Христопевцы
Какие люди всё-таки живут в нашем краю! Гиганты мысли и действия. Взять Римму Крайневу. В советское время – бригадир звена свекловичниц, член КПСС. Призывала защищать завоевания социализма, бороться с рвачами и симулянтами. Теперь, конечно, на пенсии. Подрабатывает «читакой» – читает Псалтирь по усопшим. На церковнославянском, всё как положено. Читает-читает, тут мобильный телефон звонит у неё в переднике. Она оторвётся, раздаст руководящие указания по хозяйству (сыну, внуку или невестке очередной – сын у неё без конца женится) и – дальше! «Се пяди положил еси дни моя, и состав мой яко ничтоже пред Тобою, обаче всяческая суета всяк человек живый…» А потом всё-таки не выдержит, Псалтирь побоку, обличит по впечатлениям от последнего разговора бестолковую невестку (а все скопом они – и ленивые, и грязные, и алчные), и снова – за чтение.
Вообще, Римма любит о божественном потолковать, о Царствии Небесном и проч. Особенно с людьми дикими, невоцерковлёнными, для которых эти материи – лес дремучий. Коля мой вёз её на кладбище (она и там вызвалась читать, хотя и без неё были доки, но уже не отпихнёшь, раз связались – надо терпеть); она его просвещать, он: «Да, да», – поди, и не слушал путём, и тут она, в связи с Царствием Небесным, вспомнила о своём покойном супруге. И как погнала его крупным непристойным матом! Даже Коля, человек, скажем так, бывалый, опешил. Чуть в столбик придорожный не врезался. Потому как самым корректным воспоминанием было «г…н штопаный».
Оно, если честно, и не поймешь: как в наше время правильно, по-христиански, надо жить. Я вот Колю пилила: и такой ты, и сякой (много тут можно что о Коле рассказать, но не о нём речь), вон, погляди на своего одноклассника Сеню Будкина – каждое воскресенье он в церковь идёт с женой. Благочестивого поведения человек. А мне Коля потом говорит: я, может, и сволочь последняя, но я мать свою дома докормил, а Сеня твой идеальный – в дом престарелых сдал!
Ну да, Коля докормил! В основном-то несчастную старушку-свекровь я обихаживала. Бедная раба божия Аглаида сама намучилась и нам прикурить дала. Трудно помирала. Хотя и пожила, опять же. За восемьдесят. Мне Лиза Дамкина внушает: «Вот мы их, старых, жалеем. А кто нас пожалеет? Думаешь, мы столько протянем?! Уже сейчас здоровья никакого». Это точно. И вот, свекровь померла, лежит на кровати, надо что-то делать, а у меня – сил никаких. Так я за последние полгода вымоталась.
И стала я плакать. Потому что, куда ни кинусь, – одна как перст. (Коля – это ж декорация супружества, видимость.) Плачу, вою, слёзы ручьём. Во-первых, страшно – что ни говори, а смерть рядом; во-вторых, устала я жутко; в-третьих, себя жалко и жизнь свою, в общем, пропащую; в-четвёртых, как подумала я, что мне предстоит… Похороны, поминки, девять дней, сорок дней, родственники, обряды, огород сажать надо, и на работе дожидают. И это ещё не весь список! Я, грешница, в тот момент даже покойнице позавидовала. Лежишь себе, никаких хлопот. Все жалеют и добром вспоминают.
Коля в те дни куда-то забурился, запил – он человек тонкой душевной организации, сказал, что не может смотреть на мучения матери. У него, мол, сердце разрывается. Нежный сын! И оставил меня наедине с пеленками, тазиками, памперсами и прочим. В общем, одна я, одна.
Ну, повыла я, поплакала и стала успокаиваться. Усопшая-то на кровати лежит. Стала звонить Сане (муж двоюродной сестры, из родни наиболее адекватный). «Сань, – говорю, – приедь хоть ты, помоги!» И он был выходной, быстро примчал. Между прочим, на новом «форде». Питерской сборки. Только что купил. Я его поздравила от души. Он даже смутился – у меня горе такое, а он – на новой машине. Вместе с ним мы все присутственные места объехали, всё что нужно купили. Саня и с читакой, женщиной во всех отношениях положительной, хорошо знаком. Завернули к ней. А сестра говорит: «Ой, а Марию увезли, она сегодня у прихожанки знакомой читает!» Что делать? Пришлось ехать за Риммой.
Я вечером еле-еле ноги передвигаю, почти падаю (хорошо, хоть Коля объявился, вышел из тени; поди-подай – и то от него польза!), ночь перед этим не спала, давление – 200 на 110. (Мне врач, несмотря на показания тонометра, говорит: что-то вы слишком хорошо выглядите для больной. Я прямо разозлилась: что ж мне, морду навозом вымазать, что ли?!) В общем, я – никакая, без сил, а Римме – хоть бы хны. Покойники для неё – народ привычный. И, опять же, на новой работе она окружена благоговением и трепетом. Деньги, харчи первые. Это не с невесткой дома собачиться! На лицо Римма, с тех пор как подрядилась по домам читать, стала гладкой, морщины разошлись, вид довольный. В общем, нашел человек свое призвание. И она мне говорит: «Буду читать всю ночь». Ну, думаю, нет, это мы тут с тобой сдуреем до утра, а завтра ещё день какой! С великими трудами я её выпихнула в первом часу ночи, Коля отвёз.
Но это потом. А вечером покойная в гробу лежит, Римма Псалтирь читает, перемежая церковнославянский с просторечным русским (обличение невестки), а у меня межгород звонит. У Коли есть братец единокровный, Родя, и его я давно предупреждала: мать плохая! Намекала: не тяни резину, если хочешь живой увидеть. Ну, они ж стоумовые, только себя слушают, «внутренний голос». Мать померла, я этого Родю начинаю искать – никакого отклика, сотовый недоступен. И тут супруга его звонит. Я ей про мать, она – в слёзы. Во, думаю, как свекровь жалко, что значит невестка ласковая (не то что я!), ишь как убивается! А она мне: у меня страшное горе, перезвони срочно!
Набираю номер. Оказывается (и это впрямь – сенсация!), горе состоит в том, что Родя её на днях бросил, ушел из семьи. Все концы обрубил. Нашел свою юношескую вдовую любовь и соединился с ней в блудной связи. Сказал: «Это у меня навеки, наконец-то я счастлив». Невестка кричит: звони, стыди, убеждай эту сволочь Родю, чтобы он ко мне вернулся, приполз на коленях, покаялся! Я говорю: подожди, тут же похороны, то, сё… А она мне душу изливать в подробностях (а почему бы и нет – за мой-то счёт!). Еле-еле я от неё отбилась.
Тут и Родя на связь выходит. Я ему про мать. Он: да-да… Говорит: ты уже знаешь, мегера моя рассказывала? И тоже – о личном. Но – больше со знаком плюс («ты мою Кирочку сразу полюбишь…»). Я говорю: «Родя, что ты думаешь? Похороны завтра. Приедешь иль нет?» А он: «А как я доберусь? Змеища арестовала машину, ключи от гаража забрала. А на перекладных – не успею. Мы уж с Кирочкой на девять дней приедем, тогда мамашу и помянем». И снова – про мегеру, про распри и про романтическое исполнение юношеской мечты.
Только я Римму вытолкала, невестка опять звонит – её обида распирает, надо же с кем-то поделиться… В общем, и в эту ночь я не заснула, слушала их попеременно. Как с ума не сошла, сама до сих пор не пойму.
Свекровь решили хоронить в деревне. Саня, молодец, утром привез батюшку с дьячком, ну Римма уже тут как тут. Отслужили панихидку, всё чин чином, машину подогнали, надо покойницу выносить. Духовные лица отбыли, а Римма опять лезет Псалтирь читать: мол, так надо (у неё на всё свои правила). Да бросай ты, там могила ждёт, дождь находит, люди разойдутся, и что ж мы ночью, что ли, хоронить будем?! «Ну тогда я тоже на кладбище поеду!» И – нырь в машину! Повёз её Коля, не будешь же у гроба ругаться. По дороге наслушался много интересного… А Римме что – новая деревня, свежие впечатления. И вроде при деле – «служебная командировка»!
Могилу копал профессионал, Арсюша Кирюшин (сын Мани Кирюшиной, которую собутыльники убили по пьянке). У Мани был родной брат по прозвищу Конь – здоровый белокурый мужик. И Арсюша – тоже под два метра ростом, волосы русые, нос прямой, глаза голубые. Истинный ариец. Живёт в шалашике без отопления (в сарае), поскольку хату, опять же, по пьянке сожгли – была у них там «малина». Арсюша живёт тем, что копает могилы, – деревня вымирающая, каждую неделю кто-то на покой отходит. Было две тысячи человек народу, осталось пятьсот душ; живут кто чем, преимущественно растительным существованием, натуральным хозяйством. Ну и понятно, что Арсюша в ремесле поднаторел – практика-то какая, достиг мастерства, «класса» в своем деле, он вроде как бригадир, руководит командой более спитых и малосильных товарищей. Так что к могиле у нас претензий не было – сухая, в меру глубокая, аккуратная, опрятная, я бы даже сказала, могилка.
А уж хор местный – это вообще достопримечательность. Зря Римма лезла – тут её быстро оттерли. Нынче певчие в деревне – главная самодеятельность. Ансамбль из девяти человек, дирижирует им бывшая учительница (она и Колю учила) Селиверстова. А главные голоса – Нюшка и Харитишка. Нюша – женщина симпатичная, в молодости вообще была красоты необыкновенной. А пела как?! В те времена, конечно, не псалмы, а «Я назову тебя зоренькой…», «Оренбургский пуховый платок», «Деревня моя, деревенька-колхозница…» и прочее, из лирического репертуара. Кадышева ей в подметки не годится.
Была Нюша замужем за Лёней Цареградским. Мужчина видный, породистый, похож на Сергея Бондарчука. И, конечно, всегда на него был спрос. А гулял он с Харитишкой (тоже женщина с выдающимися внешними данными, но другого типа – золотоволосая, бойкая). На этой почве затеялась между соперницами громкая распря – с битьём окон, поливанием грязью, публичными проклятиями.
Но давно нету Лёни Цареградского (и Бондарчука тоже), да и Харитишка мужа похоронила, и теперь они с Нюшей первые подруги и христопевицы. И так расстарались, выдали на кладбище, что опять же рабе божией Аглае только позавидовать можно – какая там консерватория!.. С душой пели, со слезой. А голоса!.. Под такие псалмы земля, конечно, пухом будет. Слава Богу, и жизнь прошла путём, и померла на родных руках, и похоронили по высшему разряду.
Назад возвращались мы втроём: я, Коля и Римма (куда ж её денешь!). Римма впереди сидит, проповедует Коле высокие материи, он поддакивает по привычке: «Да, да…» А я чего-то так разволновалась от впечатлений дня. Тут этой жизни – пять минут (если вдуматься), а сколько всего в ней было! Помню, подвыпившая Маня Кирюшина учила в детстве меня и подружку похабным частушкам:
Мой папаша дорогой,
Не ходи ты до другой,
У ей сисички, как ниточки,
И пупочек вот такой!
При исполнении последней строчки следовало свернуть дулю. Но нету теперь ни Мани, ни брата её Коня, ни рабы божьей Аглаи, ни многих других. Осталась одна дуля… За неё-то мы и держимся, дурочки… А что делать, если другого богатства не нажили?!..
Простая история
…А я книги всегда любил читать. В нашей деревне всю библиотеку переворошил. После школы год проработал на тракторе и ушел на срочную, на три года. Хотел до армии жениться – была у меня любовь. Галя, Галинка. А мать мне: ты что удумал?! Семья у нас бедная – отец помер, сестер надо поднимать, я – старший. Невеста моя – такая же голытьба. Мать в слёзы, и так мне её жалко стало: с утра до вечера она колготится на колхозной работе, и дома хозяйство, огород, нас – трое…
Очень я хотел учиться. Рвался в город. И в армии – минута выпала – за книжку. А жили мы… Даже не в бедности, в нищете. Унизительно это. Руки-ноги есть, молодой парень, здоровый, а в кармане – пусто. Сестры на танцы по очереди ходят – надеть нечего.
И поехал я после армии в Москву. По лимиту. Домой даже не заглянул. Специальность армейская у меня была – водитель. Но я пошел на стройку. Из-за жилья. На самую грязную и тяжелую работу – бетонщиком. Лимита – люди второсортные. Всё чужое кругом, чванное, чопорное. Правда, рабочих людей начальство ценило.
Познакомился я на стройке с девушкой-штукатуром. Тоже – Галина. И на мою чуть похожа. Мы поженились быстро, в три дня, от этого зависело, дадут нам квартиру или нет. Успели! Мать я сразу к себе забрал, сёстры учиться поступили. А потом они быстро и удачно, в общем, замуж повыходили. А мать умерла вскоре – сердце. Дом в деревне она сама продавала, без меня. Стыдно мне было ехать. Предал я свою любовь, чего уж там говорить.
А деньги опять нужны, жена родила сына Толика, дома сидела. Я ушел в автопарк. Ездил по пассажирским маршрутам. Уставал страшно – работа нервная, с людьми, и нудная, скучная. У меня товарищ был, Володя Храмцов, здоровый такой мужик, мощный. Он всегда на замены выходил, до денег жадный. Умер за баранкой – врачи сказали, от перенапряжения.
Да… Жена мне хорошая попалась, ничего не скажу. Душевная, не сварливая. Характер золотой. Хозяйственная, трудолюбивая. Ну, чего я буду её хаять – грех жаловаться! Повезло мне. Ребята как начнут рассказывать про своих «лесопилок», я только головой качаю – надо же! Совпали мы с Галей, оба деревенские, оба, считай, без отцов росли.
А всё мне кажется – иногда – когда поругаемся (в семье оно всякое ж бывает!), что с той, с первой Галей, я бы лучше прожил. Праздничней, что ли… Может, это не так, может, мать моя была права – я бы с ней всю жизнь в колхозе промучился и в колее бы от пьянства помер… Может… А всё мне думается, будто я бы с ней счастлив был. И, знаешь, редкий день я её не вспоминаю, не разговариваю. Веришь, в постели со своей лежу, а думки – о ней… Уже и сын у меня «Бауманку» закончил, женился, внука они мне родили – а я никак её не могу забыть. И к старости она мне стала чаще сниться.
Я после парка автобусного ушел в дальнобойщики – тоже за длинным рублём. Да и отдохнуть хотелось – надоел автобус смертельно. Конечно, на большегрузах тоже работа не сахар – бывало, что и с бандитами схлёстывался, и ломался зимой в чистом поле. Но здесь мне больше нравилось. Широта, раздолье. Особенно, когда едешь полями осенью. Петь хочется – такие дали, простор.
Жена у меня строгая, не гулящая. И я, честно скажу, не изменил ей ни разу. Хотя у всякого мужчины, у шофёра тем более, такая возможность есть. Но я не хотел никого. Брезговал.
И вот я ездил, ездил и думаю: выгадаю время, сделаю крюк, заеду в родную деревню, погляжу на свою Галю хоть одним глазком, хоть издали. И появился у меня такой момент. Подъезжаю к деревне и, веришь, чувствую, что у меня руки-ноги онемели. Весь холодным потом покрылся. Не от страха – от волнения. И не смог в село заехать. Рядом пруд, к нему свернул. Искупаться, успокоиться. А там дед Пантелей коров пригнал поить. Он меня, конечно, не вспомнил. (А может, притворился?..) А я его сразу узнал – он и в мои годы уже был и дедом, и пастухом.
Подошел я к нему, разговорились. О том о сём. О погоде, об урожае, о политике. Я всё кружу – вокруг да около. Потом говорю: друг у меня из этого села был, вместе в армии служили, письма получал от девушки, Гали Рябинкиной… А он: да что ж теперь говорить, Галя замужем за агрономом, детей двое, живут, правда, неладно, муж попивает… И такая злость меня взяла на этого агронома: вот, думаю, сволочь! Мою Галю обижать! Скотина этакая!.. Покружил я около деревни, покружил (так мне хотелось агроному морду начистить), да и уехал восвояси.
В 90-е годы невозможно стало работать на большегрузах – беспредел страшный начался. Да и возраст у меня уже не тот, чтобы по командировкам без отдыха мотаться. А шофер я, скажу не хвастаясь, классный. Толька, сын, в меня пошел, инженером стал, и машины тоже любит.
В общем, нашел я блатную работу – вожу начальника фирмы. Мужик с характером, но приспособиться можно. Я привык к его выкрутасам. Платит нормально, не жадничает. Купил я «Волгу», почти новую. Дизель. Их сняли с производства, но я еще в юности мечтал, что если чуть-чуть заработаю, обязательно «Волгу» добуду. Машина неплохая – я ведь и слесарь какой-никакой, мотор отладил, работает как часы.
Вечером, если приду домой рано, сажусь на кухне один. Есть у меня одно занятие – даже не знаю, как тебе про него сказать, боюсь, смеяться будешь. Накатывает на меня, в общем. Очень я стихи люблю. Если попадётся книжка хорошая – я почти всё наизусть запоминаю. И сам пишу. Никому не показываю – стыдно как-то.
Толька знает про это моё занятие. Он у меня парень неплохой. Не пьет, не курит, лыжами занимается, семьянин. Но сын – не друг. Как я ему покажу, о чем пишу? Что я всю жизнь другую женщину, а не его мать, люблю?! А я пишу, как бы мы с ней жили в нашем доме, и чтобы яблоня цвела в палисаднике, и чтобы мы вместе у реки гуляли, как тогда, в юности…
У начальника моего – молодая любовь. Гуляет он от жены. Однажды я его поздно домой вёз «после совещания», он был выпивши, жаловался мне: мол, так и так, и жену не люблю, и уйти не могу – вся фирма на супругу переписана. Я поддакиваю. Что ж, у каждого своя беда. А он мне: что ты можешь в любви понимать?! Ну, спорить я с ним не стал. Но подумал: что ж мы так неладно живем?! Зачем мучаем друг друга?!
Конечно, жизнь прошла, как прошла, и винить некого. Мать свою, что ли, я буду винить?! Она как лучше хотела. Сам я воли не проявил. А воля-то нужна бывает!.. Если Бог тебе послал любовь в начале жизни, если это твоё, никому не надо свою любовь отдавать, никого не надо слушать, кроме сердца своего. Вот так, друг.
Ну, прости, заговорил я тебя. Носишь всё это в себе, носишь, а вот так выговоришься – и легче. Всё я вспоминаю, как она меня в армию провожала. Словно в дымке вижу её – глаза – тревожно-блестящие… Чистый лоб… Губы наивные, никем, кроме меня, не целованные… Пусть такой она и останется. Навсегда…
Три власти
Ветреный, сизый вечер. Осень, стынь. И всюду – свинцовый цвет: в низко насупленном небе, брусчатке Красной площади, решетках Александровского сада, в шинелях ладных и вежливых военных, что проверяют документы у Троицких ворот.
Сергей спрятал паспорт во внутренний карман пиджака и не спеша – время у него было – зашагал по мосту, ведущему в Кремль. Он остро досадовал на себя, на свою неловкость, непривычность к подобным процедурам – был он, кажется, слишком суетлив, когда подавал документ и приглашение в конверте, напечатанное на отличной, очень плотной бумаге цвета топлёного молока: «Уважаемый… Имеем честь… Будем рады видеть Вас на приеме… Сбор гостей…». Впрочем, другие приглашенные, как он заметил, тоже чуть волновались, нервничали. Сердце его билось радостно, беспокойно – будто в ожидании чуда, которое обязательно должно с ним сегодня произойти.
Сумерки быстро сгущались. Он миновал куб из стекла и бетона – здание Дворца Съездов, и, повинуясь интуиции (спросить не у кого, другие гости давно его обогнали, да и стыдно было бы признать себя здесь новичком), повернул направо. Дул резкий, пронизывающий ветер, было зябко, словно ранним утром, когда из тёплого дома выходишь на неприветливую улицу. Тьму пространства разрезали толстые, мощные лучи прожекторов. Свет падал мягкий, тёпло-золотистый. Ноги сами вели его в нужном направлении – и Сергей вдруг узнал, угадал Соборную площадь, столько раз виденную им в учебниках истории, в документальной хронике и даже в кино.
Он оказался один, совершенно один, на этом небольшом квадратике кремлёвской земли, стеснённой древними соборами, где, как он помнил, покоились древние государи земли русской.
Ветер внезапно стих, контуры храмов темными громадами вырисовывались в небе, и что-то таинственное, древнее, грозное, много больше, чем человеческая жизнь, неожиданно явилось перед ним.
Сергей ошеломлённо сделал несколько шагов и, наконец, застыл в центре площади. И вдруг он со страхом, а после с ликованием услышал, как бьется сердце великой страны. Он мог поклясться – эти глухие, размеренно-тяжелые удары, кажется, доносились из тьмы веков; они были могуче-основательными, глубинными, но – он повел плечами, так жутко ему стало, – иногда будто замирали, пропадали, и всё равно услышанные тоны казалось величественным, прекрасными. Глаза его мгновенно стали влажными.
Он был, конечно, взвинчен, взволнован, восприятие его было слишком нервным, острым; Боже мой, вихрем пронеслось в его голове, неужели, ощутив то, что сейчас почувствовал он, можно чего-то бояться?! В смысле – бояться умереть, пострадать за это великое сердце, чтобы оно билось дальше и дальше, всегда?!
Ему казалось, что он мчится на лыжах с огромной горы, и душа его трепещет – он должен сейчас разбиться, погибнуть, но он всё летел и летел; так вот, успевал он думать, неужели почувствовав свою призванность владеть и властвовать, можно ещё чего-то хотеть?! Смешными в этот миг – вроде детских игрушек – казались ему мирские сокровища – дворцы, яхты, счета в банках, экзотические острова. Все они будто лежали у его ног, а он предпочёл им вечность… Он вдруг почувствовал себя Иваном Грозным, Македонским, Цезарем и ему казалось, что это он правил настоящим, прошлым и будущим разноплеменной империи.
Перед тем как пройти в зал приёма, нужно было зарегистрироваться у симпатичных молодых людей (они называли номер столика, Сергею достался 21-й), и этот церемониал собрал даже небольшую очередь – человек в десять-пятнадцать. От резкого запаха стойких духов, от чужих обостренных энергий, которыми, казалось, была переполнена атмосфера просторного и роскошного помещения, у него закружилась голова. Сергей старался, чтобы взгляд его не был пристальным, он чувствовал в себе особую собранность, ясность и чёткость в движениях, которая когда-то появлялась у него перед горнолыжными соревнованиями (теперь он забросил спорт – жаль, конечно). Он пытался смотреть мягко, вести себя раскованно, естественно, но был напряжен и видел то, на что в обычные дни совсем не обращал внимания.
Были здесь дамы после сорока, одетые по-женски, но с такими закаменевшими лицами, что он понял – множество государственных или деловых обязанностей давно поглотило их пол, и они даже не подозревают о радостях физической любви; были богачи, миллионеры (или даже миллиардеры), они вели себя как завсегдатаи, их статус выдавали не бриллиантовые запонки, а многолетняя привычка к дорогой одежде и «светскость», с которой они вели беседы с себе подобными; были растерянные новички со свежими, как правило, плохими прическами и неуклюжими нарядами; были чиновники – «кувшинные рыльца» – от сидячей работы у них сильно обвисала та часть тела, откуда растут ноги, странно, что таких физических явлений не наблюдается, допустим, у водителей автобусов, подумал Сергей; были здесь и иностранцы – с авангардизмом в одежде и чувством глубокой растерянности и непонимания на лицах, они фотографировали интерьеры на мобильные телефоны, и никто не останавливал, не мешал им.
Сергей мучительно узнавал лица, что когда-то видел по телевизору (образы – экранный и реальный – сильно разнились), на прием пригласили и трёх его коллег – учёных-физиков, но это были «мэтры», светила, к которым он никогда бы не решился подойти. Они смотрели на происходящее без всякого ликования, скорее устало, будто пришли не в Кремль, а на очередное заседание кафедры, и это удивляло, ранило Сергея.
Наконец всех пригласили в Георгиевский зал. Высоко, на балконе, оркестр играл классическую музыку, сияла позолота, официанты в белых перчатках скромно стояли у стены. Стол Сергея был почти рядом с президиумом, но вместо Первого лица прием открыл малоизвестный человек из администрации, с некрасивым телом, которого не скрывал дорогой костюм, с ассиметричным, неприятным лицом. Он говорил в микрофон простые, обыденные слова, явно стараясь понравиться собравшимся, и его речь усиливала акустика сводчатого потолка (новички всё озирались вокруг, созерцая кремлёвское великолепие). Сергей внимательно вслушивался в «послание»: может быть, вещал человечек, облеченный властью, жить следует для того, чтобы однажды оказаться в этом зале… Слова перевирали, переворачивали вверх тормашками то чувство, которое Сергей испытал на Соборной площади и ему стало остро больно. «Не так, не так!» – упрямо шевелил он губами.
Бело-золотой зал, белые скатерти, белая посуда, белые стулья. И – сияние хрусталя в огромных люстрах, в резных бокалах. За столом – они постепенно все познакомились – оказались несколько сотрудников МИДа (это были обычные протокольные люди с брюшками, может быть, в юности за рубеж их звала не романтика дальних странствий, а возможность купить вне очереди шкаф или машину, – думал Сергей), были и «простые смертные» – молодой наивный парень, лауреат конкурса «Учитель года»; пожилой сельский врач, тоже с заслугами; скромная, с узкими плечами, девушка-виолончелистка, стипендиатка фонда «Надежды России». Были и две немки – кажется, бизнесменши. Одна из них постоянно улыбалась, похоже, она не прочь была завести знакомство с загадочными русскими, другая, задорная, лохматая, напоминала ласкового мопсика. Они не знали языка, но мидовцы перевели – дамы предложили, когда наступила их очередь произносить тост, выпить «за этот великолепный зал». Официанты подливали вино в бокалы (крепких напитков не подавали); «прекрасное бордо!» – несколько раз повторил, качая головой, один из дипломатов. Учитель года, родом, кажется, из Вязников, листал меню (на двух языках, несколько страниц кремовой бумаги наподобие грамотки были скреплены витой золотой веревочкой) и тихонько ахал: «Камчатские крабы с муссом из авокадо… Филе бранзины, ризотто в соусе «шампань»…» Сергею, несмотря на «прекрасное бордо», стало грустно. Он почти ничего не пил, не ел.
Потом был концерт. На небольших подмостках пела крупная женщина, сильно декольтированная, у неё были густые и пышные чёрные волосы, на ослепительно белых её ключицах – таких нежных и сильных – замечательно блистали тёмно-коричневые камни колье, и платье тоже было насыщенного тёмно-коричневого цвета. У неё был партнёр, учтивый пожилой баритон с круглым и мягким голосом, и когда он пел, то чувствовалось, что он знает все возможности своего «инструмента», голос его слушался, и казалось, что солист управляет знакомой, хорошо объезженной лошадью и давно уже не ждёт от неё никаких неожиданностей.
Холёный конферансье, скрывающий за безупречными манерами лёгкое пренебрежение к собравшимся, объявил очередной номер. Женщина в декольте осталась одна. И с первых звуков знакомого, многократно слышанного романса время будто замедлилось, стало глубже, и с каждым новым словом поток иного мира, иной жизни всё сильней захватывал Сергея. Он вдруг забыл, где он, что он… Он слышал только историю любви, которую рассказывала ему певица, и чуть не заплакал от переживаемого потрясения – в её голосе была большая и трагическая власть, и странно было чувствовать эту волю и силу от обычной, в общем-то, женщины. В сознании его мелькнула Соборная площадь; как же так, мысленно удивился он, – за певицей не было ни тысячелетней Руси, ни космических войск, ни глухих закоулков сумрачной страны с полуразрушенными избами. Был только её дар, её голос, голос простой смертной женщины, но в эти минуты он готов был стать перед ней на колени. Он не мог оторвать от неё глаз – на певицу хотелось смотреть и смотреть, слушать и слушать, пить этот божественный голос, в котором тонуло его сердце. Он подумал: неужели где-то есть мор, голод, болезнь, несчастье, смерть, безденежье; только красота, чистота, только эта райская музыка напоминала о том, что есть на свете страдание, но и страдание было неземным, возвышенным – женщина пела об угасающей неразделённой любви. Она пела… Неужели это что-то изменило в мире, что-то качнуло, сдвинуло в душах людей?!..
Под впечатлением музыки он быстро и нервно шагал по Троицкому мосту; власть трагического и покоряющего искусства захватила его совершенно, целиком.
Он вошел в подземный переход, ведущий к метро, пахнуло спертым, несвежим воздухом, и он внутренне сжался, закаменел, предчувствуя встречу с обыденной и горькой жизнью: нищими старухами, что, трясясь от болезней и старости, будут просить сейчас деньги на жизнь, калеками, которые, шокируя жуткими увечьями, собирают средства на протезы, бомжами, выглядывающими из-за тёмных киосков как существа иного, потустороннего мира.
Но в переходе было пустынно, малолюдно, и только лысый музыкант играл на скрипке «Полонез Огинского»; играл привычно, «заезженно», одной техникой, думая, наверное, о чём-то другом, а не о «прощании с родиной». Сергей поспешил мимо, чтобы не растерять своего настроения, как вдруг заметил мальчика, может быть, лет пятнадцати, который чуть в стороне потрясенно слушал скрипача.
Это был обыкновенный русый подросток с простым румяным лицом. Глаза его блестели, рот полуоткрылся в удивлении. Вся гамма чувств – от высокой печали до возвышенной радости – тенью пробегала по его лицу, в руках мальчишка судорожно мял чёрную вязаную шапчонку, которую стащил с головы. «Как в храме», – подумал Сергей.
И вдруг он понял, угадал, что мальчик впервые в жизни слышит эту музыку, и ему стало нестерпимо жаль эту обворованную душу; а потом он остро позавидовал его радости, его потрясению и благодарно взглянул на скрипача.
После чопорно-богатого, сияющего позолотой зала приемов метро и люди в нём казались Сергею припорошенными угольной пылью. Все они были одеты будто в робы – в чёрные, большей частью, одежды, лица их виделись определенными и грубыми, наполненными отчаянием. В глаза бросилась застарелая вагонная грязь, а реклама вдруг поразила запредельным убожеством и крикливостью. Он с удивлением, по-новому взглянул на картинки, где улыбающиеся девицы предлагали майонез, толстяки в очках – кредиты, семейка с оскаленными зубами – бульонные кубики. Ему стало страшно – все эти рекламные образы хотели разорвать его, засосать внутрь своих торговых сетей, использовать и выбросить. Сергей зябко повёл плечами. Он с сожалением оглянулся вокруг: нет, никто из пассажиров не замечал опасности! Народ устало дремал, или читал лживые газеты, или некрасивые, дешевые книги. Вагон чуть покачивался, гремел, стучал… И вдруг он увидел, узнал, сначала радостно, потом разочарованно, а после уже восхищенно, – женщину, которая только что пела в Кремле.
Она ничем не выделялась среди обитателей метро – джинсы, короткая чёрная куртка с капюшоном. Он смотрел и не мог оторвать взгляда: она была не роковая красавица, а почти дурнушка, с круглым простым лицом; но он-то знал её власть и силу, знал её право покорять – с первых звуков, тактов; и теперь он был сражен её будним преображением, но оттого она стала ему ещё дороже, родней. Она принадлежала этим людям, «припорошенным пылью», этому грязному вагону, залепленному уродливой рекламой, и было в этом что-то трогательно-возвышенное, настоящее. Рядом с ней стоял пожилой баритон, её партнёр, они говорили, и по выражению их лиц Сергей понял, догадался – они не только хорошо понимали друг друга, они – любили. Они вышли на следующей остановке, что-то негромко обсуждая, и в этом было много тайного и радостного.
…Да, была ещё одна власть – власть любви (наутро он думал об этом), и вдруг он понял, что она, любовь обыденная, мирская, для него ничего не значит по сравнению с той глубинной властью, которую он ощутил вчера. В России возможно только самодержавие, он почувствовал это явно, сильно, и знал, что если бы ему принадлежала такая власть, он не отдал бы её никогда, никому.
Сергей вышел на улицу. День было пронзительно-солнечный, и после холодной ночи ярко голубело небо, по чёрным тротуарам тут и там лежали огромные кленовые листья, оранжевые, жаркие. Природа словно на время отодвинула громаду города, и главным сегодня было это слепящее солнце, эти огромные, будто надутые изнутри кучевые облака, удивительно белые, эти стойкие стройные клёны, трепещущие в предчувствии неизбежной зимы.
Потом он быстро шел, потом почти бежал – легко, не чуя под собой ног, – на свидание, потом он любил и целовал женщину, которую давно, страстно и мучительно желал; и после, когда они шли рядом, сидели в кафе, когда говорили и не могли наговориться, и когда он с радостью и приязнью снова и снова смотрел в её глаза и слушал её признания, он вдруг подумал, что все царства мира, все венцы кесарей он бы сейчас отдал за то, чтобы никогда, ни на минуту не разлучаться с ней. Он, волнуясь, высказал это ей вслух, а она улыбалась, качала головой, гладила его по руке, и говорила, что не верит…
Из архива: март 2009 г.