Все новости
Публицистика
14 Сентября , 12:10

№9.2024. Газим Шафиков. Прыжок в неведомое

Очерк

Газим Газизович Шафиков (1 октября 1939, Фрунзе, Киргизская ССР – 28 января 2009, Уфа) – башкирский поэт, прозаик, драматург, публицист, переводчик, фольклорист. Заслуженный деятель искусств Республики Башкортостан, лауреат государственной премии им. Салавата Юлаева, премии им. Акмуллы, кавалер ордена Салавата Юлаева. В Уфе в честь Г. Г. Шафикова названа улица.

Мы с Газимом Шафиковым были друзьями со студенческих лет в Башкирском государственном университете и до последних его дней, даже влюблены были в юности в одну и ту же студентку, не зная тогда об этом. Страстно мечтали стать поэтами, искренне радовались опубликованным в республиканских газетах статьям и стихам каждого из нас и товарищей по перу. И одновременно были непримиримыми, мягко говоря, оппонентами друг друга в спорах о литературе и политике, о роли личности в истории...

Но это отнюдь не мешало нам оставаться верными идеалам нашей юности – «птенцами хрущевской оттепели» – шестидесятниками. Сначала он, потом я руководил творческим объединением под названием «Метафора», куда входили молодые поэты, писатели, журналисты, композиторы, художники, и были настоящими ленинцами, не только потому, что оба работали в редакции республиканской комсомольско-молодёжной газеты «Ленинец». Такими воспитали нас, «детей войны», Коммунистическая партия и Советское государство, да и комсомол, в рядах которого мы не только состояли формально, но и активно работали.

Именно в то время Газим Шафиков написал поэму «Опорный пункт» о пребывании в Уфе молодого Владимира Ульянова (Ленина), которая заканчивается такими строфами:

Слушал мой народ слова те,

что Ильич произносил,

смутный зов их в Салавате

Двести лет назад сквозил.

Он сквозил в веках,

но только

Ленин дал на всё ответ, от него ведём истоки

и свободы нашей свет.

Он самим народом призван,

вождь Отчизны и оплот, потому для ленинизма

 пункт опорный – весь народ!

Позже я, будучи уже заместителем редактора газеты «Вечерняя

Уфа», обнародовал поэму. Она была опубликована в интернете на сайте Башкирского рескома КПРФ ко дню рождения В. И. Ленина.

И вот недавно, копаясь в своём «творческом» архиве, я обнаружил воспоминания Газима под названием «Прыжок в неведомое» о моём старшем брате Марселе Гафурове – ныне покойном талантливом журналисте, писателе и замечательном переводчике произведений башкирских поэтов и писателей на русский язык, и о ряде других литераторах...

Я не помню, каким образом этот очерк Газима оказался у меня. Возможно, он сам предложил мне ознакомиться с ним, кстати, публиковался ли он ранее, я не знаю. Но, прочитав его, я посчитал уместным предложить эти воспоминания Газима Шафикова для публикации.

Мадриль Гафуров

 

 

Необходимое предисловие

Как это не парадоксально, но в школьные годы стихи, публикуемые в газете, представлялись мне куда более значительными и весомыми, нежели книжные, то есть вышедшие отдельными сборниками. Может быть, потому, что они выходили из-под пера авторов, живущих и творящих где-то рядом и в одно и то же время с тобой. Ещё мне казалось, напечатать свои стихотворения в газете (например, в такой авторитетной, как «Советская Башкирия») куда престижнее, чем в книге.

Автор, которого я давно выделил для себя, почти регулярно печатался именно в этой газете, и я с нетерпением ждал каждый её номер. Автора этого звали Марсель Гафуров. Видимо, он служил в авиационных частях и где-то очень далеко – на Дальнем Востоке, о чём говорил его более чем лаконичный адрес: Приморский край, в/ч такая-то.

Меня поражала работоспособность этого человека: как он успевал столько писать в условиях воинской службы? Откуда находил темы? Впрочем, как раз темы-то как таковые в его стихах отсутствовали – была обычная будничная жизнь армейца, думы о доме, родных, каждодневный быт солдата... Да, именно то, что они шли из живой жизни, делали эти стихи близкими и узнаваемыми, что ещё Белинский назвал «радостью узнавания». Я тогда, вполне понятно, плохо разбирался во всевозможных поэтических «ухищрениях», типа метафор, сравнений, образов, аллитераций и т. д. Не сомневаюсь, что все эти премудрости были в стихах Гафурова. Например, меня поразил образ первой учительницы, чей облик, слова и действия на всю остальную жизнь остаются в памяти и сердцах её учеников: «…как свет давно погасшего светила, спустя века доходит до людей». А ведь наверняка и до этого десятки или сотни поэтов использовали подобное сравнение в своих творениях.

Мне кажется, именно так любой будущий стихотворец вроде меня начинает постигать маленькие и большие секреты поэтического жанра.

Начав учиться в БГУ, я узнал, что обожаемый мною автор проживает не на Марсе или Луне, а «всего-навсего» работает в редакции молодёжной газеты «Ленинец», которая находилась в одном квартале от университета. В тот же день я отправился туда, чтобы хотя бы со стороны взглянуть на своего кумира. Меня ждало разочарование: это был не очень-то складно сложенный, слегка горбатящийся молодой мужчина; речь его не таила в себе никакой поэтичности, «высокого штиля». Его вполне можно было принять за прилежного колхозного бригадира или бухгалтера. Видя, что я застыл на пороге его кабинета (он в ту пору работал ответственным секретарем газеты), Марсель Абдрахманович с некоторой досадой (надоели!) взглянул на меня и спросил:

– Вы что-нибудь принесли?

– Н-нет… – пробормотал я и поспешил ретироваться. Поэтический ореол померк на глазах. Зато я сделал другое, может быть, куда более важное открытие: стихи, даже очень хорошие, может писать самый обыкновенный, ничем не примечательный внешне человек!

Потом я узнал, что стихов он больше не пишет – с головой ушёл в журналистику, в одно время даже считался ведущим спецом в этой области. А когда он напечатал в «Ленинце» очерк на экологическую тему «Вернутся ли скворцы в Салават?», в верхах поднялся большой шум, а главный редактор «молодёжки» Ремель Дашкин получил за «халатность» выговор. Ну, а Марсель Абдрахманович сразу стал известен как бескомпромиссный журналист.

Но я скучал не по очеркам, а по стихам Гафурова. И вот появилась его небольшая книжка под названием «Ранний снег», читая которую, я встречал много стихотворений, знакомых мне ещё по газете, хотя встречались и новые. Со мною вдруг что-то произошло: я не чувствовал в себе того волнения, которое я испытывал, читая стихи в школьные годы; многие вообще оставляли меня равнодушным. Теперь я окунулся в иной мир, в литературу другого измерения. Но от этого значимость для меня Марселя Гафурова как литератора ничуть не померкла.

Однажды к нам в редакцию заглянул уже маститый в ту пору поэт Назар Наджми, поздоровался со всеми (и с женщинами тоже) за руку и спросил, где находится кабинет Марселя Гафурова, тогда уже заместителя главного редактора. Он пробыл там минут 10–15 и затем ушёл, даже не заглянув в кабинет главного редактора, что показалось мне почти кощунственным. Мы побежали к Марселю Абдрахмановичу, чтобы узнать, чего ради приходил к нему столь известный поэт. «Хочет сделать меня своим личным переводчиком, – полушутя-полусерьёзно ответил он. – Ему понравился мой перевод его стихотворения “Алёнушка”. Попросил сделать переводы ещё нескольких своих стихотворений».

Тогда мы бросились искать стихотворение «Алёнушка» и нашли его во всё той же книжке «Ранний снег». Я хочу привести здесь его полностью, ибо именно оно оказало на дальнейшее моё творчество весьма заметное влияние.

Алёнушка

В моей комнате давно висит репродукция с картины В. М. Васнецова «Алёнушка».

 

Мне говорят, что я живу с умом,

Без перемен, в покое и достатке,

А мы с моей Алёнушкой вдвоём Переживаем молча неполадки.

Нет общего меж нами языка,

Но я терплю, смотрю на вещи просто:

Она грустна – и я грущу слегка,

Она одна – и я знаком с сиротством.

Она из сказки, кистью создана,

А я... Мы только с детством с нею схожи.

Родился я – она была юна,

Умру – она останется такой же.

Завидую её бессмертью я,

Но временами сдерживаюсь еле:

Её всегда печалит грусть моя –

И никогда не радует веселье.

Коль поздно возвращусь, в глазах укор,

И я молчу, непонятый, унылый...

Алёнушка! Поверь мне: до сих пор

Одну тебя я называю милой.

А ты понять не можешь, на беду,

Что я люблю... Но это – безответно.

Когда-нибудь я от тебя уйду.

Уйду... Ведь я земной,

а ты – бессмертна.

После прочтения нам стал понятен неожиданный приход маститого поэта: перевод, сделанный нашим коллегой, был, по общему мнению, прекрасен.

Но почему-то дальнейшее сотрудничество Н. Наджми и М. Гафурова застопорилось. Может быть, потому, что популярность Назара-агая росла не по дням, а по часам, и его стихи и поэмы всё больше стали переводить москвичи, да и стихотворные сборники появлялись в московских книжных издательствах всё чаще и чаще. Тем не менее именно приход Назара Наджми в нашу редакцию, как мне кажется, оказал на Марселя Абдрахмановича довольно сильное воздействие: его переводы стихов башкирских поэтов нет-нет да стали появляться в печати, ну, а после того, как начал выходить литературный журнал «Бельские просторы» на русском языке в Уфе, то главным переводчиком и поставщиком произведений башкирских и татарских авторов на русском языке стал именно М. Гафуров. Но теперь он всё больше переводил прозаические произведения, причём иные из них (к примеру, романы Н. Мусина, Т. Гариповой и др.), насчитывающие несколько десятков авторских листов, вышли на страницах журнала именно в его переводах.

Приход Н. Наджми и, соответственно, перевод «Алёнушки» произвели на меня такое впечатление, что я на какое-то время вообще прекратил писать стихи и перешёл на переводы. Мне это занятие стало нравиться все больше и больше. Даже примерно не могу сказать, сколько переводов сделано мною за прошлые годы, но пиком этой своей многолетней работы считаю художественные переводы произведений башкирского фольклора разных жанров, а также переводы стихотворений и поэм великих башкирских поэтов Мифтахетдина Акмуллы и Шайхзады Бабича.

Между прочим, тот же Назар Наджми дал мне в ту пору довольно жесткий, но весьма поучительный урок, который я запомнил на всю жизнь.

Как-то пришлось прочитать высказывание великого польского поэта Юлиана Тувима касательно переводов: «Перевод – это есть передача суммы впечатлений, полученных от оригинала». Если всерьёз взять подобный принцип «перелицовки произведений с одного языка на другой», то это может настолько развязать руки переводчикам, что сам автор подлинника не узнает своего текста. Так вот, я тоже решил перевести одну небольшую по объёму, глубоко лирическую поэму Н. Наджми, название которой, к сожалению, забыл. Я готовил литературную страницу накануне очередного съезда писателей. Весь перевод Назара Наджми в полосу не умещался, но дать его именно в этом номере очень хотелось. И тогда я пошёл на рискованный шаг: втиснул в полосу чуть больше половины и самую концовку поэмы, откровенно говоря, не особенно тревожась за последствия. На второй или третий день вдруг в редакции вновь появился Назар-агай. Но теперь его округлое, в оспинках лицо не сулило ничего приятного. Он извлек из портфеля вчетверо сложенный лист газеты, развернул его и спросил, сердито глядя на меня:

– Это твоя работа?

– Что именно? – не понял я, чувствуя, как у меня начинают дрожать поджилки.

– Вот эта вот «страница». Кто дал тебе право печатать произвольно взятые из поэмы куски? Ты знаешь, что это преступление? Издевательство над художественным произведением карается законом. То есть я могу привлечь тебя к судебной ответственности. – Не ожидавший столь строгого вступления, я побледнел, ноги мои подкосились, и я невольно опустился на свой стул. – Конечно, может быть, ты просто не знал всего этого... Поэтому я тебя на первый раз прощаю. Но, если такое повторится вновь, буду вынужден применить определённые меры.

Высказав всё это одним духом, он повернулся и молча вышел из нашей комнаты, кстати, и на этот раз не заглянув к главному редактору. С того времени я ни разу не прикасался к стихам Н. Наджми на предмет их переводов, хотя многие его стихи мне очень нравились.

Другой урок преподал мне Мустай Карим. Дело в том, что композитору Тагиру Каримову страсть как захотелось написать музыкальное произведение на основе его пьесы «Похищение девушки». Ему удалось уговорить меня написать либретто, что я и сделал. Через несколько дней выяснилось, что, прочитав мой опус, Мустай заглянул в министерство культуры и жёстко сказал: «Если вы хотите сделать из моей пьесы музыкальную комедию, то из неё нельзя выбрасывать ни одного слова». Об этом мне сообщила заведующая отделом искусства Сатира Ахметовна. При этом вид у неё был виноватый и растерянный. Однако Мустай есть Мустай, против него не попрёшь, хотя ему, конечно же, было известно, что, не «выбрасывая даже слова», более того не убирая целые куски и не меняя ту или иную ситуацию, невозможно написать либретто музыкальной комедии или тем более оперы. И как только я мог клюнуть на это?! Бедный Тагир Шакирович! Он-то ведь тоже написал больше половины партитуры, и отказываться от всего этого ему, естественно, было очень тяжело. И всё же, вина лежит на нём: перед тем как приниматься за сочинение музыки, он обязан был поговорить с автором. Ведь для Мустая и впрямь дорого каждое слово в своем произведении, он просто-напросто не может себе представить его в неком усечённом виде. Да и мне было не легче: написанный текст либретто занимал более сорока страниц, и, по сути, это было как бы обновлённое драматургическое произведение. Так что такая реакция автора «Похищения...» была вполне предсказуема, и это следует предусматривать тому, кто берётся за ту или иную «обработку» чужого произведения.

Однако вернёмся к стихам.

В те годы на ниве русской башкирской литературы положение дел обстояло довольно плачевно. И в то же время нельзя сказать, что литературное объединение при «Ленинце» исчезло. Дышало на ладан – да! Но каждый раз воскресало, как феникс. Как-то я тоже набрался смелости заглянуть на его огонёк. Тогда редакция «Молодёжки» находилась на улице Коммунистической, едва вмещаясь в тесных каморках. «Китами» там считались Юрий Поройков, который через пару десятков лет станет первым замом главного редактора «Литературной газеты» А. Чаковского; Пётр Печищев, автор романа «Против ветра», последние строчки которого стали своего рода паролем редакции: «Идти было трудно, но идти было нужно!»; Ромэн Назиров, первым опубликовавший мои стихи на странице республиканской печати, когда я был ещё первокурсником, а он работал заведующим отделом культуры. Я тогда и представить себе не мог, что по завершении университета меня пригласят на работу в «Ленинец», я займу кресло Назирова, а он уйдет в науку, станет профессором, известным на весь мир достоевсковедом. И сейчас, когда его уже нет, я продолжаю считать его своим учителем. Несколько лет назад ушёл из жизни ещё один лидер тогдашних молодых литераторов – Рамиль Гарафович Хакимов, которого мы между собой называли Танком – за его колоссальную пробивную способность.

Поройков был далеко не единственным «мигрантом», востребованным Москвой. В разное время туда же уехали отличные мастера своего дела: Лёва Шерстенников, ставший главным фотографом журнала «Огонёк», Владимир Виноградский, Эдвин Нуриджанов, ставший ответственным секретарем «Литературной учёбы», Вячеслав Трушков (ТАСС). Увы, последние двое тоже ушли из жизни. Не могу не вспомнить шахматиста Анатолия Жарова, подвизавшегося в нашей редакции. Он писал эпиграммы, сочинял пародии на работников редакции и особо примечательных гостей; свои эпиграммы и пародии он никогда не заносил на бумагу, но каждый из нас знал их наизусть; потом они становились достоянием народного фольклора и города, всей республики. Вот некоторые из этих его опусов: о Р. Хакимове, который отличался более чем солидными габаритами и сгонял вес ежеутренним бегом по улицам Уфы: «Хакимов с именем Рамиль набегал ровно сотню миль. И от такой-то гонки из толстого стал тонким»; о фотографе Рифкате Гайнуллине (якобы от имени нашей газетчицы Нины Борцовой): «Прости меня, но я не виновата, что я люблю Гайнуллина Рифката». Пародия на меня вообще стала достоянием всего региона – мне её прочитали в Свердловске, когда я ездил туда на выставку уральских художников: «Какой-то сумрачный Газим заходит утром в магазин и говорит сурово: “Налейте мне сухого!”» Надо признаться, не в бровь, а в глаз! Именно из уст Жарова вышла байка о Нуриджанове, которую восприняли как быль: якобы с крепкого бодуна Эдвин утром, чуя приближение белой горячки, отправился на Белую (река Агидель). Однако вместо исцеления вода только усугубила его состояние. Тут-то ему и показалось, что Уфу захватывают американские оккупанты. Несколько из этих янки направлялись к нему, чтобы взять его в плен. И тогда Эдик, будучи горячим патриотом своей Родины, издал истошный крик: «Не возьмете живым, гады!» и бросился в воду с моста, чудом остался в живых и даже тогда всё ещё грозил «оккупантам» кулаком. А то были обыкновенные советские милиционеры, следившие за порядком на мосту и пляже.

Давно, очень давно нет в живых и Анатолия Жарова, и чудной журналистки Лилии Перцовой... Как известно, время ракетой рвётся вперёд, и от него остается только горечь в сердце и светлая память.

Когда я стал работать в «Ленинце», одновременно руководя литературным объединением, здесь сгруппировалась новая генерация творческих сил, среди которых, вполне понятно, превалировали поэты: несравненная Лира Абдуллина, «вечный студент» Юрий Шуганов, рабочий Игорь Белкин, интеллектуал Станислав Сущевский, эксцентричная Римма Мазитова, юный Володя Быстров, вечно веселый сатирик Евгений Мальгинов, талантливый, но рано ушедший Марат Хабибуллин, напористый Мадриль Гафуров, родной брат Марселя... Всех не перечтёшь! Среди прозаиков выделялись Эдуард Солодовников, Геннадий Баннов, Борис Павлов, Анатолий Никитин, Ильгиз Каримов, в скором времени переведшийся в МГУ; Леонард Исмаев; давал свои прозаические экзерсисы наш Эдвин Нуриджанов.

Называя эти, повторяю, далеко не полные имена, я вовсе не собираюсь более или менее подробно рассказывать о каждом из них – «у каждого судьба своя». Мне только хочется отметить, что, вопреки расхожему мнению, молодых служителей муз у нас всегда хватало. Другое дело, что творческие возможности большинства из них так и остались витать в редакции нашей «Молодёжки», не получив своего дальнейшего развития. Поэтому прошу учесть, что в своем дальнейшем повествовании я буду останавливаться только на тех из них, которые сумели преодолеть все преграды и выйти на более или менее широкий простор.

Однажды Юрий Шуганов заявился вместе с громадным детиной, представившимся Эдуардом Годиным. Тот вытащил из-за пазухи довольно замызганный рулончик стихов и положил передо мною на стол. По привычке я стал тут же просматривать их, чтобы с самого начала иметь представление о человеке. Стихи были длинные, что уже настораживало, отшлепаны на плохой портативной машинке со скверным шрифтом. От всего этого у меня сразу испортилось настроение. Ко всему, написаны они были то ли под Хлебникова, то ли ещё под каких-нибудь тогда модных Кусковых или Кручёных; при всём при этом ощущалось в них что-то искреннее, надёжное, словно недозревшее, но назревающее. Годин почему-то даже не стал выслушивать моего мнения и ретировался по-английски – без слов. Я было успел о нём забыть, но в один прекрасный день он вновь появился в нашей комнате, но теперь аккуратно одетый и подстриженный (у него были шикарные каштановые волосы, красное лицо и толстые, как у негра, губы, которые лишь придавали ему какую-то особую экзотическую красоту). Когда он присел около меня на стул, от него резко запахло винным перегаром, отчего мне вдруг стало не по себе, хотя я и сам был в лояльных отношениях с Бахусом. Может быть, поэтому я произнёс довольно неприязненным голосом:

– Сейчас у меня нет времени. Зайдите в другой раз.

Но Годин опять молча вынул из-за пазухи рулончик стихов.

– Ну, тогда оставлю, – сказал он и вновь, не задерживаясь, ушёл восвояси. Откровенно говоря, такого поворота событий я не ожидал. Мне стало неловко, и я, засуетившись, выбежал вслед за ним, но его и след простыл. Удручённый этим обстоятельством, я вернулся обратно и начал перелистывать оставленные им стихи. Меня удивило то, что среди них не было ни одного из тех, что он приносил в прошлый раз. Да и по объёму они были значительно короче прошлых. Я стал листать страницу за страницей, пока не упёрся глазами в небольшое по размеру стихотворение под названием «Сирень».

Сирень никто не покупает,

Сирень в чужих садах ломают...

Строчки эти меня слегка насторожили. Мне показалось, что я их где-то читал. Неужели плагиат?

Несу сирень сквозящей улицей

На то скрипучее крыльцо,

Где женщина чуть-чуть ссутулится

И спрячет в ней своё лицо.

Но мне от этого невесело,

Сирень душистая моя,

Что ты в тяжёлых гроздьях свесила

Свой цвет сегодня для меня?

И сквозь густой настой сиреневый

Опять от нежности я груб.

Сирени сладкое смятение

И горьковатый привкус губ…

Ах, вот что меня насторожило! Эти стихи отличались от прежних, как земля и небо! Я листал страницу за страницей и не без удивления обнаруживал всё новые и новые отличные стихи, правда грешившие элементарными орфографическими и порой стилистическими ошибками, но исполненные подкупающей душевной теплотой. Дочитав рукопись до последней страницы, я сделал для себя твёрдый вывод: этот рабочий парень, учившийся на вечернем отделении университета, пойдёт далеко... Ну, конечно, если на его пути не встанет тот самый «полосатый» шлагбаум, который извечно перекрывал успешно начатую дорогу в искусство молодого человека, осенённого «божьим перстом» таланта. Примеров тому – сотни, а причина всегда одна – богема, боязнь остаться в стороне от этой талантливой и в чём-то загадочной стаи, которая чутко отслеживает наиболее интересных и ярких молодцов и барышень, как магнитом притягивая их в свой круг, выход из которого один: или ты остаёшься наедине с самим собой и пробиваешь себе дорогу исключительно собственными силами, что крайне трудно, или принимаешь законы этой самой богемы и становишься членом ордена, который нередко решает дальнейшую твою судьбу: «Быть или не быть?» В этом смысле поэтическую богему можно смело сравнить с преступной группировкой, которая действует примерно по таким же своим «понятиям», собирая в свои ряды тех, кто одарён в совершенно другом качестве – в умении жульничать. В этом смысле создаётся странное двуединство: быть талантливым в двух крайностях: ради людей и против них. Михаил Ерилин, «афганец» Александр Банников, чрезвычайно талантливый парень, однако с изрядно нарушенной на той страшной войне психикой и именно поэтому нелепо погибший в условиях мирной жизни; Миассар Басыров, прекрасный башкирский поэт, – ещё одна нелепая жертва богемы; Эдуард Смирнов – почти двойник Руслана Максютова в смысле образа жизни и смерти; Евгений Мерзляков, труп которого мы искали в моргах. Я хотел в этих заметках охватить как можно больше молодых дарований, пишущих на русском языке, но окончательно понял: это просто невозможно. Но обойтись просто упоминанием тех или иных имён тоже представляется некорректным.

Я имею в виду двух по-настоящему заявивших о себе поэтах – Георгия Кацерика и Владимира Денисова.

Георгий Кацерик – из рода Чеховых и Булгаковых. Он окончил Башкирский медицинский институт (сейчас, разумеется, университет), стихи начал писать со студенческих лет, одним из первых таких стихотворений стало «Трость Маяковского», которое почти все мы знали когда-то наизусть.

От зноя, мух и местных дур

Он шёл, бритоголов и хмур,

Туда, где моря голубые глади.

Широкий шаг, высокий рост,

В руке ореховая трость,

Что выросла в окрестностях Багдади.

Стоял и думал: ось-то ось,

А может быть, простая трость?..

Но мир какой вокруг него вращался!

Сейчас Гера активно трудится на ниве прозы – любит и отлично знает природу Башкортостана, в своих очерках и рассказах о ней мыслит на редкость оригинально, порою парадоксально, так что не сразу дойдёшь до истинной глубины его повествования. Но не предает и родную медицину: его удивительные для восприятия очерки и статьи о ней, любимой, часто публикуются на страницах газет и журналов.

Говорить о поэзии Денисова – значит говорить о чём-то основательном, точном, выверенном. Он давно уже крепко сложился и как поэт, и как личность – для этого достаточно прочитать хотя бы две его последние поэтические книжки – «Земная пядь» и «Это жизнь».

А теперь мне хочется вернуться к стихам незабвенного Эдуарда Година и продолжить о нём свой невесёлый рассказ.

Эдуард Годин тонко чувствовал красоту и переменчивость природы. Приведу для примера только одно его стихотворение под названием «Клён осенний».

Природа вся в преддверье перемены:

Желтеет. Холодеет. Шелестит.

А клён горит,

А клён горит без меры

Немыслимою краскою листвы.

Ох, что-то будет, если он обронит

С ветвей искру,

С ветвей одну искру...

И льют дожди...

А клён пылает кроной,

Мой милый клён,

Мой самый близкий друг.

Горим, горим!..

Пора остепениться

Согласно срокам наступивших лет.

Но разве есть какая-то граница,

Где выдают нам зрелости билет?

Но разве нам тонуть в тонах осенних,

Однообразным цветом золотясь?

Природа вся в каком-то опасенье:

Ох, если клёны пламенем взлетят!

Так значит надо –

Теплотой жилою,

Надеждою,

Борьбой,

Сейчас и впредь –

Над скованною холодом землею.

Листвой своей,

Как факелом,

Гореть!

Вообще, Эдуард Годин умел кратко, но необыкновенно осязаемо передавать не только земной пейзаж в его многообразном состоянии, но и общее настроение мира в его человеческом преломлении.

Особенно чётко ощущаешь это в его «дальневосточных» стихах – в молодости ему пришлось служить на Дальнем Востоке. В стихотворении «Сопка любви» мы будто въявь ощущаем и щемящую душевную боль, и хмурую память об этом прошлом: ушедшую в прошлое барачную жизнь узников ГУЛАГа, наложившую свой отпечаток на все последующие поколения, прежде всего вербованных людей послевоенных лет, так и не нашедших там ни своего счастья, ни духовного и телесного успокоения.

Память никнет обвисло, оборванно...

Где-то рядом с Находкой почти

Пьяный вечер, посёлок вербованных

 

Эдуард Годин до мозга костей был рабочим человеком, трудягой, и вечернее отделение университета, полагаю, мало что ему добавило. Он был поэтом от Бога. Но стихи писал вполне интеллигентные – иначе не мог. Во-вторых, все его эти проникновенные стихи шли от его внутренней человеческой доброты, его предельной откровенности и открытости людям. В поэзии такое встречается нечасто. Недаром именно это качество прежде всего отмечает Александр Филиппов в своём стихотворении, посвященном Годину:

Неприветливая темень

Приняла его навек.

 Проломил судьбою темя

 Этот добрый человек.

И как естественный финал звучат заключительные строчки, которыми извечно задавались русские поэты:

До скончания, наверно,

Не пойму, не разберусь –

Почему теряет Русь

Самых преданных и верных?[1]

 

***

На машиностроительном заводе занимал пост главного инженера баснописец Михаил Воловик. У него была масса изобретений и значок «Почётный изобретатель СССР». На свои кровные он мог бы жить, как говорится, припеваючи (впрочем, так оно, наверное, и было), но его могучим магнитом тянула к себе злая, но бесконечно привлекательная «мать-мачеха» по имени Стихотворчество. Думаю, всяких басен и юморесок он создал за свою отнюдь не короткую жизнь не меньше «главного милиционера» страны С. Михалкова. Конечно, от большинства его творений сильно несло элементарным провинциализмом, но они сочетались и с несомненными удачами. В этом смысле первой следует назвать книжку стихов о реально существовавшем башкирском Еренсе-сэсэне, который был действительно большим шутником и балагуром, но нередко попадал (и вовлекал вместе с собой других) в весьма щекотливые и даже трагикомические ситуации, из которых его выручала супруга Бэндэбика, мудрая и благоразумная женщина, которая была старше своего мужа чуть ли не на два десятка лет. Кстати, своеобразный мавзолей, где была похоронена Бэндэбика, сохранился по сей день на земле Кугарчинского района. Недаром книжка эта привлекла внимание столь строгого в отношении к поэтам и поэтическим творениям человека, как Вафа Ахмадиев, который полностью перевёл книгу М. Воловика на башкирский язык. Именно Михаил Яковлевич добился того, что Союз писателей взял шефство над «Феринским заводом» (так называли Уфимский машиностроительный завод, директором которого многие годы являлся лауреат шести (!) орденов Ленина М. А. Ферин). С лёгкой руки Воловика и Година выступления писателей в цехах завода стали регулярными и всегда собирали полные залы слушателей.

 

 

***

 

Мы сидели с Лирой Абдуллиной в ресторане «Агидель» и пили водку, которую она предпочитала всем другим напиткам. Как, впрочем, и я. Пропустив очередную рюмку, она негромким, слегка прокуренным голосом читала стихи, которые были для меня неизвестны. Она никогда не говорила, кому они принадлежат, за исключением одного стихотворения Бориса Корнилова – любимой ею «Соловьихи», звучавшей в её устах как музыка:

...а земля дышала, грузная от жиру,

и от омута совиного левей

соловьи сидели молча по ранжиру,

так что справа самый старый соловей. Перед ним вода – зелёная, живая –

мимо заводей несётся напролом,

он качается на ветке, прикрывая соловьиху годовалую крылом.

Читала другие стихи Корнилова, каждый раз всё больше раззадоривая поэтическими глубинами своей памяти.

Я замолчу, в любови разуверясь –

Она ушла по первому снежку,

Она ушла –

Какая чушь и ересь

В мою полезла смутную башку...

Читала стихи для детей: «Спи, мальчишка, не реветь, не ушёл ещё медведь, а от мёда у медведя зубы начали болеть...»

Её очень раздражало то, что я почти никогда не мог понять, чьи стихи она читает: чужие или свои. Дело в том, что её стихи звучали на такой же поэтической высоте, что и чужие.

Она была настоящим Поэтом, во всяком случае, для меня. Да, она пила и курила, ничуть не уступая при этом мужскому полу. Но главное: у неё были поразительно зелёные глаза, в которых отчётливо отражался весь окружающий её мир. Разумеется, она не только входила в состав уфимской поэтической богемы, но и уверенно шла впереди других. К ней обращались и с нею держались, как с мужчиной. Я знал от друзей-коллег, что она училась в Литературном институте имени А. М. Горького, где в то же время пребывала Белла Ахмадуллина. Кто знает, может быть, они сидели на семинарах за одним столом и слушали одного и того же лектора. Первые стихи Беллы Ахатовны, как мне кажется, удивительно походили на Лирины – или наоборот. Конечно, не по тематике, а по почерку, душевному излиянию.

В простоте своей святой

Неискусною рукой

Я сама приговорила

Себя к каторге такой:

Глыбы круглые тесать,

Пальцы смуглые кусать,

Петь и плакать без причины –

По ночам стихи писать.

Хоть и дерзость велика,

Да бесхитростна строка,

В ноги падаю, Учитель,

Научи ученика!

Это – Лира. Однако уверен: напиши Белла о чём-нибудь подобном – и размер, и интонации, и полусерьёзность, и полуирония оказались бы очень похожими. Возьмите для примера хотя бы книгу стихов Беллы «Свеча» – да ведь это Лирин почерк и дух!

Во время писания сих строчек в мою голову пришла дурашливая мысль: а вдруг выгнанный из Литературного института Евгений Евтушенко положил бы глаз не на Беллу Ахмадуллину, а на Лиру Абдуллину, и они стали бы мужем и женой? Могу с уверенностью сказать: и в таланте, и в красоте Лира нисколько не уступала (а может, даже превосходила бы свою «визави»), и жизнь у неё сложилась бы совсем иначе, и именно нашу Лиру из Кушнаренковского района узнал бы весь мир. Ну, это, конечно, шутка. Белла Ахатовна выбилась в большие поэты не по воле, а, скорее, вопреки Евгению Евтушенко. И всё же, всё же... Я не знаю, как наша Лира оказалась в Уфе, откуда у неё, столь ещё молодой, был пяти- или шестилетний сын, где она работала и зарабатывала на жизнь. Мне думается, всё её существование было окрашено в трагические тона, как, впрочем, и сами стихи. И ещё – она безумно и, увы, горько любила своего сына, который, на мой взгляд, и сломал ей жизнь, как это сделал своей матери Мур – сын Марины Цветаевой. Но, в отличие от неё, Лира ушла из жизни иным путем, который для многих из нас остался неизвестным.

Я суеверна.

Близкие поймут

И не осудят

Маленькую странность.

Моя душа, покинув

Свой приют,

Не превратится

В некую туманность.

Ей предстоит,

Презрев земную твердь,

Взмыть к небесам

Неслышными кругами

И ликовать

Над вечными снегами.

И предстоит ещё мне –

Умереть.

О таких поэтах говорят: предвидел свою судьбу.

Смерть не заставила себя ждать, хотя в разных городах её брали под свои опеки разные хорошие и даже очень хорошие литераторы. Например, в Вологде и Красноярске – Виктор Астафьев. Пожила она и в Норильске, где чуть не возглавляла местное литературное объединение. Уехать оттуда, видимо, заставил её лютый северный климат. Пристроиться где-нибудь в Москве она не смогла – там и без неё «мастеров пера» было пруд пруди. Вот она и подалась вместе с сыном куда-то в Старый Оскол. Ну, а дальше...

Нас было человек восемь или десять, которые составляли ядро поэтической группы. Мы выступали в школах и вузах, на разных предприятиях и в организациях. Выступали не из-за корысти, а из внутренней потребности. Поначалу я делал короткое прозаическое вступление, а затем предоставлял слово сидящим за столом президиума поэтам. Лиру слушали с особенным вниманием – звук летящей мухи был слышен. И не только потому, что она была среди нас единственной (к тому же красивой) женщиной, писавшей проникновенные, именно «женские» стихи, которые она читала тихим и спокойным голосом.

Бывали у нас и ЧП. Так, например, вышедший за трибуну, как-то незаметно от нас принявший отменную дозу «на грудь» Эдька Годин ни с того ни с сего стал раскачивать трибуну взад и вперёд, так что взволнованные зрители (слушатели) не столько слушали его стихи, сколько зачарованно следили за его физическими действиями, готовые при первой серьёзной опасности кинуться на выручку, чтобы удержать пресловутую трибуну на весу. С ещё большим напряжением и нервозностью следили за тем же и мы, сидящие за столом президиума. Я уже собирался подойти к Годину и вежливо увести его за сцену, но жизнь лишний раз убедила в правдивости аксиомы «Мы предполагаем – Бог располагает» – огромная, надёжно выполненная добросовестными мастерами трибуна сорвалась-таки со сцены, на самом краю которой (к нашему великому огорчению) находилась, и с грохотом шлепнулась на пол. Хорошо, что первый ряд сидящих находился в зале на безопасном расстоянии, ну, а сам Эдик каким-то чудом остался стоять на своём месте. Как говорится, слава Богу, всё обошлось благополучно. Но весть о случившемся всё-таки дошла до обкома комсомола, и мы не без страха ждали каких-то серьёзных санкций. Больше всего – запрета на дальнейшие выступления в городах и районах республики. Но начальство замяло назревавший скандал. И лишь позднее я понял, что эти наши поездки и бесплатные выступления были как нельзя на руку именно обкомовскому руководству, ибо мы это делали как бы от их имени, и потому те или иные нарушения (а без них почти никогда не обходилось) нам великодушно прощались.

Правда, был момент (я думаю, не только у нас, но и по всему Союзу) с подачи всё того же неугомонного Евгения Евтушенко, которого, как известно, в начале 60-х годов резко осудили за его как бы «непатриотическое интервью» на Западе. Как в ту пору и водилось, на местах стали тоже выискивать местных «евтушенок», в число которых попали несколько «сомнительных» стихотворцев (в том числе я), но даже безупречно партийный Рамиль Хакимов, которого почему-то обвинили в формализме. Раз и навсегда был запрещён поэт Станислав Сущевский, о котором тоже можно было бы рассказать многое. Его обвинили за одну (одну!) только строчку, звучавшую так: «Туманы владеют умами...» Вот, значит, как?! Значит, в голове у тебя туман! А там, где туман, там и диссидентство... Вскоре Стасик вынужден был уехать в Махачкалу (под крылышко Расула Гамзатова, который на все эти игры смотрел с юмором) и остался там навсегда.

Меня обвинили в аполитичности стихотворения «В дождливую ночь», которую непонятно как опубликовали в газете «Ленинец», и главный редактор Р. Г. Дашкин получил строгий выговор.

Были ещё Мадриль Гафуров (родной брат Марселя), Г. Кацерик – прекрасный поэт, студент медицинского института, и другие. Но это – разговор особый.

Свой пассаж о Лире Абдуллиной я хочу завершить одним происшествием, которое произошло в РДК (Районный дом культуры) села Архангельского. К тому времени мы уже имели порядочный опыт поездок и выступлений перед более чем разношёрстной аудиторией. Но вот в центре Архангельского района, отстоящего от Уфы в каких-то шестидесяти километрах, почему-то ни разу не побывали – Бог хранил! Но вот однажды нам всё-таки пришлось там оказаться.

Как и положено, к вечеру на встречу с нами стали стекаться «любители стихов», а сказать точнее, молодая шантрапа, которая, как мы потом узнали, заполняла зал Дома культуры, чтобы срывать вечера, подобные нашему. Шантрапа на то и шантрапа, чтобы устраивать (особенно гостям из столицы) всевозможные неприятности, получая от этого кайф. Как нам позднее объяснили, эти молодые люди, не прочитавшие за всю свою жизнь и трёх книг, были особенно воодушевлены нашим приездом, ибо мы – ха-ха! – прибыли сюда читать свои (!) стихи, то есть являемся поэтами, о существовании которых они знали лишь понаслышке; во-вторых, их «лазутчики» прознали и про то, что среди нас имеется «чувиха» весьма недурной наружности, а потому есть над кем поизмываться. Когда мы направлялись, как и положено, к шести вечера к зданию Дома культуры, сопровождавшая нас инструктор райкома ВЛКСМ находилась в состоянии прострации, отвечала на наши вопросы невпопад и всматривалась в тех, кто кучился на подъезде «культурного» здания. В её глазах застыл откровенный страх.

– Кто, вы говорите, пригласил вас к нам читать стихи? – то и дело спрашивала она у нас, однако было видно, что ответы наши её абсолютно не интересовали – она была загипнотизирована той самой трепыхающейся, хаотически циркулирующей, как броуновское движение, толпой, которая при нашем приближении всё чётче стала изображать встречу бригады трактористов и весёлого и отважного парня по имени Клим из довоенного фильма «Трактористы». Наша инструкторша пребывала на грани обморока, а мы всё больше молчали и уже подумывали о том, чтобы на этом и завершить свой визит в славную столицу Архангельского района, где, между прочим, родился и прославился на всю страну маршал Пстыго Иван Иванович. Девушка – инструкторша райкома комсомола почти со слезами на глазах упрашивала своих комсомольцев и не комсомольцев («кто их, к чёрту, разберет!»), но те от её слов только всё больше распалялись. И тогда произошло вот что: вперёд выступила наша зеленоглазая Лира Абдуллина и, вложив два пальца в рот, издала такой свист, какого мне ни до, ни после этого не приходилось слышать. И свист этот так подействовал на витийствующих отроков, что те разом как один замолчали. Воспользовавшись этой краткой тишиной, Лира громко прочитала:

Я про вас ничего такого

Не хочу говорить плохого,

А хорошего – не солгу –

Я про вас сказать не могу!

– Гы-гы-гы! – начал было искусственно хохотать один из «слушателей», но другой тут же полоснул его по бритой голове кистью руки.

– Так вот, если вы хотите пообщаться с нами на уровне поэзии, немедленно заходим в этот замечательный храм культуры, а там решим: продолжать нам друг с другом разговаривать или нет.

И она, не оглядываясь на нас, двинулась вперёд по непонятно как образовавшемуся коридору; за ней, поеживаясь, бросилась инструкторша, а затем и вся наша мужская (так и хочу сказать – пустая!) братия. Оскорбительных криков и реплик не было слышно. Только садившиеся на так и этак покосившиеся стулья, не сговариваясь, громко хлопнули этими самыми стульями, желая показать, что вся их «культура» имеет временный характер, и если что окажется не так, то пусть на что-то лучшее не надеется. Это был, так сказать, наш негласный сговор.

Стоило нам рассесться за стол президиума, как Лира Абдуллина, не дожидаясь каких-либо вступительных представлений и характеристик, взошла на трибуну и начала читать свои стихи.

Говорят: беда лиха –

Я не верила.

Далеко ли до греха –

Я не мерила.

Высоко ли до небес –

Не заглядывала,

Дождик будет или снег –

Не загадывала.

Говорили: с милым рай –

Я не ведала.

Говорили: выбирай –

А я медлила.

Говорили: разлюби –

Я не спорила.

Вынуть сердце из груди –

Что мне стоило?

Когда она замолчала, некоторое время царила тишина, потом раздались жидкие аплодисменты, одобряющие крики и лёгкий свист. Кто-то крикнул: «Давай ещё!», и Лира, усмехнувшись, продолжала читать стихи, которые тревожили души (я сам это видел!) этих, казалось бы, совершенно лишённых совести молодых людей.

Словом, к концу вечера, можно сказать, царило почти полное взаимопонимание.

Вот такой оказалась наша уфимская Ахмадуллина! По-нашенски – Лира Султановна Абдуллина.

Говорят, через какое-то время в Архангельском построили довольно шикарный для тех времен Дворец культуры, куда с удовольствием приезжали и артисты, и пропагандисты, и даже поэты…

[1] Эдуард Годин трагически погиб во время выполнения задания редакции газеты «Гудок», корреспондентом которой он работал в последние годы жизни.

 

 

Читайте нас: