Все новости
Проза
5 Октября , 11:23

№10.2024. Денис Лапицкий. Красная охота

Василий Перов «Охотники на привале». Третьяковская галерея, г. Москва
Василий Перов «Охотники на привале». Третьяковская галерея, г. Москва
Денис Бронеславович Лапицкий родился в 1977 году. Окончил исторический факультет БашГУ (1999). Член Союза журналистов РФ и Союза журналистов РБ (с 2007), Союза писателей РФ и Союза писателей РБ (с 2010). Публицистические и художественные произведения печатались в газетах «Истоки», «Республика Башкортостан», журналах «Бельские просторы», «Ватандаш». Автор двух книг: «Сын волчьего солнца» (Уфа, «Китап», 2007), «Тени Шаттенбурга» (в соавторстве с Д. Луженским; Москва, «АСТ», 2016). Работает в службе общественных коммуникаций АО «Транснефть – Урал».

Переливчатый голос охотничьего рожка несся над заснеженным полем, долгий и исполненный неясной тревоги, словно билась, рвалась на волю запертая в клетке птица. Вилась, змеилась поземка, тонко пели на ветру ковыли, виднеющиеся островками над укрывшим землю снежным покрывалом, и поскрипывали деревья близкого леса. Рваными клочьями несся низко-низко серый дым – с силой втянув ноздрями воздух, ощутил Прошка запах жареной дичины, которым тянуло из шатра княжеского кухаря, и свежего печеного хлеба, и хмельного пива, и горячего сбитня.

На секунду представилось, как садится он поближе к полной багровых углей жаровне на набитые тонкой шерстью подушки, берет одной рукой с широкого деревянного подноса кусок горячего мяса, и откусывает от него, и слизывает капли жира с пальцев, а второй подхватывает кружку пива, и прихлебывает, и глотает, и снова, и снова, а мясо, пиво, хлеб не заканчиваются…

Прошка тряхнул головой, сглотнул тягучую слюну. Промороженные сухари да заправленная салом каша – вот что ждет его вечером, да и то, если успеет дотащить вязанку дров прежде, чем закончат раздавать ужин. Хотя нет, уж дядька Фрол его без харчей не оставит. Он поправил топор за поясом и снова налег на постромки. Ноги вязли в снегу, нагруженные промерзшими до звона сучьями санки цеплялись за ковыли и норовили опрокинуться набок.

Снова разнесся над полем звук охотничьего рожка, но теперь слышался он уже ближе и громче. И вот в вихре снежной пыли выметнулась из распадка дюжина всадников. Кони седые от изморози, вьются красные и синие флажки на длинных копьях, за первым всадником полощется на ветру бесценное багряное корзно. Данилко Васильич, младший княжий сын, со своими гриднями спешит к лагерю – туда, где ждут теплый шатер, жаркий очаг, горячая еда…

А еды им хватит – за последними двумя всадниками летят по снегу низкие сани, на которых острый глаз Прошки замечает немалых размеров бурую тушу: волочащиеся тонкие ноги с широкими копытами, разлапистые рога… Лося взяли, а в зимнем лесу добычу труднее не сразу и представишь. Страсть как любит охоту княжич, иной раз месяцами в городе не видать его, все на охотах пропадает: бьет зверя лесного и полевого, пешим и с коня, один и с ватагою. Говорят, промыслив добычу, отворяет жертве шейную жилу, пьет кровь горячую, ест кусками сердце и печень.

Медленно плывут над бело-серой равниной серо-белые тучи, непроглядные, тяжелые. В низком небе черные росчерки – кружатся вороны, ищут поживу. Там, где земля почти встречается с небом, кровью загорается тонкая нить горизонта и гаснет вскорости – солнце село, и земля с небом слились так, что и не различить, и густеет тьма. Прошка упорно идет вперед – к пятнышкам костров, к приглушенному ржанию лошадей, к хохоту гридней и ругани челяди…

И наконец приходит и опускается обессилено на утоптанный снег, но только после того, как, перевернув санки, вываливает груду покрытых инеем веток рядом с одним из шатров. Проходящий мимо дружинник толкает его носком сапога: самому здоровяку толчок наверняка не кажется сильным, но у Прошки трещат ребра.

– Ступай в шатер, дурень, – басит врастяжку гридень, кажется, это Зуйко. – Замерзнешь.

Самому ему замерзнуть, конечно же, не грозит – гридням хватает доброй еды и питья, а в тяжелом плаще, подбитом серой волчьей шкурой, можно и на снегу спать. Ну а коли найдет на княжича блажь, устроит он своим охранителям добрую схватку стенка на стенку, и там-то уж точно мороз не страшен, наоборот, успевай только пот утирать.

– Сейчас, – шепчет Прошка, – сейчас…

Первым делом он хватается за выпавшие из-за пазухи куски бересты да туесок с угольками, боясь, что Зуйко увидит его рисунки, хочет сунуть их за пазуху, но цепкие пальцы гридня, словно клещами, сжимают запястье.

– Ну-тко, гляну, – Зуйко поднимает кусок бересты, наклоняет его, чтобы в свете недальнего костра яснее видеть рисунок. – А ты постой-ка, не беги…

Гридень вертит кусок и так, и этак, а потом вдруг его глаз схватывает то, что хотел запечатлеть Прошка.

– Ох ты, – выдыхает он, – это ж котяра! Как есть котяра! А и похож!

Он берет следующий лист:

– Никак, ворон?! Глянь-ко, какой носатый. Страшенный… А это лиса?! Мышкует, да? Ловко!

Толстый, обернувшийся пушистым хвостом кот на завалинке, клювастый ворон на кривом, будто изломанном суку, роющая носом снег лисица – это прошкины рисунки. Первый сделан еще в городе, остальные – уже здесь: два темных вечера кряду, прячась от всех, Прошка наносил на бересту увиденное днем. Мучился с каждой линией, угля и бересты извел пропасть, но те рисунки, что Прошка себе оставил, нравились ему по-настоящему.

Из-за шатра вывернулся дядька Фрол, бочком-бочком подобрался к Зуйко, сунул ему под нос деревянную чашку и шагнул в сторону, будто намереваясь сманить гридня, как приманивают собаку жирным куском:

– На-ко зайчатины, молодец, поешь. Чать, заесть надо меды ставленые да вина богатые? А глядеть тут неча, балует мальчишка…

– Уйди, гриб старый, – лениво отмахнулся Зуйко, умудрившись при этом выхватить из чашки кусок мяса. – Не до тебя.

Дядька Фрол, как появился, так и ушел обратно – и Прошка не понимал: то ли жалеючи глядит на него старик, то ли злится за что-то.

И вот теперь гадал Прошка, что делать: вырвать бересту у Зуйко и задать стрекача? Или позволить смотреть? Авось, вернет, да через малое время позабудет об увиденном, потому как ну чего гридню из ближней дружины княжича вспоминать про какого-то мальчишку?

Не тут-то было. Взметнулся полог шатра, и вышел княжич. Сейчас на нем не теплый полушубок и не богатое корзно, крашеное бесценным ромейским пурпуром, а легкий теплый кожух, штаны тонкого сукна, богатые сапоги. На шее гривна литого серебра, у наборного пояса меч в два локтя: говорят, будто кован этот меч в далекой стране Индии из булатного железа, прочнее которого во всем мире не сыщешь. Такому хоть в пир, хоть в мир. Кажется, даже руку еще княжич не успел протянуть за кусками бересты, а Зуйко уже с коротким поклоном подал ему рисунки.

Глядит княжич внимательно, всматривается. Другой бы, пожалуй, посмотрев один рисунок, уронил бы его на снег, найдется, кому подобрать, но Данилко Васильич, проглядев, возвращает рисунки Прошке прямо в руки.

– Ловко, – говорит он, разглядывая при этом мальчишку, будто диковинного жука, и Прошке от такого взгляда окончательно становится не по себе. – Сам?

Прошка только кивает.

– Пошли-ка со мной, – княжич, повернувшись на каблуках, снова уходит в шатер, уверенный, что мальчишка последует за ним. Да и с чего бы ему сомневаться?

Замирая от волнения, зажмурившись, приподнимает Прошка тяжелый войлочный полог и шагает вперед – будто бросается зимой в студеную воду. Ступив внутрь шатра, тут же опускается на корточки, сжавшись в комочек, судорожно вздыхает, и только потом решается разлепить глаза. Здесь было то, что он представлял, пробираясь по колено в снегу – и жаровни с углями, и ломти мяса на простом глиняном блюде, и наломанный хлеб в корзинке, и кувшины со сбитнем. Но не было в шатре мягких подушек и богатых ковров, лишь с полдюжины овчин брошено под ноги, на дощатый пол, покрытый толстым войлоком, да в углу груда темных шкур свалена – невысокая, по колено. Не было тяжелых сундуков: на охоту шел княжич без лишнего скарба, без большого обоза. Под потолком на веревках масляные лампы подвешены, и в шатре оттого светло – много светлее, чем в том шатре, где Прошка и еще дюжина челядинцев ночует, там-то один светец с лучинкою, и на тот многие ругаются, будто бы мешает спать. Да и запах не в пример: пахнет тут едой и маслом, дымком и хорошо выделанной кожей, а не потом и грязной, засаленной одеждой.

– А на таком сможешь? – спрашивает княжич, наклоняется легко к небольшому сундучку, звякает замок, а Данилко Васильич, разогнувшись, бросает Прошке легкий свиток, схваченный красной тесьмой.

Бумага! – восторгается про себя Прошка. Не говоря ни слова, кивает – конечно, сумеет он рисовать и на бумаге, хотя прежде и в руках ее держал лишь однажды. Но уже сладко замирает сердце, когда представляет он, как лягут на плотный желтоватый лист первые угольные линии и росчерки.

– Хорошо, – кивает княжич. – Ты ж Семена-кузнеца племянник, так?

Так, кивает Прошка, поражаясь тому, откуда же княжич это помнит.

– Дядька твой мужик надежный… И ты не подведи.

Мотает Прошка головой: подвести? Да ни в жисть!

Княжич, чуть улыбнувшись, кивает на блюдо – мол, не робей. Сперло дыхание у Прошки: шутка ли, в княжичьем шатре сидючи, с княжичьего стола еще и есть?! Но хотя умом он еще в это не верил, озябшие, все в цыпках руки, отложив драгоценные листы, уже тянулись за жареным, а там и зубы впились в горячее и сочное, и чашка со сбитнем словно сама попалась прямо под руку… Помрачение нашло на Прошку, он хватал, и кусал, и глотал, и прихлебывал, будто не понимая этого. И так же вдруг отступило наваждение, и он увидел опустевшее блюдо, и перевернутую корзинку, и лежащий на боку кувшин. Впору было броситься княжичу в ноги, но, с опаской подняв взгляд, увидел Прошка, что Данилко Васильич улыбается чуть заметно, а в глазах нету злости.

– Ведомо тебе, зачем мы здесь? – спрашивает княжич.

– Так ведь… – сиплым голосом отвечает Прошка, – так ведь охота.

– Верно, – кивает Данилко Васильич, – она самая и есть. Только пойдем мы на диковинного зверя, который и больше, и опаснее всех, на которых прежде ходили. Ну-ка, скажи, как твой зверь зовется?

Прошка чуть не подпрыгнул, когда груда шкур у дальней стены зашевелилась, а потом из-под нее, пятясь, выбрался жуткого вида карлик. Не хочется Прошке смотреть на него, очень уж страшен – а глаз не отвести, будто притягивает карлик уродством своим, движется словно короткими прыжками, почему-то напоминая того ворона, рисунок которого Прошка держит за пазухой. Кривой горб, редкие пегие волосы, свисающие на лицо: люто блестит сквозь них левый глаз, а правый затянут сине-молочным бельмом.

Прошке словно кипятка на спину плеснули: так вот где волхва держат, что доставили княжичу две седьмицы назад! Слух тогда прошел – мол, отыскали в лесу укрывище, где последние волхвы забытым идолам молились, да побили всех, окромя одного. А вот, значит, и последний… И что ж выходит – по его словам, княжич на эту охоту собрался?!

Накидка из вытертой до ветхости козлиной шкуры увешана железными кольцами и бляхами, деревянными фигурками, черными от крови и сала, костяными брекотушками, и, когда волхв движется, все это гремит, звенит и постукивает. Пальцы темные, кривые, словно корни ели, безостановочно перебирают нанизанные на бечевку плоские пластинки с выжженными знаками.

– Истинно говорю тебе, господин, – полузадушенно, скороговоркой говорит страшный карлик, – сделаю, что узришь ты зверя непредставимого, что ростом выше дерев, обликом страшен… Поступь его грому подобна, дыханье его суть вихрь, ноги его попирают…

– Как этот зверь зовется? – перебил княжич.

– Многажды раз спрашивал об этом меня ты, княжич, и многажды по многажду раз, но ответ мой от прежнего неотличен будет. Нету имени у зверя того, – сипит волхв, – иные зовут его Индрик-зверь, однако ж ложно, потому как Индрик-зверь супротив этой твари много меньше, а коли так, то называй, как знаешь, но сначала увидь… увидь сначала, ибо нельзя назвать его, не увидев, а зверя такого допрежь не видел никто, кроме меня, но имя ему придумывать я не желал…

Княжич одним движением поднялся и прошел к стене шатра – легко, словно танцуя, и подхватил копье-сулицу, лежавшую на рогатках. Пробежал пальцами по изукрашенному резьбой древку, коснулся синеватого листовидного жала, и был он весь в этот момент словно застывшее движенье, напружиненный, будто натянутый лук, звенящий, будто согнутый булатный клинок – миг, и высвободится сила великая, и сразит, убьет, уничтожит любого, кому недостанет ума убраться с пути.

– А как взять зверя этого? – таким же звенящим голосом спросил княжич, медленно ведя указательным пальцем по отточенному лезвию копья, и помнилось вдруг Прошке, будто остается на синей стали тонкий алый след, но он только головой качнул: сгинь-уйди, морок…

– Всякая охота свой цвет имеет, – забубнил волхв. – Охота на зверя обыденного, зайца, оленя, волка тож, есть охота черная, ибо зверя того бьют во множестве. Если ж пошел ты на медведя с рогатиной, встал на след лося или вышел один на один супротив опасного зверя, что туром зовется, – то будет охота белая, потому как зверь тот редок и ценен, а чтобы взять его, доблесть потребна немалая. А охота на зверя невиданного – суть охота красная, и потому она имеет цвет крови, что опаснее нее нет никакой иной, и жизни лишиться в ней можно много скорее, чем обрести добычу. И цена той охоты велика…

– Красная охота, – прошептал княжич и, резко развернувшись, метнул копье прямо в столб, что подпирал середину крыши. Пролетела сулица едва ли сажень, и такой силы был бросок, что наконечник вошел в столб на две трети, расколов плотное дерево, и вздрогнул шатер, и полог всколыхнулся.

А потом шагнул княжич к волхву, подцепил пальцем за подбородок, вздернул кверху, под острый взгляд сузившихся синих глаз, будто собачонку взялся учить уму-разуму.

– Так потому я гридней с копьями взял на охоту, а не ловчих да псарей с арапниками. Пугать вздумал, глянь-ко, – выдохнул он, – охотою напугать вздумал, зверем невиданным… Ох и глуп ты, волхв, если думаешь, что хоть на вершок отступлю я от решения своего и от того, чтобы цену заплатить названную. Будет тебе и конь, и серебро, и подорожная, и никто тебе чинить не станет препон…

– Ты сказал, – прохрипел карлик, и глаз его зажегся мрачной радостью, – ты сказал, а мальчишка слышал. Слово княжьего сына крепко… Крепко?!

– Да, – бросил Данилко, и отпустил волхва, и отступил на шаг, вытирая пальцы взятым с гвоздя рушником. – Слово будет крепко… если ты не подведешь.

– Не подведу, – эхом откликнулся волхв, странно поводя руками, так что костяные брекотушки на его одежде сухо застучали, – а сейчас отдохнуть тебе нужно, княжич, ибо красная охота заберет у тебя силы все, и даже больше…

Он пригнулся, словно сжимаясь в комок, и, пятясь задом, пополз к выходу из шатра. Но не вышел, а так и улегся возле самого порога, свернулся, накрылся шкурою – ни дать ни взять сторожевой пес. По всему выходит, что там волхв и пролежит до утра. Прошка поежился: и как это княжичу не боязно, когда в шатре с ним остается этот… этот…

– Завтра, как мы на зверя пойдем, держись рядом, – бросил княжич. – С бумагой да углями своими. А сейчас – прочь.

Прошка не сразу понял, что это ему сказано, но чуть повернул Данилко Васильич голову, вскинул бровь удивленно, и выкатился Прошка из княжичьего шатра, да так быстро, что остановиться сумел только лишь в дюжине шагов от него.

Оглянулся, потряс головой – вправду ли это все было? Угощение с княжичьего стола, разговор княжича с волхвом, и сам волхв, жуткий, как самый страшный ночной кошмар, – было? Или привиделось?

Сдвинув на лоб шапчонку, почесал Прошка голову и тут же схлопотал крепкого подзатыльника.

– Ты где пропадаешь, поросячий сын?! – голос дядьки Фрола мало не дрожал от гнева. – Уж стемнело, а тебя все нет! Санки бросил, про дрова позабыл…

Стоит Прошка: нос повесил, шапчонку ветхую, с головы сорванную, в кулаке мнет – сразу видно, что стыдно ему. Дядька Фрол – ох и отходчив он! – смягчается быстро:

– Ну, ты это… Дрова свези к поленнице, да беги к нашим. Я сказал, чтоб тебе луку с сухарями оставили, да каши черпак. Может, не остыла еще…

Кланяется Прошка в пояс, мычит что-то благодарно, впрягается в санки. И пусть он сыт так, как бывает редко, от каши, конечно же, отказываться Прошка не станет.

 

 

*  *  *

 

Над опушкой леса висит тишина. Только треснет в лесу ветка, упадет стронутая с места птицей снежная шапка с ветви – и снова тихо. Дружинники молчат – только пар из ноздрей, а то совсем как каменные, и даже лошади не всхрапнут, не переступят с места на место, не взвизгнут псы на сворке.

И вдруг лопается тишина, будто струна на гуслях. Из-за ровного ряда гридней выкатывается, бешено кружась, волхв – гремит костяными брекотушками, дудит в берестяной рожок, плещет вонючим отваром из кувшина, кричит что-то, да так, что изо рта слюна на сажень летит… Кто-то из гридней украдкой морщится, отводит глаза, примечает Прошка: виданное ли дело, княжичу волхва-чернокнижника привечать? Но молчат, не идут против воли Данилко Васильича.

А княжич следит за прислужником забытых богов жадно, каждое движение ловит, будто зверь в засаде. Не пугают его заклинания, не отталкивает страшное, церковью запрещенное волхвование – смотрит, внимает… ждет.

И все ждут, и никто не знает – чего.

Беснуется, мечется волхв. Уже мотает его из стороны в сторону, уже снег, что лежал, будто ровная скатерть, весь испятнан, истоптан, забрызган желто-зеленой жижей. Кабы сейчас кто-то поднялся на высокое дерево, то увидел бы непременно, что следы волхва складываются в рисунок причудливый, но соразмерный, а отвар набрызган не абы как, а в местах пересечения линий. Но этого не видит никто – зато видят они кое-что другое.

Вот вытаращился Прошка, вот приподнялся на стременах Данилко Васильич, вот моргнул неуверенно гридень Зуйко – то ли мнится ему, то ли нет?

Нет, не мнится. Над истоптанной опушкой, над загаженным снегом появилось марево – словно дрожание над костром, вот только здесь-то костра не было. Плыли невесть откуда взявшиеся искры, будто светлячки в ночи – но и ночь настанет еще не скоро, да и какие светлячки посреди зимы? А потом…

– Глядите! – не сдержался кто-то из гридней.

Но видели уже все. Видели, как все сильнее дрожало марево, как все гуще становились светлячки, и все ярче было их мерцание. А потом над заснеженным полем появились диковинные деревья – красновато-синие, похожие на невиданных размеров перья. Огромные, они уходили высоко вверх, и за ними терялись такие знакомые дубы и осины. Висел слоями негустой туман, и красноватый свет струился через заросли, будто там, где-то далеко справа, всходило сейчас багровое солнце – хотя каждый знал, что настоящее солнце – белое, зимнее – сейчас у него за спиной. Оттуда, из зарослей перьев-деревьев, повеяло теплым и влажным ветром. Он нес тревожные и пряные запахи, незнакомые никому из людей, и запахи эти пугали, манили, обещали… Резкие крики неведомых зверей, визг и клекот – там, в этих диких, словно рожденных сном зарослях, пульсировала непонятная и невидимая жизнь. Плыли в воздухе яркие, будто сделанные из лаковой кожи черно-желтые, оранжевые, фиолетовые, изумрудные шары, с которых свисали гирлянды огромных пестрых цветов. Вдруг появилось, мелькнуло и тут же исчезло стремительное тело – разглядеть его Прошка не успел, но для птицы у него были слишком широкие крылья и слишком длинный клюв.

Слева открывался водный простор – волны, увенчанные белыми шапками пены, с шумом набегали на берег и обессиленно откатывались назад. Море, вспомнил Прошка слышанное когда-то слово. Длинными валами громоздились гниющие водоросли, россыпями лежали огромные взломанные раковины самых невообразимых цветов и форм, пахло солью и чем-то пронзительно острым. Вдалеке резал волну высоченный черный плавник.

Разделяя море и лес, тянулась до самого невероятно далекого горизонта широкая, саженей в полсотни, извилистая полоса чистого белого песка. А там, поднимаясь из-за горизонта, вставал чудовищный зеленовато-желтый диск, на фоне которого терялись и гигантские деревья, и неведомое бескрайнее море.

Гридни переглядывались, встревоженные, растерянные. Напуганные, думал Прошка, и сам удивился: еще вчера он даже представить не мог, что когда-нибудь увидит испуганными две дюжины лучших княжеских дружинников. Сегодня увидел.

И послышался шум, будто разом вздохнула сотня быков, и тяжело вздрогнула земля. И снова, и снова. И возник чудовищный зверь, и был он настолько огромен, что трудно было охватить его одним взором, и виделись то ноги, подобные колоннам, то шея толщиной в лошадиное тулово, то хвост, будто связка толстенных бревен. Кожа его мерцала, словно усыпанная смарагдовой и яхонтовой пылью.

– Успевай, княжич! – завопил надрывно волхв. – Вот идет зверь обещанный, равных не знающий!

Но уже поднялся на стременах Данилко Васильич, подавая знак. Взмах рукой – и собаки, спущенные со сворки, уже летят, вздымая клубы снега. Снова взмах и, с оттяжкой, еще один – тяжело страгиваются, берут с места разбег кони, расходятся широкой дугой, но так, что левая половина вырывается вперед на десяток корпусов. Хоть и боязно молодцам, а поперек воли княжича слова не скажут.

А потом, малое время выждав, срывается вперед и сам Данилко Васильич на своем гнедом жеребце, а с ним – четверка самых доверенных гридней.

– Рисуй! – кричит Прошке княжич. – Рисуй, пока он стоит еще!

Прошка касается бумаги черным углем. Под бумагу он подложил тонкую дощечку, уголки листа приклеил малыми кусочками нажеванной смолы – держится прочно! Ведет длинные линии – одну, другую, бросает короткие резкие штрихи, растирает подушечкой пальца черные хрупкие крошки, превращая их в темные пятна, дымчатые на желто-белом. Руки дрожат, но оттого лишь живее кажется рисунок. Из линий и пятен рождается невиданный зверь, подпирающий небо, сотрясающий землю.

Тем временем псы налетели на гиганта – кружили суматошно, лаяли бешено, пытались рвать зубами хвост и ноги, но кожа зверя, подумалось Прошке, наверное, выдержит и не такое. Но хоть и не сумели собаки зверя подранить, зато сделали то, что гораздо важнее было: отвлекся зверь на собачью мелочь, повернулся к ним, наклонил громадную голову, рогами увенчанную, будто вглядываясь в тех, кто мешал ему спокойно торить свой путь. А потому не видел, как приближались кони, как дрогнули слитно, опускаясь, четырехсаженные пики из ровного, не знающего изгибов ясеня, как блеснули брони сначала под холодным белым, а потом под жарким красноватым солнцем.

Сложно было уловить тот миг, когда всадники вырвались с заснеженной опушки на песчаный берег, когда из-под копыт вместо белого снега полетел белый песок. Наверное, отвлекся Прошка на мгновение, бросил взгляд на лист бумаги, но этого хватило – подняв глаза, увидел, как гридни левой половины дуги оказались у самой цели – и ударили! Какое копье угодило в бок, какое в бедро, а какое и в прикрытое щитом мышц и пластами сала брюхо. И так силен был слитный удар, что зверь покачнулся.

А потом взревело чудовище – слышались в этом реве и боль, и ярость. Повернулось, ломая застрявшие в боку пики, топча визжащих собак, мотнуло опущенною головой, выбив из седел двоих гридней разом. И тут подоспели всадники правой половины дуги – и вновь пошатнулся зверь от могучего единого удара.

Кожа его, недавно мерцавшая смарагдом и яхонтом, уже покрылась кровью из двух десятков глубоких ран. Гридни, потеряв пики, целили из луков в глаза, метали сулицы, самые отчаянные пытались мечами рассечь сухожилия, но зверь оказался грозным противником. Нескольких гридней поднял на рога вместе с лошадьми, кого-то расплющил огромными ногами, троих сокрушил взмахом хвоста. Замотав головой, когда сулица попала ему в глаз, он поднялся на задние ноги, так, что показалось Прошке, будто стал зверь выше деревьев. И тут ударил княжич Данилко с дружинными, вонзая пики в брюхо чудовищу: сухо затрещало дерево, и жутко взревел зверь.

Но недолгим оказался рев, от которого, казалось, должны рухнуть небеса. Сменился клокотанием и бульканьем, потому как хлынула у зверя из пасти кровь, будто нашла выход целая маленькая речка. С десяток ударов Прошкиного сердца – а колотилось оно бешено – стоял смертельно раненый зверь, опустив голову, а потом рухнул, похоронив под собой еще двоих молодцев.

Подъехал к добыче ближе Данилко Васильич, слез с коня и пошел вперед с мечом булатным в руке. Подойдя к голове, что была мало не с него размером, принялся рубить. Но даже для бесценного булата оказалась работа непростой. А тем временем гридни – а осталось их пятеро – вязали канаты одним концом к седлам, а другим к рогам на голове чудовища.

– Княжич! – закричал вдруг волхв. – Посмотри сюда!

Что-то должно было случиться, понял Прошка, и все, похоже, поняли – потому что замер и Данилко Васильич, и уцелевшие гридни, и дядька Фрол – единственный, кто рядом с Прошкой остался.

– Не нужно мне награды твоей! – крикнул волхв. – А ты пропадай пропадом за братьев моих!

Взмахнул кудесник рукой, блеснуло в ней коротко и остро – и брызнуло алым из вскрытой шеи, и повалился на снег убивший себя волхв, а над полем еще неслись слова: «Пропадай… пропадай… пропадай!»

– Вон чего вытворил, – качнул головой дядька Фрол. – Не серебра, значит, хотел и не княжичевой грамоты, а хотел одного только – отомстить… И дождался-таки…

В тот же миг словно мутью начало затягивать диковинное окно в другой мир, будто смотрел теперь Прошка через тонкую льдинку, и льдинка эта становилась постепенно все толще и толще.

Колотил руками и ногами по ледяной стене дядька Фрол, кто-то из гридней со смазанными лицами пытались рубить топорами и мечами колдовскую преграду, да все было напрасно. И только княжич, подойдя к месту, где встречались два мира, спросил негромко:

– Ты рисовал? Успел?

Прошка кивнул и даже поднял дрожащими руками рисунок, но едва ли мог рассмотреть его Данилко Васильич: уже затянуло мутью песчаный берег, исчез и океан, и диковинные деревья, и даже княжич сам едва виднелся неясной тенью. Потом исчез и он, а вместо колдовской картины другого мира увидел Прошка знакомую опушку с заиндевевшими дубами и высокое синее небо.

Он долго стоял по колено в снегу – не в силах поверить, не умея забыть. Рядом так же потерянно стоял дядька Фрол: комкал шапку, шептал что-то неразборчиво.

Далеко позади трепал ветер пологи покинутых шатров. В нескольких шагах лежало темной грудой тело волхва: и его, и широкое красное пятно вокруг уже заметало пригоршнями крупчатого снега.

И услышал Прошка вдруг, как из бесконечного далека, с неведомого берега неизвестного моря, осененного тенью удивительных деревьев, донеслось чуть слышное: «Еще поохотимся!»

А может, то ему лишь показалось.

Читайте нас: