Все новости
Проза
14 Октября , 12:00

Павел Северный. Тургеневская сказка

Глава первая

 

В Орловской губернии, близко от города Мценска, было имение Тургеневых. «Спасское ­Лутовиново» называлось оно.

Имение это роду Тургеневых принесла в приданое богатая невеста, Варвара Петровна Лутовинова, выйдя замуж за бравого офицера Елизаветградского кирасирского полка Сергея Николаевича Тургенева.

Тургеневский род принадлежал к старинным родовитым дворянам, вышел он из Золотой Орды.

В истории русской памятны многие предки этого рода. Взять хотя бы Петра Тургенева, обличавшего Лжедмитрия и сложившего за это голову на плахе. Памятен и Яков Тургенев, которому император Петр поручал стричь шелковые боярские бороды.

 

 

*  *  *

 

Августовским ранним утром в имении просыпалась неторопливая, обычная, изо дня в день, жизнь.

На барском дворе, на лестнице сеновала, вытягивая золотисто­кумачовую шею, задорно пел петух. Солнечные лучи пока освещали только верхушки деревьев вокруг дома да его красную крышу.

Стекла в окнах, отражая небо, блестели холодными сизовато­стальными зеркалами.

У парадного крыльца стоял, блестя лаком, открытый дорожный экипаж, запряженный холеной вороной тройкой. Коренник нетерпеливо бил копытом о землю и тряс головой, позванивая бубенцами тонкого набора.

Лживыми, шаркающими шагами, обутый в валенки, через двор прошел, покряхтывая, заспанный старик, караульный Пимен, и широко растворил ворота. И тотчас же в них в тень двора вползла неправильная, треугольная полоса солнечного света. Открылась наполовину застекленная парадная дверь, и вышел из нее, остановившись у колонны, высокий, грузный старик­барин.

Широкополая шляпа почти наполовину закрывала его лицо. В правой руке он держал ружье, а около ног ласкались, взвизгивая, два вислоухих сеттера, размахивая хвостами.

Следом за барином вышел слуга с чемоданами и положил их в экипаж.

Медленной походкой барин сошел по ступеням лестницы к экипажу и положил в него ружье, ласково ответил на поклон кучера, любовно осмотрел сытых лошадей, каждой дал по кусочку сахара, а коренника с удовольствием погладил и потрепал по крутой шее и обратился к слуге:

– Солнечными днями, Семеныч, не забывай в библиотеке открывать все окна, чтобы сквозной ветерок был, а то, сам знаешь, в книгах сырость заведется.

– Будет исполнено, барин. Не извольте беспокоиться…

– Знаю, Семеныч, напомнил только для порядка. Будь здоров, ожидай, скоро вернусь.

Вежливо отстранив руку слуги, желавшего помочь, барин сел в экипаж, и тотчас же в него, не ожидая приглашения, запрыгнули собаки и легли в ногах хозяина.

Кучер сел на козлы и спросил:

– Прикажете трогать, барин?

– С Богом, Андрей.

Тройка шагом выехала за ворота. Проезжая, барин громко крикнул глуховатому караульному:

– Пимен, береги дом, да и здоровье свое не забывай!

Но старик у ворот не расслышал слова барина и сиплым голосом закричал вслед:

– Храни Христос в пути, барин...

За воротами кучер снял картуз и размашисто перекрестился на далекий крест сельской колокольни, натянул вожжи, и лошади с места взяли рысью…

Это произошло в августовское утро того года, в который первого марта в столице России взрывом бомбы, брошенной недрогнувшей рукой, был искалечен и убит император – освободитель крестьян.

 

 

*  *  *

 

Дружно бежала тройка по проснувшимся улицам села.

Колокол церкви тонким звоном звал к ранней обедне. Встречные сельчане, завидев тройку, почтительно обнажали головы и раскланивались проезжавшим. Старик внимательно смотрел по сторонам улицы на хорошо срубленные избы, на коньки крыш, и особенно его занимали и радовали занятные рисунки на створках ставень, расписанные яркими красками.

У околицы села перед тройкой бежали наперегонки босые ребятишки к выездным воротам и, успев их заранее открыть, облепили жерди, присев, как воробьи.

Когда экипаж поравнялся с ними, кучер, зная привычки барина, придержал лошадей, а барин, смеясь, бросил детям за их труды несколько монет, из­за которых они подняли крик и свалку на пыльной дороге.

 

 

*  *  *

 

За селом дорога шла полями, на которых работали жнецы. Неслась над полями грустная русская песня… Вслушивался в эту песню старик, любил ее до слез. Ворошила она его душу, ибо русской была его душа.

Работавшие у дороги жнецы прерывали работу, раскланиваясь с ехавшим, и в ответ на их поклоны старик махал им снятой шляпой.

– Бог помощь в работе.

А с полей неслось в ответ дружным хором:

– Покорнейше благодарим, барин.

Снял шляпу старик и медлил ее надеть. Осветило солнце его лицо. Совершенно седой. Волосы белы как снег. Лицо заросло густой бородой. Свисавшие вниз усы закрывали рот. Круглое лицо с крупными, но мягкими чертами. Мясистый нос. У рта, под нависшими щеками, две резких линии, признак волевой души, привыкшей к одиноким и твердым решениям. Пышные волосы зачесаны назад, но их мягкие пряди спадают иногда на широкий лоб, изборожденный глубокими морщинами. Из­под нависших бровей пытливо смотрят усталые, грустные, добрые глаза, согретые теплом ласковой души.

Величественна красота седого старика!

Будто вырезано его мужественное лицо рукой скульптора­кустаря, чтобы показать богатырскую силу душевной доброты русского народа.

Лицо старика хорошо знала вся культурная Россия, знала его и Европа – лицо знаменитого писателя Ивана Сергеевича Тургенева.

 

 

*  *  *

 

Ровной рысью бежала тройка.

Поля кончились.

Уже не слышна песня над ними.

Но зато шумит сосновый бор. Горная дорога змеей извивается по узкой лесной просеке, уводит в глубь леса через овраги, мосты над речками­говоруньями.

Солнцем освещен бор. Топится пахучая смола. Дурманит голову аромат леса. Щебечут птицы, стучат долотом носа дятлы по дуплистым стволам.

Дикая красота леса в каждом пне, в каждой тропинке.

А над всей этой красотой – бирюзовый шатер бесконечного безоблачного неба.

Уже много лет, живя больше за границей, Тургенев в свои приезды на родину особенно чутко воспринимал ее неоценимую прелесть во всем. Природу России Тургенев любил по­детски восторженно, ее непостижимую красоту он описал на страницах своих книг.

Гармония лесного шума всю жизнь пробуждала в Тургеневе мечтательность воспоминаний. Ему было приятно, закрывая глаза, видеть себя мальчиком, на свои седины он устал смотреть в бесчисленные зеркала жизни...

Больше всего он любил вспоминать детство в родном доме Спасского­Лутовинова. Трогательно обожал старый дом усадьбы, в нем прошло его лучезарное детство, в нем пролились первые слезы, в нем учился первой мудрости; все в этом доме было дорого, в нем таилась память о детстве.

Еще жив в усадьбе старик Пимен, приятель его детства, с ним Тургенев узнал верность дружбы, с ним лазил по деревьям, считая яйца в вороньих гнездах. Бывало, часами просиживали они на берегу реки, не спуская глаз с поплавка удочки...

Но не ждало время, не доглядел Иван Сергеевич среди волнений жизни, как пришла старость. От тяжелых шагов по скрипучей лестнице жизни, от падений на ней постепенно остывала солнечная радость души...

Обиды, оскорбления врагов научили замыкаться в себе. Бури трудных дорог и ливни гроз поотмыли волосы добела. На его глазах смерть уносила все новые и новые жертвы...

Умер суровый деспотичный отец; от него Тургеневу в детстве часто перепадали шлепки за дело и без дела.

Умерла любящая мать, до самой смерти не считавшая его за писателя, отвергавшая всегда все достоинства родной литературы, после Державина с большой неохотой все же причисляя Пушкина к замечательным писателям…

Умер крепостной камердинер, открывший ему тайны красот родной литературы, читавший вслух в уголках парка «Россиаду» Хераскова. Увековечил его образ Тургенев в своем рассказе «Пунин и Бабурин».

Детство прошло в деревне.

Молодость прошла в обеих столицах и за границей.

Тропа его жизни шла рядом с тропами великих. Он жил в одно время с Пушкиным, Лермонтовым, Жуковским. Он видел живые лица Крылова, Глинки, Гоголя. Удостоился дружбы с Белинским. Многое знал о страшных днях детского бунта солдатиков на Сенатской площади, за который землю Сибири напоили потом декабристов и слезами их легендарных героинь, жен.

Пережил великую трагедию русского искусства – смерть Пушкина. Видел ослепительную красоту его жены – «Косой Мадонны». Слышал также на всю Россию прозвучавший выстрел, уложивший в землю маленького гусара Лермонтова.

Умирали великие люди его молодости, заменяли их новые, не менее славные, и совсем недавно сама Россия поставила его имя в ряд с их именами.

Но еще не кончилась его жизнь, как не кончилась сейчас его дорога в усадьбу друга, генерала Нечволодова…

Давнишняя болезнь последние годы все чаще и чаще омрачала жизнь Тургенева, лишала увлечения охотой, его единственной неизлечимой страсти. Ехал к генералу пожить среди милых людей, забыться от дум в тихой ласке их жизни, поохотиться на рябчиков.

Этот приезд Тургенева на родину был особенно приятен, он знал, что Россия поняла и оценила труды всей его жизни. Родина после долгих ссор с ним поклонилась величию его мысли и таланта. Тургенев стал национален. Это началось два года тому назад, когда после «Нови» он приехал мириться с русской молодежью, и неожиданно этот мир для него кончился необычайно теплым приемом, доказавшим, что русское общество умеет ценить и понимать любимого писателя. Через год в Москве в памятные «пушкинские дни» на открытии памятника поэту ему пришлось пережить свой величайший триумф признания. Долго Тургенев, потрясенный, не мог успокоиться; страшным ему вдруг показалось это стихийное признание его славы...

Но прошел этот страх. Позади была красочно прожитая жизнь. Были в ней тени и яркие солнечные пятна, совсем как в этом сосновом лесу в августовский золотистый день.

Приближался конец его жизненного пути. Один за другим умирали его современники...

Этой зимой умер страшный, непостижимый гений, пророк грядущего ужаса – Феодор Достоевский…

А вокруг бурлила, шумела жизнь, подтверждая свое могущество. В «Ясной Поляне» жил и работал Лев Толстой. Композитор Чайковский музыкой утверждал свое бессмертие…

Радостно чувствовал себя в этот день Тургенев от сознания, что его жизнь закончится вместе со многими замечательными людьми этого замечательного века…

И удобно откинувшись на подушки экипажа, Тургенев запел хриповатым голосом модную арию Ленского из оперы «Евгений Онегин»...

 

 

Глава вторая

 

Вековое гнездо дворян Нечволодовых – «Березовый скит».

В каменную стену белого дома с шестью колоннами вмурована литая  медная плита, на которой вязью написано:

«Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Дом сей построен дворянином Степаном Нечволодовым в благополучное царствование Государыни Императрицы всея Руси Екатерины Второй. Освящен в день Успения Пресвятой Богородицы в лето 1770 по Рождеству Христову. Аминь».

Из седых преданий об основании имения было известно, что в петровские времена в лесах этой округи стоял тайный раскольничий скит, срубленный из березовых бревен. В годы гонения на веру скит сгорел, а место с тех пор называлось «Березовый скит».

Дикое это было место.

Два лесистых холма, один против другого, разделенные широкой ложбиной, в непроходимой чаще которой журчала речка Слезянка. Таким это место впервые увидел предок рода, екатерининский вельможа. Понравилось оно ему обилием берез в лесу, ибо изо всех деревьев любил он только березу...

Вельможа приказал на этом месте основать усадьбу для покоя своей старости. Приказал на склоне холма выстроить подобающий его знатности дом, вырубить в лесах холма и ложбины разные породы деревьев, выкорчевать их пни, оставить только березы. Приказал по строгому плану разбить аллеи по холму, засадить пустыри молодыми березками, речку запрудить плотиной, вырыть круглый пруд, обложив его берега гранитом. Приказал на холме срубить село…

Вельможа приказал. Крепостным трудом приказ выполнили в точности.

В течение всей своей жизни вельможа заботился о роскоши своей любимой усадьбы. Слава о ней дошла до столицы, и наезжали в нее любоваться многие знаменитые люди того времени. В летописи усадьбы о всех о них упомянуто, и особенно много можно прочитать о жизни Суворова и Потемкина. Но самым страшным преданием усадьбы является посещение ее наследником престола Павлом Петровичем. Предание передает, что наследник престола в парке, на коре одной из берез, вырезал жуткое пророческое слово о своей смерти…

В год взятия Суворовым крепости Измаил вельможа скоропостижно скончался, оставив наследником своего состояния сына – Николая, отца теперешнего владельца усадьбы. Николай был другом наследника. Став императором, Павел осыпал его милостями, а за год до своей смерти, обидевшись на него за косичку у парика, сослал на жительство в усадьбу.

Умер задушенный император… Александр Первый вернул изгнанника в столицу, и в битве под Бородином он, в чине полковника, пал смертью героя.

Усадьба сосчитала свой первый век. Потомки рода свято чтут заветы ее основателя. В ней бережно сохраняется каждая вещь, заботливо замазывается каждая трещина наружных стен…

В усадьбе все как прежде, только люди меняются…

И если бы тень основателя посетила усадьбу теперь, то нашла бы ее прежней по роскоши – постаревшей только на сто лет.

 

 

Глава третья

 

По утрам жизнь в усадьбе раньше всех начинал ее хозяин, отставной генерал  Петр Николаевич Нечволодов.

К двери спальни генерала подошел его камердинер Никитич с маленьким тазиком и губкой в руках. Никитич – низенький, сухой старичок, лысый, с пушистыми баками табачного цвета.

У дверей комнаты спала любимая хозяином собака Барчук, с которой Никитич вступил в разговор:

– Извольте уступить мне дорогу. Всегда норовите мешать мне по утрам посещать опочивальню барина. Вставай, говорю, дверь отворить надо.

Собака, приоткрыв сонные глаза, лениво потянулась всем телом, громко зевнула, завиляла хвостом, перевернувшись на спину.

– Ишь ты, распласталась! Ах ты, фаворит генеральский.

Перешагнув через собаку, Никитич открыл дверь, вошел в полутемную комнату, в которой слышалось хриплое дыхание спящего. Генерал страдал грудью.

Бесшумно и привычно Никитич открыл ставни и растворил окна. В комнату хлынул свет солнечного утра. На зеленых стенах прибиты восточные ковры, на них развешано множество всевозможного оружия. Много также на стенах портретов, преобладают среди которых лица военных. Выделяются среди них портреты Государя, графа Воронцова и генерала Гринвальда – кавалериста.

Генерал спал, накрывшись шинелью, на узкой походной кровати. Не мог с привычками долгой военной службы расстаться даже на мирном покое усадьбы. Никитич подошел к кровати, отвернул полу шинели, обнажил сухие, жилистые и желтые ноги. В воде тазика намочил губку и начал ею осторожно тереть подошвы генеральских ног. Обычай этот генерал завел в молодости, когда после кутежей, если его будили иначе, со сна дрался с денщиками. Кроме того, он находил, что холодная вода лучше огуречного рассола отрезвляла рассудок после пьянства. Уже давным­давно не кутил генерал, а обычай пробуждения от сна оставил на всю жизнь.

От операции Никитича генерал заворочался и поджал ноги, бормоча недовольно:

– Это ты, конечно, опять пристаешь, Никитич?

– Так точно, ваше превосходительство.

– Будишь ни свет ни заря, не можете сказать. Не дал поспать старику. – Слова «не можете сказать» были у генерала поговоркой.

– Вовремя разбудил.

– Ты всегда прав. У тебя всегда «вовремя», не можете сказать. Совсем ноги­то застудил, даже пальцы свело. Вода у тебя сегодня точно лед.

– Рад стараться, чтобы угодить вам.

– Рад стараться! Я тебе постараюсь как­нибудь по загривку. Не понимаешь, что ли, что я сержусь сейчас на тебя?

Нахмурив брови, генерал приподнял взъерошенную голову, посмотрел на Никитича и громко и сочно рассмеялся.

– Ты, я вижу, совсем не боишься своего генерала?

– Точно изволили высказать, не боюсь я вас. Чего мне бояться, вы в обхождении со мной всегда ласковы.

– Это и плохо, не можете сказать. Дисциплину нарушаешь. Должен трепетать перед моим взором!

– Постараюсь.

– Вот это правильно. Чаю скорей горяченького неси. Живо! Живо, говорю, шевели ногами!

– Сперва извольте встать, а потом я за чаем пойду. А то уйду, а вы опять заснете.

– Спать я больше не буду.

– Осмелюсь не доверять вашим словам. На практике жизни бывали подобные случаи, когда после пробуждения изволили снова засыпать.

– Хорошо, хорошо. Смотри: встал, сижу, видишь? Ступай за горячим чаем.

Никитич хихикнул и пошел, улыбаясь, к двери, но остановился около нее и, обернувшись, сказал:

– Люблю я, ваше превосходительство, подчинение моему характеру.

– Ах ты, костяная душа с баками, еще рассуждаешь, не можете сказать.

Крикнул на него генерал и бросил туфлем. Но не попал, Никитич успел ловко увильнуть за дверь…

Быстро умывшись и одевшись, генерал опустился на колени перед образами на молитву. Молился долго, читая «Верую» и «Спаси Господи люди твоя».

Высокий, стройный старик, густые черные волосы и баки с сединой. Подбородок выбрит досиня, лицо сурово и характерно, но глаза на нем бойкие, веселые, добрые… При ходьбе генерал слегка хромал – памятка о севастопольской осаде. Его дружба с Тургеневым началась в молодые годы. Дружба была крепкая, зародилась, когда молодым офицером Нечволодов служил в одном полку с убийцей Пушкина.

Пестра и сурова была военная жизнь генерала, все больше в сражениях прошла. Кипучей натуры был человек, любил опасность. На Кавказе служил с Воронцовым, участвовал в деле осады Севастополя, с кн. Барятинским покорял Кавказ и только после Хивинского похода в чине генерала вышел в отставку, поселившись в имении, предаваясь любимому занятию – охоте.

 

 

*  *  *

 

Супруга генерала, Тамара Сергеевна, верная и нежная спутница всей его жизни, в молодости была заметной красавицей в столице николаевских лет. Красота ее стояла в ряд с такими чародейками, как Завадовская, Раздивиллова­Урусова и Наталия Пушкина.

Черты этой красоты сохранились и сейчас, несмотря на старость. Вся серебряная, она не сгорбилась, не потеряла линии ее фигура; прозвана была соседями «маркиза­снегурочка».

Властная по натуре, она никогда не злобилась, но в крепких руках держала власть в доме и успевала лично заглядывать во все закоулки своего обширного хозяйства. Любила разводить в усадьбе лебедей и борзых собак, которые славились своими кровями на всю Россию…

Вчера, ложась спать, она позабыла закрыть шторы, а потому солнечные лучи, попав на подушку, разбудили ее раньше времени.

Открыв глаза, она первым долгом протянула руку к туалету, взяла круглое зеркало и посмотрелась в него. Все на лице было по­прежнему, заметила только, что под глазами углубились морщинки, – решила, что это от чтения в кровати по ночам. Встала, накинув кружевной капот, подошла к окну, распахнула его и залюбовалась: под окнами дома блестел пруд, затянутый зеленой парчой кувшинок. По воде, курлыкая, плавали лебеди. От дома во все стороны расходились желтые аллеи в березовый парк. На противоположном берегу пруда виден был обрыв с беседкой. За ним, за концом парка, дорога среди полей в гору. На горе большое село, над которым на холмике белая церковь и кресты погоста.

Тамара Сергеевна любила по утрам смотреть на знакомую, привычную панораму усадьбы. В ней она встретила своего мужа, в парке услышала от него о любви, здесь прожила свой медовый месяц.

У Тамары Сергеевны две дочери – Кира и Таисия, – был еще сын Григорий, но погиб в бою на Кавказе. Обе дочери замужем. В это лето вся семья в сборе. Из Парижа приехала погостить Кира. Таисия, выйдя замуж за адъютанта генерала, всегда жила с матерью – неотлучно. Была у нее еще радость бабушки – внучек Кирилл, – был он в доме светом и радостью стариков.

В дверь спальни генеральши постучали.

– Кто там?

Дверь отворилась, и вошла экономка Федосьевна, курносая, дебелая баба, опрятно одетая, с бусами вокруг шеи.

– Что случилось, Федосьевна?

– С добрым утром, ваше превосходительство, зашла доложить вам, что буренушка разрешилась белым бычком.

– Я так и знала, что бычок будет. Пошли ко мне Дашу, оденусь – приду взглянуть.

– Слушаюсь, только смею сказать, что Даша…

– Довольно. Знаю. Опять с утра ябедничать. Как тебе не стыдно. Сама­то как живешь?

– Да я только хотела сказать о непорядках среди дворни.

– Довольно, говорю! Не хочу слушать твоих сплетен о Даше, хорошая она девушка. Лучше за своими делами смотри, а то в хозяйстве всюду непорядки. Вчера рябиновое варенье опять переварила. О чем мечтала?

– Не виновата я в этом, не в первый раз варю. Сахар нехорош попался.

– Вот как, сахар виноват? А по­моему, ты галок на небе считала.

– Право слово, сахар, да и ягода у рябины дряблая в этом году.

– Ленишься. Управы на тебя хорошей нет. Мужа с крепким кулаком надо. Извертелась. Поменьше надо на кучера заглядываться. Кто это у тебя за последнее время сливок в день по две кринки выпивает? Кто? Крысы, видно, от холода жажду утоляют?

– Я до кучера никакого внимания не имею, ваше превосходительство, это все Даша на меня своим языком клеплет.

Федосьевна захныкала, вытирая глаза фартуком, и скоро залилась громким плачем.

– Хорошо. Слыхала твои причитания. Обидела барыня бедную несправедливо. Все тебя, несчастную, только обижают. Голову пора, Федосьевна, на месте иметь, не девка неразумная, а вдова второмужняя. Ступай!

– Уж как я стараюсь, из сил порой выхожу, а все не могу угодить на ваш скус.

– Иди, говорю, и пошли Дашу, да смотри, не смей на нее кричать.

– Матушка барыня, Бог свидетель, не виновата я! – уходя из спальни генеральши, голосила Федосьевна.

 

 

*  *  *

 

Младшая дочь Нечволодовых Таисия Петровна, или Ася, как ее все звали дома, спала по утрам дольше всех, ибо иногда зачитывалась в библиотеке интересной книгой до света. Так было и в прошлую ночь. С сестрой проговорили до первых петухов о заграничной жизни. Кира рассказала ей, как живут в Вене, где она провела последнюю зиму, о балах, о нарядах, сплетни разные не забыла помянуть. Наслушавшись, Ася не могла заснуть и, встав, ушла в село, в церковь, отстояла раннюю обедню и возвращалась в усадьбу, наслаждаясь наступавшим утром последних дней августа.

Ася шла по дороге не одна. Рядом с ней шагал старичок, монах­странник, встретила его на паперти церкви, пожертвовала в его кружку серебро. Он спросил дозволения дойти с ней до поворота в село Покровку, дорога в которое шла вдоль парка усадьбы.

Молода была Ася, хрупкая, как куколка из фарфора, от матери унаследовала красоту. Волосы золотистые, как солома ржи, по­девичьи заплетены в тугую косу. Голубые глаза, и видно, что ни одна житейская драма еще не омрачила ее душу. Радостна была ее жизнь, любила мужа, упивалась счастьем матери.

Шла по тропинке вдоль дороги мимо суслонов сжатых полей и слушала рассказ странника. Монах, подобрав по­бабьи подол своей выцветшей рясы, гремя медью в кружке, сдвинув на затылок вытертую, когда­то бархатную скуфейку, шел, шаркая лаптями, подымая пыль дороги.

– Сорок лет хожу по земле российской. Смиренно собираю лепту православных. По копеечке все больше. Не больно тароваты нынче на Божье Христовы овцы. Копейка к копейке – рупь, а там, глядишь, – и тыща. А на нее можно храм воздвигнуть. Все храмы по святой Руси, матушка­барыня, можно сказать, по копейке собраны… И, скажу я вам, сколько я за это время красоты Божеской повидал. Чудес каких нагляделся. Таких чудес насмотрелся, что как вспомню о них, так дух замирает.

Довелось мне видеть одно озеро, лесное озеро, дикое, большое, бурное, как море, вода в нем синяя­пресиняя. Стоит среди этого озера гора мраморная, а на ней монастырь воздвигнут. Как узрел я этот монастырь, так ноги мои и подкосились.

Стоят храмы монастыря из мрамора, высокие, высокие, белые, белые, как горы снежные. Купола у них из литого золота, а за кресты с драгоценными каменьями тучи бегущие зацепляются. Божественная красота у этого святого места. А живут в нем только праведные подвижники. Да, что говорить, много на Руси святых мест, во всю жизнь их не обойдешь ногами грешными. Вот в сибирской земле опять, слышали, знать, у могилы старца праведного Кузьмича Феодора чудеса исцеления происходят. Слыхал я, слепые прозревают весной, коли доживу, туда свои стопы направлю. Помолюсь о своей душе грешной. Ну, матушка­барыня, я до своей дорожки дошел, прощения просим за беспокойство. Расходятся наши дороги. Хранит Христос вас, помолюсь уже о вас у могилки праведника земли сибирской. Сынка­то как звать?

– Кирилл.

– И о нем, о младенце Кирилле, тоже помолюсь. Прощения просим во имя Христа.

Монах поклонился в пояс, и свернул на дорогу в село Покровку, и, отойдя от Аси несколько шагов, визгливым тенорком запел стихиру Богородицы.

Ася смотрела ему вслед, думала, как должна быть интересна его жизнь, – странника по таинственным дорогам необъятной России.

 

 

*  *  *

 

По лесной дороге на сером англо­арабе ехал верхом муж Аси Юрий Турчанинов – молодой, статный, с характерным лицом, – глаза которого выдавали присутствие в нем горячей татарской крови. В семье генерала он появился после похода на Хиву, в котором состоял при генерале.

Влюбился и покорил сердце Аси. После свадьбы вместе с генералом вышел в отставку и поселился в усадьбе.

Жизнь в глуши очень скоро наскучила ему, молодость требовала тревог и впечатлений. И, чтобы уйти от воспоминаний о бурных днях, он погружался в хозяйство усадьбы и сам не заметил, как увлекся этим, найдя для себя интерес в жизни помещика. Каждое утро – во все времена года, в любую погоду – он утром объезжал владения усадьбы на своем красавце Колчане. Лошадь эту в день свадьбы подарила ему жена.

Задумчивым и хмурым сейчас было его лицо. Обычный покой нарушен мыслями о сестре жены, княгине Кире. После ее приезда в усадьбу она с каждым днем все больше и больше занимала его мысли. Вчера, во время вечерней прогулки по парку, особенно загадочны были ее слова о жизни и любви женщины. Новыми были для него ее взгляды на жизнь. Лошадь шла шагом, и долго бы думал Юрий о Кире, если бы не увидел внезапно вдали Асю.

Приподнявшись на стременах и убедившись, что не ошибся, он пришпорил коня и поскакал к ней.

Поравнявшись с Асей, он ловко подхватил ее на ходу, и усадил, смеющуюся, на седло перед собой, и, поцеловав, поскакал к усадьбе через парк.

 

 

*  *  *

 

В парке, на зеленой лужайке поляны, между двух берез висели качели.

На одном конце доски сидела старушка няня Егоровна, придерживая руками стоявшего на пухлых ножках мальчика Кирюшу, на другом конце верхом сидел старик в коричневом сюртуке, в пестрых клетчатых брюках, отталкивался ногами от земли и раскачивал качели. Мальчик от удовольствия весело смеялся. Лукаво блестели голубые глазки белокурой, кудрявой головки. Старика звали Эдуард Карлович Ольтрати. В усадьбе он был учителем музыки. Лицом Ольтрати был похож на композитора Листа. Такие же бородавки на лице, из которых выросли длинные седые волоски. В семье Нечволодовых жил он около двадцати лет, ценимый всеми за талант музыканта и за редкую правдивость и доброту души. Давно выросли его ученицы Кира и Ася, а его не отпускали, ибо не представляли себе усадьбу без музыки Эдуарда Карловича. У дряхлой няни закружилась голова – с непривычки на качелях. Старая няня Егоровна вынянчила обеих дочек у генеральши, а теперь у своей любимицы из них нянчила сына.

– Погодите, господин Ольтрати, передохнуть мне надо, нутро у меня взболталось, мутить начинает…

Ольтрати остановил качели, посмотрел на няню и покачал головой.

– Это очень не карашо, Егоровична, что вы болей, когда я качаль. Это потому, что ваше сердце зер альт унд шлехт шеен.

– Уж и сама не знаю, отчего мутит, может быть, потому что «шлехт», по­вашему, а по­моему, сдается мне, стара стала.

– Карашо, вы отдыхайль, а я с Кирилль буду играть в пряташки.

Ольтрати смешными скачками перебежал поляну, спрятался за ствол березы и, высовывая голову, кричал:

– Уху, уху…

Мальчик, смеясь, сполз с няниных колен и заплетающимися шажками побежал к дереву, за которым спрятался Ольтрати…

 

 

*  *  *

 

В укромном углу парка, откуда совсем не видно барского дома, где даже не слышно шумов его жизни, блестела вода тихой заводи.

На зеленой прозрачной воде плавали среди зеленых листьев восковые кувшинки. Шелестели камыши шелковым шумом, над которыми, блестя слюдяными крылышками, реяли стрекозы.

На замшелой скамейке с пятнышками древесного грибка, в тени под кистями бахромы ветвистых берез, сидела, прислонившись к пятнистому стволу, старшая дочь Нечволодовых Кира.

Теперь она княгиня Улусьева. Кира старше своей сестры на несколько лет. Чертами лица она очень похожа на Асю, но у нее они еще более утончены. Высокая, брюнетка, горбинкой нос. Карие глаза за сеткой длинных ресниц. Странный взгляд у ее глаз, таится в нем презрение ко всему, на что они смотрят. Говорит всегда так, как будто ей не хочется говорить. Очень редко смеется. Привыкла думать только о себе. Считала, что ее назначение на земле – подчинять, повелевать окружающими и наслаждаться. По ее словам, вышла замуж за старика князя только потому, что имела возможность жить вне России.

Влюбленный муж был безвольным рабом ее прихотей. За годы замужества она объехала всю Европу, благодаря тому, что князь исполнял какие­то секретные поручения Империи при всех Дворах Европы.

Легко изменяла мужу, никогда не думая о своих поступках. Увлекалась кратковременно, никогда не испытывая горечи при разрывах, никогда ей не приходила в голову мысль, что своей жизнью она многим причиняла страдание и горе.

Была убеждена, что красота и деньги ей все дозволяли. Сплетни о ее бездушности, о ее неотразимых чарах шлейфом тянулись за ее шагами.

Последнюю зиму она провела в Вене и неожиданно заболела жестокой меланхолией. Вдруг ей наскучила жизнь среди лести окружающих и собственной лжи. Захотела покоя и за ним поехала в Россию, в родную усадьбу, чтобы в глуши уйти от всего, что было прежде.

Месяц, прожитый в доме родных, среди мест, где прошло детство, вернул ей прежний вкус к жизни. В усадьбе нельзя было услышать ни одного лживого слова, здесь все говорили только то, что думали, здесь не нужно было самой притворяться и лгать… За последние дни она неожиданно для себя обратила внимание на мужа сестры и смолкшее чувство жажды приключений ожило вновь… Волновали теперь встречи с Юрием, а вчера, после прогулки с ним по темному вечернему парку, после разговоров с сестрой до рассвета, она не смогла заснуть. Ушла из спальни в забытый уголок парка и погрузилась в мечты о Юрии, и дерзкими порой были они, забывала она, что он муж ее сестры.

 

 

Глава четвертая

 

Спускалось солнце к закату.

На террасе от колонн лежали тени, одна полоса пересекла стол, за которым сидели генерал, генеральша и Ольтрати.

На столе белая скатерть, поет песенку пузатый самовар, чайная посуда, вазочки с варениями и булочками.

Сидевшие уже напились чая. Генерал даже задремал в кресле. Генеральша смотрела на пруд, по которому, поскрипывая уключинами, плыла лодка с Кирой, Асей и Юрием. Ольтрати встал и ходил по террасе, заложив руки за спину, склонив голову, погруженный в думы. Его уже несколько дней волновал один мотив, который он еще не записал на ноты.

В природе была разлита предвечерняя тишина, из сельской церковки доносился вечерний тихий звон колокола.

Послышались шаги. Шлепая босыми ногами по ступеням лестницы, вбежал на террасу Егорка, сын сторожа усадьбы. Мальчик торопливо снял с головы шапку и, запыхавшись, с трудом выговорил:

– Барыня.

– Что случилось, Егорушка?

– Едут.

– Кто едет?

– Барин Тургенев едут.

– Что мелешь? Где?

– Вона!

Мальчик показал пальцем на гору, и действительно все увидели, как из села с горы спускалась тройка.

– Неужели, Петя, правда, это он?

– Немыслимо, не можете сказать, он предупредил бы.

– Право слово, это барин из Лутовинова, ваше превосходительство.

– Да откуда ты знаешь, Егорка?

– Их кони, вороные. На таких конях только барин Тургенев ездют. Знаю я верно, барин.

– Правда, Петя, Егорка не ошибается, это тургеневская тройка.

– Прямо немыслимо, не можете сказать, ну и молодец же ты, Егорка! Глаз у тебя как у сокола, на тебе за хорошую весть сладкую булочку, подожди, возьми еще две про запас, ешь на здоровье…

 

 

*  *  *

 

Через несколько минут вороная тройка лихо подкатила к дому. Генерал, прихрамывая, сбежал с лестницы к экипажу, из которого при помощи кучера вылез Тургенев.

– Иван Сергеевич, не можете сказать, как же это ты вдруг осчастливил нас?

– Соскучился я, Петр Николаевич, по вас, крепко соскучился.

Старики обнялись, поцеловались, не могли говорить – на глазах обоих навернулись слезы…

 

 

Глава пятая

 

После приезда Тургенева в усадьбу прошла неделя.

Осень по ночам занималась позолотой берез. На дряблых деревьях парка то тут, то там появлялись осенние желтые листья…

 

 

*  *  *

 

Ночью горели звезды.

На синем бархате неба нашита золотая аппликация остророгого месяца. Не светит месяц, а только висит, отражается в агатовой воде пруда.

В темноте парка, на поляне, скрипели качели. На них, на доске, подложив руки под голову, лежала Кира, а Юрий стоял и раскачивал качели.

Кира смотрела на звездное небо, взлетая вверх и опускаясь вниз, ее обдавало ветром, захватывало дыхание.

В глубине парка пересмехались совы. Кире их хохот казался пересмешками леших с водяным.

Все тише и тише раскачивались качели, Юрий больше не прикасался к ним. Голос Киры спугнул тишину ночной полянки.

– Какие звезды, такие бывают только в России, нигде таких не видела.

Почти остановились качели. Юрий сел на доску около ног Киры.

– Кира, которая из всех звезд на небе ваша?

После небольшой паузы Кира ответила:

– На небе у меня много звезд. Порой мне кажется, что все звезды неба горят только для меня. Все звезды мои.

Приподняла голову Кира и увидела в темноте лицо Юрия совсем близко от своих глаз. Нервный холодок пробежал по ее телу. Узко сощурила веки.

– Юрий, расскажите мне сказку о лешем. Только страшную, от которой я бы испугалась. Что же вы молчите?

Все ближе лицо Юрия, его глаза смотрят в упор в ее глаза.

– Неужели вы не знаете ни одной русской сказки о лешем?

Руки Киры обвили шею Юрия, притянули к себе, ее приоткрытые губы обожгли поцелуем его губы.

Совсем близко громко хрустнула ветка. Очнулись оба. Слышали, как колотились их сердца.

– Тише, – шептала Кира, целуя его глаза. – Это леший, подглядывает за нами. Пойдемте домой, мне страшно в темноте. Поцелуйте меня, крепко обнимите. Мне страшно…

 

 

*  *  *

 

В комнатах дома кукушка часов прокуковала одиннадцать раз.

На террасе, на столе, горели свечи в стеклянных абажурах лампиона.

Освещенные их желтым светом сидели на террасе Ася, генерал, генеральша и Тургенев. Ближе всех к свету сидел Иван Сергеевич в теплой бархатной куртке. Говорили о жизни и смерти Пушкина. Тургенев рассказал об открытии в Москве памятника великому поэту. Вспомнила свои встречи с его женой генеральша Тамара Сергеевна и закончила свои воспоминания словами:

– Красавица была Наталия Николаевна. Тяжелую судьбу ей Господь послал. Никогда не забуду ее лица, когда однажды она танцевала с Николаем Павловичем покойным. Как живая, всегда стоит перед глазами. Вечная память страдалице.

И сказал, смотря в темноту ночи, Тургенев:

– Красота – страшная сила. Красота русской женщины.

– Иван Сергеевич, почему Государь не запретил дуэль Пушкина? Ведь он мог? – спросила Ася.

– Мог, милая, но не захотел. Но только он меньше всех хотел смерти Пушкина. В смерти поэта виновата знать Петербурга. Дворянство погубило гения.

Генерал перебил слова Тургенева:

– Я знал его убийцу. Гаденький был человек господин Дантес. Офицерик никудышный, неряшлив, как француз, глуп как солдатская пуговица, но бабы к нему липли, это верно. Глупы наши бабы.

– Петя, как ты можешь так грубо говорить.

– Грубо? Я солдат. Правильно говорю, не можете сказать, правда, милая Снегурочка, всегда груба.

– Иван Сергеевич, вы живого Пушкина видели?

– Два раза, Асенька. Первый раз совсем мельком на вечере у Плетнева, второй раз судьба столкнула меня с первым гением России и позволила рассмотреть его лицо. Знаком не был, не привелось…

– Расскажите, какой он?

– Пушкина мне удалось видеть всего еще один раз – за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардта. Он стоял у двери, опираясь на косяк и скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое, небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, темные, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей – и кудрявые волосы… Он и на меня бросил беглый взор: бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление пренеприятное: он, словно с досадой, повел плечом – вообще, он казался не в духе – и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежащим в гробу – и невольно повторял про себя:

 

Недвижим он лежал, и странен

Был томный мир его чела…

 

Такой была моя вторая встреча… Зато его убийцу я видел за границей несколько раз, и каждый раз у меня было желание жестоко его избить.

На дворе усадьбы беспокойно залаяли собаки.

На террасе все были погружены каждый в свои мысли от только что услышанного рассказа.

– Иван Сергеевич, прочтите нам что­нибудь, хотя бы коротенькое, но только такое, которое еще никто не знает, – попросила Ася.

– Ничего у меня сейчас нет интересного. Да и голос для чтения теперь неприятный, хриплый.

– Прошу вас, Иван Сергеевич.

– Хорошо, Ася. Не надо просить. Знаешь, что для тебя у меня нет отказа.

Только на минуту задумался Тургенев. Тихо прозвучали его первые слова:

– Я видел себя юношей, почти мальчиком, в низкой деревенской церкви. Красными пятнышками теплились перед старинными образами восковые тонкие свечи.

Вслед за его словами из открытых окон дома неожиданно вырвались мощные звуки музыки. Играл Ольтрати. Вздрогнули все от этой музыки. Тургенев продолжал читать стихотворение в прозе «Христос».

– Все русые крестьянские головы. От времени до времени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает летний ветер. Вдруг какой­то человек подошел сзади и стал со мной рядом… Я не обернулся к нему – но тотчас почувствовал, что этот человек – Христос.

Слушатели затаили дыхание. Бледным было лицо Тургенева, веки закрыли глаза. Асе его лицо показалось мертвым.

– Я сделал над собою усилие… и посмотрел на своего соседа. Лицо, как у всех, – лицо, похожее на все человеческие лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно и тихо. Губы закрыты, но не сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней; небольшая бородка раздвоена. Руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех…

Властно и спокойно звучал голос Тургенева.

«Какой же это Христос! – подумалось мне. – Такой простой, простой человек! Быть не может!»

К террасе подошли Кира и Юрий, услышали эти слова и остановились.

– И мне вдруг стало жутко – и я пришел в себя. Только тогда я понял, что именно такое лицо – лицо, похожее на все человеческие лица, – оно и есть лицо Христа.

Дрожь пробежала по телу Киры, руками закрыла она лицо, мгновенно вспомнила о краденых поцелуях. Резко повернулась и пошла по аллее парка к пруду.

На террасе было молчание.

Из окна дома лилась дивная музыка. Ольтрати играл сонату Бетховена, которую называют «Лунной».

В сердце парка в старых березах пересмехались совы.

Аппликация золотого месяца исчезла с синего, звездного бархата ночи…

 

 

Глава шестая

 

Время шло, день за днем, не заметил Иван Сергеевич, как прожил в усадьбе вторую неделю. Березы парка по приказу осени надели золотые кринолины.

С первого посещения усадьбы Тургенев в доме всегда жил в библиотеке.

Большая библиотека. Вдоль ее стеклянные шкафы и полки с книгами. Тысячи книг. Первые из них привез в усадьбу ее основатель.

В нише – бюст Пушкина. На стене – портреты Жуковского и Тургенева по литографии Тимма. На портрете Иван Сергеевич красив и молод, в волосах нет еще ни одного седого волоса.

Удобные кресла. Посредине письменный стол, на нем горками книги, рамки с портретами Киры и Аси.

Камин, на выступе которого вазы и канделябры. Над ним в овальной раме портрет основателя усадьбы. Рядом большое вольтеровское кресло. Окна библиотеки выходят в парк, под ними высокие заросли крапивы.

В углу, на тумбочке, часы, изображающие греческий храм. На полу ковры…

В темные сумерки осеннего вечера вошли в кабинет два лакея – Прокопыч и Никитич. У одного в руках соломенный тюфяк, постельное белье и одеяло. У другого – подушка, зажженные свечи и графин с водой. Войдя в комнату, они горячо спорили. Два старичка, оба одинакового роста. Прокопыч отличался от Никитича только тем, что был рыжий, говорил визгливым женским голосом, тогда как голос Никитича был плавным и степенным. Переругиваясь, они на полу постелили постель.

– И напрасно зеваешь, Никитич, на весь дом. Любишь ты языком лязгать по­пустому. Нахвастал вчера барыне, что твой сверчок в углу около ее кровати играет.

– Ничего не нахвастал. Конечно, мой.

– Постыдись врать­то. Седой ведь уж. В правый угол я посадил, в щель за шкапом, – доказывал Прокопыч.

– Сам врешь. У меня, можно сказать, во всем роду никто враньем не занимался. В правый угол посадил, а в левом около окна играет. Сама барыня утром говорила. Твой сверчок, видно, давно лапки протянул.

– Куда загнул, на барыню поклеп перекинул. Сама она при всех утром сказала: «Спасибо, Прокопыч, за шкапом сверчок всю ночь играл, не ленился». Так и сказала – «спасибо». Мои­то сверчки не первый год слух барыни услаждают. Только вот твои­то плохо живут. Ловить не умеешь. Практики нет.

– Ладно. Подушку­то хорошенько взбей, а то как доска она. Практикан рыжий, прости, Господи.

– Практика везде подмога. К слову сказать. Вот хоть в этом деле, почему барину Тургеневу постель стелить всегда меня заставляют? Почему? Ну­ка держи ответ.

– С экономкой хорошо лясы языком точишь. Глянется, ей как спинку гладишь.

– Со злобы говоришь. Я со смерти моей старухи ни на одну бабу глазом не взглянул. Только потому, что хорошо сенной тюфяк взбиваю. Завистливый ты, Никитич. Видно, вечером родился.

– Сам­то ты когда родился? Я ведь не знаю, а все люди сказывают, что твой отец был пьяница.

– Будет, будет вопить­то безголосым петухом и прах моего родителя тревожить. Сколько не ори, а всеш­таки сверчок­то играл не у окна, а за шкапом.

– Плюнуть на тебя и то нет охоты. Тебя, старого сыча, разве переспоришь. Смотри, графин с брусничной водой полон стоит. Не вздумай лакать из него, а то экономка меня опять поедом грызть будет.

– Вот в этом ты прав. Грешен. Люблю брусничную водичку…

Прокопыч достал из кармана табакерку, щелкнул по ней пальцем и протянул Никитичу.

– Нюхнуть хочешь?

– Свой есть.

– Мой лучше. Губернаторский кучер осьмушку подарил, штемпель с орлом стоит, он сказывал, что этот табачок фабрика по особому заказу изготовляет для отставных военных. Потому и штемпель с золотым орлом. Крепкий. Пробуй. Будет злобиться.

– Ну ладно, давай испробую. Авось ноздри не раздерет. Хорош. Разум сразу светлеет, – сказал, чихнув после понюшки, Никитич.

– Век бы нюхал. На дряни, милый, золотого орла не поставят.

Вошел в библиотеку Эдуард Карлович и, услышав чихание стариков, сказал:

– Будьте здоровы, Никитичка.

– Благодарю, Эдуард Карлович. Не желаете ли отведать? Зрению очень хорошо помогает.

– Я не умею нюхать. Пробовал, но всегда много чихаль и плакаль. Скажи, Никитичка, херр Тургенев и генерал еще не приходиль домой?

– Никак нет.

– Это не понято, почему они сегодня так поздно гуляйть. Когда они приходиль, ты скажи мне.

– Слушаюсь.

Покачивая головой в ответ на свои мысли, Ольтрати вышел из библиотеки.

– Хороший старикан. Хошь и немец, а хороший.

– Музыкант. Трогательно играет, до слез трогательно.

– Все потому, что у него душа добрая.

Неслышно вошла генеральша с пуховой шалью на плечах.

– О чем вы тут толкуете, старички? Опять, наверно, спорите о чем­нибудь? Постель приготовили?

– Готова, ваше превосходительство.

– Вода брусничная есть?

– Как приказывали.

– Долго они сегодня задержались. Одеяло какое постелил, то, которое у барина в сундуке лежало?

– То самое.

– Все в порядке. После окна­то закройте, комары налетят. Любит Иван Сергеевич после охоты на полу спать, вольготней, говорит, раскинуться можно. Под подушку мяты положить не забудьте. Что хмурый, Никитич? Спасибо тебе большое, твой сверчок, у окна, меня всю ночь баюкал. А вот твой, Прокопыч, за шкапом, все больше молчал.

– Видно, переутомился малость.

– Нового поймай, знаешь, я ленивых не люблю. Барин вернется, заставь его сливки выпить. Покойной ночи.

Генеральша, еще раз осмотрев комнату, ушла. Никитич, довольный, засмеялся.

– Ну что, слышал? Пустозвон. Дохвастался, экономкин ухажер.

– Обрадовался! Скачи скорей до потолка от радости, барыня похвалила.

– Справедливо похвалила.

– Будет. Ступай лучше мяты принеси.

– Мяту принесу, а всеш­таки ты, мил человечек, со своим сверчком в дураках остался.

Покатываясь со смеху, Никитич пошел к двери, но, как будто вспомнив о чем­то, остановился, повернулся к Прокопычу и, показав на него пальцем, ничего не сказав, еще громче смеясь, ушел.

Прокопыч, оставшись один, подошел к письменному столу и из графина налил в стакан брусничную воду. Отпил несколько глотков смакуя.

– Слабовата маленько. Опять Федосьевна сиропу пожалела.

Допивая воду, он не видел, как в дверях появилась экономка и закричала на него не своим голосом:

– Ты что же, рыжий леший, делаешь? Ставь стакан!

– Чего горланишь, я не глухой.

– С кем разговариваешь? Кто я тебе? Молчать должен, когда мой голос слышишь. Вот как тресну за это по морде, так узнаешь.

– А ты тресни. Чего зря хвастаешь?

– И тресну.

Федосьевна размахнулась, но Прокопыч успел ловко увернуться, и она промахнулась.

– Мимо, кучерова полюбовница.

– Сейчас же вон отсюда. Барыне о твоем поступке немедленно доложу. О твоих вороватостях все расскажу.

– Тогда и я молчать не стану. Скажу, как ты кучеру генеральские подштанники подарила.

От этих слов Федосьевна опешила и сразу смягчилась.

– Полно, Прокопыч. Горячая я сызмальства. Характер такой крутой. Ты не сердись на меня. Мне брусничной воды не жалко. Пей, только не в барских комнатах. После зайди, я тебе сиропчика бутылочку отолью.

– Так­то лучше. А то кричишь, ровно пожар в доме.

– Не сердись, говорю.

– Да я не сержусь.

– Приходи завтра вечерком ко мне чайку испить.

– Спасибо. Зашел бы, да мне харя кучера не глянется.

– А я его не позову, никто он мне.

– Молчи, баба, сам видал. Ври, да не мне.

– Что видал?

– А то, что он от тебя утром уходил с поцарапанными щеками.

– Тише, бесстыжий.

– То­то и оно. Знаю, ты без мужицкой ласки жить не можешь.

– Придешь, что ли, чай­то пить?

– Не знаю. На досуге подумать надо.

– Приходи обязательно. Не пожалеешь…

 

 

Глава седьмая

 

Лунный вечер.

Красная гостиная с палевыми колоннами.

На стене налево в золотой раме висел портрет Павла Первого. Под ним – круглый стол, диван раковиной и кресла с палевой плюшевой обивкой. На столе канделябр с хрустальными подвесками.

На стене направо – в темной раме портрет Александра­Освободителя. В углу, среди пальм и фикусов, рояль, по бокам которого этажерки со старинным фарфором. На рояле два подсвечника с зажженными свечами. Их желтый свет освещал только небольшой круг около рояля. Лунные лучи, ярко залившие дали, парк, перила и половину террасы, не могли дотянуться и заглянуть в окна гостиной.

В открытую на террасу дверь виден пруд, через который перекинут серебряный мост лучного отражения. За прудом, на горе, видны мигающие огоньки в окнах изб. Еще дальше белым, воздушным призраком маячит церковь.

На перилах террасы сидела Кира; Юрий стоял близко от нее, скрытый густой синей тенью от колонны.

Эдуард Карлович в гостиной играл на рояле, откинув назад голову с пышной копной седых волос. Играл певучий вальс.

Шевелись огоньки свечей, освещали его морщинистое лицо; побелевшие губы что­то шептали, но слов разобрать было нельзя, видно, только, как дергался подбородок. Ольтрати играл сначала очень тихо, как будто вспоминал мелодию, повторял некоторые аккорды по несколько раз. Но постепенно мелодия становилась все более и более уверенной, звуки вальса врывались в ночные березовые аллеи и, может быть, среди чуткой тишины природы слышны были в избах села. Громко засмеялась Кира на террасе и медленно закружилась с Юрием в турах вальса. Их лица близки друг от друга, кажется, что вот­вот сольются в поцелуе.

Ольтрати играет вдохновенно, его старенькое тело вздрагивает в мешковатом сюртуке. Кира и Юрий кружатся в гостиной и снова удаляются на террасу. Движения танцующих становятся медленными, вот пара замерла у перил. Кира пошатнулась и, подхваченная, упала в объятия Юрия.

– Пустите. Как вы неосторожны, Юрий. Нас могут видеть.

– Испугались. Не бойтесь, этого никто не видел.

– А Ольтрати?

– Он видит очень плохо. Ася в детской. Напрасный страх. Сегодня, когда дом уснет, я буду снова ласкать тебя.

– Говори тише. Шепотом.

– Немец глух. Колонны и луна молчаливы, они слышат все, но никогда не сплетничают. Хочешь, чтоб успокоить тебя, я громко позову немца. Эдуард Карлович…

Ольтрати на одну секунду прекратил игру, прислушался, покачал головой и снова продолжал играть.

– Видишь, я прав.

– Вижу, мой милый. Подойди ближе, я хочу поцеловать твои глаза. Пойдем в парк. Ты будешь опять носить меня на руках по темным аллеям. Я люблю твою силу. Люблю твои объятия.

– Кира, ты счастье мое.

– Знаю.

– А ты тоже любишь меня?

– Не надо говорить об этом.

– Но почему ты не хочешь ответить на мой вопрос. Может быть, ты просто играешь? Увлечена? Зачем ты приехала сюда, зачем всколыхнула мою тихую жизнь.

– Дальше я продолжу сама. Зачем разбиваешь счастье семьи, зовешь к греху, к измене верной жене?

– Нет, не то. Я боюсь твоих ласк, Кира.

– Теперь поздно об этом говорить. Ты должен был испугаться их раньше. Понимаешь, теперь поздно и не нужно бояться прав жизни. Счастье в жизни, даже краденое, – все же счастье. Пойдем в парк, я расскажу тебе, кто я и почему ты так сильно меня любишь.

– Дорогая!

Юрий поцеловал Киру, но в эту минуту в гостиную вошла Ася. Посмотрела на террасу и застыла у стены под портретом императора Павла. Она видела поцелуй. От испуга Ася быстро перекрестилась и прошептала: «Господи!»

Видела дальше Ася, как Кира и Юрий спустились в парк. После их ухода она следом вышла на террасу, вернулась в гостиную, ходила по ней, натыкалась на кресла, монотонно повторяя шепотом: «Господи, Господи!»

Не знала, для чего перебирала, позванивая ими, хрустальные подвески канделябра. Ольтрати, по­прежнему закрыв глаза, играл свой вальс. Ася почти упала в кресло, продолжая шептать:

– Неужели это правда? Неужели это не почудилось?

Но неожиданно оборвался вальс, музыкант провел рукой по лбу, закашлялся, закрыл крышку рояля, встал и пошел к двери, но Ася его окликнула. Ольтрати основился, всмотрелся в полумрак, нашел ее наконец сидящей в кресле.

– Ви здесь?.. Я не виталь, когда ви приходиль сюда.

– Чей вальс вы сейчас играли? Вы играли его первый раз.

– Это мой вальс. Я слихаль этот мотив мой ухи в небе. Это мой глюпий вальс, мой сонный песенка для ваш маленький сын Кирилль.

– Какой вы хороший!

– Благодарю вас. Я прошу прощений, что так поздно играль.

– Вы сейчас здесь Юру видели?

– Сейчас нет, а днем он гуляйль с Кира в парк. Я могу искайль его.

– Нет.

Ася взяла руку Ольтрати и спросила, смотря в его глаза:

– Эдуард Карлович, вы любите моего Юру?

– Я люблю все ваше семейство. В этот дом я люблю каждый вещь. Херр Турчанинов ошень умный мужчина, понимающий, что такое его родина и дом. Он любиль вас, а тот, кто любиль вас, для меня самый лучший человек. Почему вы сейчас так волновайсь?

– Мне очень тяжело. Я чувствую, как кто­то чужой подкрадывается к моему счастью. Понимаете?

– Я ошень хорошо понимайль ваш мысль. Это ошень нехороший человек. Но ви не бойсь. Ваш муж ошень сильный, чтобы защищать вас от горя свой грудь.

– Правда? Он любит меня?

– Конечно. Он так любиль вас, так любиль… беспредел… Так?

– Беспредельно. Какое это хорошее слово.

– Конечно, ошень хороший слово. Я ошень счастлив в этот осень. В мой старой жизнь есть большой радость. Послушайте, пожалуйста, мой радость этот год. Я опять увиталь на свой слепой глаза, мой дорогой ушениц Кира и гениальный чловек херр Тургенеф. Кира, ваша старший систра. Этот злой, маленький девошка, который всегда был ошень ленива и плакаль, когда нужно было играть гаммы на клавесин. Она всегда врал, што у нее болит зуб, глова и глаза. Она не любиль учить музик. Ви оба росли на мой глаза. Один добрый, ласковый – это ви. Другой капризный обманщик, это Кира. Теперь она красивый женщин. Я ошень старик, но красота Киры испугаль мои мысль. Когда я слышаль ее голос, то мне хочется кричаль, штобы она говориль громко, а то мои ухи теряют много слова. Ви понимайль мой радость, самый большой радость для старый музыкант­ушитель.

Ольтрати вышел на террасу.

– Какой красивый ночь. Какой горячий радость для мой холодни душа.

Спустился по лестнице в парк.

Ася по­прежнему сидела в кресле. Она старалась уверить себя, что она не видела поцелуя сестры и мужа. Ибо слишком страшное для своего счастья увидела она в тени у колонны. Из парка на террасу поднялся Юрий, взял с кресла шаль Киры. Увидев его, обрадовалась Ася, вскочила, крикнула:

– Юрик!

– Что, милая?

Ася выбежала к нему.

– Где ты был сейчас?

– В парке. Мы гуляем с Кирой. Около пруда сыро… Кира просила принести забытую шаль.

– Милый, ненаглядный мой, я тебя почти сегодня не видела. Побудь со мной. Мне скучно одной.

– Странная ты, Ася, право. Скучно? Возьми книгу и почитай, или поиграй на рояле. Ведь от того, что я буду с тобой сидеть, веселья не прибавится. Извини меня, я должен пойти, Кира, вероятно, совсем замерзла.

– Подожди одну минутку. Ты по­прежнему меня сильно любишь?

– Вот в чем дело. Я понимаю причину твоей скуки.

– Какую причину?

– Сознайся. Ты ревнуешь меня к своей сестре? Глупенькая. Поцелуй меня, и я побегу. Не грусти, я скоро приду к тебе.

Юрий сбежал по ступеням на аллею, Ася крикнула ему вслед:

– Юра, иди и перекрести перед сном Кирюшу.

– Успею, милая.

Освещенная лунным светом Ася прислонилась к колонне. Смотрела на парк. С пруда дул свежий ветерок. В голове Аси мысль о муже, о том, что он, разговаривая с ней, не смотрел в глаза, как раньше это делал. Шевелилось в душе чувство сомнения. Боялась сознаться себе в том, что узнала о его лжи. Торопливыми шажками вошла в гостиную няня Егоровна.

– Матушка, барыня.

– Что, няня?

– По всему дому искала вас, барыня, а сразу старой дуре и невдомек, что вы здесь.

– Зачем я тебе понадобилась?

– Везде искала, вот те истинный Христос. Сыночек­то четыре раза во сне кашлянул, сопит в носик и лобик свой все время гармошкой морщинит. Упаси Бог, неровен час, болезнь какая. Пойдемте сами поглядите.

– Что ты пугаешь меня, няня? Что случилось, говори толком. Пойдем скорее, я сама посмотрю, что с ним.

– Уж и рада бы не пужать вас, да сама так испужалась, что едва дух перевожу. Раньше­то он во сне никогда не кашлял и, уж упаси Бог, никогда не сопел носиком…

 

 

*  *  *

 

Пусто в гостиной.

Зашипели часы, выскочила кукушка и прокуковала десять раз.

Догорали оплывшие свечи на рояле. На ступеньках террасы сидел и дремал Никитич, ожидая господ.

Скоро из аллеи, сопровождаемые собаками вышли Тургенев и генерал. Никитич побежал им навстречу, взял от них ружья и дичь, позвал за собой собак.

Охотники усталой походкой прошли в дом. Генерал, облегченно вздохнув, сказал:

– Ну, слава Богу, дома. Устал. Насилу ноги приволок. А все из­за тебя, захотел при луне пешком пройтись. Романтик какой отыскался! Про годы­то, видно, позабыл?

– Не ворчи, Петр Николаевич. Усталость тебе хороший сон принесет. Совсем ты стал похож на настоящего генерала в отставке. Иди скорей и ложись спать. Завтра мне и так за тебя попадет от Тамары Сергеевны.

– Да, давно так много не ходил. Сейчас усну сном праведника.

– Спи. А я буду писать. Я так долго берег эту мысль и сегодня нашел слова, чтобы ее выразить. Лунная прогулка, жизнь в твоей усадьбе, все это разбудило во мне спавшие чувства. Мне кажется, будто я проснулся от долгого сна… Не смотри на меня испуганно. Иди спать, ты устал, ты не поймешь другого старика, ставшего в эту ночь молодым.

– Отдохнул бы лучше, Иван Сергеевич. Задуманное успеешь написать завтра.

– Нет, милый друг. Пойди и поспи за меня!

– Твоя воля. Покойной ночи.

Ответил генерал и вышел. Тургенев прошелся по гостиной, подошел к роялю и погасил свечи… Вышел на террасу, спустился в парк и направился по аллее к пруду. Выйдя на берег, увидел идущих навстречу Киру и Юрия.

– Здравствуйте. Уставший охотник приветствует вас, обманутых луной осенней ночи.

– Иван Сергеевич. Наконец­то вернулись. Я не знала, что вы дома.

– Дома, Кира Петровна. – Тургенев пристально посмотрел на Киру.

– Почему вы на меня так внимательно смотрите?

– Красивы вы. Если бы вы только знали, как вы красивы! Протяните мне ваши руки. Я сегодня снова молод.

Все трое шли от пруда к дому.

– Вы сейчас крепко заснете, убаюканная тишиной, а я буду скрипеть пером, закончу то, что задумал у себя в Спасском.

– Как назовете вы вашу новую работу?

– «Песнь торжествующей любви».

Тургенев первый увидел, как с крыльца навстречу им сбежала Ася.

– Асенька, что случилось, куда торопишься?

– Иван Сергеевич, у Кирюши сильный жар. Надо послать за доктором…

 

 

Глава восьмая

 

Наступила вторая ночь после того, как заболел Кирюша.

Темная ночь.

С вечера из­за горы села показалась багровая луна, но не успела взойти, как ее закрыли тучи.

Горели свечи в красной гостиной. Было слышно, как за закрытыми окнами от ветра шумел парк. В кресле сидела генеральша и плакала, вытирая слезы, а перед ней со склоненной головой стоял Ольтрати, по его щекам тоже скатывались слезы, но вытирал он их, как ребенок, рукавом сюртука.

– Скажите мне, Эдуард Карлович, что вам сказал доктор?

– Нишево.

– Неправда. Я сама видела, как вы схватили его испуганно за рукав. Не бойтесь сказать мне, я знаю, что Господь посылает нам испытание. Вы у нас свой, родной. Скажите, какое горе караулит наш дом?

– Спасибо за ваши слова. Доктор говориль мне.

– Только тише…

– Нет. Я не могу повториль его слова.

В дверях показалась Ася и остановилась в них незамеченная.

– Прошу вас, скажите. Я должна знать, что думает доктор.

– Хорошо. Только не надо волновайсь и сердись на меня. Доктор сказаль, что, наверно, маленький Кирилль будет умирать.

– Господи, заступи и отврати!

Зашептала, крестясь, генеральша. А Ася, сделав шаг вперед, тихонько позвала мать.

– Мама!

Встала генеральша испуганно. Побледнела. Не могла сразу слова сказать. Дрожали губы.

– Асенька. Ты когда пришла сюда?

– Только сейчас. Искала тебя.

– Что хочешь сказать, милая девочка?

– Хотела сказать, что Кирюше легче стало. Я устала немножко, голова кружится. У Кирюши Юрий, Кира и папа. Доктор обнадежил меня, что он поправится. Ты, мамочка, не волнуйся. Правда, все будет скоро хорошо, хорошо.

– Верю, Асенька, что все будет хорошо. Ты тоже не волнуй себя думами.

– Нет­нет. Мне сейчас совсем хорошо. Я похожу по комнате, сидеть устала. Я спокойна. Кирюша скоро поправится. Иди к нему, мама. Эдуард Карлович со мной побудет.

Генеральша поцеловала дочь и, вытирая слезы, ушла. Ася подошла к Ольтрати, провела ласково рукой по его склоненной голове.

– Сыграйте мне, милый, сейчас тот вальс, который вы написали для Кирюши.

– Хорошо.

Ольтрати сел к роялю и взял первые аккорды того вальса, который играл лунным вечером, когда Ася увидела поцелуй сестры и мужа. Слушала она этот вальс, ходила по гостиной, кутаясь в платок.

– Успокаивает меня ваша музыка. Вы большой музыкант, Эдуард Карлович.

Подошла к нему вплотную и спросила:

– Эдуард Карлович, почему сегодня такая темная ночь?

Ольтрати взглянул на ее землистое лицо. Таким он его еще никогда не видел. Закрыл крышку рояля, склонил голову, боялся еще раз посмотреть в лицо Аси.

– Эдуард Карлович, о чем вы думаете? Я спрашиваю вас, почему сегодня такая темная ночь?

Почти кричала Ася, когда спрашивала его во второй раз. Испуганный стоял перед ней Ольтрати.

– Я не знаю, что вам говорить на ваш вопрос. Сегодня нет луна, потому темно. Я лучше буду уходить. Я сейчас только мешаль вам.

– Подождите. Скажите, правда, что доктор сказал вам о смерти Кирюши?

Выпрямился от этого вопроса старик, смотрел в глаза Аси, и у обоих по щекам струились слезы.

– Ви все слыхаль, что я говориль здесь ваша мама?

– Слышала.

– Доктор мне это говориль.

После этих слов Ася, как подкошенная, опустилась на колени около рояля.

Ольтрати смотрел на нее, пятясь к двери, и говорил отрывисто:

– Но, может быть, доктор делаль ошибка, может быть, он враль, я буду его еще раз спросить.

Ася стояла на коленях и, не слыша его слов, читала молитву «Владыко, Вседержителю, Святый Царю»…

В дверях Ольтрати столкнулся с Юрием и жестом показал на Асю.

– Тише. Подождите, она молится о жизнь свой мальчик…

 

 

*  *  *

 

Юрий быстро подошел к Асе.

– Асенька, встань, милая.

– Это ты, Юра?

– Я, милая.

– Что нужно от меня?

– Хотел узнать, как ты себя чувствуешь?

– Хорошо, я хорошо… Как Кирюша?

– Спит сейчас. Сегодня доктор сказал мне…

– Что сказал?

– Что все будет хорошо, необходимо только переждать кризис.

– Неправда. Зачем ты от меня скрываешь?

– Я не скрываю, я говорю то, что от него слышал.

– Зачем обманываешь меня? Доктор сказал, что Кирюша умрет.

– Что ты говоришь, Ася?

– Правду говорю. Нельзя от матери скрыть правду. Слышишь, Юра, нельзя обмануть меня. Ребенок и ты – цель моей жизни. Умрет он, что тогда останется у меня в жизни, скажи, что?

– Ася!

– Почему молчишь? Правду скажи.

– Ася, я прошу тебя.

– Подожди. Прежде я тебя попрошу. Ты после попросишь. Я еще не разу у тебя ничего не просила.

– Дорогая, я все готов для тебя сделать.

– Сделаешь? Сделаешь все, что попрошу?

– Разве ты можешь в этом сомневаться?

– Юрий, ты знаешь, как я люблю тебя. Ты единственный, которому я перед Богом клялась в верности. Исполни мою просьбу. Не для меня, но для нашего сына. Не покидай нас с ним.

– О чем ты говоришь, Ася?

– Правду говорю, которую ты боишься сказать сам.

– Какую правду?

– Знаю какую. Сестру забудь. Киру забудь. Она красивей меня, умней – знаю.

– При чем тут Кира?

– Перестань лгать, ты любишь ее?

– Ложь. Кто тебе посмел об этом сказать?

– Сама видела, как ты целовал ее в парке.

– Ах, вот как! Следила. Подглядывала. Как это подло!

– Знаю. Но я люблю тебя, ты мой…

– Я после этого ненавижу тебя. Я больше не буду щадить тебя. Ты не ошиблась. Мы любим друг друга…

Ася пятилась от его слов к стене, прижалась к ней, шарила по ней руками, хотела за что­нибудь зацепиться покрепче, чтобы не упасть…

– Ты отняла у меня радость жизни, потушила все мысли своей рабской любовью. Ты измучила меня своей ревностью.

– Но я люблю тебя.

– Мне не нужна твоя любовь. Слышишь. Кира близка мне…

– Юра!

Закричала Ася.

– Чужая ты мне теперь, слышишь. Я спрашиваю тебя, ты слышишь?

Шатаясь, Ася шла к Юрию. Говорила тихим прерывающимся шепотом:

– Слышу, слышу и жду, когда ты уйдешь отсюда и плотно закроешь за собой дверь.

Юрий ушел, хлопнула за ним дверь, зазвенели даже в ответ стекла в окнах. Стояла Ася посреди комнаты, в ушах звенело. Видела, как открылась дверь и вошла Кира.

– Ася, я сейчас встретила Юрия. У вас что­то произошло? Что с тобой, сестренка? Ты бледная, милая, что с тобой?

– Разве я бледная? А, да, может быть. Меня сейчас Юра напугал.

– Чем?

– Он сказал мне, что вы любите друг друга и что ты заменила ему меня как жену.

– Молчи, Ася.

– Правда, ведь этим можно напугать. Страшные слова, от них можно побледнеть… Я слышала их первый раз… Кира, ты тоже любишь его? Ответь, пожалуйста.

– Конечно, нет.

– Так зачем же тогда?

– Ася, я не хотела разбивать твою жизнь.

– Верю, Кира. Тебе не нужно мое маленькое счастье. Кира, не отнимай его у меня. Скажи ему, что ты его не любишь. Скажешь?

– Не знаю, не проси.

– Значит, все же он нужен тебе, любишь и скрываешь от меня? Сестра, не отнимай отца у моего ребенка. Оставь Юрия. Ему еще совсем недавно было так хорошо со мной и сыном. До твоего приезда он и со мной находил смысл жизни. Зачем он тебе? Ты еще молода, красива и богата. Ты встретишь многих. Пожалей мое маленькое незащищенное счастье, мое теплое гнездышко семьи. У меня, кроме него, ничего нет. Раньше, в детстве, я всегда исполняла все твои капризы. Я всегда любила тебя. Вспомни. У меня нет слов, я не знаю, как надо говорить с теми, кто ворует чужое счастье. Я прошу тебя, сестра, как умею. Видишь, я стою перед тобой на коленях. Сестренка, пощади мою любовь. Не отнимай у меня семью. Ты не украдешь мое счастье. Нет?

– Асенька, не плачь, встань, я должна стоять перед тобой на коленях.

– Уезжай, Кира, отсюда, оставь нас одних со стариками. Юрий забудет тебя.

– Конечно, конечно, милая.

– Уедешь?

– Уеду. Я не смею трогать твою жизнь, прости меня, если можешь. Только сейчас не плачь. Юрий твой. Здесь все твое. Я чужая. Обещаю уехать. Слышишь, Ася?

Кира подняла Асю, усадила в кресло, сама опустилась около нее на колени, целовала руки Аси, и тихо плакали обе сестры, одна от радости, другая от того, что первый раз в жизни видела, как мать защищает покой своего ребенка и семьи.

Гладила рука Аси голову Киры и шептали губы:

– Спасла! Выпросила у тебя не трогать мое гнездышко. Защитила. В нем Юрию и Кирюше хорошо. Защитила, как могла…

 

 

*  *  *

 

Уже давно ушла Кира. Ася сидела в кресле, и все еще из глаз струились слезы радости.

Тихо вошел Тургенев, увидел Асю, подошел к ней, наклонился.

– Что с тобой, родненькая? Кто обидел? Сынишка пугает?

– Иван Сергеевич, я плачу сейчас от радости. Я только сейчас спасла свое счастье.

– Я всегда знал, что ты сумеешь это сделать. Иди спать, Ася, устала ты за день.

– А вы?

– И я тоже пойду спать. Хотел погулять в парке, да темно… Совсем осенняя ночь. А ветер, слышишь, как воет?

– Слышу.

– Осень на дворе. А у меня сегодня с утра в ушах одна фраза звенит да звенит: «Как хороши, как свежи были розы»…

– Пойдем, милая Асенька, посмотрим на Кирюшу, только сейчас от няньки слышал, что ему легче стало… Пойдем, родная…

 

 

Глава девятая

 

Пепельно­серебристая ночь.

Фосфорическим огнем горел шар луны, и осыпалась с него на землю лучистая, мелкая пыль серебра… Ветер гнал по небу облака. Ветер ворошил вершины берез, а они роняли первые осенние листья.

Обрыв над прудом.

Как голова давно нечесаного старика, навис он над водой. Кудрявые березы задремали в лунном очаровании, отражаясь в колдовском зеркале заводи, раскачивая своими длинными косами ветвей.

Конец запущенной аллеи над обрывом. Кругом березы, здесь самые дряхлые, репей и крапива. На темени обрыва скамейка, около нее беседка с круглыми колоннами и овальным куполом. Каменные ступени поросли мохом. Совсем близко посвистывает невидимая птичка, как будто подзывает к себе кого­то. В селе, далеко, по­пустому тявкают собаки.

С обрыва видно было, как лунный свет по берегам пруда то тут, то там находил и подбеливал статуи греческих богов.

Виден был напротив, на другом берегу пруда среди парка, в котором утром, днем, вечером и ночью, поскрипывая, тосковали березы, старый дом с колоннами, с медными, позеленевшими от сырости львами у лестницы на террасу. От дома к пруду расходились аллеи. С берега к воде ступеньки, около них к колышку привязана лодка.

Дом отражался в зеркальной глади воды, отражался шевелящимися желтыми полосками огней в окнах. Отражалась также и одинокая лодка с опущенными в воду веслами. Из открытых окон дома доносилась музыка. Музыка вкрадчивая и нежная.

На скамейке у обрыва сидела Кира. В темном платье, на плечи накинута пестрая шаль. Задумчиво ее лицо. Смотрела она на огни в окнах дома, слушала музыку. Мучили мысли. Поняла она в эту ночь, что ее приезд в родной дом нарушил его покой. Своими шагами она разбудила тишину его жизни. Украла счастье сестры. Привезла с собой сладкий тяжелый грех…

Около ног Киры сидел Юрий и не мог оторвать взгляда от ее лица.

– О чем ты думаешь, Кира?

– Слушаю музыку и не могу отгадать, что играет Ольтрати.

– Не слышно. Нельзя уловить основного мотива.

Посмотрела Кира на Юрия, встретились их глаза. Отвернулась она и зябко старалась закутаться в шаль.

– Холодно мне, Юрий.

– Пойдем ко мне во флигель.

– Нет. Я сказала тебе, что все кончено. Я устала страдать. Я не привыкла к этому. Бежала из Парижа от шума, угара жизни в тишину родной усадьбы, мечтала отдохнуть. И неожиданно здесь нашла свое первое страдание.

– Неужели ты все лгала, Кира? Говорила, что любишь меня? Лгала?

– Думай как хочешь.

– Прошу тебя, не уезжай. Пойми, что я люблю тебя.

– Я уеду через два дня. Я должна уехать.

– Почему?

– Ты знаешь. Я обещала сестре. Кроме того, об этом меня просили родные…

– Но твой отъезд все равно не спасет моей семейной жизни с Асей. Единственное, что нас связывает, это ребенок. Если он умрет, все рухнет. Вспомни, как на этой скамейке ты говорила мне о своем чувстве… А теперь? Бежишь. Хочешь все забыть. Ася никогда не простит мне измены. Она не сможет понять этого. Зачем ты лгала?

– Я не лгала. Мне казалось, что я люблю тебя… Пойми. Мне было скучно здесь. Началось шуткой, кончается болью.

– Если ты уедешь…

– Не пугай. Делай что хочешь. Этим ты не остановишь меня. Я уеду. И прошу тебя не искать со мной встречи. Прошу еще не покидать Асю и ребенка. Ася любит тебя, понимаешь, любит так, как я никогда не смогла бы любить. Я непостоянна. Люблю зажигать все время новые и новые костры чувств. Раздую, полюбуюсь, погреюсь и бросаю при первом дыме, пусть догорают одни. Ведь тепло только до тех пор, пока пламя ярко. Тлеющие угли несут холод. Постарайся забыть меня. Обещай мне не покидать Асю… А теперь иди, Юрий. Иди к ним, к сыну, оставь меня одну. Мне надо собрать мысли. Побыть наедине с собой. Пойми меня. Пойми, что я научила тебя погубить счастье сестры. Прощай…

 

 

*  *  *

 

Бродила Кира по краю обрыва. Поднялась в беседку, села в тени на перила, смотрела в синеющую мглу. И не успела задуматься, как ее кто­то позвал по имени, вздрогнула, вышла из беседки и только тогда увидела, как из тени от берез вышел в лунный свет Иван Сергеевич в широкополой шляпе, с тростью, а рядом с ним по высокой крапиве двигалась его тень.

– Иван Сергеевич.

Тургенев подошел к Кире, снял шляпу, вытер со лба капельки пота.

– Тяжело теперь для меня подниматься в гору. Наконец­то нашел вас.

– Я так рада, что вы пришли. Мне хотелось поговорить с вами. Мне нужно многое сказать вам.

– Искал я вас по всему парку. Кира, в доме стало страшно. Все молчат. У всех на глазах слезы. Ольтрати играет, чтобы отвлечь от горя. Чуткий, дивный старик. Чувствуется, что по темным углам хоронится смерть, выжидая только момент, вырвать от жизни тельце мальчика.

Слушая его, Кира низко опустила свою гордую голову.

– Я слышал, Кира, что вы скоро уедете.

– Да. Мама просила как можно скорей. Какой позор, меня гонят из родительского дома.

– Не надо говорить пустых слов, милая.

Большими шагами Тургенев ходил по аллее. Сдерживая волнение, Кира кусала губы. Не знала, что сказать Тургеневу, не знала, как найти в его душе оправдание себе. И неожиданно ухватилась за отвлеченную мысль.

– Иван Сергеевич, покажите мне ту березу, на которой, по преданию, Павел Первый вырезал свое жуткое пророчество.

– Вот она, еще обнесена заборчиком… Как давно это было… Вероятно, такой же лунной ночью наследник престола сидел где­нибудь здесь, улыбался от своих бесед с безумием, думал об убитом отце и, может быть, действительно, предчувствуя свою судьбу, вырезал на коре березы в подарок преданию слово «петля»…

– Страшно!

– В русские предания всегда красной нитью вплетена жуть. А то, что происходит сейчас в доме, разве это не страшно?

– Я не хотела разбивать семейную жизнь сестры. Я увлеклась Юрием. Хотела только ласковой сказки в глуши. Забыла, что я в России, что здесь нужно избегать лжи в чувствах. Здесь живы девушки, которые, раз полюбив, теряя любимого, умирают или уходят в монастырь.

– Вы правы. Лизы Калитины еще живут. Кира, зачем вы внесли в тихую правду жизни родного дома утонченную иноземную ложь?

– Я уеду. Я поняла, осознала, как нехорошо я поступила по отношению к сестре.

– Забыли свою фразу, сказанную мне в Париже. Красива для слуха эта фраза. Помните? «Только у сильного я буду отнимать его счастье». А Ася, разве она сильная?..

– Не осуждайте меня.

– Я не умею осуждать порывы… У вас это, Кира, был порыв, может быть, самый красивый и первый искренний порыв в жизни. Я сам когда­то много раз увлекался, но верен до сих пор одной.

– Верны Полине Виардо?

– Да, Кира. Недавно получил от нее письмо, и, покорный зову, стремлюсь к ней. Каждый раз, когда я бываю в России, я, прежде чем покинуть ее, последние недели провожу в усадьбе вашего отца. «Березовый скит» – мой храм природы, где я, прощаясь с родиной, служу свой напутственный молебен.

Замолчал как­то внезапно Тургенев. В камышах заводи затосковали курлыкающими криками лебеди, влюбленные в свое отражение в воде. Но продолжал свою мысль Тургенев.

– Здесь так тихо и безмятежно проходила жизнь простых, хороших людей. Теперь она взбаламучена вами. Вы приехали и своей грешной красотой и смелостью украли у усадьбы ее святой покой… Но вы не виноваты. Виновата ваша красота, Кира. Помните, когда вы были молодой девушкой, помните ту далекую, почти совсем забытую нами ночь? Цвела черемуха, дурманила она, как и ваша молодость, мой рассудок. Я говорил вам тогда, не помню хорошо теперь что именно. А через год я создал книгу, свою любимую книгу. Вы вдохновили меня написать мою «Первую любовь». Тогда у меня совсем не было седых волос.

– Неужели я разбила семью Аси навсегда?

– Наверное, это так. У таких, как Ася, любовь живет только до тех пор, пока ее нежно берегут и хранят. Она не знает лжи. Она, конечно, не сможет понять и оправдать измену мужа.

– Неужели нельзя спасти?

– Не знаю, мы все должны пробовать приложить все усилия. Если будет жить ребенок, тогда, я верю, все будет хорошо, ради ребенка Ася сможет простить. Она удивительная мать, понимаете, Кира, ради счастья ребенка она сможет простить.

– Но если Кирилл умрет?

– Не надо говорить о его смерти.

– Что я наделала. Помогите мне, Иван Сергеевич.

– Кира, вы знаете, кто вы?

– Нет.

– Вы – первая ласточка новой русской женщины, той женщины, которая через немного лет придет в жизнь, чтобы разрушить и развенчать слепую, верную любовь женщины моей молодости. Она перестроит устои семьи и символы материнства. Проложит новый путь в жизни. Вы, Кира, ее первая ласточка. Скоро наступит ваша весна. И я счастлив, что стар, я не хочу видеть этой весны, я не хочу видеть этой новой женщины.

И вдруг оба услышали, как в парке их громко позвали. Вслушались. Скоро зов повторился ближе. Вот снова, уже совсем близко, Тургенев услышал свое имя. Он громко ответил.

– Я здесь!

Через минуту показался Ольтрати, он бежал к ним.

Тургенев и Кира пошли ему навстречу. Увидели его заплаканное лицо.

– Херр Тургенев.

– Что, дорогой Эдуард Карлович.

– Дома все плачут. Маленький Кирилль только сейчас умираль.

Вскрикнула Кира и схватила руку Тургенева, а он почувствовал, как эта горячая рука сначала крепко сжала его пальцы, как она потом похолодела, стала влажной, и в этот момент рука ослабла, и Кира, упав на песок, потеряла сознание.

 

 

Глава десятая

 

С берез парка осыпались листья.

Медленно кружась, желтыми мотыльками падали на аллеи, шевелились на земле, шелестели…

После похорон Кирилла прошла неделя.

В доме все еще не прошел испуг от смерти мальчика. Осиротел дом, не слышно в его комнатах звонкого детского смеха, с его смертью ушла из дома радость для всех…

Хмурый день. Спустилась мгла сумерек. В синей комнате, в которой когда­то жил Суворов, застали сумерки Тургенева и Киру.

Иван Сергеевич, заложив руки за спину, ходил из угла в угол, склонив голову на грудь. Грустно было его лицо. Кира стояла спиной к нему у окна.

В комнате остались и сохранялись следы жизни в ней великого полководца. Их немного. На стене портрет фельдмаршала. В углу, в стеклянном шкафу, висели его старый теплый халат, полотенце и стояла березовая трость. Кресло у камина, с высокой спинкой, с вышитым государственным гербом. Сидение кресла продавлено. В этом кресле герой итальянского похода, старый Суворов, в бессонные ночи сидел у огня и грел свои больные ревматизмом ноги…

Повернулась Кира лицом к Тургеневу. Взглянул он на нее.

– Мне пора идти. Скоро лошади будут готовы. Прощайте, Иван Сергеевич.

– Лучше до свидания. Мы еще встретимся. Счастливого пути!

– Иван Сергеевич, вчера я говорила с Асей.

– Она простила вас?

– Да.

Стояли друг против друга, не знали, что еще сказать. Тургенев обнял Киру.

– До свидания, дорогая.

Кира медленно пошла к двери, вышла, неслышно прикрыла ее за собой. Не успел Тургенев перевести глаз от двери, как она вновь открылась, и вошел Ольтрати. Неуверенны были его шаги. Он потирал, волнуясь, руки, как будто они окоченели от холода.

– Эдуард Карлович, как я рад вас видеть.

– Херр Тургенеф, я приходиль сказать вам ошень важное для мой голова решение. Давно я получаль письмо от мой систра. Она писаль, что старый, одинокий, ошень скучаль без меня, просиль приехать домой. Я тяжело думаль эти дни. Я решиль поехать в Германию. Я скоро уеду из России в Дрезден.

– Эдуард Карлович, поедемте вместе со мной.

– Неужели это возможно?

– Конечно, я поеду с вами и познакомлюсь с вашей сестрой.

– Лиебер Гот. Она будет ошень рат. Она будет плакать от радости, когда я буду сказать ей, кто ви такой. Это будет ошень карашо. Я буду благодарить Бог за ваш добрый сердце… Здесь я больше не нужен. Так болит душа, што любимый мальчик умираль. Я хотель из него сделать большой русский музыкант. Мне тяжело уехать из этот дом, в котором я привыкаль к каждый вещь. Я проживаль здесь так много лет.

– Ну вот, если не раздумаете, мы через несколько дней двинемся в путь…

– Я сейчас буду говориль об это с генераль.

Радостной походкой Ольтрати пошел к двери и столкнулся с вошедшим Юрием, пропустил его в комнату и вышел.

– Иван Сергеевич, я вам не помешал?

– Что вы, Юрий Георгиевич, я всегда рад вас видеть.

– Слышал, что вам нездоровится. У вас и голос хриплый.

– Простудился. Пройдет. Еще несколько дней поживу у вас и двинусь в путь.

– Во Францию?

– Сначала домой, а потом во Францию.

– Я зашел к вам поговорить и попросить.

– О чем?

– Вы знаете все, что произошло?

– Знаю.

– Иван Сергеевич, попросите Асю простить меня и не разрушать семьи. Она послушает вас. Я только теперь понял, какая она нежная, понял, как велика моя вина перед ней. Я люблю ее. Все, что было, – наваждение какое­то.

– Голубчик, зачем вы так необдуманно поступили? Подумайте, как хорошо вам было с Асей. Вы сами все разрушили.

– Я не могу остаться без Аси. Помогите мне.

– Вы сами с Асей говорили?

– Говорил.

– Что она сказала вам?

– Ничего. Молчит и плачет. Неужели так радостно начатая жизнь кончится так ужасно?

– Почему же не берегли эту радость? Зачем так грубо сказали Асе о своей лжи?

– Это был дикий припадок злобы. Кира такая необычная.

– Правда, Юрий Георгиевич, новая, страшная. Завтрашняя вестница тех, которые придут после нашего сегодня.

– Поговорите с Асей. Помогите мне спасти свою семью.

– Сейчас с ней об этом говорить нельзя. Только неделя прошла с тех пор, как отдали земле вашего сына. Ася удивительная мать. Подождите, может быть, время само исправит ваши ошибки.

– Я не могу ждать. Меня сводит с ума сознание вины.

– Понимаю, дорогой.

Вошла в комнату, в черном платье, Ася. Смерть ребенка ее сильно изменила.

– Асенька, милая моя, наконец­то вспомнила о старике, затворница.

– Зашла узнать о вашем здоровье, мама сказала, что вы простудились.

– Правду слышала, чихаю, кашляю, знобит все время, совсем расклеился.

– Я уже послала за доктором.

– Спасибо за заботы, милая.

– Помешала я вам своим приходом, вы о чем­то разговаривали с Юрой.

– О тебе, Асенька.

– Обо мне?.. Иван Сергеевич я обо всем передумала и решила.

– Что решила, дорогая?

– Что лучше всего для меня – уйти в монастырь.

– Бог с тобой, Ася.

– Я не нужна здесь. Бог отнял ребенка, наказал меня, грешницу. Нужно мне покаяться. Молиться нужно.

– Ася, прости Юрия и не разрушай своей семьи.

– Я его давно простила. Но он чужой мне теперь. Он изменил мне. Разве я его не любила? Так почему же он?.. Разве заслужила я его страшную ложь? Я не хочу говорить об этом, не хочу вспоминать даже. Единственное у меня желание – уйти скорей от всех, а главное – от лжи. Помогите мне понять, зачем Юрий, не любя меня, клялся перед образом Христа в верности. Скажите мне, Иван Сергеевич, вы такой мудрый, вы читаете тайны жизни, вас вся Россия слушает, скажите, почему Юрий так жестоко растоптал мою любовь?

– Ася, умоляю тебя памятью нашего мальчика, прости меня.

– Я все простила. Зачем ты просишь об этом? Я любила тебя. Но ты убил эту любовь. Ты хотел свободы. Скоро ты будешь один. Монастырь, дивный такой, на середине озера. Там хорошо молиться. Там я никогда больше не услышу лжи от того, которого любила больше всех.

– Прости, Асенька.

– Милый, за что ты меня так наказал? Разве я виновата перед тобой, виновата? Так верь, я вымолю у Бога счастье для тебя в твоей новой жизни и прощение для себя. И больше не надо никаких слов, слышишь, не надо, ничего нет больше от нашего прошлого! Мы чужие, чужие до конца дней!

Последние слова Ася почти прокричала и выбежала из комнаты, следом за ней вышел и Юрий.

Тяжело вздохнув, Тургенев смотрел на открытую дверь и ждал, что в нее войдет еще кто­то и скажет, что трагедия в доме хороших людей кончилась, что это был его бред, бред в тяжелом сне.

И не замечая, сам сказал вслух:

– Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства. На них можно только указать и пройти мимо…

И не ошибся Тургенев, не обмануло его предчувствие, что кто­то придет и скажет…

Вошел Никитич, остановился на пороге и сказал:

– Барин, Иван Сергеевич, княгиня Кира Петровна только сейчас изволили отбыть в путь и приказали вам об этом сказать.

 

 

Глава одиннадцатая

 

Осенней ночью дворянский дом мок под дождем.

В библиотеке, в камине, потрескивая, сгорали березовые дрова.

На лепном выступе в канделябре горели четыре свечи. В темном углу деловито бормотали часы – бум­рум, бум­рум. Высокие окна почти скрывались за тяжелыми тканями малиновых штор.

В окна смотрела непроглядная, мокрая жуть ночи.

Однотонно скрипел и хлопал по стене сорвавшийся с запора оконный ставень.

В книжных шкафах скреблись мыши. За бюстом Пушкина, в нише, голосисто пиликал сверчок.

В кресле у пылающего камина в теплой меховой куртке, наклонившись к огню, сидел Тургенев. Перечитывал исписанные листки и некоторые из них, разрывая, бросал в огонь.

А они, упав в пламя, корчились, чернели и, сгорев, как живые черные бабочки шевелились трепетно на углях.

На листках – стихотворение в прозе «Русский язык». Три вечера писал разные варианты. Но не слушались мысли, разбегались, как пауки из разорванной паутины. Ивану Сергеевичу не нравилось написанное. Решил докончить потом, за границей, откуда родина чувствуется острей. Из всего написанного только одна последняя фраза удалась: «Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу».

Иногда огонь вспыхивал ярко и освещал лицо Тургенева.

Вот он закашлял глухо, нехорошо. Простудился на похоронах Кирилла. Задыхаясь от кашля, откинул голову к спинке кресла.

Около дальнего книжного шкафа в кресле дремал Ольтрати. Он сидел в комнате с Тургеневым с вечера. Говорил о музыке, восторгался чудесным талантом Чайковского, а потом задремал.

Долго Тургенев наблюдал за огоньками в камине, забавляли его прыгающие искры.

Вспыхивали они в его глазах, спрятанных под седыми, нависшими бровями.

Встал, тихими шагами прошелся по комнате, подошел к окну. Раздвинул шторы. Отражение своего лица увидел в черных стеклах, заливаемых дождем. Сказал вслух:

– Дождь. Не унимается. С утра стучит, просится. Стучатся капли, будь у них больше силы, разбили бы они стекла… Ворвались бы сюда и смыли бы старую пыль прошлого…

Внимательно всмотрелся в свое отражение, как будто нашел что­то новое в знакомых глубоких морщинах. И, как бы в ответ на чей­то безмолвный вопрос, опять сказал:

– И здесь, в этих стенах, неожиданно услышал сказку жизни.

Посмотрел на дремавшего Ольтрати, улыбнулся ласково. Отошел от окна.

– Так всю жизнь слушаю чужие сказки, свои другим рассказываю.

И перед глазами встали образы сестер Нечволодовых. Аси и Киры.

Встретился глазами со своим портретом. Смотрел на него, как будто видел в первый раз, – забыл себя таким молодым.

– Как много лет прошло. Старость. Вся голова в снегу. Жизнь прожита. Старость на лице, а в душе еще журчат весенние ручейки радости нерастраченной. Еще светла мысль!

Подумал, что через несколько дней покинет усадьбу друга. Проедет опять в тот уголок, где около ног женщины находят покой его мысли и чувства. Покинет Россию, променяет пушистый снег грядущей зимы на ласковые слова любимой. Хотел представить себе, что она сейчас делает. Но не знал, где она в эту ночь, так же, как она не знала, как идет его жизнь в России, в которую она всегда боится его отпускать.

– Вспоминаешь ли ты меня, Полина?

И как бы испугавшись своих слов, подошел к камину, подбросил дров, они затрещали, пламя вспыхнуло ярко и дымно.

Оно осветило портрет основателя усадьбы, шкафы с книгами, Пушкина в нише…

Грузно опустился в кресло. Тургенев закрыл лицо руками и опять закашлялся…

Стих кашель, только воздуху не хватало, старался глубже вдыхать его в себя.

– Почему сегодня особенно пусто в душе? Пусто и холодно мне в эту ночь. Почему теперь так часто сердце начинает испуганно колотиться? А чей­то незнакомый голос, шепотом вторя стуку сердца, говорит «последний раз», «последний раз». Что последний раз? Неужели последний раз в России? Нет. Я еще буду жить. Смерть еще далеко. Дряхлая старуха еще не скоро до меня дошагает.

Россия, посмотри мне в глаза своей красотой. Иван Тургенев любит тебя, гордится тобой! Родина, я не хочу вечной разлуки с твоей землей! А сердце стучит «в последний раз». Родина, благодарю тебя, ты поняла меня, ласковой рукой погладила по старой голове.

Затрещали дрова в камине, застреляли искрами.

– На страницах своих книг о вас, русские девушки, я рассказал все, что мог. Как умел, зарисовал ваши портреты. Я доказал вам свое преклонение, преданность и любовь.

Мои девушки: Лиза, Елена, Зинаида, Ирина, весь мир знает, как свято вы умеете любить… Россия знает, как красива и жертвенна любовь русской женщины.

Зашипела в часах пружина и отзвонила три раза, снова зашипела и через несколько секунд отзвонила еще восемь ударов…

– Господь, молю тебя, сохрани русскую женщину. Сохрани ее великую, неповторимую душу. Пусть она, героиня своих побед и поражений, несет неугасимую лампаду любви, передавая ее грядущим. Верь, русская женщина, скоро все поймут, что огонь жизни и счастья твоей родины только в твоих руках. Только ты вела, ведешь и будешь вести Россию к светлому, украшать радостью ее великую историю… И пока в России будет жить любовь женщины, будет жить Россия… А сердце опять стучит. Дождь стучит «в последний раз».

Забормотал со сна Ольтрати. Вздрогнул от этого Тургенев. Встал, прошелся по комнате, прислушался к ветру и стуку дождевых капель.

Часто теперь темными, одинокими, бессонными ночами слышатся ему шаги. Кажутся они ему шагами новой русской женщины…

– Опять шаги. Они скоро придут, чтобы уничтожить образ женщины моего детства. Другие, чужие мне, с больными, изломанными душами. Как хорошо, что я слишком стар и не увижу их живых лиц, не буду свидетелем того, как будут умирать в монастырях мои Лизы. Знаю я, что у грядущей женщины будут дивные, мистические глаза. Они будут красивы. Но не смогу я понять их чувств, не смогу зарисовать на бумаге их портреты. Но все же я, доживая жизнь, приветствую их ради тех, кто будет жить с ними, чью жизнь они будут украшать.

Подошел к спящему Ольтрати и разбудил его, тот удивленно озирался по сторонам.

– Эдуард Карлович, не надо спать. Послушай меня. Давай забудем свою старость и раскроем окна. Давай пошалим, как дети. Впустим сюда похозяйничать ненастье осенней ночи… Не пугайся, старик, моих слов… Знай, что никакой ураган, никакая буря не в силах уничтожить красоту нашей жизни, которую мы оставляем в подарок потомкам для согревания их зябких душ.

Красоту удивительного девятнадцатого века…

– Ольтрати, если бы ты мог понять, какие дивные глаза будут у грядущей русской женщины. Глаза, которые при их рождении не перекрестит Христос…

Но сильный приступ кашля оборвал снова Тургенева, при помощи Ольтрати он вновь сел в кресло. Его сильно знобило…

– Знобит меня, Эдуард Карлович. Будь добр, потуши свечи.

Ольтрати покачал головой, потушил свечи и осторожно, на носках вышел из комнаты. Один остался Иван Сергеевич. Стало совсем темно в библиотеке, исчезли на стенах портреты. Огонь камина не мог осветить их. Теперь ясно было слышно, как деловито и важно бормотали часы – бум­рум, бум­рум.

Шептал Тургенев.

– Глаза, которые при их рождении не перекрестит Христос!

Скрипел ставень. Косой дождь четко барабанил по стеклам. Тургенев сидел неподвижно, его била дрожь, а с губ слетал шепот:

– Тихо. Я опять слышу их шаги. Шаги… Но еще рано, наступила только осень, ваша весна еще далеко, далеко. Подождите утверждать новые символы веры, пусть мои нежные девушки еще поживут.

И, прерывая его шепот, в ненастной ночи во дворе выла тонкими, фальшивыми нотами цепная собака.

 

 

Глава двенадцатая

 

Ранние часы дождливого утра…

Березы в парке за прошлую ночь сильно обронили листву.

Виноват в этом ветер непогоды…

Шел дождь, мелкий, как пыль…

У крыльца стояла тройка. В экипаже, забившись под козла, лежали две собаки. Никитич и Прокопыч укладывали вещи. Из дома вышли и спустились к экипажу Тургенев, генерал под руку с генеральшей, Ася и Ольтрати.

– Берегите себя, Иван Сергеевич. Годы наши не молодые. Не забывайте нас в нашем горе, – говорила Тамара Сергеевна. Генерал обнял Ольтрати и, поцеловав его, долго не выпускал из своих объятий.

– Прощай, Эдуард Карлович, не поминай нас лихом. Любили, как умели…

Ольтрати подошел к Асе и стал перед ней на колени на мокрый песок.

– Благословить меня.

Ася перекрестила и поцеловала его седую голову.

– Я вас никогда, никогда не забуду, Эдуард Карлович.

– Поцелуй меня, Ася, – попросил подошедший к ней Тургенев и дальнейшие слова сказал тихо: – Милая, если твое решение неизменно, то в своих молитвах помяни меня, когда вспомнишь…

– Я помолюсь о вас перед ликом Того, у кого лицо, как все человеческие лица. Прощайте…

 

 

*  *  *

 

Тройка тронулась, и смотрели ей вслед пять пар заплаканных глаз.

Медленно двигался экипаж по главной аллее парка.

С берез падали листья, осыпали тройку и сидевших в ней. Ольтрати, всхлипывая, плакал, как ребенок, крупные зерна слез скатывались по морщинистым щекам.

Тургенев с грустью смотрел на пир осени в столетнем парке.

И не знал он в это утро, что его путь устилают листья его последней осени в России…

Колеса экипажа вминали в сырой песок мокрые листья, которые даже не шелестели, как будто не хотели мешать думам тех, кого увозила вороная тройка…

А когда подъехали к воротам усадьбы, то на них, нахохлившись, сидели мокрые вороны и озлобленно, отрывисто каркали…

 

 

*  *  *

 

Дружно бежала теперь тройка. Из­под копыт коней по сторонам летели брызги грязной воды. Посвистывал порывистый ветер…

Когда въехали на гору, Ольтрати обернулся назад и, взглянув на усадьбу, осенил ее знаменем креста…

Весело, как бы подбадривая мысли седоков, на пристяжках пели бубенцы тонкого набора.

По серому небу России навстречу тройке низко плыли дождевые облака. Россия осенним ненастьем последний раз смотрела в глаза Тургенева…

 

Из архива: октябрь 2010 г.

Читайте нас: