Игорь Александрович Фролов родился 30 мая 1963 года в городе Алдан Якутской АССР. Окончил Уфимский авиационный институт. Воевал в Афганистане. Книга прозы «Вертолётчик» в 2008 г. вошла в шорт-лист Бунинской премии. Финалист премии Ивана Петровича Белкина (2008, за повесть «Ничья»). Выступает также с критическими статьями, филологическими исследованиями («Уравнение Шекспира, или «Гамлет», которого мы не читали» и др.). Член Союза писателей России, член Союз писателей Башкортостана, член Союза журналистов РБ, Союза журналистов РФ.
Трах-тах-тах, или Музыка революции
Заметки на полях поэмы Александра Блока «Двенадцать»
…Иногда может показаться, что ученых филологов преследует одна забота: во что бы то ни стало скрыть сущность истории мира, заподозрить всякую связь между явлениями культуры, с тем чтобы в удобную минуту разорвать эту связь и оставить своих послушных учеников бедными скептиками, которым никогда не увидеть леса за деревьями.
Александр Блок. «Катилина»
Поэма Александра Блока «Двенадцать» впервые была напечатана в газете «Знамя труда» в марте 1918 года. Идет второе столетие ее жизни. Но она по-прежнему – Незнакомка и даже Прекрасная Дама. Она все так же таинственна.
В начале 80-х годов прошлого века была такая культурная инициатива государства – ездили по городам и селам чтецы стихов, выступали в залах филармоний и сельских клубов, читали стихи известных и не очень поэтов. Помню одного такого чтеца – в промежутках между стихами он рассказывал залу интересные факты из жизни поэта, которых в школьных и даже вузовских учебниках не было. Про Блока чтец рассказал, что первое же издание поэмы «Двенадцать» вышло с правкой цензора, – вместо «В белом венчике из роз – впереди – Иисус Христос» стояло «В белом венчике из роз – впереди идет матрос». Обезумевший Блок бегал по Петрограду и скупал все экземпляры, чтобы сжечь.
С того памятного концерта прошло два-три года, и задул ветер, обратный тому, с которого началась поэма Александра Блока. Пришли политические перемены, за ними – культурные, открылись разные архивы, было напечатано все, что можно и нельзя, – даже изъятые советской цензурой отдельные записи из блоковского дневника. Однако я так и не нашел подтверждения услышанному более тридцати лет назад. Да, многие революционные чтецы в первые годы после создания «Двенадцати» действительно заменяли Христа на матроса – чтобы не ввергать в недоумение революционные аудитории. Возможно, после смерти автора где-нибудь в провинциальном издательстве этот матрос проник и на печатные страницы… Что до уничтожения всех экземпляров, – то такое воспоминание оставил поэт Георгий Иванов. Но относится оно не к марту 1918-го, когда поэма была первый раз опубликована, а к августу 1921-го, когда Блок умирал. В предсмертном бреду он требовал у жены найти и сжечь все экземпляры поэмы. Было ли так на самом деле, или это «глухой телефон» – трудно сказать. К примеру, Андрей Белый со слов матери Блока «вспоминал», что перед смертью Блок требовал сжечь все имевшиеся в его библиотеке книги по социализму. А тот же Георгий Иванов сказал, что Блок «умер от “Двенадцати”, как другие умирают от воспаления лёгких или разрыва сердца».
Нам остается лишь принимать все эти свидетельства и поэтические образы к сведению. И внимательно читать то, что писал сам Александр Блок.
Прежде чем говорить о поэме «Двенадцать», взглянем на маршрут, которым двигался поэт к своей вершине (или к конечной точке своего маршрута – кому как нравится). Начиналось же все с Прекрасной Дамы, точнее, с воплощения этого образа в дочери великого русского химика Дмитрия Менделеева Любы – сначала невесты, а потом и жены Александра Блока. Сложности между Дамой и Любой начались сразу же после свадьбы, хотя намеки на эти сложности были и до…
Мы со школы помним, что Блок еще до женитьбы создал цикл «Стихи о Прекрасной Даме». Уже став постарше и любопытствуя, мы узнавали, что любовь к Прекрасной Даме у Блока не могла сочетаться с физической любовью к носителю этого образа, поэтому он, как земной мужчина, был вынужден наведываться к проституткам, заводить романы своего круга на стороне, а его Дама в своей земной ипостаси была вынуждена ходить за земной любовью в другую от мужа сторону. «Ты в синий плащ печально завернулась, в сырую ночь ты из дому ушла», – вдохновенно тосковал Блок вослед ушедшей к Белому жене. Андрей Белый оказался на ее любовном пути только первым, попытавшимся погасить огонь ее плоти. В ответ на признание Андрея друг Александр, не изменившись в лице, сказал: «Я очень рад», – чем очень обидел Любовь Дмитриевну, – она все же рассчитывала зажечь его хотя бы ревностью. Понятно, что к его поэтической философии, которая стояла между их телами, она относилась очень отрицательно. В воспоминаниях «Были и небылицы» Любовь Дмитриевна замечает, что семья Блоков-Бекетовых, – и отец Александр Львович, и мать Александра Андреевна, и ее сестра Мария, и сам Сашура были психически больны. На холодность будущего мужа Люба обратила внимание уже после первых целомудренных свиданий. Тогда она записала в дневнике, что ей стыдно вспоминать свою влюбленность в этого «фата с рыбьим темпераментом и глазами». Но красавец Саша продолжал свои ухаживания, да еще конвертируя их в стихи.
Бедная Люба еще не знала (а он знал), что готовит ей семейная жизнь. Не могла же она всерьез воспринимать то, что он писал ей, влюбленный в нее, как матрицу будущих отношений:
Он встал и поднял взор совиный,
И смотрит – пристальный – один,
Куда за бледной Коломбиной
А там – в углу – под образами,
В толпе, мятущейся пестро,
Арлекин Белый оказался в смысле физической страсти не лучше Пьеро Блока. Кстати, это Андрей Белый вовлек молодого поэта Александра Блока в орбиту философии Вл. Соловьева, – Белый, по сути, воспитывался вместе с племянником философа и стал страстным проповедником его идей. И когда он познакомился с Любой, то, как и Блок, увидел в ней Прекрасную Даму. Судя по воспоминаниям обоих участников эксперимента – Андрея и Любы, – между ними так ничего, кроме исступленных, неутоляющих поцелуев, не случилось. Белый и после романа с Л.Д. продолжал любить своих последующих дам любовью то ли сына, то ли брата.
Когда тройственный союз Блоков и Белого подают как бегство нормальной женщины к нормальному мужчине, то это по крайне мере не совсем точно. Белый был еще продвинутей Блока в сторону Вечной женственности – до восьми лет мама наряжала его девочкой – длинные кудри, платьица, – и переход к мальчишеским штанишкам дался Боре Бугаеву совсем не легко, а может, и не дался вовсе. Кажется, он, в отличие от милого Саши, не ударял по проституткам, слишком уж идеальным было его видение Дамы. Они оба проповедовали культ Великой Матери, и возлюбленная воплощала в себе три ипостаси: мать, жена, сестра...
Здесь, наконец, необходимо внести ясность в ту муть, которую подняли за столетие блоковеды в вопросе о степени погруженности Блока в философию Вл. Соловьева.
Вариант чрезмерной духовности поэта, в результате которой немного страдала жена, зато рождалась поэзия, – этот вариант удобен, но не плодотворен в деле изучения такого культурно-политического феномена, как Серебряный век. Главным литературным течением этого временного отрезка (от убийства Александра II до Октябрьской революции) был символизм. Кульминацией же стало творчество младосимволистов – Вяч. Иванова, Блока, Белого, – которые и подвели под новую поэтику философскую базу в виде учения Вл. Соловьева о Мировой Душе, Вечной женственности, о том, что реальный мир есть только тень мира идеального, и лишь художник может открывать потайные дверцы из этого мира в тот. Однако, если внимательно читать статьи символистов и труды Соловьева, оказывается, что символисты подходили к принятой на вооружение философии с поэтической легкостью, беря то, что соответствует их пониманию, и отбрасывая то, что кажется им тому пониманию не соответствующим. Если изучать Соловьева по Блоку и Белому – не только по их поэзии и прозе, но и по любовной практике, – получится, что философ-идеалист, как его принято было называть после Октября, являлся сторонником и пропагандистом платонической любви, – а иначе отчего поэты, провозгласившие себя его адептами, считали физическую сторону любви делом низким, которым можно заниматься только с представительницами древнейшей профессии.
Если же мы не поленимся и обратимся к тому, что на самом деле писал Вл. Соловьев в своих основополагающих трудах «О смысле любви» и «О богочеловечестве», то нам придется переменить свой взгляд на феномен Прекрасной Дамы.
«…Исключительно духовная любовь, – говорит Соловьев, – есть, очевидно, такая же аномалия, как и любовь исключительно физическая и исключительно житейский союз. Абсолютная норма есть восстановление целости человеческого существа, и нарушается ли эта норма в ту или другую сторону, в результате во всяком случае происходит явление ненормальное, противоестественное».
Половую любовь философ считал точным аналогом акта единения Бога и Вечной женственности – Софии (в результате этого слияния Христос обретает свою полноту), придавая, таким образом, «греховному» деянию статус богоугодного. Мало того, совокупление, по Соловьеву, есть преодоление собственной изолированности от другого, путь человечества к следующей ступени бытия – к богочеловечеству, связанному в единый организм Любовью: «Постепенная реализация идеального всеединства составляет смысл и цель мирового процесса. Эта определенная форма всеединства или вселенского организма содержится в Божестве как вечная идея. Вечная идея абсолютного организма должна быть постепенно реализована, и стремление к этой реализации, стремление к воплощению божества в мире ... и есть собственно мировая душа».
В отличие от младосимволистов, их старший товарищ с аналитическим складом ума Валерий Брюсов сразу уловил, куда ведет эта соловьевская мысль. Он написал издевательское стихотворение «Последний день», в котором показал, чем должно закончиться всеобщее стремление к единению. Приведем несколько строф:
… Начнутся неистовства сонмов кипящих,
Пиры и веселья народов безумных.
Покорные тем же властительным чарам,
Веселые звери вмешаются в игры,
И девушки в пляске прильнут к ягуарам
И будут с детьми как ровесники тигры.
Дыханьем, наконец, бессильно опьянев,
Где в зимнем блеске звезд, где в ярком летнем свете,
Возжаждут все любви – и взрослые и дети, –
И будут женщины искать мужчин, те – дев.
И все найдут себе кто друга, кто подругу,
И сил не будет им насытить страсть свою,
И с Севера на Юг и вновь на Север с Юга
Помчит великий вихрь единый стон: «Люблю!»
Заканчивается стихотворение тем, что этот день и станет днем Страшного суда. Поначалу поэтическая общественность приняла «Последний день» как обычный символистический панегирик соловьевским идеям, потом трезвые люди пояснили нетрезвым, что здесь к чему, Брюсов даже пожалел, что опубликовал эту пародию. Но мы упомянули «Последний день» в качестве подкрепления нашего посыла, что философия Соловьева была, мягко говоря, искажена, а точнее – оскоплена, младосимволистами. И дело здесь не в их глупости или злонамеренности, а в простых и понятных любому психологу (даже если он ничего не слышал о психоанализе) детских комплексах.
Саша Блок до девяти лет рос без отца, которого Александра Андреевна оставила сразу после рождения Саши, – Александр Львович начал проявлять садистские наклонности по отношению к жене. Мальчик воспитывался мамой и тетей, они формировали его бытовые и литературные вкусы, – мама писала стихи, профессионально занималась литературным переводом. Мальчик купался в женской любви, но тут появился отчим-солдафон – семья даже переехала жить в гвардейские казармы, где квартировали офицерские семьи. Понятно, что новая для мальчика необходимость делить любовь мамы между собой и отчимом стала некоей точкой психологического напряжения, зерном роста комплекса. Нет, я не хочу рисовать здесь клиническую картину, я всего лишь даю стартовые условия появления Прекрасной Дамы. Дама эта появилась в жизни 16-летнего Блока, когда он с мамой и тетей отдыхал на немецком курорте. Даму звали Ксения Садовская, она имела троих детей и была на год старше Александры Андреевны). Восторженное поклонение красивого гимназиста вызвало ответное чувство, между юношей и дамой случилось неизбежное. Так возник устойчивый образ – шуршание шелков, шляпа с перьями, вуаль, духи, синие очи. И связанный с этим образом скандал – мама была в шоке и ярости, она даже ходила к сопернице (ровесницу иначе не назовешь!). Тетя была с мамой заодно. Реальный запрет на встречи с Прекрасной Дамой скоро совпадет с возможностью идеализации этого образа посредством философии и поэзии. И первой жертвой этого капкана станет Люба Менделеева, на Прекрасную Даму совсем не похожая (злая Ахматова говорила, что Менделеева напоминает бегемота, вставшего на задние лапы), – по отношению к тонкому, стройному, златокудрому Саше она даже по внешним данным являла материнский тип.
Впрочем, конституция не играет большой роли. Паж чувствует, кто королева, кто – нет. Андрей Белый вспоминал о второй Прекрасной Даме Блока – актрисе Наталье Волоховой, вдохновившей Блока на создание цикла «Снежная маска» (1907): «…Очень тонкая, бледная и высокая, с черными, дикими и мучительными глазами и синевой под глазами, с руками худыми и узкими, с очень поджатыми и сухими губами, с осиною талией, черноволосая, во всем черном, – казалась она reservee (сдержанность, броня на французском – И.Ф.). Александр Александрович ее явно боялся; был очень почтителен с нею; я помню, как встав и размахивая перчатками, что-то она повелительно говорила ему, он же, встав, наклонив низко голову, ей внимал; и – робел».
Если попробовать избежать многословия (следствие вежливого и неловкого топтания на месте), то нужно сказать, что вся эта коллизия разделения блоковской женщины на идеал и проститутку возникла из сформированной наследственностью и воспитанием Саши Блока модели полового поведения – пассивного, подчиненного поведения юного пажа по отношению к королеве, а если еще проще, сына по отношению к матери. Такая модель предполагает только один вид любви – романтическо-платонический. А сексуальные отношения завязываются с девушками низкого происхождения, – впрочем, и там, скорее всего, та модель сохраняется. После «Стихов о Прекрасной Даме» Блок, пожив с мамой и женой-сестрой (высший план) и периодически опускаясь на городское дно, в кабаки и притоны (низший план), пишет переломную «Незнакомку», где проститутка придорожного ресторана выглядит как Прекрасная Дама, но в лилово-синих тонах. И алкоголь предстает эликсиром истины, – пьяница с глазами кролика (каков и Блок в эти моменты) видит в проститутке Вечную женственность, с той лишь разницей, что не светлую, а темную. Но светлая Женственность, его Прекрасная Дама Люба уже показала ему, что и в ней есть это земное, низкое.
Чтобы лучше понимать, о чем писал Блок в стихах, нужно читать его прозу и публицистику. О его прозе почему-то не принято вспоминать, а, между тем, в ней Блок расшифровывает то, что в стихах размывал в туманных образах. Вот, например, как бы неоконченная «Исповедь язычника», где Блок рассказывает о том, как формировались его сексуальные предпочтения. Некоторые исследователи полагают, что Блок, говоря о красивом гимназисте Дмитрии, рассказывает о своем гомоэротическом увлечении. На самом деле здесь имеет место обычное для писателей сознательное расщепление собственной личности на две отличные половинки. В записных книжках Блок называет «Исповедь» «Историей двух мальчиков». Похожий на Диониса Дмитрий (Дионис и Деметра – бог и богиня плодородия, по одной из версий мифа сын и мать), при виде которого рассказчик испытывал восторг и блаженство, – это сам Блок (описание внешности и манер соответствует) в зеркале. Почти открытым текстом Блок говорит нам о своем детско-юношеском нарциссизме, который он оставил, как только повстречался с Любой – девушкой с золотистой косой. Дмитрий на золотисто-рыжей кобыле отстает от рассказчика, скачущего на сером в яблоках мерине к девушке с золотистой косой), – но нарцисс никуда не делся… Не нужно быть дипломированным психологом, чтобы признать, – мужская красота не добавляет ее носителю мужской активности, женщины приходят сами. К слову, «урод» (по определению влюбленной Ларисы Рейснер) Николай Гумилев, знавший о своей внешности – косой, с вытянутым черепом, шепелявый, – был невероятно активен в завоевании женщин. Интересно, что и к стихам у обоих было соответствующее отношение, – Блок считал, что поэзия – дело вдохновения, Гумилев был уверен, что это – труд. «Вы достигаете совершенства бессознательно, – говорил он Блоку, – а я – сознательно». Вернемся к «Исповеди язычника» и обратим внимание на пегого мерина, принесшего рассказчика к девушке с золотой косой. Не забывая, что Блок все же символист, расшифруем символ. Для этого обратимся к исследованию Александра Эткинда «Хлыст. Литература и революция»: «Мерин означает, конечно, кастрированного жеребца. Его окрас – “в яблоках” – тоже полон смысла. Названием кастрации первой степени у русских скопцов было “сесть на пегого коня”; пегий значит – в пятнах, или в яблоках. Потом предпринималась следующая операция, полное удаление половых органов; это называлось “сесть на белого коня”».
Подождите, не возмущайтесь. Конечно, это символ, – я же напоминал, что Блок – символист, – и ни он, ни мы не говорим о кастрации. Вернемся к моменту расставания рассказчика с Дмитрием. Тот мальчик прочитал рассказчику свои плохие стихи, и это стало последней каплей: «Я почувствовал внезапный прилив презрения к этому мальчику, отвернулся, сцепил зубы и ударил серого хлыстом. Серый сделал прыжок через дорогу и помчался по нежному нетронутому лугу вниз, в первый пологий овраг».
Здесь «хлыст» – слово-символ, наводящее символ ситуации на нужную резкость. Скопцы – это действительные добровольные кастраты, обосновывающие необходимость операции словами из Евангелия от Матфея: «Есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного». Секта скопцов была в России весьма могущественной, они даже пытались профинансировать Емельяна Пугачева, однако он не принял их идеологии, начал вешать. Но помимо радикальных скопцов существовали умеренные хлысты. Они ничего себе не отсекали, но придерживались строгой половой диеты, – название происходит то ли от самоистязаний членов секты в борьбе с плотскими искушениями, то ли от искаженного «Христы». Секта хлыстов называлась кораблем, лидер секты – кормщиком или Христом, кормщица – хлыстовской богородицей. Ну а философия хлыстовства, если коротко, состояла в аскетизме, половом воздержании, в убеждении, что мир небесный создан Богом, а земной – сатаной, поэтому все телесное – от лукавого. Хлысты существовали с середины XVII века, и, как и скопцы, имели весьма разветвленную и укорененную в разных слоях общества – от крестьян до аристократии – структуру. А уж творческой интеллигенции сам бог велел обратиться к этой теме – Бальмонт, Вяч. Иванов, Брюсов, Мережковский, Клюев, Белый, etc. интересовались жизнью хлыстов, бывали в их общинах, изучали обряды, считая, что сектантство вообще есть та истина, которую творческая интеллигенция должна взять у народа, построить по образу и подобию новую Россию. Блок тоже был в этом ряду – присутствовал на хлыстовских радениях, называл хлыстов поэтами-революционерами, оживленно переписывался с Николаем Клюевым, считавшим себя хлыстом, но проповедовавшим оригинальный взгляд на Христа как на орган Бога, посредством которого Бог оплодотворяет и Землю, и женщину (сам Клюев, как и многие поэты, художники, актеры того времени, был гомосексуалистом, поэтому его интерпретация сущности Христа понятна). Знаком был Блок и со знаменитой хлыстовской богородицей Дарьей Смирновой, – от ее имени Андрей Белый произвел фамилию главного героя своего романа «Серебряный голубь» (хлыстов называли серыми голубями) Дарьяльского, которого секта принесла в жертву. В романе Белый отобразил историю своих отношений с двумя кружками – тройственным союзом Мережковский-Гиппиус-Философов и семьей Блоков. Мережковский с женой и Философов жили только совместно-духовной жизнью и подталкивали Белого на союз с Менделеевой-Блок, которая в романе стала деревенской бабой Матреной, – сектанты хотели, чтобы она понесла от Дарьяльского и родила нового Спасителя. Не получилось.
Тема хлыстовства и русской интеллигенции начала XX века необычайна широка, имеет множество исследователей. Мы же пришли к ней, размышляя о причинах искажения философии Вл. Соловьева в творчестве младосимволистов Блока и Белого. Оказалось, что весьма стройная система Соловьева была трансформирована с сохранением терминов типа Вечной женственности в философию хлыстов, виртуального, выражаясь современным языком, скопчества.
Противник конспирологии сейчас вполне справедливо может прекратить чтение, – зачем этот доморощенный фрейдизм по отношению к великому поэту? Но пусть критик потерпит, и я представлю написанные собственной рукой Блока и даже не скрытые под масками символов признательные показания.
4. Гений и несумасшествие
Если проследить эволюцию блоковской поэзии, отключившись от магии имени, прочитать весь корпус его стихов – как редактор читает поступившую к нему рукопись неизвестного автора, – выясняется… Прежде чем продолжать, оговорюсь на всякий случай – это мое, как нынче принято подстраховываться, оценочное суждение. Но мне почему-то кажется, что Блок со мной согласился бы. Как и аналитик Брюсов, написавший в отзыве на «Нечаянную радость» – второй сборник Блока, – что Блок скорее эпик, чем лирик. Как и полубезумный гений Белый, разозлившийся на Блока за провал его планов в отношении жены Блока и написавший о той же «Нечаянной радости» правду: «Блок – талантливый изобразитель пустоты: пустота как бы съела для него действительность (ту и эту). <…> Блок, казавшийся действительным мистиком, звавший нас к себе поэзией, превратился в большого, прекрасного поэта гусениц; но зато мистик он оказался мнимый. Но самой ядовитой гусеницей оказалась Прекрасная Дама (впоследствии разложившаяся на проститутку и мнимую величину, нечто вроде "-1"); призыв к жизни (той или этой – вообще новой жизни) оказался призывом к смерти».
Сам Блок в том же 1908 году написал стихотворение «Поэты», в котором признался, чуть прикрывшись коллективной ответственностью множественного числа, в фальшивости своего словотворчества, фальшивости поэтической жизни вообще. Последнее четверостишие идет уже от первого лица – о фальшивости символизма:
Пускай я умру под забором, как пёс,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, –
Я верю: то бог меня снегом занёс,
Блок понимал – и чем дальше от периода Прекрасной Дамы, тем яснее, – что большинство его стихов – стихи для барышень и для женоподобных юношей, что в его поэзии нет жизни, а только пустота, прикрытая вуалью как бы тайны. Трагедия Блока была в его разумности, в нормальности, себя осознающей, – в отличие от Белого, который был настоящим психически больным – периоды ремиссий сменялись обострениями, почитайте его письма Блоку весны 1912 года, когда он с женой Асей Тургеневой находился в секте антропософа Рудольфа Штейнера – там шизофрения в стадии обострения, когда больного бросает от духовидения к мании преследования – в кольце врагов. Блок отвечает тактично, как психиатр: «Второе Твое (обращаться друг к другу с прописной буквы навязано Блоку Белым – И.Ф.) письмо я читал совсем один в квартире, получив его поздно вечером, – и даже мне, при всей моей “уравновешенности”, было чуть-чуть не по себе».
Интересно, что в этой переписке – за несколько лет до «Двенадцати» – Белый сообщает Блоку мнение своего Учителя: «Штейнер говорит, что в то время, как каждую расу или группу рас ведет тот или иной Гений Покровитель (Архангел), славянство не ведет никто. Но странное дело: оккультное исследование над эфирным телом славянина показывает, что в нем вписано имя самого Христа. Отсюда явствует, что славянство, в частности Россию, после громадной тяжести, которую еще всем нам предстоит пережить, поведет сам Христос, а не кто-либо другой)».
Говоря о нормальности Блока, я прозрачно намекаю на то, что большую часть своей творческой жизни он вынужден был притворяться не собой, – и осознавать это, и переживать.
Брюсов совершенно верно заметил, что Блок – не лирик. Настоящие эмоции в его стихах возникают именно в гражданской поэзии, – к примеру, в цикле «На поле Куликовом». «И вечный бой, покой нам только снится», – разве это певец печали? И даже Вечная женственность здесь наполняется истинным смыслом – образом Родины – «О, Русь моя, жена моя!» – превращается в то главное, за что нужно сражаться:
И с туманом над Непрядвой спящей,
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Серебром волны блеснула другу
Освежила пыльную кольчугу
И когда наутро, тучей черной,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Отвлеченная соловьевская София превращается в душу Родины, в родную природу, провожающую мужчину на битву.
Это – настоящий, а не фальшивый Блок.
Когда первая русская революция сошла на нет, туда же сошла вера Блока в искусство как в средство открытия высшего (в соловьевском смысле) мира. Мало того, к 1910 году он понял, что именно искусство повинно в подмене высших миров низшими. В своей программной статье «Современное состояние русского символизма» он пишет: «Что же произошло с нами в период “антитезы”? Отчего померк золотой меч, хлынули и смешались с этим миром лилово-синие миры, произведя хаос, соделав из жизни искусство, выслав синий призрак из недр своих и опустошив им душу?
Произошло вот что: были “пророками”, пожелали стать “поэтами”. На строгом языке моего учителя Вл. Соловьева это называется так:
Восторг души расчетливым обманом
И речью рабскою – живой язык богов,
Святыню муз – шумящим балаганом
Он заменил и обманул глупцов.
Блок развивает мысль, что художники, имея дар проникать в светлые миры, вместо творческой аскезы использовали этот дар для удовлетворения человеческого тщеславия – пророки стали просто поэтами. В этом была причина поражения первой русской революции.
«Революция совершалась не только в этом, но и в иных мирах; она и была одним из проявлений помрачения золота и торжества лилового сумрака, то есть тех событий, свидетелями которых мы были в наших собственных душах. Как сорвалось что-то в нас, так сорвалось оно и в России. Как перед народной душой встал ею же созданный синий призрак, так встал он и перед нами. И сама Россия в лучах этой новой (вовсе не некрасовской, но лишь традицией связанной с Некрасовым) гражданственности оказалась нашей собственной душой».
Эту душу и погубила творческая интеллигенция, убила ее, впустив в нее ад.
«Если бы я писал картину, я бы изобразил переживание этого момента так: в лиловом сумраке необъятного мира качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз».
Они убили Прекрасную Даму – душу – народа и свою, – подменили ее мертвой куклой.
«Мы пережили безумие иных миров, преждевременно потребовав чуда; то же произошло ведь и с народной душой: она прежде срока потребовала чуда, и ее испепелили лиловые миры».
Так Блок итожит первую русскую революцию. Но, несмотря на пессимизм текущего момента, он видит перспективу, не боится её и призывает не бояться других виновных в происходящем с Россией: «Или гибель в покорности, или подвиг мужественности. Золотой меч был дан для того, чтобы разить. Подвиг мужественности должен начаться с послушания. Сойдя с высокой горы, мы должны уподобиться арестанту Рэдингской тюрьмы:
Я никогда не знал, что может
Так пристальным быть взор,
Впиваясь в узкую полоску,
Что, узники, зовем мы небам
И в чем наш весь простор.
Тут Блок дает гиперссылку на Оскара Уайльда, на его «Балладу Рэдингской тюрьмы» в переводе Бальмонта, где рассказывается о казни человека, убившего свою возлюбленную.
Возлюбленная – та самая душа, Россия, Вечная женственность. И Блок между двумя революциями уже знает, что буржуазная интеллигенция приговорена к казни и должна встретить ее с достоинством.
Настоящий, не фальшивый Блок окончательно сформировался с началом Первой мировой войны.
Петроградское небо мутилось дождем,
Без конца – взвод за взводом и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон…
Рос дальше в «Скифах» уже после Октября.
И в «Двенадцати» достиг вершины.
С детства задавленное Вечной женственностью мужество Блока все-таки вырвалось, полыхнуло. «Двенадцать» стало его мужским подвигом. Такого от него никто не ждал – и почти никто не принял. Бывшие собратья по классу – за то, что поставил Христа во главе отряда красногвардейцев. Большевики и сочувствующие – за то, что поставил во главе отряда красногвардейцев Христа. Бывшие собратья объявили Блоку бойкот. Корнилов говорил, что Блок и Горький – самые талантливые из писателей, но когда он войдет в Петроград, он повесит и того, и другого.
Корней Чуковский, пытаясь разобраться в парадоксах поэмы, писал: «В “Двенадцати” изображены: проститутка, лихач, кабак, но мы знаем, что именно этот мир проституток, лихачей, кабаков давно уже близок Блоку. Он и сам давно уже один из “Двенадцати”. Эти люди давно уже его братья по вьюге. Если бы они были поэты, они написали бы то же, что он. Кровно, тысячью жил он связан со своими “Двенадцатью” и если бы даже хотел, не мог бы отречься от них, потому что в них для него воплотилась Россия. <…> Пусть эти двенадцать – громилы, полосующие женщин ножами, пусть он и сам говорит, что их место на каторге («На спину б надо бубновый туз»), но они для него святы, потому что озарены революцией».
Красногвардейцы – громилы-убийцы? Да, так читается текст. И текст этот впервые напечатан не в большевистской прессе, а в левоэсеровской газете «Знамя труда». После подавления большевиками мятежа левых эсеров за свое сотрудничество в их газете Блок проведет два дня в камере Петропавловки.
Когда нам говорят, что после «Двенадцати» Блок замолчал, это неправда. Конечно, писать стихи – те, что писал прежний Блок, – он не мог. Новые же, настоящие не могли возникнуть, пока не переварена читающим обществом поэма «Двенадцать». И Блок пишет к ней комментарии в виде нескольких статей.
Первая, самая страстная – «Интеллигенция и революция» – написана одновременно с «Двенадцатью», вышла в газете «Знамя труда» на два месяца раньше поэмы, словно подготавливая почву – умы читателей. Правда, эта подготовка была похожа на артподготовку – так яростно и всесокрушающе ударил Блок по струсившей интеллигенции:
«Почему дырявят древний собор? – Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? – Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью.
Я знаю, что говорю. Конем этого не объедешь. Замалчивать этого нет возможности; а все, однако, замалчивают.
Я не сомневаюсь ни в чьем личном благородстве, ни в чьей личной скорби; но ведь за прошлое – отвечаем мы? Мы – звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? – Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать “лучшие”».
Это земная правда революции, ее проза, ее строительные леса. А вот ее правда небесная, ее поэзия, ее музыка: «Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но – это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда – о великом».
Главная же статья, раскрывающая замысел «Двенадцати», названа «Катилина» – по имени «римского большевика», как определил Катилину Блок. Предварив свои выкладки постулатом, что исторические схемы все время повторяются, он разобрал заговор Катилины, который проиграл назначенному диктатором адвокату Цицерону (параллель с Керенским, подавившим июльское восстание большевиков), был казнен, но это событие стало знаком смены исторических эпох – вскоре в мир пришел Христос. Блок сравнивает – и уравнивает поэтов и революционеров, говорит о высшей силе, ими управляющей:
«…Одни – таятся и не проявляют себя во внешнем действии, сосредоточивая все силы на действии внутреннем; таковы – писатели, художники; другим, напротив, необходимо бурное, физическое, внешнее проявление; таковы – активные революционеры. Те и другие одинаково наполнены бурей и одинаково “сеют ветер”, как полупрезрительно привык о них выражаться “старый мир”; не тот “языческий” старый мир, где действовал и жил Катилина, а этот, “христианский” старый мир, где живем и действуем мы.
Выражение “сеять ветер” предполагает “человеческое, только человеческое” стремление разрушить правильность, нарушить порядок.
…Ветер поднимается не по воле отдельных людей; – пишет Блок, недвусмысленно намекая на ветер, дующий в «Двенадцати», – отдельные люди чуют и как бы только собирают его: одни дышат этим ветром, живут и действуют, надышавшись им; другие бросаются в этот ветер, подхватываются им, живут и действуют, несомые ветром. Катилина принадлежал к последним. В его время подул тот ветер, который разросся в бурю, истребившую языческий старый мир. Ибо подхватил ветер, который подул перед рождением Иисуса Христа, вестника нового мира.
Только имея такую предпосылку, стоит разбираться в темных мирских целях заговора Катилины; без нее они становятся глубоко неинтересными».
Дальше – самое главное. Но прежде нужно перечитать ошеломившие всех строки «Двенадцати»:
– Кто там машет красным флагом?
– Приглядись-ка, эка тьма!
– Кто там ходит беглым шагом,
– Эй, товарищ, будет худо,
Трах-тах-тах! – И только эхо
Только вьюга долгим смехом
Так идут державным шагом –
Впереди – с кровавым флагом,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
Удивительно тугой гордиев узел – Добро и Зло сплетены так, что не распутать. Красногвардейцы стреляют в Христа – но, невредим от их пуль, невидим для них за вьюгой, Христос все же ведет своих красных апостолов.
Теперь продолжим чтение статьи:
«…Представьте себе ватагу, впереди которой идет обезумевший от ярости человек, заставляя нести перед собой знаки консульского достоинства. Это – тот же Катилина, недавний баловень львиц римского света и полусвета, преступный предводитель развратной банды; он идет все той же своей – “то ленивой, то торопливой” походкой; но ярость и неистовство сообщили его походке музыкальный ритм; как будто это уже не тот – корыстный и развратный Катилина; в поступи этого человека – мятеж, восстание, фурии народного гнева».
Но это еще не все! Наконец-то мы добрались до обещанных мной признательных показаний Блока. Правда, они выглядят не столько признанием своего порока, сколько откровением:
«Вы слышите этот неровный, торопливый шаг обреченного, шаг революционера, шаг, в котором звучит буря ярости, разрешающаяся в прерывистых музыкальных звуках?
Super alta vectus Attis celeri rate maria,
Phrygium nemus citato cupide pede tetigit...
От дальнейших сопоставлений я воздержусь; они завели бы меня слишком далеко и соблазнили бы на построение схем, которое, повторяю, кажется мне самым нежелательным».
Отказ от дальнейших сопоставлений, конечно, является приглашением читателю произвести эти сопоставления самому. Для начала вспомним, что, по Блоку, исторические схемы повторяются. Учтем также, что в статье Блок приводит стихотворение современника Катилины поэта Катулла, которого Блок называет «латинским Пушкиным», а его стихотворение «Аттис» приводит как пример того, что в переломные времена поэзия отражает характер времени. Блок заканчивает статью первыми двумя строками катулловского стихотворения без перевода, – мол, слушайте только музыку революции. Но мы все же посмотрим перевод первых пятих строк:
По глубоким морям несся Аттис на быстром плоту,
А причалив, бегом побежал вглубь фригийских лесов,
К окруженным лесами священным богини местам.
Подстрекаемый яростью в сердце, с неясным умом,
Оскопил он себя острием камня в диком порыве…
Аттис-юноша превращает себя в Аттис-девушку, дальше Катулл говорит об Аттис в женском роде, она стала жрицей Великой Матери Кибелы, оскопив себя в религиозном экстазе. Вот он, апогей скопческой философии Блока, – но о чем он, как это понимать? Что революция совершена в ярости, в неясном уме, что революция – это оскопление? Кстати, скопцы считали, что Христос не просто обрезан, – он оскоплен. Поэтому и человеку ампутация средоточия земных грехов облегчает в прямом смысле попадание в рай. И революцию Блок видит как победу над буржуазностью, как ампутацию органа Похоти (не только в сексуальном смысле).
Катилина, которого Блок заставляет отразиться в зеркале искусства, тоже скопец в иносказательном смысле: «…Ему помогло стряхнуть тяжесть и обуявшее его неистовство; он как бы подвергся метаморфозе, превращению. Ему стало легко, ибо он “отрекся от старого мира” и “отряс прах” Рима от своих ног».
По мысли Блока, революционеры – скопцы, отсекшие от себя мирские соблазны ради великой идеи.
Вот и Петруха – один из двенадцати – убивает по требованию товарищей свою бывшую подругу Катьку, но мучается недолго, – наступает легкость, какая наступила у оскопленного Аттиса.
А ведь Петруха – не просто один из двенадцати красногвардейцев. Он – проекция апостола Петра, которому Христос сказал: «Я говорю тебе: ты – Пётр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют её; и дам тебе ключи Царства Небесного: и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах, и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах» (Мф. 16:18-19).
Блок продолжает расшифровывать: «Я прибегаю к сопоставлениям явлений, взятых из областей жизни, казалось бы, не имеющих между собой ничего общего; в данном случае, например, я сопоставляю римскую революцию и стихи Катулла. Я убежден, что только при помощи таких и подобных таким сопоставлений можно найти ключ к эпохе, можно почувствовать ее трепет, уяснить себе ее смысл».
Здесь Блок прямо говорит о том, что отныне, чтобы понять характер Октябрьской революции, ее нужно сопоставлять с его поэмой «Двенадцать», а его самого – с латинским Пушкиным – Катуллом. Или – если опустить уже ненужного посредника, – просто с Пушкиным революции.
Но и это еще не все. Откуда у Аттиса взялось то помрачение ума, заставившее его заняться членовредительством? Он был любимцем богини, дал ей обещание не изменять с другими женщинами, но спутался-таки с какой-то нимфой, – за что и был наказан Великой Матерью на всю оставшуюся жизнь. У Катулла новоявленная жрица Кибелы, проснувшись утром и осознав, что совершила необратимое, принимается стенать:
Я менадой, я частью себя, я скопцом навсегда уже буду?
И мой жребий на Иде заснеженной в холоде жить?
Сгублю жизнь свою здесь, под вершинами острыми Фригии
Среди ланей и вепрей свирепых, что рыщут в лесах?
Горе мне! Как я каюсь, жалею, что тут очутился!».
Услышав стенания Аттис, разгневанная Кибела посылает двух львов, чтобы они напугали отступницу. Львы загоняют Аттис вглубь острова, и ей ничего не остается, как смириться и до конца своих дней служить Великой Матери.
О Кибела, о грозная гор Диндимских владычица!
Да минует твое исступленье мой дом, о богиня!
Пусть других пьянят чары твои, призывай ты других!
И Блок в статье отмечает этот страх Катулла, тем самым давая нам понять, что и он, автор «Двенадцати», боится того же…
И все же, несмотря на свидетельство самого Блока, Аттис в «Катилине» – не только и не столько Катилина. Катилина – скорее, лев Кибелы, – его проекция на октябрь 1917-го даст двух львов Великой Матери – Революции – Ленина и Троцкого. Катилина – предтеча Христа, как Ленин и Троцкий – провозвестники второго пришествия. А вот умопомраченный, в экстазе оскопивший себя, а потом испугавшийся, но принужденный львами, оставшийся служить когда-то любимой им богине Аттис – это явно нечто иное, это не революционер. История Аттиса, приведенная Блоком в статье-комментарии к «Двенадцати», – это история русской интеллигенции, влюбленной в народ, торопившей революцию и духовно оскопившей себя в экстазе своего служения богу-народу, – а когда наступило послереволюционное пробуждение, испугалась, застенала, побежала – кто с острова, кто вглубь острова.
Под духовным оскоплением я разумею все время воспроизводящуюся ментальность нашей творческой интеллигенции. Наверное, ее феминизация неизбежна вследствие рода ее занятий, исключающих простые и понятные дела, поддерживающие мужественность – физический труд, военное дело и т.п. Интеллигенция и народ в предреволюционные годы (опять же в глазах самой интеллигенции) выглядели как Вечная женственность и Бог, от союза которых и должен был родиться новый Спаситель. На человеческом уровне таким был союз фрейлины Вырубовой (медицинский осмотр, проведенный в Петропавловской крепости показал ее невинность) и ее кумира Григория Распутина (по многим свидетельствам принадлежал к хлыстам). Кстати, когда Блок служил в Чрезвычайной Комиссии Временного правительства, допрашивавшей царских министров, его очень интересовали отношения Вырубовой и Распутина, – а к последнему он относился с явной симпатией –как к идее возмездия, материализованной народом. Николай Гумилев, поэтический и политический оппонент Блока, считавший «Двенадцать» вторым распятием Христа, весной 1916-го написал стихотворение «Мужик» – о Распутине, очаровавшем царицу, и о его убийстве, по сути, в порядке самообороны Россией-львицей, «обороняющей львят». Последнее четверостишие предупреждает:
Оскопление, т.е. лишение себя мужского начала, не обязательно делается хирургическим путем. Метаморфоза с заменой мужского начала на женское и наоборот может происходить с целым слоем общества (вернее, классовой прослойкой по определению марксизма) путем идейной эволюции. В статье «Русские денди», написанной уже после Октября, Блок передает сказанное ему типичным представителем молодой русской интеллигенции: «Я слишком образован, чтобы не понимать, что так дальше продолжаться не может и что буржуазия будет уничтожена. Но если осуществится социализм, нам останется только умереть; пока мы не имеем понятия о деньгах; мы все обеспечены и совершенно неприспособлены к тому, чтобы добывать что-нибудь трудом. Все мы – наркоманы, опиисты; женщины наши – нимфоманки. Нас – меньшинство, но мы пока распоряжаемся среди молодежи: мы высмеиваем тех, кто интересуется социализмом, работой, революцией. Мы живем только стихами; в последние пять лет я не пропустил ни одного сборника. Мы знаем всех наизусть – Сологуба, Бальмонта, Игоря Северянина, Маяковского, но все это уже пресно; все это кончено; теперь, кажется, будет мода на Эренбурга». Художники Серебряного века, потерявшие мужественность в погоне за счастьем народа, превратились, если рассматривать их вне культурного содержания, в сборище гомосексуалистов, педофилов, просто в несостоятельных в мужском смысле существ, любящих неземной идеал. Не могу удержаться от цитирования из книги Алексея Толстого «Граф Калиостро», где он пародирует Александра Александровича Блока в образе юного барина Алексея Алексеевича Федяшнева: «…Скоро Федосья Ивановна стала замечать, что с Алексисом, – так она звала Алексея Алексеевича, – творится не совсем ладное. Стал он задумчив, рассеянный и с лица бледен. Федосья Ивановна намекнула было ему, что:
– Не пора ли тебе, мой друг, собраться с мыслями, да и жениться, не век же в самом деле на меня, старого гриба, смотреть, так ведь может с тобой что-нибудь скверное сделаться… Куда тут! Алексис даже ногой топнул:
– Довольно, тетушка… Нет у меня охоты и не будет погрязнуть в скуке житейской: <…> лишь подумать, – вот душа моя запылала страстью, мы соединяемся, и что же: особа, которой перчатка или подвязка должна приводить меня в трепет, особа эта бегает с ключами в амбар, хлопочет в кладовых, а то закажет лапшу и при мне ее будет кушать…
– Зачем же она непременно лапшу при тебе будет есть, Алексис? Да и хотя бы лапшу, – что в ней плохого?..
– Лишь нечеловеческая страсть могла бы сокрушить мою печаль, тетушка… Но женщины, способной на это, нет на земле…»
Я привел этот кусочек как свидетельство, что явление, типизированное Алексеем Толстым, было в среде буржуазно-помещичьей интеллигенции весьма распространенным. В 30-е годы ученик Гурджиева Петр Успенский назовет этот феномен «низким полом», признаком вырождения. И сами вырожденцы понимали, что этому процессу должен быть положен предел. А наиболее умные из них – такие, как Блок, – знали, что они – часть загнивающего старого мира, их болезнь – его болезнь, и его гибель – их гибель.
Блок дает читателю ссылку на историю Аттиса, чтобы продемонстрировать свой стоицизм и понимание исторической предопределенности свершившегося. Поэтому, когда говорят, что Блок разочаровался в революции и умер от недостатка воздуха, я этому не верю, потому что читал его настоящее мнение о сломе эпох. Вот и в следующей своей статье «Что нам сейчас делать?» (май 1919-го) он увещевает слишком нетерпеливых, жаждущих получить все и сразу: «Мир вступил в новую эру. Та цивилизация, та государственность, та религия – умерли. Они могут еще вернуться и существовать, но они утратили бытие, и мы, присутствовавшие при их смертных и уродливых корчах, может быть, осуждены теперь присутствовать при их гниении и тлении; присутствовать, доколе хватит сил у каждого из нас. Не забудьте, что Римская империя существовала еще около пятисот лет после рождения Христа. Но она только существовала, она раздувалась, гнила, тлела – уже мертвая».
А умер Блок – неважно, от эндокардита или от сифилиса, – потому что его время закончилось. Кто-то наверху точно знал, что второго пришествия своего героя Блок не дождется, – первый раз Спаситель явился, когда революция Катилины не удалась, – пришел с утешением. Но теперь революция победила, и в утешителях не нуждается. Тем более что рай небесный был официально упразднен – начиналось его строительство на земле. Первый этап этого строительства закончился не так давно, на наших глазах, и по результатам можно подумать, что проект провалился. Но я почему-то верю Блоку – он отвел на распад старого мира пять веков, и – смотрите-ка! – один из пяти уже пролетел!