Все новости
Публицистика
7 Сентября 2018, 16:54

№04.2017. Классен Генрих. «Нас всех загнали за колючую проволоку: ненадёжный народ». Статья

Генрих Николаевич Классен – заслуженный деятель науки Башкирской АССР (1977), профессор (1980). Родился в 1917 году в немецком поселении Бандорф (Орлово) в Екатеринославской губернии (ныне Днепропетровская обл., Украина). В 1940 году окончил Ленинградский гос. пед. институт им. А.И. Герцена. С 1946-го по 1974 год работал в БшГУ (до 1957 г. – Башкирский гос. пед. институт им. К.А. Тимирязева), с 1974-го по 1991 год – в Башкирском гос. пед. институте (ныне БГПУ им. М. Акмуллы). С 1991 года жил в ФРГ. Умер в 2002 году в г. Кобленц (фед. земля Рейнланд-Пфальц). Воспоминания «Weg von der Scholle» (русскоязычный вариант – «Прочь от клочка земли») писались им в 90-х годах. 1 июля 1940 года мне вручили диплом об окончании 1-го Ленинградского Государственного педагогического института иностранных языков. В дипломе было отмечено: «С правом преподавания в вузе». По распределению Наркомпроса РСФСР я был направлен на работу в Уфимский учительский институт иностранных языков в качестве ассистента кафедры немецкого языка.

Генрих Николаевич Классен – заслуженный деятель науки Башкирской АССР (1977), профессор (1980). Родился в 1917 году в немецком поселении Бандорф (Орлово) в Екатеринославской губернии (ныне Днепропетровская обл., Украина). В 1940 году окончил Ленинградский гос. пед. институт им. А.И. Герцена. С 1946-го по 1974 год работал в БшГУ (до 1957 г. – Башкирский гос. пед. институт им. К.А. Тимирязева), с 1974-го по 1991 год – в Башкирском гос. пед. институте (ныне БГПУ им. М. Акмуллы). С 1991 года жил в ФРГ. Умер в 2002 году в г. Кобленц (фед. земля Рейнланд-Пфальц). Воспоминания «Weg von der Scholle» (русскоязычный вариант – «Прочь от клочка земли») писались им в 90-х годах.
«Нас всех загнали за колючую проволоку: ненадёжный народ»
1 июля 1940 года мне вручили диплом об окончании 1-го Ленинградского Государственного педагогического института иностранных языков. В дипломе было отмечено: «С правом преподавания в вузе». По распределению Наркомпроса РСФСР я был направлен на работу в Уфимский учительский институт иностранных языков в качестве ассистента кафедры немецкого языка.
В этом институте я проработал один учебный год. Нас было пятеро выпускников из Ленинграда. Мне повезло: попалась хорошая, трудолюбивая, любознательная группа. Помню, на первом занятии, знакомясь с группой, один мужчина на вопрос «Wie alt sind Sie?» ответил: «Ich bin 44 Jahre alt». Оказалось, что он попал мальчишкой в плен (во время Первой мировой) и там научился говорить по-немецки. Ему казалось, что он знает язык. После вводной лекции, которую я читал на немецком и в которую вложил всё, что мог, ко мне подходят две симпатичные девушки с длинными косами и тихонько спрашивают: «А как вас величать?» Я, признаться, растерялся и забыл сразу представиться... Хорошая была группа, все получили в конце года «отлично», не хотел никого обидеть.
31 мая 1941 года, в день моего рождения, в Уфе же, я был мобилизован в Красную Армию. Красноармейцем пришлось быть всего пятнадцать дней. Меня вдруг вызвали, дали соответствующие документы, и я вернулся в институт. Так как учебный год близился к концу и работы для меня не было, меня отправили в отпуск. Поехал домой, в Донецкую область. Ехал через Харьков, там училась Эрна Винс, моя невеста.
Прибыл в Харьков 19 июня и через два дня уехал дальше. Мы договорились, что после окончания учебного года поженимся. Эрна меня провожала, она была почему-то очень грустна.
Утром, вернее, ближе к обеду, мы прибыли на станцию Ясиноватая, где у меня была пересадка. Когда я вышел из вагона, сразу заметил тревожную толпу людей, окруживших громкоговоритель. Все напряженно чего-то ждали. Все молчали. Тут раздался голос Молотова. «...Фашистская Германия напала на нашу страну без объявления войны...» Через два часа я прибыл на станцию Желанная (символическое название, не правда ли?). Там жили наши друзья, украинцы. Так как шёл дождь, я решил зайти к ним, чтобы оставить чемодан. Хозяйка, женщина средних лет, открыла дверь. Посмотрела недоброжелательно на меня, ничего не говоря, пропустила в хату, кивком головы показала, куда поставить чемодан, и занялась своим делом, возилась в погребе. Меня не удивило её поведение. Немцы напали на нашу страну, а тут немец пришёл, чтобы она приютила его вещи.
Неподдающееся описанию оцепенение охватило в то время всех, говорили мало, вполголоса, как будто боялись нарушить тишину. Во всём чувствовалось, что случилось нечто страшное, большое горе. У нас дома, в деревне, всех охватила тревога: что теперь с нами, немцами, будет? Было тревожно. Предчувствовалась большая беда...
Что творилось сразу после начала войны! Люди – беженцы – ехали со своим скарбом на открытых платформах. Нам было всё очень хорошо видно, железная дорога была совсем рядом, недаром наша деревня называлась Бандорф (деревня у железной дороги). Настроение в Бандорфе было неоднозначное. Часть, хотя и меньшая, занимала выжидательную позицию, прямо люди не высказывались, но интонацией, так сказать, в подтексте, давали понять, что, мол, немцы придут и заберут нас в Германию. Я бы сказал, что их можно понять, слишком уж свежи были в памяти события 37-го года, когда было безвинно репрессировано почти всё взрослое население.
И не только репрессии определили настроение людей. Притеснения из-за национальности мы постоянно ощущали со времени прихода фашистов к власти. Но большинство людей боялись прихода фашистов, зная, что они – захватчики – не будут считаться с тем, что мы немцы, а поступят с нами так же, как с другими, что впоследствии и подтвердилось. Немцы Советского Союза, как и все живущие вне Германии, назывались Volksdeutsche («немцы по национальности»), или же Schwarzmeerdeutsche («черноморские немцы»), и поступали с ними соответственно. Когда приближался фронт, СССР депортировал своих немцев за Урал.
Но я забежал вперёд. В начале июля из Харькова приехала Эрна. Приехала в слезах, нельзя было её утешить, беспрерывно плакала. В чём было дело? Да в том, что студентов мобилизовали на оборонительные работы, а она уехала домой. И это её терзало. Она боялась, что с ней поступят как с дезертиром. Но всё обошлось, никто за ней не приехал, а мы тем временем решили расписаться. Отец Эрны, Давид Гергардович Винс, добыл для нас в колхозе тарантас и лошадку, и мы отправились в Михайловку в сельсовет. Это было 19 июля 1941 года. Уже месяц бушевала война, а эти, видите ли, решили сыграть свадьбу! Начиная с председателя сельсовета, нашего хорошего знакомого Петра Рихтера, и кончая рядовым колхозником – все были в недоумении: в такое время жениться. Мы же рассуждали так: война может нас разлучить, и кто знает, когда мы потом в водовороте событий сможем объединиться. Этот поступок горячо поддерживала тёща, Юстина Яковлевна Винс.
20 июля 1941 года мы праздновали скромную свадьбу. Я так любил бывать на свадьбах, веселиться, а собственную пришлось провести без музыки и танцев, в узком кругу.
Приблизился конец моего отпуска. Кое-кто уговаривал оставаться. Куда, мол, в такое тревожное время. А события на фронте развивались стремительно. Фашистская армия углубилась на сотни километров, рвалась к Донбассу, к угольному бассейну. Чувство долга взяло верх, и мы с Эрной, молодожёны, отправились в «свадебное путешествие» в Уфу. Длилось оно восемь дней, бесчисленные пересадки, по ночам бомбёжки, зарева.
11 августа прибыли в Уфу. Здесь никто нас не ждал. Дело в том, что институт иностранных языков был ликвидирован и стал факультетом при пединституте. Помещения бывшего института были взяты под военные нужды. И общежитие, где я жил первый год, было занято. Мы с Эрной оказалось в буквальном смысле на улице. Через горисполком выделили нам комнату у хозяев по ул. Нуриманова. Мы чувствовали, что нас не жалуют, к тому же у меня всего 12 часов в неделю, и мы решили завербоваться на учительскую работу в Миякинский район. В Миякинской школе я проработал два месяца. 9 ноября 1941 года, сразу после Октябрьских праздников, меня отправили в Уфу на фанерный завод. Всю зиму 1941–1942 года я работал на станке, вернее, был подручным рабочим (ведь не обученный), подавал чурбаки в станок. Трудная была работа, чурбаки мокрые, из воды вынимали, толстые. Изготавливали лыжи для самолётов. Зима была холодная и голодная. Работали по двенадцать часов в сутки. Спали в одежде, часто на ночь не уходили из цеха: заберёмся куда-нибудь в угол, где тепло, и спим. Некоторые не выдерживали, их списывали. Помню, один «интеллигентик», вроде меня, с ума сошёл. Его заперли на гауптвахте, и там он пел арию Ленского из «Евгения Онегина». Хорошо пел. Может, он был певцом. Но тогда не нужны были «артисты».
Однажды зимой я отправился с фанерного в Уфу – километров двадцать, чтобы посмотреть, как там живёт наш факультет. Условия были неважные. Занимались в третью смену, до часа ночи, но занимались, изучали язык врага в прямом смысле. Готический шрифт изучали, чтобы читать письма фашистских солдат. Даже в школе тогда изучали письменный готический шрифт.
В конце апреля 1942 года меня забрали с фанерного комбината и направили в Ульяновск. 1 мая впервые я побывал на родине Ленина. Нас, трудармейцев, как стали нас называть, отпустили в город. Я первым делом отыскал дом Ульяновых, где родился Володя. Осмотрел дом со всех сторон, зайти не удалось, было ведь Первое мая! Мои «коллеги» удивились, что я не шлялся по базару в поисках съестного, а смотрел памятные места.
На следующий день нас отправили в деревню Шумовка, 30 км от Ульяновска. Когда мы шли по деревне, жители думали, что мы пленные немцы (под конвоем). Из толпы было слышно: «Они ведь тоже люди». Если в Уфе был интернационализм, то здесь, в Волжском лагере НКВД, все немцы были «фрицы»: так нас прозвали. Кончилась наша «свободная» жизнь. Мы вдруг оказались за колючей проволокой. Строили мы железную дорогу Ульяновск – Казань. Я был в 131-й колонне.
Когда я сейчас вспоминаю ту работу, условия жизни, то удивляюсь, как всё-таки удалось выжить. К физической работе я не привык, уже порядком истощал на фанерном, а в колонне были, в основном, крепкие ребята, только что из деревень, с чемоданами, полными всякой снеди. Но чтобы кто-нибудь угостил тебя – ни-ни. Это ведь были скупые индивидуалисты, хотя и советские, казалось бы, ассимилировались... Но не душой. Делить с соседом кусок хлеба не будет, но и не попросит. Умрёт, но не попросит.
Над интеллигентами издевались, особенно начальник колонны – Бобровский, кажется, такая была у него фамилия, жил с семьёй, откармливал свиней нашим пайком. А положение было такое: если норму не выполнишь – штрафной паёк – 400 граммов хлеба и баланда. Для нас, интеллигентов, отобрал самый трудный участок – четыре метра высота насыпи, механизации никакой, всё на тачках, по доскам. Конечно же, норму не выполнишь. Однажды подошла моя очередь трамбовать насыпь, потихоньку, не торопясь, стучу. Тут вижу, идёт наш начальник колонны. Подходит ко мне и с издёвкой: «Что ж ты так медленно трамбуешь?» – «Как кормят, так и работаем». – «А что, плохо кормят?» – «Конечно, плохо. Штрафной паёк и баланда». Тут он и говорит: «Зайди после работы ко мне».
Вся наша 25-я бригада мне сочувствовала: «Ну и попадёт же тебе!»
Вечером, в назначенное время, я явился к начальнику. Расположился он в большой палатке, вместе с бухгалтерией.
«Так, явился, значит, – начал он. – Кто ты такой и что ты умеешь?» Я тут, чтобы его немного подзадорить: «Я говорить умею, я языком зарабатывал свой хлеб». – «А на каких языках разговариваешь?» – «Кроме русского и немецкого, знаю ещё английский и голландский». – «А ну-ка, подойди к главному бухгалтеру, он у нас знает английский, поговори с ним».
Подошёл к нему: «Ду ю спик инглиш?» Тот растерялся, но всё же ответил, потом ещё несколько фраз. А я ему: «А по-голландски?» – и давай шпарить на нашем платтдойч. Он растерялся вообще. И говорит начальнику: «Хорошо знает».
«Ну что ж, экзамен выдержал. Фридрих Карлович, выпиши ему паёк на 900 граммов». Тот спрашивает: «С сегодняшнего дня?» Начальник говорит: «За весь месяц». А было, по-моему, 17-е число.
Получил я, значит, три буханки хлеба сразу. Пошёл в бригаду, давай пировать, разделил на 25 кусков, и, вроде, все наелись... Потом стал получать 900 граммов, назначили маляром, красил столбы-стометровки, семафоры и т. п., оформлял доску почёта и показателей. Свободно выходил и заходил в лагерь. Одним словом, зажил, а то пропал бы.
Прораб попался добрый (к сожалению, фамилию не запомнил; он где-то на юге проштрафился, русский по национальности). Он мне говорил: «Вот тебе задание, при твоём рвении можно это сделать за три дня. А ты растяни работу на месяц». Я и тянул. Рядом было гороховое поле. Но скоро понял, что с горохом надо быть осторожным. Нельзя им злоупотреблять. Заходил в деревню, красил окна – за картошку или ужин, копал огород... Но подошла осень, наш участок дороги был готов, и нас отправили дальше, на лесоповал в Пермскую область. Когда пустили пробный поезд, нас всех загнали за колючую проволоку, вдруг диверсия, ненадёжный народ.
Прибыли на станцию Половинка. Сначала повезло, перебирали картофель, морковь и свеклу в овощехранилище. Во всяком случае, был сыт. Ели вдоволь овощи. Но жиров не было, и ухудшилось состояние здоровья, хотя на вид наш брат выглядел вполне здоровым. Наш начальник решил, что я откормлен, и отправил меня в тайгу, на лесоповал.
25 января 1943 года я залез в кузов грузовой машины, уселся на верхотуре, на железных кроватях. Дело было к вечеру, трещал мороз, как потом узнал, термометр в ту ночь показал –42 С. Одет я был в ватные штаны и телогрейку, на голове что было, не помню. Сидел я там один, сопровождающий – в кабине. Нас одних никуда не пускали, ненадёжные. Видимо, заметили или догадались, что я окоченел, машина остановилась. Мне приказали слезть и прогуляться. Так не хотелось слезать, я чувствовал себя неплохо, находился в полудремном состоянии. Стащили меня, а ноги не ходят, онемели. Тогда машина тронулась и я, испугавшись, что останусь среди ночи в лесу, пытался её догнать. Постепенно ноги пришли в норму, и я почувствовал, как разгоняется кровь по телу. Так я и дошёл до расположения нашей бригады. Завели меня в землянку, полную людей. Тепло обдало меня, и я тут же на пороге рухнул, потеряв сознание. Потом перевели меня в палатку, где обитало человек сто. Палатка была брезентовая, правда, двойная. Посередине стояла железная печь-буржуйка, которая горела, как вечный огонь, день и ночь. Мы не раздевались, укутывались, чем только могли. Откуда-то у меня оказался старый полушубок, рваный. Утром встаёшь, а вокруг лица вся шуба в инее.
В лес мы ходили за несколько километров. Пока дойдёшь – устанешь, и мы садились вокруг костра, работать не было сил. Пилили деревья вручную, я большей частью чистил стволы от сучьев, на большее у меня не хватило сил. Утром обычно выстраивали нас для переклички и разнарядки. Каждое утро кого-то не досчитывались – они оставались на нарах, бессильные, или уже спали вечным сном. Вечерами пекли мы кожуру от картошки и ели. У меня до сих пор всё переворачивается в желудке, когда вспоминаю эту кожуру. Поэтому я не могу есть недоваренную картошку и сегодня.
Этот период длился для меня недолго. Однажды утром на проверке я заявил о своём плохом самочувствии. Врач осмотрел меня и хотел освободить от работы. Но начальник колонны, тот же Бобровский, сказал, что он лучше врача знает, как лечить. Отправили нас в лес. Вечером – обратно. Я отстал от своих и прибрёл к лагерю с большим опозданием. Дежурный меня посадил в карцер (так было приказано начальством, и наш брат рад был стараться), без ужина, в холодное помещение, которое находилось у проходной. Случайно прошёл мимо наш врач Аппель. Увидев меня, приказал выпустить и направил в стационар. Это было в феврале 1943 года.
Аппель был настоящий врач, он отстаивал перед начальником больных. В этот лагерь он попал как немец, хотя и не знал немецкого языка. Я заметил, как он мучился с теми немцами, которые плохо говорили по-русски, и предложил свои услуги переводчика, и заодно измерял температуру у больных. Признаюсь, занимался обманом. Вижу, что человек не может, а температуры нет. Записываю повышенную, и человека освобождают от работы. Даже сами больные не знали о моей хитрости. А может, кто и догадывался.
В стационаре можно было нас держать только две недели. Как сейчас помню, было 23 февраля, День Красной Армии, когда меня выписали с отметкой «Использовать на лёгкой работе». Шёл я со стационара «домой». Был солнечный зимний день, шёл по льду реки Лысьва, любовался природой: высокий берег, покрытый елью, в снежном одеянии. И вспомнил я стихотворение великого немецкого поэта Генриха Гейне:
Ein Fichtenbaum steht einsam
Im Norden auf kahler Höh’;
Ihn schläfert, mit weisser Decke
Umhüllen ihn Eis und Schnee. Er träumt von einer Palme, Die fern im Morgenland Einsam und schweigend trauert Auf brennender Felsenwand.
Это стихотворение у нас широко известно в переводе Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко...».
И вспомнил я, как мы в студенческие годы трактовали идею Гейне и Лермонтова. Это стихотворение о трагическом одиночестве людей, тянущихся друг к другу и тщетно пытающихся преодолеть разделяющее их расстояние. Сосна и пальма контрастны и по своему внешнему облику, и по условиям, в которых приходится им существовать, но их объединяет жажда выбраться из одиночества, тоска по братству.
И тут, впервые за всё время моего пребывания в трудармии, вспыхнула искорка надежды, что, возможно, я буду ещё жить, жить среди своих, любить опять, как прежде. Ведь я за всё время этого одиночества среди людей не написал ни одного письма, не получил никаких известий от своих. У меня и не было потребности в этом. Моё сознание отключилось от действительности, мною владела какая-то апатия, я влачил жалкое существование. Но, возможно, это было и хорошо. Если бы я тогда осознал своё положение, я бы, по всей вероятности, сошёл с ума, не выдержал бы.
Итак, появилась надежда. «Wenn die Hoffnung nicht wär’, lebt’ ich nicht mehr», – гласит немецкая поговорка, и надежда окрылила меня. Природа, изначальный и вечный источник жизни, исцелила меня от отрешённости.
Меня определили в так называемую «слабосилку», в бригаду лаптеплётов. Да, да, я плёл лапти, хотя сам их не надевал, не приходилось, судьба избавила от этого. Я, в основном, готовил лык – кору каких-то деревьев, не помню, каких. Так прошёл март, наступил апрель с оттепелями. Люди совсем ослабли, всё больше трудармейцев не являлось на утреннюю перекличку. Приехала врачебная комиссия. Остановить смертность, вероятно, было невозможно. Решили безнадёжных отправить домой, чтобы не быть в ответе за них. Я не думал, что попаду в число «списанных», ибо считал себя ещё достаточно сильным. Определял людей для списания врач Аппель. Вдруг вызвали меня. Он зачитал историю болезни. Такое там написал, что впрямь лечь в гроб – и всё. Подмигнул мне, что, мол, жалуйся... И я всё подтвердил. А может быть, действительно уже был на грани смерти, что и почувствовал, прибыв домой. Нас погрузили в красный товарный вагон с двухэтажными нарами. Так как я всё же был ещё сравнительно ничего, то залез на верхние нары. На дорогу нам дали сухой паёк из расчета на восемь дней (до города Славгород). Нас было 42 человека, когда отправили, прибыло в Славгород 28. Остальные оставались в разных местах или скончались в поезде. Трупы забирали, мы были не в состоянии сами их вынести. Расписания у нашего поезда не было, и кто слезал, чтобы добыть поесть или по нужде (туалета в вагоне не было), опоздал или не было сил подняться, тот оставался, и дальнейшая судьба неизвестна.
В Омске нас повели в баню. Никогда я после не видел такой страшной картины: двигающиеся скелеты, только кожа и кости. Подобное мы видели только в кино или на картинах, изображающих узников фашистских концлагерей. Вымыли нас, продезинфицировали одежду и отправили дальше. Я ещё успел побывать на базаре, где встретил свою однокашницу по Ленинградскому пединституту. Нет необходимости рассказывать о её реакции. Одет я был в грязную рубашку и ватные штаны с дырой на колене от печки. Так как ремень по пути обменял на пол-литра молока, штаны держала верёвка. Свой паёк я съел за три дня, хотя и очень старался растянуть запасы.
В воскресенье, 22 апреля, православные отмечали пасху, мы прибыли в Татарск, на узловую станцию, откуда отходит ветка в Славгород. Нас предупредили, что будем целый день ждать отправления. И что, вы думаете, я сделал? Я заходил во дворы и собирал подаяния ради Христа. «Христос воскресе!». Довольно быстро собрал столько, чтобы прожить несколько дней, поделился с попутчиками. Удивительно, не помню ни одной фамилии, с кем работал, ехал, кроме одного – десятника Фирлингера, который особенно издевался надо мной. В первое время после возвращения я дал себе слово, что найду его и отомщу, прикончу его. Считал это своим долгом. Но время прошло, и надеюсь, что судьба отомстила за меня и многих других, которых он замучил. Он был настоящий фашист. Попади он к ним, он бы натворил дел...
Следующий день был пасмурный, к обеду прибыли в Славгород. Сразу отправился на базар. Дело в том, что ещё в лагере житель деревни Каратал, куда я держал путь, объяснил мне: как прибудешь в Славгород, отправляйся на базар, там обычно торгуют каратальцы маслом, молоком, и они тебя довезут. Пока я был в трудармии, в этот Каратал была депортирована моя семья. Шёл сильный дождь, на базаре было пусто. Крутился-вертелся, прикидывал, что же делать дальше? Тут ко мне подходит подозрительный тип и спрашивает: «Тебе работа нужна?» – «А что?» – «Есть у меня работёнка, приходи вечером в подвал того дома», и показал на трёхэтажный дом, каких было в городе раз-два и обчёлся. Я обещал прийти, а сам исчез.
Расспросил дорогу и отправился. По пути меня догнала подвода, горючевоз, самый распространённый транспорт в то время. Возчик оказался немцем, но из другой деревни. Он мне объяснил дорогу. Ещё в лагере мне сказали, что по пути в Каратал встретится деревня Андреевка, и там у самой дороги живут мои земляки из Бандорфа, семья Дик. К ним я и зашёл. Пришлось напомнить, кто я, ибо был неузнаваем. Меня накормили горячим молочным супом (забыл его вкус), и я тут же уснул. Случилось так, что мимо ехали из города в Каратал, и меня захватили. Подъезжая к долгожданной деревне, я не мог понять, что это: дома необычные, приземистые, с ровной крышей, похожие на ласточкины гнёзда.
Эрны не было, она была вместе со своей сестрой Лидией и моей сестрой Гертрудой в трудармии в Перми. Приняла меня мама. Она жила здесь с моими братьями Гергардом и Изиком и сёстрами Гертрудой и Нелли. В течение месяца она меня выхаживала. Только лёжа в постели, в тепле, хотя и не «дома», на новом месте, я почувствовал угнетающую слабость и пустоту души. Приходили люди, старались посочувствовать моим маме и тёще с тестем (они в этом родстве пока не были для меня привычны), что-то говорили, а я слышал только какой-то гул человеческих голосов, ничего не воспринимая. Не знаю, заметили ли это окружающие меня. Сейчас спросить уже некого, либо их уже нет, либо они были тогда ещё слишком маленькими, чтобы подобное заметить.
От меня спрятали всё съестное. Напрасно. Мне и вставать не хотелось, не было сил. Лежал и смотрел в одну точку, на буфет или что-то подобное, ничего не видя. Но постепенно приходил в себя, набирал силы. Чувствовал, будто уходит сон. Стал выходить на улицу, во дворе играли дети, так же, как мы в своём детстве. Сначала я не мог понять, как здесь, в далёкой Сибири, в такое трудное время, дети так же беззаботно и увлечённо играют, кричат, бегают, падают и, конечно, плачут, когда больно.
Пришёл постепенно в себя, относительно быстро набрал силы, настало время подумать о работе. Для тяжёлой сельской работы я пока не годился. Выяснилось, что в колхозе вакантно место ночного пастуха. Согласился пасти лошадей и волов. Последние представляли основную тягловую силу для перевозок, на них ездили в город за горючим, на базар и т. п. Дали мне лошадку, нашли компаньона. Всё же меня потянуло в школу. В деревне как раз нужен был учитель, школа была начальная. Поехал в РОНО, – отказ. Трудармейцам нельзя доверить воспитание детей.
Что делать?
Согласился на должность экспедитора по заготовке молочных продуктов в районе. Приобрёл галифе и сапоги, выглядел, как мне казалось, подходящим для такой должности. Решил, дай-ка ещё раз зайду в РОНО. И неожиданный случай. Только вошел в кабинет заведующей, как мне навстречу бежит женщина с восторженным: «Хайнрих, хорошо, что ты появился!» Это была не столько радость встречи с однокашницей, сколько спасение из создавшегося положения. Дело в том, что эта дама, коренная ленинградка, собиралась вернуться в Ленинград, но её не отпускали, пока не найдёт полноценную замену. Потом уже, когда дела были налажены и я занял её место в школе, мы вспоминали, как выступали на сцене – она в роли Луизы, я – Фердинанда в трагедии Шиллера «Коварство и любовь».
1943/1944 учебный год я начал в Славгородской средней школе № 1. Встретили меня ученики настороженно: молодой, неопытный, да ещё и немец по национальности; третий год шла война... Прозвали меня «европейцем», это мне льстило, а когда выражали неудовольствие – «умляутом». Первый год был трудным, но старшеклассники быстро нашли со мной общий язык. Я им много рассказывал о немецкой литературе и культуре. За первое полугодие я написал в отчёте 60 % успеваемости. Меня вызвали в горком партии и поучали, как в школе выставлять отметки. В то время уже наблюдалась процентомания. Позже я узнал, что среди неуспевающих была дочь первого секретаря. Кстати, ни тогда, ни позже я не интересовался, кто родители моих учеников или студентов.
Помню такой случай в 8-м классе: шёл урок грамматики (я в старших классах выделял отдельные уроки грамматики: сейчас методисты тоже к этому пришли), я объяснял множественное число имён существительных. Увлекся, как это бывает, когда работаешь над грамматикой. Было это весной, окна открыты... И вдруг вижу, что-то летит прямо на меня. Инстинктивно отскочил в сторону, и рядом разлетается об стенку кирпич-саман. Класс замер. Тут встаёт с задней парты «трудный» мальчишка (Корнеев, где ты! – ты меня многому научил) и говорит: «Генрих Николаевич, я вас заверяю, больше этого не будет». И больше такого не было.
Мальчик был необычным, не хулиган, как многие утверждали, а особый, до какой-то степени необидный. Он мне нравился. Как-то он мне ответил на вопрос, почему не выполнил домашнее задание: «К сожалению, не смог». Я ему объяснил, что выражение «к сожалению» нехорошо употреблять, это неприлично. Через несколько дней он, торжествуя, мне заявил: «А знаете, Генрих Николаевич, по радио тоже неприлично выражаются». И процитировал: «К сожалению, колхоз план не выполнил». Когда он уже учился в 10-м классе, мы разбирали «Die Weber» Генриха Гейне. Перевода на русский язык не было, и я рискнул сам перевести стихотворение. Мне казалось, что получилось неплохо. Зачитал. Слышу вздох: «А всё-таки не Пушкин». Вот такие были мальчишки.
16 апреля 1945 года родилась наша старшая дочь Аннушка. В тот же день я попал в больницу с сыпным тифом. Перед отправкой в больницу зашла к нам соседка с новостью: «Николаич, поздравляю тебя с дочкой». А «Николаич» уже ничего не соображал, температура + 41. Во время врачебного осмотра я ушёл в забытье, из которого вернулся лишь в начале мая. Когда очнулся, увидел под потолком окошечко... Кругом темно, стон... После узнал, что это была палата смертельно больных. Был в то время в Славгородской больнице пожилой врач – ему я обязан очередным воскресением.
После болезни учился заново ходить. Поправка затягивалась. Бедная молодая мама, как она всё успевала, и так ей приходилось вертеться всю жизнь.
В то время у нас жили в одной комнате ещё сестра Нелли и братишка Изик. Они учились в моей школе. Мама дала нам на зиму корову по кличке Сова. Трудно приходилось. Сено дорогое, места совсем мало для коровы и т. д. Но выжили вместе с коровой. Я работал в три смены. Нагрузка составляла больше пятидесяти часов в неделю. И нельзя сказать, что халтурил. По воскресеньям писал планы на всю неделю. Эрна работала в семилетке. Благо, рядом с домом. Не могу себе представить, как мы справлялись со всеми заботами. Бывало, сходишь ещё в Каратал за 20 км за одним литром молока...
Вёл я переписку с кафедрой Башкирского пединститута – меня тянуло к этой работе. Всё же со взрослыми у меня получалось лучше. О какой-то «карьере» в то время не думал. Мои просьбы вернуться на прежнее место работы, на кафедру немецкого языка, никак не удовлетворялись Министерством просвещения РСФСР. Когда было получено приглашение от кафедры, из министерства ответили, что разрешают уволиться при наличии полноценной замены. Отправился к зав. ГорОНО Лукьяновой. Не дав мне заговорить, спросила: «Ну как, получили разрешение? Ваше выражение лица выдаёт вас». Тут я и «сбрехнул» (вспомнил украинский язык!): «Да, получил».
Попросила написать заявление и представить соответствующие документы. Подписав уже приказ о моем увольнении по КЗОТу, она как бы между прочим спросила про бумагу из министерства... «Вы же неправду сказали». Но отпустила. Школа была хорошая. Многие ученики продолжали свое образование в вузах Москвы и Ленинграда. Один из них стал доктором наук, профессором, член-корром, автором известного словаря антонимов русского языка – это Михаил Ростиславович Львов.
21 августа 1946 года мы вернулись в Уфу. Зачислили меня ассистентом кафедры немецкого языка Башкирского государственного педагогического института им. К.А. Тимирязева (будущего Башкирского государственного университета). Помню, пришёл на приём к замдиректора, доброжелательному, симпатичному человеку средних лет – Дауту Тимировичу Имашеву. Он посмотрел мой диплом и удивленно произнёс: «С правом преподавания в вузе?». А я уже, было, забыл об этой записи. Но теперь настало время вспомнить.
Читайте нас: