* * *
Отец мой, Минашин Николай Егорович, за свою жизнь побывал и моряком, и пастухом, и дальнобойщиком, и конюхом, и наладчиком-истопником колхозной мехдойки. А вот лётчиком так и не стал, хотя был им, по сути, по нраву, по способности отрываться от земли, притягивать опасности, испытывать судьбу. А ещё он был рассказчиком. Я слушала его разинув рот и многое, оказалось, запомнила. Спустя несколько лет после смерти отца я решилась записать некоторые его истории. Мне думается, есть в этих деревенских былях отголоски мечтаний и боли всех старших сыновей, родившихся накануне Великой Отечественной, росших без отцов с матерями-вдовами, усыновленных войной и вынужденных слишком рано стать опорой, поддержкой, окаменеть плечами, чтобы вынести, выдержать тяжкое крестьянское небо. Когда младшие разлетелись из обветшавших гнезд, старшие не смогли оставить умирающие деревни, постаревших матерей, сросшихся душой и телом с избами-хоромушками. Матери, вытянувшие на своих хребтах пахоту тяжких лет, хотели малого: дожить в родных стенах и упокоиться на родовом погосте. Чего хотели их старшие дети? Некому было спросить. А сами они не рассказывали.
Первый полёт
В избе было накурено до синевы. В этом тумане бултыхались трое, не считая стреляющего ружья. Первый из крепко подгулявших мужиков угрюмо дырявил потолок, второй нервно приплясывал вокруг стрелка, третий одобрительно мычал в сторонке, оседлав кривую табуретку.
Вдруг одна окосевшая пуля завернула на печку и, просвистев над лежанкой, где шевелилась гора ветхого тряпья, влепилась в стену. То, что пряталось под тряпичным покровом, вздрогнуло, замахало руками-ногами и вытолкнуло из себя нечто, резво нырнувшее в синеву.
Летать с печки неинтересно – слишком быстро. И когда посреди сурового веселья, расплескивая туманную синь голыми пятками, под ноги отдыхающим брякнулся мальчишка, стрелок от неожиданности застыл с поднятым вверх ружьем, танцора переклинило на очередном хитром коленце, а табуреточный всадник, перестав мычать, громко икнул, будто резко натянув поводья, осадил своего кривого скакуна.
Между тем в лохматой голове свалившегося что-то противно хрустнуло и хлынуло в рот и горло солёной и липкой болью. Лётчик класса печка-пол откусил себе кончик языка, но не окончательно: недооткусанное болталось на толстой красной нитке, а стоило попытаться закрыть рот – противно заворачивалось внутрь, лезло в глотку. Не знаю, говорил ли раненому отчим или кто-то из отчимовских собутыльников: «Не ссы, пацан, ты же мужик, сколько там тебе, поди, лет десять есть, я в твои годы ого-го». Может быть, оставшиеся на высоте младшие, боязливо выглядывая из похудевшей тряпичной кучи, все еще нервно хихикали, не понимая, что происходит. Наверняка мать пострадавшего причитала и всплескивала руками. Сам лётчик молчал. Говорить и есть ему пришлось не скоро. Бедолагу спасло то, что у матери в хозяйстве уцелела корова, и, хотя ртов в доме было намного больше, чем тощих коровьих возможностей, безъязыкому выделяли порцию молока, которую он как мог тянул через соломинку. Так день за днём, пока то, что держалось на красной нитке, как могло, прирастало обратно.
Шёл 1948 год. Моему отцу исполнилось десять. Лётчиком он не стал, но полетать ему в жизни пришлось ещё не раз.
Не отшептала
Лес давно обобрали до хворостинки. Всё, что можно было обломать на досягаемой высоте, пошло на обогрев. Осталось недосягаемое. Но не для таких орлов, как наш лётчик. Добыча топлива – одна из его мужских забот. И неважно, что топор в детских руках ведёт себя своенравно, снег глубокий, мороз крепкий, а лес – большой и сильный, и голод в нём обрастает шерстью, встаёт на четыре лапы, подкрадывается бесшумно, наблюдает волчьими глазами.
Вот человечек карабкается по берёзе всё выше и выше, к высохшей верхушке, где ветки кажутся самыми хрупкими. Нет, не кажутся – они с треском обламываются под невесомым мальчишкой. И он летит вниз, оставляя за собой просеку вдоль белоснежного ствола...
Левая рука, на которую лётчик приземлился, горела огнём. Мальчишка кое-как подобрал осыпавшиеся обломанные ветки, связал верёвкой, закинул на спину.
Самодельные лыжи проваливаются в целину, но хорошо скользят по накатанной горке вниз. С этой горы со свистом летается на ледянке. Сделать такую штуковину можно из чего угодно, хоть из коровьей лепёшки, а лучше смешать навоз с глиной, как это делают для замазки щелей между брёвен в амбарах, обмазать круглое дно плетёной корзины – и чтоб схватилось ледяной коркой. Но пока лётчику не до забав. Голова его кружится, рука распухла, а земля ускользает из-под ног.
Он не помнил, как кувырком слетел с горы, теряя на лету лыжи. Обнаружил себя в снегу, благополучно перелетевшим через незамерзающий ручей. На другом берегу стоял у воды желтоглазый зверь. Волк и человек, разделённые узкой и мелкой текучей границей, смотрели друг на друга. В глазах хищника было что-то похожее на удивление, а что увидел волк – кто ж его знает.
Желтоглазый первым отвел взгляд, полакал из ручья и потрусил в лес, не оглядываясь. Лётчик же, подобрав лыжи, огородами двинулся к дому.
В избе Усачихи пахло душицей, зверобоем, мятой и воском. Бабка, что-то бормоча про себя, принялась прощупывать сучковатыми пальцами чёрное брёвнышко, в которое превратилась рука старшего сына Варвары. Хлопец пришел сам, матери-то и не сказал, поди. Варвара издали и сама кажется девчонкой – ростом не вышла, кожа да кости, а в глаза посмотришь – и вздрогнешь. Кажется, не одну жизнь эта девочка на свете промаялась, всё повидала, ничего уже не страшится. Сжав зубы, терпит и работу, и нужду, и мужика, силком, вопреки её воле, навязавшегося в сожители. Терпит и ждёт, что придёт с войны её без вести пропавший Егор. И ничего, что война давно закончилась. Просто дорога – дальняя и трудная. Но Егор – мужик крепкий и упрямый – пешком, на одной ноге, да хоть ползком, но одолеет, превозможет, вернется к ней и детям. Обещал. И она надеется.
Усачиха, закончив осмотр, вдохнула, покачала головой, покрытой чёрным платком по самые брови. Лётчик быстро глянул в морщинистое носатое лицо и убедился: нет у Усачихи никаких усов, а вот прозвище есть. Пока он размышлял о таких странностях, старуха принесла обмылок, похожий на речной голыш, намылила руку-брёвнышко по самую ключицу, а потом резко и сильно дернула. Кажется, падать с дерева было не так больно. Но лётчик давно понял: боль – неизбывная часть жизни. Самая малая, хотя и обидная – от материнских подзатыльников, а дальше – больше и разнообразнее.
Не знаю, существует ли какой-то специфический заговор от полётов с деревьев и вообще. Деревенская знахарка моего отца от этого занятия не отшептала.
Куркуль
Васильевский лес – место преимущественно берёзовое, светлое, в ёлочку да сосенку, встречается и осинка, и рябинка, и лощина, но местами укоренилось в нём и нечто сумрачное. Есть в том лесу Куркуль – то ли хутор когда-то так назывался, то ли жил в чаще некто прижимистый, то ли сам лес был на этом участке жадный – людишек своими дарами не баловал, а может, и дерево особое в лесу водилось с таким вот прозванием. К этому дремучему Куркулю и отправился наш лётчик за хворостом в очередной раз.
Дуб казался надёжным, как положено суровому дереву. Добравшись до высохшей верхушки, мальчишка втиснулся между двух толстых сучьев. Ловко угнездился. Бодро и весело взмахнул топором. И тяпнул себе по ноге. Молодая кровь бодро и весело хлынула. Он бросил топор. Потянулся зажать рану. Понял, что не дотягивается – застрял. А кровь хлещет и, можно сказать, низвергается с семнадцатиметровой, между прочим, высоты. Так бы и вытекла вся, если б лётчик пошёл в лес один, как обычно. На его счастье в этот раз с ним был старший и сильный товарищ.
Едва зажила рана на ноге, нужда снова погнала в дальние Куркульские владения. Долго сказка сказывается, да быстро с дерева падается, но мы замедлимся, чтобы разглядеть.
Раз – и наш орёл взлетает на сухую верхушку дуба.
Два – размахивается и бьёт топором по заскорузлому сучку.
Три – «Опять дррраться?!» – скрипит Куркуль, напрягая жилистые мускулы, и вышибает одним ударом сначала орудие труда из рук наглеца, а затем и его самого, подломив под человечком ветку.
Топор летит, красиво поблёскивая лезвием.
Лётчик – следом, неловко, боком.
Куркуль ловко подхватывает топор и укладывает остриём вверх, так сказать, в фас.
Долгое мгновение лётчик парит над ним, лёгкий, как белка-летяга, и всё его земное существование, как положено в таких случаях, проносится перед глазами, а всей той жизни – несколько родных лиц. Вот мать глянула строго и укоризненно, как умеет она взглядом и осадить, и отругать, и наказание назначить. Да, мама, подвёл, не справился, прости. Вот лица младших братьев и сестрёнки – кто теперь присмотрит за ними, кто вступится, защитит? Напоследок мелькнул смутный образ отца – ни лица, ни голоса его детская память не удержала. А за этим образом – только ослепительно отточенный край бытия. Совсем близко.
В последний момент чья-то невидимая рука милостиво отодвигает лезвие – голова топора заваливается набок. Лётчик приземляется рёбрами на лежащее плашмя железо, молодые кости гремят на весь лес звонко, до потери сознания...
Редкая птица залетает в Куркуль. Но так вышло, что именно в этот час неподалеку оказался кто-то, услышал крик, нашёл и дотащил полумёртвого мальчишку до ручья, положил в ледяную воду почерневшим боком. Дождался, пока лётчик станет полуживым, придерживая, вывел к людям.
Гнездо
На макушке старой берёзы можно найти гнездо. После пустопорожней крапивы-лебеды птичьи яйца – мечта доходяги. Герой этой истории был доходягой-подростком, жилистым, живучим и целеустремлённым – добывал пропитание для многодетной семьи. Мать с утра – на колхозных полях, а он – старший сын – на хозяйстве с тремя мелкими. Заглянем здесь лет на семь в прошлое лётчика. Памятный был момент.
Однажды, пока укачивал он сестрёнку, грудную ещё, кричащую от голода Марусю, пока кормил затирухой пятилетнего Володьку, пропал младший брат Горка. Вот только что ползал по двору – и нет его нигде. Старший стрижом облетел вокруг дома – пусто, будто коршун унёс трёхлетку, как цыпленка.
Ближе к вечеру вернулась мать. Горку искали-аукали, а он, ослабевший на подножном корме, разомлевший на солнце, посапывал в лопухах до тех пор, пока вечерняя прохлада не заставила его выползти из зарослей на материнский голос.
Мать сгоряча отходила ремнём няньку – недоглядел. А было тогда этой няньке семь лет. От свершившейся несправедливости будущий лётчик осерчал, сбежал из дома, забился под чужой амбар и пролежал там, дрожа от холода и обиды, до самого утра.
Так вот берёза, с которой лётчик встретился в свои четырнадцать, тоже была с характером: высокая и гладкая, почти без веток, но с большим гнездом на макушке, свитым какой-то серьёзной птицей между трёх толстых сучьев.
Карабкался парень поначалу бойко, вниз не смотрел. На подступах к цели понял, что сорвётся. Руки-ноги сделались пудовыми. К горлу подкатила тошнота. В глазах стемнело. Каким-то чудом удержался. Дотянулся, перевалился кое-как в гнездо. Лежал, слушал заполошное сердце. Голова кружилась. И казалось ему, что нет под ним никакой опоры – только воздух, шелестящий, зелёный, ласковый. И летит он вместе с разорённым гнездом вниз. И вот-вот разобьётся.
Вольная птица
Отец мог бы стать лётчиком-испытателем. Ему бы хватило для этого бесстрашия и мужества. Кажется, он ничего не боялся. С восторгом рассказывал, каково идти по морю на баркасе во время шторма, когда волны обрушиваются на палубу, или лететь на вертолёте над степью так низко, что видно, как внизу колышется ковыльное море. А летать ему пришлось за рулем ГАЗ-53 по дорогам Башкирии. Но это уже другие истории.
Сразу после деревенской семилетки мать отправила старшего сына пасти колхозное стадо. Потом были три года Черноморского флота. А когда вернулся из армии, надо было поднимать младших, а когда они разлетелись по городам, его деревня-матушка не отпустила.
О своих приключениях, даже страшных, отец рассказывал весело и смешно. Наверное, он бы мог стать хорошим писателем. Или инженером – он играючи умножал в уме большие числа, решал задачи, делал расчёты, строил. И даже укротителем в цирке – мог бы. Его звали на помощь всякий раз, когда бушевал колхозный Буян – огромный чёрный бык с налитыми кровью глазами и железным кольцом в ноздрях – и не подпускал к бурёнкам перепуганных доярок. Когда Буян впадал в ярость, а случалось это часто, он отделялся от стада, выходил вперёд, как поединщик, вызывающий на бой равного, наклонял мощную голову, выставляя вперед остроконечный ухват рогов, рыл копытом землю и его бас, переходящий в звериный рык, сотрясал округу. Мой отец принимал вызов. Уверенным шагом он подходил к Буяну, что-то говорил ему негромко, брал за кольцо и уводил присмиревшего бузотёра в загон.
Отец умел из ничего свить веревку, завязать морским узлом, смастерить лассо, обуздать необъезженного жеребца. Однажды, когда мне было лет десять и я уже могла держаться в седле, мы с отцом пасли маленькое деревенское стадо на лугах и взгорьях вдоль речки. Я, с детским восторгом переживая невероятную высоту своего положения, понукала старую смирную лошадку, вынуждая её переходить на рысцу. И было лето, и жаркий ветер в лицо, и запах разнеженных солнцем медоносов, и небо – далеко и близко одновременно, и весёлый сильный голос отца, звучащий под этим небом:
…Мы вольные птицы;
Пора, брат, пора!
Туда, где за тучей
Белеет гора…
Он оставался гордой вольной птицей даже с подрезанными крыльями.
Иногда я думаю: если бы отец всё бросил и уехал из деревни, как сложились бы наши судьбы?
Я так и не успела сказать тебе спасибо, отец. Спасибо за то, что в своё время отпустил меня.
Ты отпустил, а я до сих пор каждую ночь возвращаюсь и кружу над опустевшим родительским домом.