ТЕХПОМОЩЬ
Отец Георгий из села Горянино человек благочестивый. Его храм возвышается над селом и отражается в пруду. Бывало, напечёт батюшка сам просфоры, поставит супругу петь на клиросе и служит себе, молится. Господь ему внемлет: дома – Божий дар – шестеро детишек. С маленькими раньше было тяжело, а сейчас кто замужем, кто учится, кто в армии… Сейчас дома один Давид, которому уже шесть лет.
Вот и в то утро отец Георгий по обыкновению служил. Давид хозяйничал дома – запалил у крыльца керогаз и варил поросячью тюрю в ведерном чугуне. Помощник.
Он уже погасил фитиль и бросил чугунок остывать, когда услыхал за забором красноречивые проклятия. Немолодой рыболов-любитель, похожий на городского, посреди улицы пинал свой мотоцикл и плевал на него:
– Вот делают! Главное, почти новый, а сам глохнет и глохнет!
Рыбак выругался, плюнул и, почесав затылок, полез в инструментальный ящик. Давид немного постоял у калитки, посмотрел, как горожанин извлекает оттуда интересные звонкие ключи, замасленные тряпки и отвёртки. Но потом рыбак зачем-то уткнулся в «Инструкцию по эксплуатации», мальчику стало скучно, и он пошел кормить своих любимых поросят. Ему нравилось смотреть, как те, учуяв харчи, визжат и толкаются, а потом суются в корыто, накрываются ушами и чавкают. Потом Давид отправился в дом ставить чайник и с крыльца увидал, что к мотоциклисту вышел их сосед дед Лукич. Мальчуган наспех глотал горячий чай – очень уж хотелось посмотреть, чем кончится история с мотоциклом. Техника ему нравилась.
Когда Давид управился и вышел за калитку, Лукич уже выкрутил свечи и ласково матерился на них:
– Главное, ёлки, искра есть. Свечки-то как новые.
– Конечно, как новые, я этот «Ижак» в восемьдесят девятом брал.
– Вот, ёлки.
Давид подкрался к ним сзади и, затаив дыхание, наблюдал, как Лукич разбирает «новый» мотоцикл по болтикам.
– И бобина, ёлки, хорошая, и провода как новые...
– Ну да, как новые.
– Вот, ёлки.
Потом Лукич ввернул свечи и заставил рыбака жать на стартер. И рыбак принялся жать. Он скакал козлом возле своей техники, упрямо скакал. На лбу проступил пот, нога вот-вот отнимется, появилась одышка, но он не сдавался и прыгал. Лукич меланхолично смотрел на фыркающий двигатель и чесал затылок. Счастья в жизни не было.
– Хорош. Щас карбюратор разберём, если не поможет, ты эту свою технику вон, в пруду, ёлки, утопи.
Запалённый мотоциклист напрягся – жалко любимую вещь.
На пыльную землю ложились части карбюратора. Лукич разобрал его весь, вывалял детали в пыли, покурил и, вздыхая, начал собирать обратно:
– Вроде всё рабочее, ёлки, как новое...
– Ага, как новое…
Старик Лукич – моторист широкого профиля, многим соседям он был единственной в селе техпомощью. Пять минут – и движок снова в сборе.
– Ну-ка, заводи!
Рыбак снова принялся раз за разом прыгать на стартер – бесполезно. Затем вдвоём с Лукичем они толкали пыльный «Ижак» по улице взад-вперёд. Мотоцикл фыркал и не заводился. Наконец, Лукич взвился:
– Тьфу на твой мотоцикл! У меня самого, ёлки, свиньи не кормлены, а я тут с тобой!
– Ну, как же... – возразил было городской, но дед его оборвал:
– Вон, видишь, пруд у церкви? Отволоки его туда и утопи. Всё.
Хозяин затосковал (ещё бы!). Подкатил мотоцикл к изгороди Лукича, уселся на лавочку у его калитки, закурил, задумался и принялся плевать в землю. Потом потёр возле сердца и позвал через забор:
– Слышь, Лукич!
– А?
– Когда от вас автобус до города?
– По воскресеньям!
Рыболов ужаснулся:
– Сегодня же пятница!
– Ага, ёлки, пятница! – громыхая в сарае вёдрами, прошумел Лукич…
Мотоциклист сник.
Давиду стало жалко несчастного мотоциклиста-рыбачка, и он подсел к нему на скамейку.
– Эхе-хе... – вздыхал тот и курил.
Мальчишка тоже принялся тоненько вздыхать, так, чтоб его заметили. Но его не замечали. В своём горе много ль мы кого замечаем? Давид повздыхал-повздыхал, да и не выдержал:
– Давайте я вам помогу?
Несчастный повернулся к нему:
– Ты?
– Я.
– А ты разве разбираешься?
– Я просто помогу, и всё.
– Лукич! – позвал мотоциклист деда. – Это что за пацан тут? Он что, в технике соображает?
– Ага, соображает, – съязвил тот, – это поповский сын. Он тебя щас молиться заставит, весь в отца. Тот тоже… всех, ёлки, задолбал: молись да молись.
Мотоциклист, уцепившийся было за соломинку, ощутил падение зыбких надежд. А мальчик не унимался:
– Хотите, заведётся? Хотите?
Несчастный молчал.
– Ну, давайте помолимся, и заведётся! Ну, давайте! Я же знаю, я пробовал. В разных вещах помогает.
Мотоциклист упорно молчал и начинал злиться.
– Я вот один раз помолился, и у меня поросёнок поправился, а мама говорила, что сдохнет.
Мотоциклист заиграл желваками:
– Уйди, пацан, уйди от греха...
Мальчуган не унимался:
– Ну, давайте помолимся, Бог поможет, Бог всем помогает.
– Щас уши откручу! – рассердился мотоциклист. – Уйди!
– Уйду, – залепетал мальчик чуть не плача, – помолимся, и я уйду, сразу уйду.
– Ладно, – сжалился рыболов, – что делать-то нужно?
– Просто перекреститесь и скажите: «Господи, помилуй! И помоги мне, пожалуйста».
– И всё?
– И всё.
– И сразу отлипнешь?
– Да.
– Ну, добро.
Мотоциклист выбросил окурок, оглянулся – не видит ли кто, махнул крестное знамение слева направо и прошептал: «Господи, помилуй и помоги мне, пожалуйста».
– Всё?
– Всё, – Давид цвёл.
– Ну, теперь проваливай.
– Ладно, я буду проваливать, и вы тоже езжайте.
– Как же я уеду, автобус только в воскресенье.
– А вы на своём «Юпитере», его же Бог починил, попробуйте.
Чтоб окончательно отвязаться от прилипучего пацана, мотоциклист устало поднялся, тыркнул стартер, и... Иж-Юпитер чихнул, закашлялся и затараторил своё «дрын-дын-дын». Не дожидаясь, пока заглохнет, рыбак вскочил в седло и умчал из села. Шавки завизжали, высыпали из всех подворотен, бросились было следом, да куда там…
Когда растаял бензиново-масляный дым, Лукич с ведром вышел из сарая, поглядел вдаль, на большак. Почесал затылок и плюнул:
– Тьфу, ёлки, чертовщина какая-то.
Над бело-розовым морем
Дед спозаранку взобрался на крышу сарая. Высоко сидит, выше цветущих яблонь. Он стар и лыс. В кармане его штормовки маленькие гвозди с большими шляпками. Он достаёт их по пять, зажимает поджатыми губами, держит. Сидит на развёрнутом листе рубероида и снизу смахивает на древнего патриция – волосы на висках всклокочены и торчат лавровым венком над мудрой покойной лысиной. Один такой, похожий, в венке, висит в кабинете истории. Патриций мычит себе под нос песенку «На Волге широкой, на стрелке далёкой…», берёт двумя пальцами гвоздик, прижимает рубероид ребром ладони к крыше. В другой руке молоток. Тюк-тюк-тюк – три удара ‒ и гвоздь по шляпку входит в кровлю. Дед разворачивает, продвигает чёрный рулон, сидя перемещается за ним по крутому скату. Тюк-тюк-тюк – и переползает дальше. Ловко у него получается! Внук раскрыл под крышей рот, глядит.
– Что, Борька, в школу? – с гвоздями в губах у деда получается «Фто, Бойка, ф фкоу?»
– Ага…
– Неофота?
– Неохота.
В школу и правда неохота. Но Борька знает, что осталось учиться всего три недельки, и терпит. Ещё три недельки, и к соседке – бабке Скоковой – привезут на лето Олега, а к Манучихе – Андрюху. Олег придурошный и курит, а Андрюха делает из велосипедных спиц пугачи и умеет ловить на банку карасей. Компания что надо. И у обоих раскладные велики.
– Дед!
– Фто?
– А можно мне тоже на крышу, помогать?
– Я ефё не законфю к твоеу пыиходу. Пыидёф и заазь.
…Нет, «неохота» ‒ это не то слово. Такого слова, каким в мае неохота в школу, в четвёртом классе ещё не знают. Борька плетётся с портфелем, а по садам бушует бело-розовое яблоневое море. Шкрябает кедами засохшую колдобинами землю, а по деревне орут петухи. В палисаднике напротив магазина бело-розово – клубится черешня, и под ней завелись юные тюльпаны. Гуси пробуют молоденький спорыш, трясут клювами, довольны.
На крыше магазина – коты… В кармане у Борьки рогатка и шпонки. Борька озирается и целит в кота. В наглого, рыжего, который на серого орёт. Долго целит, не дышит, чтоб руки не ходили. Ещё мгновение ‒ и проволочное правосудие припечёт рыжего под самый хвост. Но нежданно Борьку схватили за ухо. Он взвизгнул, шпонка засвистела в белый свет, а испуганные коты схоронились.
– Ах ты паразит! – новый школьный военрук – старик в майорской форме – ухватил цепко, не вырваться. – Вот кто в магазине окна бьёт! Ну всё, попался, брат, – военрук вырвал у Борьки оружие и отправил в карман своих брюк с лампасами.
Борька захлюпал:
– Я не по окнам, я кота хотел…
– Кота? Чем это тебе бедный кот насолил?
– Он не насолил… он рыжий, он обижает… орёт на серого…
Седой майор смягчился, немного попустил свою крабовую хватку:
– Так ты что же… получается, заступался за слабого?
– Угу.
– Ну… – военрук будто немного растерялся. – Ну, не знаю. Хорошо б тебя, благородный рыцарь, отвести к родителям, чтоб высекли…
– У меня одна мамка, она в городе живёт.
– А ты?
– А я у дедушки с бабушкой. Они меня не секут.
Старый майор озадачился. Как быть? Налицо хулиганство. Но хулиганство вызвано благородным порывом. Надо бы озорника поучить, но…
Военрук усомнился:
– А ты точно не по окнам? – глупый вопрос. – Ладно, а кто твой дед?
Борька назвал дедову фамилию.
– А, это… рядом с Манучихой-то? Ну… – майор выпустил благородное ухо, оправил свой китель. Велел передать деду привет и легонько подтолкнул пацана в сторону школы.
Весь учебный день Борька проходил героем! Подумать: пострадал от врага, перенёс пытку – ухо так и горит, светит алым. Враг коварно подкрался, вырвал оружие, но не подорвал боевого духа: геройские руки в карманах, нос выше макушки, пионерский галстук вылез на пиджак – и ладно! Главное ведь всё равно не это. Главное – впереди. И оно – главное – скоро зазвенит жаворонками, затеребит на реке поплавки, загрохочет Андрюхиными пугачами и сведёт скулы земляничной оскоминой. А ещё будет покос – возможно, позволят править конными граблями. Возможно, дед подарит наконец свой ржавый мопед – он давно обещал, ещё зимой. И будут надеты на сучок и зажарены на костре пескари, и плечи обгорят, а потом облезут. И над всем этим будет густо плавать нестерпимый донник…
Весна… Великое беспокойство процветает под небесами, ширится, растёт…
…Борька возвращается домой, суетливо идёт, с подскоком. А где и вовсе вприпрыжку. На изумрудной лужайке выткнули свои мордочки жёлтые одуванчики. Пробивается у свалки гарлупа, сочная должна быть нынче. Солнце играет, звенит… Всё звучит, всё вокруг – сплошная мелодия! Даже своя калитка, и та поёт по-весеннему.
Дед, как и обещал, по сию пору светит лысиной с высокой крыши сарая. Оттуда, слышно, напевает сквозь зажатые губами гвозди: «…гудка-аби коо-то вовёт фаоход…» Борька переоделся и к нему на подмогу. Ухватил по пути на грядке молодого щавеля, набил рот, скривился. Карабкается по лестнице, жуёт, морщится.
Рубероид под солнцем размяк, тянется. Борька прорвал дыру на самом верху ската, и дед заставил его самостоятельно заделать прореху. И так и этак вертит Борька молоток, и так ухватит гвоздь и этак – всё ерунда получается. Дед посмеивается:
– Что, мастер, помочь?
– Угу. – Борька проводит под носом чёрным от рубероида пальцем и превращается в гусара.
Дед переползает по скату к нему. Тюк-тюк-тюк – готово. Борька смущённо ковыряет ногтём гвоздь. Дед ухватывает гусара за нос:
– Мастер-колесник… старой бабушке ровесник. Эх ты…
Борька шмыгает носом. Хочется поскорее забыть свою неловкость, и он заговаривает о другом:
– Дед, тебе военрук привет передаёт.
– Ну… и ты ему передавай.
– Он что, твой друг?
– Да как тебе сказать… Бежали вместе.
Борька уставился на деда:
– Бежали? Куда?
Дед как будто вдруг изменился, посерьёзнел. Сел на коньке, сложил облизанные гвозди обратно в карман, уставился поверх цветущего сада куда-то, будто что-то хочет там разглядеть, что-то… давно бывшее. Но как будто это бывшее там вдалеке за горизонтом, на западе, всё ещё живёт. Не глядя на Борьку, кому-то невидимому кивает подбородком, не сводит с запада пронзительного взгляда:
– Куда бежали-то? Домой бежали. А куда ещё бегут… Меня почти сразу взяли, сразу, в сорок первом. Под Курском. Мы тогда отступали, не оглядывались. Я лейтенанта в штаб отвёз, возвращаюсь один. Из леса выехал, а они уже на опушке, штук десять. Главное, туда ехал, здесь ещё наши стояли, а обратно, вот… «Рус, здавайс!» Не помню, как с мотоцикла слез. Помню только, что куда-то вели, в спину всё время толкали… Помню, рожи у них довольные, сытые…
Дед поперхнулся.
Его глаза будто приклеились к западу. Казалось, он что-то там видит. Лицо патриция, то дрогнет полуулыбкой, то по нему пробегут еле заметные судороги. То кажется, что он к чему-то прислушивается, пытается что-то разобрать и не может, его лицо поигрывает не то досадой, не то злостью…
– Дед, а бежали-то…
– А? А, бежали… Бежали-то уже после, в сорок пятом, в марте. Я под самой Веной, в деревне, на хозяина работал. Нас таких много было, у каждого в деревне прислуга и работники из наших, пленных. Когда наши к Австрии подошли, эти нас всех собрали со всего округа, вывезли на полянку. Помню, шофёр, что нас вёз, гражданский. А какой расстреливал, тот, как положено, в полевой форме, правда, без погон. Однорукий, старый. Сам уже на ладан дышит. Выстроил нас: «Руссиш швайн! Тринкин шнапс унд шпилен балалайка!» …Как он одной рукой затвор передёргивал, я не заметил. Главное, тогда ещё подумал: «Как же этот хрен будет одной рукой взводить?» Думал ведь про это, а не заметил. Помню уже, как сейчас вижу, держит этот однорукий автомат, упёр в рёбра, целит по нашей шеренге на уровне сердца и медленно-медленно ведёт. Я выстрелов не слышу, только вижу, как автомат подпрыгивает, гильзы отлетают и с правого края наши тощие начинают валиться. Вот до меня ещё семь человек, вот шесть, вот уже четыре… Готовлюсь, скоро моя очередь. Вот уже сосед мой дёрнулся, упал. А я думаю: как так, выстрелов не слышно, а они валятся… Тут меня в руку толкануло, дёрнуло повыше локтя, развернуло, я и скопытился…
Дед снова поперхнулся.
…Лёгкий южный ветерок прилетел, погнал волну по розоватому яблоневому морю. Волна покатилась, добежала до сарая и разбилась об угол, пониже кровли.
– Дед, а бежали-то?
– А, это уж после. Я тогда упал, думал, что помер. Которые рядом, те – кто сразу затих, кто хрипит, кто скрючился. Немец прошёлся вдоль нас и к шофёру в кабину – прыг, даже борт не закрыли – я-то щурюсь, вижу – и укатили. А я себе думаю: «Если борт не закрыли, значит, ещё за кем-то поехали». И точно. Время прошло: которые рядом – коченеют. Тут эти двое привозят ещё полный кузов таких же тощих. Так же выстроили и так же бесшумно… Один мне на голову свалился, придавил. Кровь из него глаз мне залила, а другим-то в щёлочку я вижу: фрицы борт защёлкнули. Значит, на сегодня у них всё. Укатили. Который меня придавил… слышу, сердце сверху мою голову в песок вколачивает: тук-тук, тук-тук. Когда стемнело, я его с себя спихнул, он застонал, глаза приоткрыл. Я его растормошил, и поползли к лесу. У него лёгкое оказалось прострелено. Нам с ним всего-то по одной пуле и досталось. Дня два ползли, за лесом нас австрияки подобрали, спрятали в сарае. Мы у них с неделю отлежались и…
Борька раньше видел у деда шрам, повыше локтя. Думал, это от прививки... А это, оказывается, вон от какой прививки. Если прикинуть, до сердца сантиметра четыре не дотянул, промазал однорукий.
– Вот. Бежали… Ползли больше… Ну, а когда до своих доползли, нас опять в сарай, под замок. С неделю всего продержали. Его, этого, раз на допрос вызывали. Меня даже и не допрашивали… Он потом, после войны, в Вене дослуживал, в армии остался, а я за Пермью. Недолго, правда, три годка дали… дослуживал… Теперь вот он в отставке, зачем-то у нас в деревне хату купил, приветы передаёт. Ну и ты ему от меня привет снеси. Скажи, дед, мол, в гости зовёт… Чего уж теперь-то…
Дед замолчал. Всё так же глядел на запад, но казалось, что те, кого он там наблюдал, уже разошлись и стали ему невидимы – лицо патриция успокоилось. Взгляд с запада начал понемногу приближаться к пахнущей гудроном крыше.
– Н-да… Что-то мы с тобой, брат… это, отвлеклись. А? – дед достал пяток гвоздей:
– Ступай в хату, скажи бабушке, пусть обед собирает, пора вроде.
Борька спустился до половины лестницы и спрыгнул. Когда приземлился, что-то твёрдое вдруг подкатило к горлу изнутри, начало душить. Борька понял, что он вот-вот разревётся и в хату не пошёл – встал под стрехой переждать. Это твёрдое было похоже на обиду, но не обида – это точно. Обиду-то кто не знает? Твёрдое вот-вот вырвется наружу… И мысли… Откуда они взялись? Дед… Ведь если б однорукий фриц тогда постарался, то и Борьки б теперь не было! Выходит, убил бы однорукий с дедом вместе и Борьку тоже, ещё тогда. И каникулы теперь никому б уже не светили. Но это – ладно, ерунда, мелочи. Главное – ведь сперва-то, выходит, мамку Борькину убил бы!.. Гадина…
Грудь разрывается, сердце стучит в мозги, кулаки сами сжимаются…
Пацан закусил губу, но понял, что так рёв не удержать, и залепил рот обеими ладонями, шумно задышал носом…
…Сад кругом гудит пчёлами. Густо-густо, липко гудит и приторно благоухает. Чернеет за штакетником перепаханный огород – пора картошку сажать, все уж посадили. Борька давится, дышит носом, сопит. Пережидает.
А с крыши опять мирно сыплется «тюк-тюк-тюк» и катится, беспечно катится, тихонько, задумчиво над бело-розовым морем:
На Во-олге широкой, на стре-елке далёкой
Гудка-ами кого-то зовёт пароход.
Под го-ородом Горьким, где я-асные зорьки,
В рабо-очем посёлке подруга живёт…
В рабочем посёлке подруга живёт…
ВАСИЛИЙ ТЁРКИН И НЕМЦЫ
– Не хочу гречку, дед!
– Надо, брат.
– Не люблю-у! – дошкольник Ванька сморщил капризную мордашку…
…В окно дышит сливами поздний август, где-то тарахтит трактор, прозрачный воздух пахнет дымком и жирной воронежской пашней. Лето в деревне почти закончилось, а разом с ним почти закончилось и детство – скоро в первый класс…
Дед набулькал из баклажки молока, поставил кружку перед внуком:
– Ты вот что, прихлёбывай, а я тебе пока кое-что расскажу. Значит так, послали как-то Тёркина в разведку…
– Опять в разведку? Ты уже говорил про разведку!
– Это про другую разведку. Вот послушай: собрался, значит, Тёркин, идёт себе, идёт… – в кармане дедовых штанов задрожал мобильник. – Сейчас, обожди-ка, тётя Лена твоя звонит, – дед заткнул свободное ухо и зашумел в трубку: – Да! Подъезжаешь? Ну, давай. Ждём. Завтракаем, – и сунул телефон обратно.
– Тётя Лена уже на ближних подступах, а ты всё с кашей!
У парнишки намокли глаза:
– Уже?
– Уже.
…В прошлом году, когда у Вани не стало матери, его отец, разменявший пятый десяток, женился на молодой-красивой. Ваня звал её тётей Леной. Дед тоже в шутку звал свою новую длинноногую невестку тётей Леной…
– Ну, ты дальше-то слушай: идёт, значит, Тёркин, песенку насвистывает, а тут из-за куста – немцы! «Хальт! Хенде хох!» Сцапали, значит, нашего бойца и думают, как бы его покрепче проучить. Гадали, гадали, тут один и говорит: «Я есть придумать страшный пытка! Дафай этот рус отведём на кухня и заставим гречневый каша жрайт!». Другой обрадовался: «Дафай! Только надо положить побольше масло, чтобы рус совсем испугальса!»
Внук работает ложкой, не моргнёт. Дед с трудом прячет смех в бороду и продолжает:
– Вот. Привели, значит, они Василия Тёркина на свою фашистскую кухню, набузовали ему ведро каши, вручили вот такущую ложку и заставили лопать. Ну, наш-то бывалый, и не такие ужасы видал, ест. Ест он себе, ест, полведра уж отъел, больше не может, но знает – надо лопать, иначе врагов не одолеть. А тут немцы возьми и зачем-то отвернись! Тёркин – хвать ведро и остатки себе за пазуху высыпал. «Всё, ‒ говорит, ‒ капут вашей гречке, съел!» – и салфеткой, главное, утирается. Немцы переглянулись, удивились, меж собой лопочут: «У нас ещё, – говорят, – ни один рус эта пытка не вынес, а ты вынес?! Тебя за это надо расстреляйт!» И повели Тёркина расстреливать. Привели в лесок, поставили спиной к берёзе, автоматы на него нацелили…
За окном квакнула сигнализация, скрипнула калитка, Шарик громыхнул своей цепью и трусливо тявкнул. В дверном проёме обозначилась тёмная высокая Ванина мачеха.
– Доброе утро! – по жилищу пополз томящий запах тяжёлых духов.
– Доброе. Мы тут кашу мучаем. С нами завтракать? – дед подтянул к столу табуретку для своей новой родственницы.
– Что? – вынула наушник Лена. – Нет. Собирайте ребёнка, я пока здесь… – она примостилась на тумбочку. – Здесь пока… подожду, – гостья провела пальцем по экрану мобильника, и её лицо позеленело.
Августовский ветерок донёс откуда-то коровье мычание, заколыхал на окошке тюль.
– Дед, – прошептал ребёнок, озираясь. – Дед, я не хочу уезжать, – его широкие глазёнки заблестели.
– Знаю, – вздохнул дед. – Знаю. Но ведь мы же договорились не реветь? Закончишь первый класс и опять приедешь. А Мурка тебе пока котёнка принесёт. И на рыбалку опять ходить будем, и на пасеку, в лес…
– Чёрного?
– Чего?
– Котёнка чёрного? – захлюпал внук. – С белыми лапками? С белым га… галстучко-ом?
– Тише, что ты! Конечно с галстучком! – дед покосился на зеленолицую невестку. – Ты лучше послушай, что дальше-то было: вот, приводят немцы нашего Тёркина на расстрел, прицелились, а он им и говорит: «Гляньте-ка, фашисты, какие арбузы в этом году уродились на сосне!» – и пальцем вверх тычет. Враги головы-то задрали, а Василию Тёркину того и надо! Он кашу из-за пазухи достаёт и в морды им швыряет. Наглухо залепил. А они-то не поймут: «Што такой!», ничего не видят, руками перед собой шарят. «Эй, Ганс, ты что-нибудь фидишь?» – «Найн, Фриц, нишего не фижу. А ты?» ‒ «И я нихьт!» Ходят они, о деревья лбами сослепу бьются, каски звенят. А Тёркин над ними хохочет! «Что, решили русского солдата кашей напугать?» Дал им Тёркин пинка, автоматы поотбирал и пошёл обратно к своим. Руки в брюки, идёт-посвистывает, хохочет…
Ванька отставил пустую кружку, облизал ложку. Дед потрепал едока по макушке:
– Ну, боец! Прямо, как Тёркин! Беги теперь с Шариком попрощайся.
Внук утёрся рукавом, просунулся между косяком и пахучей отцовой женой, юркнул на крыльцо.
Тётя Лена оторвалась от телефона, привстала:
– Готов? Едем?
– Обожди, – дед выставил ладонь. – Присядь, потолкуем.
Лена нехотя снова примостилась на свою тумбочку:
– Мы уже всё обсудили, Пал Иваныч, точка. Николай ваш запретил мне с вами на эту тему.
– Ага, – вздохнул дед. – Запретил. – Помолчал, рассматривая стол. – Как там его скупка чермета? Как бизнес вообще?
– Нормально всё, работает.
– Вот и я про то, – буркнул дед. – Работает. Ваня там будет целыми днями один? А у меня бы здесь рос под приглядом. У нас тут и воздух, и тишина, и приятели ему…
– Я ничего не решаю, – Лена убрала мобильник в сумочку. – Дело как бы не моё, но в городе хотя бы школа не колхозная. И вообще… У вас, – она обвела жилище чистыми глазами, – даже компа нет!
– Чего нет, того нет. Обходимся, – успокоил хозяин. – А что до школы, так меня именно в этой школе выучили. И Николая твоего тоже. И Ванечку я бы здесь выучил, – дед встал, поглядел за окошко, где возле красной Лениной машины внук тискал лохматого беспородного Шарика, а тот отчаянно бил по траве хвостом. – Выучил бы.
– А потом что, в родной колхоз на трактор? – съязвила невестка.
– Хоть бы и так! – разозлился дед. – А по-вашему, лучше пусть в городе телефонами торгует? Металлолом скупает, как папа?.. Трактором попрекают! А я всю жизнь на тракторе! Хлебом вас кто, не мой, что ли, трактор кормит, а?
– Я хлеб не ем, – спокойно возразила невестка.
– Да я не про тебя, не сердись, дочка, – смягчился дед. – Сама рассуди: что парню в нынешнем городе делать? Ну ладно, пока маленький, усадите за комп, чтоб не мешал. А вырастет? Если б как раньше: там тебе и авиазавод, и экскаваторный, и шинный, и «Электросигнал» – знай, живи-работай. И отдохнуть тебе: что парки, что театры, зелень, пляжи… Когда четверть века тому наш Николай в город перебирался, мы же с матерью радовались! Когда он на инженера выучился, нам соседи завидовали! Мы же им гордились: в лучшем городе, такой нужный человек: всё у нас на первом месте, по-людски! – дед просиял. – А теперь, что?
– Что?
– Что! – скривился дед. – По ящику вон сказали, что наш город опять на первом месте: единственный, говорят, в Европе «миллионник», в котором нет трамвая. Был, а теперь нет. В войну, как только немца прогнали, – был! А теперь нет! И больше никогда не будет! И трамвая внук не увидит! Что же там за малина? – деда понесло: – Миллион человек, ничего не производят, даже впечатлений! Мусор только… Одни барыжат, другие штаны просиживают, бумагу пачкают. Солнца не видят, лишь бы урвать, лишь бы раз в год в Турции бобов пожрать, в солёной воде пофоткаться. Вот для этого-то, думаю, Бог людей создавал? Мне если случится в город, я потом хвораю. Насмотрюсь там… Грязь, вонь, гул. Ходят все потухшие, ждут пятницы, нализаться-забыться. Мёртвый муравейник. Сами себя там задушили, по кругу зелёные ползаете, не заметили, как умерли.
– Зачем вы меня оскорбляете? – обиделась Лена.
– Да не в этом дело, – выдохнул дед. – Я не про тебя, я про Ваньку. Тебе Ванька не родной, своих не хочешь, душа не болит. А мне каково? Бывает, в ясную пору с моего крыльца мегаполис ваш на горизонте, рукой подать. Вот гляжу, тянется эта серая полоса от сих до сих, насколько глаз берёт. Если ветер оттуда, то будто бы дух с помойки. Там, думаю, хлопчик мой сидит, в этаком смраде, один сидит, ненужный. Сидит за компьютером, тупеет, или на секции дрыгается – жизни не видит. Оставили б его мне, а? Я бы его живым человеком воспитал, живым.
– А у вас – жизнь?! – оторопела невестка…
Дверь распахнулась, ничего перед собой не замечая, влетел Ванюха с горящими глазами:
– Дед! Димка с Вовкой идут рыбачить! Уже червей нарыли! Можно мне… – он запнулся, огляделся, вспомнил, что его забирают, и погас.
– Нельзя, – отрезала тётя Лена и поднялась. – И так засиделись. Мне к двенадцати на эпиляцию. Хватай свои шмотки, едем.
Ваня поглядел на деда, тот пожал плечами, указал внуку на его собранный тугой рюкзачок…
…А у крыльца всё кипело: двое Ванькиных ровесников заглядывали в красную машину. Один утверждал:
– Под триста выжмет!
Другой совал ему в нос кулак и нисколько не сомневался:
– Не выжмет.
Вот-вот должна была случиться драка, но некстати квакнула сигнализация, машина сверкнула фарами, и всё прекратилось, не начавшись. Пацаны подобрали с земли свои удочки и уставились на Ванюху:
– Уезжаешь?
– Ага. На будущее лето опять приеду.
– Давай, Ванёк, будем ждать.
Ванька перепрощался со всеми, тётя Лена усадила его на заднее сиденье, приказала пристегнуться, захлопнула дверь. Потом повернулась к деду:
– Николай сказал не говорить, а я скажу. На тот год Ваня не приедет. Николай купил дом в Германии, мы туда перебираемся. Он сам вам позвонит, а я ничего не говорила. Ок?
– Ок, – машинально повторил оторопевший дед.
Хлопнула дверца, машина бесшумно развернулась и запылила по-над оврагом. Дед сквозь набежавший туман смотрел вслед, красное пятно дрожало и плыло волнами. Сквозь затонированное стекло внука не разглядеть, но он наверняка машет деду рукой, он не может иначе…
Так и было: Ванька махал рукой деду, махал друзьям и лохматому беспородному Шарику, который высунул красный язык. Махал рукой жизни, откуда уносит его красное пятно; жизни, которая останется лишь в светлой памяти… Может быть, когда-нибудь потом, во сне, в чужом немецком воздухе померещится ему знакомое, родное, забытое: будто из далёкого августа повеяло жирным воронежским чернозёмом или это в утреннее окно потянуло с туманного сенокоса… Повеет чем-то, чему ни один немец в жизни своей не подберёт названия; повеет издалека, из той поры, когда всё шло как у людей. У людей, которые пашут землю, рожают детей, дышат, любят, живут… грустят, поют, смеются, плачут, созидают, совершают открытия… Господи, было ли это?
Впрочем, не стоит о жизни. По мнению тёти Лены, ребёнку полагается смотреть мультики. Тётя Лена уговаривает ребёнка не реветь, передаёт ему назад свой планшет:
– Там кнопочку зелёную видишь, «ок»? Нажимай, будет мультик про человека-паука.
Ваня всхлипывает:
– А про Василия Тёркина будет?
– Василия Тёркина не существует.
– А человек-паук, что ли, существует?
– Нажимай «ок» и не хнычь.
Но Ваня хнычет. Ему отчего-то кажется, что дед за этот «ок» не похвалил бы. И Василий Тёркин не похвалил бы. Одни враги бы только и обрадовались.
Машина выбежала на асфальт, и перед ней во весь горизонт протянулась бескрайняя серая громадина – город, где совсем недавно позвякивал в зелени трамвай и в парках пели соловьи. Город, который во время оно сотворил непобедимый Русский флот. Непокорённый город-боец, который истерзанный бил и гнал фрица; город, который не сломался, сдюжил, отстроил себя заново и стал ещё краше. Весёлый город тружеников и песенников, который выпускал в небо сверхзвуковые лайнеры. Город, где по кристально-голубым водам рукотворного моря проносились под Чернавским мостом быстроходные «Ракеты», а в заводях били фонтаны… Город, где ничего не осталось. Город, которому снится, что он всё ещё жив…