Солженицына, и великий писатель захотел с ним встретиться. Еще один анекдот: несколько лет назад он повез жену показать Ленинград, и вот его там вызывают в отделение милиции. Слегка обеспокоенный, хотя у него и французский паспорт, он является, его вводят в кабинет комиссара, и тот говорит ему: «Лейтенант Потапов, я счастлив видеть вас (это правда, он был очень сердечен)… я был со своими людьми в таком-то месте во время гражданской войны, а вы были напротив, с вашими… А почему вы не напали?» Они расстались большими друзьями!

Мой кузен Ипполит де Комаров и его сестра уехали в Нью Йорк, там и умерли; много наших друзей былых времен ушли туда, где больше нет страданий. Я стараюсь как можно чаще навещать их на нашем русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Сколько могил носят знакомые мне имена! Мой отец написал:

«Спите спокойно! Спите под камнями руин

Ожидая того, кто собственной рукой

Оденет ваши кости божественным сиянием,

Где будут цвести ваши глаза для бесконечного восторга…»

 

А пасхальной ночью племянник отводит меня на обедню в Сент-Женевьев-де-Буа в красивую часовню, творение великого русского художника Бенуа, посредине кладбища; потом мы идем чередой могил, со свечами в руках, мы устанавливаем эти маленькие огоньки на могилах моего отца и мужа. Я говорю им: «Христос воскресе и мы тоже однажды воскреснем, и мы найдем друг друга там, где нет больше ни боли, ни печали, ни стона, но только поклонение и радость».

Однажды вы спросили меня: «Если бы вдруг вам отдали тех, кто убил вашего брата, что бы вы с ними сделали?» Я ответила вам: «Простить слишком тяжело, но зачем причинять им зло? Но пусть их прячут от меня: видеть их мне было бы страшно, а месть никогда не приносила мира».

 

Мой отец написал что-то вроде завещания:

«Без веры, освещающей и расширяющей наш мир, без покорности Божьей воле, покорности, которая есть не только высшая мудрость и источник наших достоинств, но также смысл и честь нашего предназначения, без доверия душ, нас окружающих и помогающих нам нести наше сердце, без кротости и радости благотворительности и смирения, которые хранят нас в божественном покое и истине, давая нам понять, что нет ничего более тщетного и более обманчивого, чем гордыня и эгоизм, и без силы самопожертвования, единственного генератора нравственного прогресса и общественного счастья, жизнь не более чем ничтожная комедия, удовольствия, несправедливости и низости которой отвращают нас, и утешить нас могут только одиночество и молчание, эти последние прибежища человеческого достоинства».

И. де Ю.

 

Ирен де Юрша уснула с миром 18 февраля 1985 года.

Она покоится рядом со своим отцом и мужем на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

 

[1] Речь идет о французской революции.

[2] Увы, вовсе не к чести Франции эпизод с русскими кораблями, попросившими убежища в Бизерте, когда адмирал Экселман получил приказ от Эдуарда Эррио выдать их советам вместе с офицерами и добровольцами. Адмирал отказался, сказав, что это будет убийством, и пригрозил отставкой.

Из архива: август 2005 г.

Читайте нас: