Все новости
Проза
23 Июня , 11:38

Ольга Шевченко. Обманутая Цеце, или кому помешал Дымшиц

Когда Борисоглебский въезжал в эту квартиру на Дубнинской улице, то совсем не предполагал, что вызовет своим появлением такой интерес соседей.

Несмотря на довольно ранний час у подъезда уже сидели старушки и грели на умирающем солнце августа свои оплывшие ноги в нитяных чулках. Видимо, их теперешняя жизнь была довольно бедна событиями, потому что подъехавший к подъезду фургон с мебелью и другими скромными пожитками Борисоглебского вызвал у них несказанное оживление.

Борисоглебский высунулся из окна кабины, задрал голову и обвел глазами крышу и добротную стену из серого кирпича. Теперь он смотрел на этот дом уже совсем иначе, не как в свой первый приезд, когда только изучающе осматривал обстановку, вычисляя степень тишины и долговечности. Теперь он уже не оценивал, а робко, доброжелательно и немного заискивающе приветствовал как незнакомого, но нужного человека, на которого возлагаешь надежду.

— Ну чего? С богом, что ли? — спросил у Борисоглебского водитель, подразумевая начало выгрузки.

— С богом, — согласился Борисоглебский и вылез из машины.

Старушки на скамейке тут же зашушукались, видимо радуясь появлению нового объекта их наблюдений. Они то горячо спорили, исподволь поглядывая на Борисоглебского, то вдруг на чем-то соглашались и синхронно кивали головами как одуванчики на ветру.

Молодой грузчик Гурген со сросшимися бровями и ярко выраженным кавказским акцентом с лязгом распахнул двери грузовика и в раздумье почесал голову, как бы не зная, с чего начать.

— Легкое сначала, легкое выгружай! — посоветовал водитель.

Гурген вытащил из недр фургона кресло и потащил в подъезд.

Водитель повернулся к старушкам и деловито спросил:

— Так! Лифт грузовой имеется?

— Не-ет, — хором протянули старушки и помотали головами, а одна разразилась длинной речью: — И откуда же ему быть-то? Дом старый... чего там грузовой! Хоть бы этот работал, а то когда сломается, да на седьмой этаж пешком тащиться...

— Так, — перебил ее водитель, — значит, так.

За креслом последовали два стула, три табуретки, большое овальное зеркало, спеленатое старой шторой, журнальный столик, тумбочка, рулон ковра, стол...

Из подъезда вышла какая-то женщина лет сорока в легоньком бежевом плаще и зеленой шляпе.

— Переезжаете? — спросила она Борисоглебского.

— Скорей уж приезжаю, — улыбнулся он.

— А на какой этаж?

— На четвертый.

— Значит в квартиру Дорофеевых... — она отчего-то вздохнула.

— Ну уж не знаю, я через агентство... — сказал Борисоглебский.

— А-а.. а то если к Дорофеевым, то хорошо. Соседями будем, — сказала она и улыбнулась.

— Хорошо, — согласился Борисоглебский, хотя ему было все равно, — меня зовут Слава. Без отчества.

— А меня Люда, — сказала она и, как будто посомневавшись, добавила: — Тоже просто, без отчества.

Люда посмотрела на грузовик, из которого Гурген с водителем вытаскивали диван. Водитель взмок и тихо матерился. Борисоглебский хотел им помочь, но Люда все стояла рядом и, кажется, о чем-то напряженно думала. Гурген неловко повернулся, прищемил себе руку и, видимо, разразился какими-то ругательствами на своем языке.

— Ну я тогда пойду? — спросила разрешения Люда, словно Борисоглебский ее не отпускал.

— Ну что ж... — неопределенно ответил Борисоглебский.

И Люда ушла.

Из недр подъезда появился водитель, вытер рукавом лоб и закурил.

— Вещей что-то много оказалось, — прозрачно начал он, — тяжелые, черти.

— Да уж немного осталось, — не понял Борисоглебский.

— Вымотался насмерть, — продолжал гнуть свое водитель, — надбавить бы надо, шеф, за выгрузку-то...

— Сколько?

— Ну рублей пятьсот хотя бы...

— Да вы что! — удивился Борисоглебский.

— А что? — пошел в наступление водитель. — Я же не подворовываю! Свои силы трачу... здоровье свое личное... а у меня, между прочим, грыжа... и не мне же одному! С Гургеном еще делиться... — последняя фраза была произнесена особенно тихо, наверное, чтобы сам Гурген об этом не знал.

Борисоглебский отсчитал требуемую сумму. Он не умел торговаться.

 

Из подъезда вышел большой мужчина в черных джинсах и голубой рубашке.

— О-о! — протянул он так радостно, как будто спустя много лет встретил родного брата. — Да у нас новоселы! Здравствуйте. Я — Александр Зорин.

— Вячеслав.

— Помощь нужна? — поинтересовался Зорин.

— Да нет вроде...

— Нужна, нужна, — перебил водитель с преувеличенным после полученных денег энтузиазмом.

— Уне моменте! — по-прежнему радостно произнес Зорин и закатал рукава.

Но после этой операции он, как ни странно, совсем ничего не делал, а только ходил около и время от времени нервно кричал:

— Осторожнее! Да осторожнее ты! Всю вещь загубишь! А здесь же дерево! Дверцы стеклянные! Раритет! — и отчаянно махал на Гургена рукой: — А-а, да что ты понимаешь!

— Слюшай, — совершенно спокойно возражал Гурген. — Ти мнэ нэ сильно тут! Бэгаешь, бэгаешь! Помогай тогда, да?

Зорин на время унимался, но вскоре опять начинал суетиться и наставлять:

— Да ты бочком, бочком! Та-ак... та-ак... давай, вот, вот, сюда... Осторожно! Бочком... Э-э!

Сам Борисоглебский стоял в стороне и курил. Как будто ему не было совершенно никакого дела до своих вещей.

 

2

 

Утром позвонила Анфиса.

— Ну как ты? — спросила она заранее сочувствующим голосом.

— Да ничего, ничего так, — бодро ответил Борисоглебский.

— Соседи хорошие?

— Хорошие.

— Освоился?

— Вещи уже все расставил, — зачем-то соврал он.

— Рада за тебя, — сказала Анфиса. — Ну пока?

— Пока, — сказал Борисоглебский, — звони.

Он положил трубку и задумался. «Рада за тебя», «пока», «звони», разве что не «целую» в конце. Ничего не случилось. Все как обычно. Как будто я просто куда-то уехал и звоню из отпуска. Да, впрочем, я действительно в отпуске, так что все правильно. Все верно. Да. Конечно. Так и надо.

Анфиса была несколько странной женщиной. Она хотела, чтоб и после развода у них с Борисоглебским все было хорошо. Она искренне верила, что они останутся друзьями и будут ходить друг к другу в гости по праздникам. Борисоглебский даже подозревал, что Анфиса хотела его оженить, чтобы к тому времени, когда она объявит ему о разрыве, у него уже был запасной вариант и ему, по ее представлениям, было не так тяжело, а потом дружить семьями. Однажды она даже уже приводила к ним в дом какую-то женщину, а потом, представив ее как лучшую подругу, сорвалась вдруг уходить, протараторила что-то вроде: «Ну, не буду вам мешать»,— и убежала. Оставшись наедине с подругой, Борисоглебский совершенно не понимал, почему убежала Анфиса, не знал, о чем ему говорить, и от всей этой ситуации чувствовал леденящую неловкость.

«А интересно, какая у нее теперь фамилия... — рассеянно подумал Борисоглебский, — надо же, даже не спросил. Как-то все, действительно, быстро получилось... Анфиса Борисоглебская... по-моему, было красиво».

Анфиса была моложе Борисоглебского на целых четырнадцать лет. Когда они познакомились, она была его студенткой, а он молодым кандидатом, совсем недавно получившим абсолютную свободу в выставлении оценок, приеме экзаменов, а также другие права, полагавшиеся преподавателям по закону. За несколько месяцев он окончательно убедился, что если что-нибудь не сделает для приближения к этой безумно красивой брюнетке, то просто уже не сможет заходить в аудиторию, минуя ее переворачивающие взгляды с первой парты. И Борисоглебский пригласил Анфису в зоопарк.

Потом они оба страшно смеялись над этим. Ведь не в кино, не в ресторан, не в театр, а в зоопарк!

Анфиса быстро привыкла называть Борисоглебского на «ты», и без отчества. Ей тоже очень нравился молодой и стройный преподаватель. В зоопарке она завороженно наблюдала за енотом, лениво распластанным посередине вольера и, судя по его блаженной полосатой физиономии, получавшим от своего лежания несказанное наслаждение.

— Смотри, какой замороченный, — сказала Анфиса, показывая на енота, и засмеялась. Борисоглебский умиленно на нее посмотрел и понял, что любит он уже и этого балдеющего енота, а заодно и весь зоопарк.

Через две недели они подали заявление в загс.

Обоих молодоженов очень забавляло их новое положение. Не обошлось оно и без внимания всего института. Эта история, в общем-то не первая и почти подходящая под хорошо известное название «служебный роман», рассказывалась и пересказывалась абсолютно всеми, начиная от студентов и заканчивая руководящими должностными лицами, хотя Борисоглебские старались не показываться вместе на глазах у последних и даже ходили в институт разными дорогами.

Анфиса из самого конца списка теперь переместилась в начало. И во время переклички, когда Борисоглебский пытался бегло и незаметно произнести свою собственную, отныне дублирующуюся фамилию, Анфиса отвечала нарочитым голосом примерной школьницы:

— Здесь, Вячеслав Андреевич!

Курс начинал медленно, но верно давиться смехом, и вся остальная перекличка заканчивалась уже в совершенно неуместной и разряженной обстановке. А эта фраза стала чем-то вроде семейной шутки, и даже дома, когда Борисоглебский звал Анфису к себе, она иногда нежно рапортовала:

— Здесь, Вячеслав Андреич!

Еще весь последующий год на его курсе творилось черт знает что. Анфисины однокурсницы забегали к ним домой, пили на кухне чай и носили его тапочки. Иногда Анфиса просила за кого-нибудь из них. Первое время Борисоглебский старался сохранять принципиальность, и на одном из экзаменов даже поставил четверку самой Анфисе (что, конечно, было все равно страшно завышенным, поскольку к его предмету Анфиса не готовилась вообще). После этого Анфиса всю ночь прорыдала в подушку, что закончилось обоюдным компромиссом. Борисоглебский пообещал поставить пятерку на пересдаче, а Анфиса в свою очередь — выучить хотя бы одну треть билетов.

Мало того, как Анфисиного супруга студенты теперь приглашали Борисоглебского на все свои дни рожденья и празднества. Он даже стал своеобразным почетным гостем, которого старалась заполучить любая уважающая себя компания. Вскоре, Борисоглебскому пришлось разрешить называть себя по имени, потому что он страшно устал от нескончаемых «Вячлав Анрейч!». Появилась даже такая договоренность, что в институте он исключительно Вячеслав Андреевич, несмотря на то: пили они на брудершафт или нет, но выходя за его стены он сразу же превращается в Славу.

 

Ее звонок был совсем некстати. Борисоглебский еще не окончательно привык к новому раскладу событий, и поэтому голос Анфисы мог запросто вывести его из душевного равновесия.

Он медленно прошел на кухню и посмотрел в окно. Из-под арки выбредали Анечка и Паша Зорины. У Анечки в руке была сумка, а у Паши половик. Из чего Борисоглебский сделал вывод, что сегодня четное число, либо восемнадцатое, либо двадцатое. Он уже успел узнать от Зорина, что по четным числам распределение обязанностей детей таково: на Анечке — кухонное хозяйство, а на Паше — уборка. А по нечетным — наоборот. Это были трудовые дети.

«Может, если бы у нас был ребенок... — подумал Борисоглебский, — тогда все, конечно, было бы иначе». Но Анфиса отчего-то не хотела иметь детей или не могла, этого он так и не понял. Всякий раз, когда он пытался заговорить с ней на эту тему, она странно менялась в лице и то говорила, что это просто невозможно, ссылаясь на резус-факторы и их несовместимость, то заявляла, что не хочет, как всякая красивая женщина, бросать раньше времени на алтарь материнства свое здоровье и фигуру, и с этим Борисоглебский тотчас же соглашался — если бы ему предложили выбирать между ее красотой и ребенком, он бы без раздумий выбрал первое. Просто он не верил во взаимозаменяемость этих двух вещей. Он считал, что возможно и то и другое. Или вдруг Анфиса начинала плакать и говорила, что да, да, она хочет ребенка, но она не может, не может, и, пожалуйста, больше не спрашивай об этом меня, ты же видишь, как я переживаю. И Борисоглебский принимался успокаивать, терзая себя смутными догадками о бесплодии, и больше старался не заговаривать об этом, потому что про себя считал, что бесплодие — это что-то очень позорное для женщины, как отсутствие одной из основных ее функций, вроде импотенции, и вполне естественно, что Анфисе неприятно об этом говорить.

Анечка уже скрылась за углом соседнего дома, а Паша разместил половик на турнике и принялся яростно бить по нему пластмассовой ракеткой в форме цветка. Каждый удар отдавался в колодце двора гулким эхом, а Пашино лицо стало таким сосредоточенным и сердитым, как будто половик был его заклятым врагом, и каждым ударом Паша все свергал и свергал его наповал.

 

3

 

Борисоглебский вскипятил чайник и какое-то время наблюдал, как из чайного пакетика в прозрачной воде прорастают темно-красные ветви. Он подумал, что если соберется устроить новоселье, то позовет на него каких-нибудь друзей и соседей, а может даже и Анфису, если только она согласится прийти одна.

Но новоселье все не собиралось, потому что Борисоглебский никак не мог расставить вещи. Он уже испробовал множество различных комбинаций, но ни одна ему не нравилась. Тогда он решил воссоздать свою старую обстановку, для чего сделал несколько мучительных попыток запихнуть шкаф между подоконником и стеной, как это было в его прежней квартире… но шкаф был значительно больше и каждый раз нагло казал Борисоглебскому невлезающий бок своего деревянного угла. А старое расположение шкафа, рядом с окном, когда он влезал так точно, тютелька в тютельку, как будто это место для него специально приспособлено, имело, между тем, следующие преимущества. Во-первых, эстетически шкаф смотрелся намного приятнее в тени, потому что был стар и массивен, а отсутствие солнечного освещения сглаживало его отчетливую старомодность, во-вторых, даже если пренебречь эстетикой, иное расположение представлялось невозможным потому, что дверцы шкафа были стеклянные и свободно проникающее через них солнце могло бы часами лежать на книгах, от чего их листы желтели, а цветные корешки выгорали. И Борисоглебский все двигал и двигал шкаф, упорно не желая мириться с его размерами, как будто установление его именно в это место являлось жизненно важной необходимостью.

Несколько раз к Борисоглебскому заходила Люда. Сначала она робко стояла у двери, а потом делала робкий шажок в квартиру и просила какую-нибудь ерунду, например соль или яйцо, а потом с непонятной горячностью уверяла Борисоглебского, что завтра же обязательно вернет, как только магазины откроются. И уходила она не сразу, а на мгновение позже, как будто чего-то ждала.

Люда жила с мамой. Раза два Борисоглебский видел эту большую, и, возможно, в прошлом красивую женщину. Роза Леонидовна сердечно здоровалась с ним, и ее обычно каменное лицо почти до неузнаваемости расплывалось в улыбке, которая касалась всех морщин и черточек, кроме глаз. Глаза по-прежнему оставались каменными. Борисоглебский еще удивился, насколько Люда не похожа на свою мать.

Роза Леонидовна спросила его о каких-то бытовых мелочах — вроде: есть ли у него телефон (хотя Борисоглебский почему-то подозревал, что она и так знает), исправен ли бачок и собирается ли он делать ремонт, а потом попросила его не стесняться и по-соседски заходить на чашечку чая, и добавила — если что…

 

Иногда приходил кот соседа Дымшица, Фараон. Он был сугубо домашним котом. Дымшиц не выпускал его из квартиры, и Фараон вынужден был довольствоваться прогулками вдоль наружной стены дома по узкому карнизу. При этом Фараон обладал одной неудобной особенностью. Он мог ходить по карнизу только направо. И, погостив у Борисоглебского, долго качался на форточке в раздумьях, как же ему вернуться назад. Несколько раз он добросовестно пытался шагнуть на карниз в левую, соседскую сторону, но боялся. Возможно, его левая сторона была менее устойчивой. Он жалобно косился на Борисоглебского, и тому приходилось брать кота под мышку, выходить на лестничную площадку, звонить в соседскую дверь и, извинившись перед Дымшицем за беспокойство, возвращать Фараона назад.

Почти каждый день у Борисоглебского появлялся Зорин. Обычно все его визиты начинались тем, что он долго мялся у входа в желании снять обувь, а Борисоглебский почему-то отговаривал его от этого действа, ссылаясь на грязь и неприбранность. Все это продолжалось по меньшей мере минуты четыре и кончалось победой Борисоглебского и его обещанием завтра же купить вторую пару домашних тапочек. Потом Борисоглебский жаловался Зорину на шкаф и подробно объяснял плюсы именно той, прежней постановки, а Зорин осыпал его советами и миллионами иных волнующих вариаций существования шкафа, вплоть до того, что шкаф можно поставить на середину, это как раз в стиле постмодерн, или, еще лучше, торцом к стене и спиной к свету, что тоже не лишено здравого смысла, потому что за шкаф можно будет поставить стол и таким образом одновременно убьются два зайца: во-первых, книги избегнут губительного солнца, а во-вторых, образуется что-то вроде кабинета, иллюзорно отделенного от всего остального пространства комнаты шкафом.

Потом, немного освоившись, Зорин часто приходил с двумя-четырьмя бутылочками «Клинского». И тогда они садились на кухне, долго и неторопливо смаковали пиво, а после традиционного разговора о проклятом шкафе переходили на другое. А Зорина интересовало абсолютно все. Ему вообще был интересен человек. В данном случае Борисоглебский. И это не могло не подкупать.

Темы его расспросов варьировались от происхождения самой фамилии Борисоглебского до его сердечных привязанностей. Казалось, ему необходимо было составить на Борисоглебского подробнейшее досье, причем в весьма сжатые сроки.

— Слава, ну а что же ты? Почему? — тараторил он. — Ведь если ты ее любил, Анфиску свою, то почему? Ведь пару раз ему в морду — и не поминайте лихом!

— Но это не тот случай, Саша. Она меня уже не любила, — защищался Борисоглебский.

— Да какая же тут любовь, Слава! Ты же с ней десять лет прожил! Здесь же уже не любовь, здесь больше! Здесь прорастание друг в друга! Как деревья! Они переплетаются корнями, и если вырвать одно, то другое гибнет!

Борисоглебский только разводил руками. Рана была еще совсем свежа, и любое касание ее было неприятно. А это сравнение, высказанное Зориным, его странно удивило. Анфиса действительно проросла в него как дерево, глубоко и всеми корнями, и теперь, когда она выдиралась, то выдиралась тоже как дерево, попутно захватывая с собой комья земли. Причем какие-то маленькие корешочки и веточки все равно оставались, и Борисоглебский разгребал теперь самое себя, чтобы их вытащить и уничтожить.

Иногда, выпив лишнего, Зорин начинал немного косноязычно философствовать на мироощущенческие темы. Больше всего его интересовали непостоянство времени, несправедливость любви и бессмысленность смерти. Борисоглебский его в этом не поддерживал. Сейчас ему казалось, что он всего лишь хочет спокойно и тупо дожить, не вдаваясь в подробности мироздания.

От Зорина Борисоглебский узнал почти обо всех живущих в масштабе своего подъезда, а иногда даже и других подъездов дома на Дубнинской.

У Идрисова из сто восьмой квартиры, например, была язва. И поскольку любые медикаменты Идрисов отвергал, даже не попробовав, то оздоровлялся исключительно нестандартными средствами медицины. Сначала это был точечный массаж по какой-то сложной китайской системе. Все стены квартиры Идрисова на этот момент были увешаны изображениями рук разного калибра с растопыренными пальцами и точками на них, которые надлежало давить, прижигать или колоть, чтоб добиться необходимого эффекта. За точечным массажем последовало правильное и сбалансированное питание. И одержимый новыми оздоровительными идеями, с ног до головы нагруженный овощами и фруктами, Идрисов радостно бежал с рынка, выгонял с кухни жену, творил какие-то небывалые по степени полезности салаты и съедал, попутно нравоучая и заставляя есть все семейство.

Но однажды кто-то подсунул ему книгу, из которой Идрисов узнал, что можно совсем не ограничивать себя в еде, мало того, это никак не отразится на здоровье, если каждый вечер заваривать и пить травы. Идрисов сразу же забросил салаты и вот уже года два как занимается сбором целебных трав. Многие из них невозможно было найти в пригородах, Идрисов переживал и рассказывал всем о том, как он поедет в Тибет, где (это уж доподлинно известно) трав — ложись да собирай. Но поездка почему-то все откладывалась, становясь уже основной темой шуток среди домочадцев, сослуживцев и соседей Идрисова. Теперь Тибет преследовал его повсюду: в разговорах, в открыточных поздравлениях, в тостах и даже во снах.

В сто десятой жили молодожены Муравкины. Оба они были очень похожи друг на друга. Оба — маленькие, светленькие и какие-то нечеткие, словно нарисованные акварелью. Они все время ходили держась за руку, а если и по одиночке, то, наверное, страшно тосковали. Несколько раз, за чем-то поднимаясь к Зорину, Борисоглебский видел, как долго они целовались на пороге при встрече, он даже подумал, что Муравкин куда-то уезжал, но, заметив зажатый локтем батон, понял, что тот всего лишь выходил в магазин. Они были славной парой и жили здесь тоже совсем недавно. Их отношения были настолько трогательны и неизменны, что, глядя на них, Борисоглебский почему-то думал: «В мире совсем ничего не происходит. Иногда, кажется, что он катится куда-то, а на самом деле все хорошо. Все стоит и на месте». Муравкины даже стали для него чем-то вроде символа вечности.

Эта пара обладала еще одной важной особенностью — у них не было проблем. Оба «на отлично» заканчивали институт, никогда с ними не происходило никаких историй, которые бы могли послужить материалом для сплетен хотя бы на день, никогда не видели их в нетрезвом состоянии или чем-либо похожем, они не повышали друг на друга голоса, исправно, с педантичной даже точностью, платили за квартиру и телефон. И вообще все вопросы у них решались точно и хорошо. Правда, в последнем слове, может быть, не доставало блеска, но ведь блеск — свойство преходящее, а вот устойчивая прочность...

Видимо, из-за этой их устойчивости Муравкиных любили приглашать на разные празднества, особенно когда не хватало народа или число приборов на столе равнялось тринадцати. Обычно это выглядело так:

— ...Вятиев, Абдеев, Бахтун, Еникеевы... м-м... получается тринадцать…

— Н-да.. Ну ведь Абдеева можно и не звать?

— Ты что! Это же замдиректора...

— А-а... ну тогда нужно, наоборот, позвать кого-то еще... ну хотя бы, хотя бы...

— Может, Муравкиных?

— Во-во! Муравкиных и позови! Они люди не пыльные... Пятнадцать — хорошая цифра...

С Муравкиными Борисоглебского связывал водопровод, потому что они жили прямо над ним. И когда у него засорялась труба, он звонил Муравкиным и просил их временно не пользоваться раковиной на кухне, пока не явится слесарь и не прочистит.

Их он тоже решил пригласить на новоселье, как оплот благополучия.

 

У Дымшица были круглые розовые глаза больного филина. Он вел замкнутую, нелюдимую жизнь стареющего доктора математических наук, жил здесь чуть ли не с самой постройки дома, и, с точки зрения Зорина, вообще был человеком очень и очень подозрительным. Во-первых, Дымшиц не водил к себе женщин, никогда (это слово Зорин выделил голосом), во-вторых, он никогда никуда не уезжал, даже летом, когда дом на Дубнинской пустел и не хранил в себе ничего, кроме тихой подъездной прохлады, какая бывает только в старых сталинских домах из толстого серого кирпича. И в-третьих, совсем уж непонятно зачем, дверь Дымшица была единственной дверью из всего подъезда, оснащенной кодовым замком. Из всего этого Зорин даже сделал предположение, что тот что-то натворил в молодости и теперь тщательно скрывался.

Старожилы говорили, что несколько лет назад у Дымшица была жена, но она умерла, и с тех пор он ведет затворническую жизнь.

Борисоглебский больше общался с его котом, а с хозяином за все время своего проживания перекинулся не больше чем десятком слов.

 

Во время рассказа Зорин имел обыкновение класть ладонь на стол или еще какую-либо плоскую поверхность и в определенный момент, обычно связанный по смыслу с апогеем повествования, он надавливал на стол и с силой отталкивался от него рукой. После этого руке на какое-то время предоставлялась совершенная свобода, она непрестанно двигалась, совершала какие-то кульбиты, объясняла, акцентировала и подчеркивала, пока, наконец, вновь послушно не ложилась на стол, что извещало Борисоглебского о готовящемся новом апогее.

 

4

 

Остаток своего отпуска Борисоглебский провел совершенно бессмысленно. У него были ключи от общей с Анфисой дачи, которую он благородно ей оставил. Он мог приезжать туда когда ему вздумается, тем более теперь, когда Анфиса со своим новым супругом переживала медовый месяц где-то на юге, но Борисоглебскому мысль появиться на даче почему-то даже не приходила в голову. Поэтому обычно он или пил пиво с Зориным, или просто сидел на полукруглом балконе и читал ненавязчивые зарубежные новеллки каких-нибудь классиков вроде Мопассана.

С этого же балкона Борисоглебский однажды услышал перепалку Розы Леонидовны с Людой, потому что их окно по случаю тепла было настежь открыто. Вернее, это была даже не перепалка, предполагающая словесную стрельбу двух сторон, а рассерженный монолог Розы Леонидовны, лишь изредка перемежаемый одиночными фразами Люды, которые ей иногда удавалось вставить, но никак не удавалось развить.

Борисоглебский не хотел это слушать и уже собирался уйти, но тут обнаружил, что говорят о нем.

— Сколько можно! — кричала Роза Леонидовна. — Тебе ведь уже тридцать пять! Христос за это время уже успел вылечить тысячи людей и умереть! В твоем случае можно было бы, по крайней мере, выйти замуж!

Люда что-то ответила, но Борисоглебский не расслышал.

Дальше, к его удивлению, речь пошла о том, что Люда даже не видит то, что само идет к ней в руки, а именно одинокого, скучающего соседа, который для них просто подарок судьбы. Роза Леонидовна говорила еще достаточно долго, постепенно перейдя на совсем ласковый тон и закончила тем, что как было бы хорошо и удобно в будущем сделать между квартирами дверь и ходить друг к другу в гости.

Борисоглебский ушел с балкона с очень неприятным чувством. Ему показалось, что при следующей встрече с Розой Леонидовной его вырвет. Теперь было понятно, почему бедная Люда постоянно бегает к нему за солью.

 

5

 

Наступили первые осенние холода. Засохшие листья скребли по стеклам, а потом куда-то улетали вместе с комками бумажного мусора и припозднившимися клиньями птиц. Двор опустел, и привычно сидевших около подъезда старушек во главе с бабой Клавой не было, видимо, они тоже разлетелись зимовать по своим квартирным углам, заботливо отведенным им детьми и внуками. И только иногда Борисоглебский видел зоринских детей, с мусорным ведром пробегающих к свалке, — Анечку или Пашу, в зависимости от четности или нечетности дня.

В квартире тоже было холодно. Отопление еще не дали, и Борисоглебский уже две ночи спал в свитере и старых синих трико, сохранившихся у него со времен многореспубликанского государства, когда он был молод и еще находил в себе силы бегать по утрам.

Помимо холода и ветра, которые отныне каждый день провожали Борисоглебского на работу, появился еще и странный, прямо-таки тошнотворный запах в подъезде. И Борисоглебский вынужден был выбегать на улицу, зажимая нос двумя пальцами.

Потом Борисоглебский спускался в метро, где постепенно начинал расстегиваться и освобождать от шарфа туго замотанную шею. Причем каждый раз, одеваясь утром, он знал, что в метро и в институте будет жарко, но каждый раз зачем-то все равно напяливал на себя тяжелый бежевый свитер и шерстяной шарф.

Студенты несколько последних дней были тихими и тоже какими-то замороженными. Второй курс сидел в полном составе. Видимо, для того, чтобы как обычно пить пиво в кафе напротив было слишком холодно, и от безвыходности пришлось прийти на лекцию, или, может быть, им еще просто не надоело учиться с начала сентября. Мало того, они послушно копировали все, что Борисоглебский писал или чертил на доске, а какая-то миловидная девушка на второй парте буквально смотрела ему в рот и словно только и ждала каждого готовящегося слететь с его губ слова.

Впрочем, так было каждое начало учебного года. Просто этот кратковременный период адаптации к преподавателю быстро забывался, а в голове застревала необузданная орда, жадно ищущая твое слабое место. Пока же студенты только примеривались к Борисоглебскому, еще не зная, какой твердости орешком он окажется, а потому сидели тихо, как партизаны в засаде.

После первой пары Борисоглебский спустился в столовую и подсел к Гольдинеру, заместителю декана по научно-исследовательской работе и преподавателю биологии, который доедал второе, параллельно беседуя с лаборанткой Верочкой. Гольдинер приветственно подмигнул Борисоглебскому и переключился на бутерброд — он имел обыкновение приносить еду из дома. А ел Гольдинер много, поэтому иногда его дипломат просто распирало от еды. На перемене он выуживал оттуда самые неожиданные вещи — вроде окорока в фольге или варенья в какой-нибудь баночке из-под кофе. Гольдинер не всегда доверял институтской кухне. Но сегодня, видимо, был один из тех редких дней доверия, потому что замдекана купил второе и даже снизошел до чая из нефильтрованной воды. Борисоглебский подумал, что, наверное, Гольдинер поссорился с женой и она не приготовила ему привычный завтрак, о чем Борисоглебский тотчас же у него уточнил, поскольку состоял с Гольдинером в приятельских отношениях:

— С женой, что ли, поссорился?

При слове «жена» Верочка заметно передернулась и погрустнела.

— Ага, — беспечно ответил Гольдинер, дожевывая, — на почве недвижимости.

Верочка вновь вздохнула, и Борисоглебский подумал, что у них роман.

— Как вам курс? — спросила Верочка.

— Не понятно еще. Пока тихие, — ответил Борисоглебский.

— Да нет, это хороший курс, правда, — сказала Верочка, — я им в прошлом году спецкурс читала.

Гольдинер недоверчиво хмыкнул. К студентам у него было особое, ласково-пренебрежительное отношение. За что они его любили и уважали, кроме, конечно, срезанных на экзамене. А таких было много, потому что Гольдинер официально имел нерушимый принцип: «Дурака один раз пожалеешь, так он тебе потом на голову сядет».

Весь сентябрь за Гольдинером можно было видеть длинный шлейф должников, который к ноябрю медленно исчезал, а на его месте появлялся новый, состоящий из матерей и отцов, которые мечтали об аудиенции, плакали, угрожали или сулили. Часто Борисоглебский видел, как Гольдинера прижимали к коридорной стене и пытались что-нибудь ему всучить. Конфеты, коньяк, деньги и даже почему-то цветы обычно выдавались от городских, зато деревенские приезжали с медом, рыбой, огромными говяжьими ляжками, сметаной и мешками, в которых по очертаниям угадывались картофелины.

— Вы бы еще домой ко мне пришли! — полушутя говорил Гольдинер, то ли намекая, то ли возмущаясь, но тем не менее не отказываясь наотрез.

И никто точно не знал, приходили ли к нему домой с этой ежегодной осенней данью или нет, но дети счастливых подносителей рано или поздно все же получали свои долгожданные тройки с присказкой: «Ладно уж, за пролетарское происхождение!», и могучая, волосатая гольдинеровская рука, сжимающая «Паркер», столько раз мерещившаяся в самых несбыточных грезах, но теперь уже наяву заносилась над зачеткой. Присказку понимали не все, потому что история Отечества преподавалась слабо. Многие даже обижались, стыдливо поясняя однокурсникам, что Гольдинер заблуждается и их прадед из старинного дворянского рода.

В институте к продовольственному взяточничеству Гольдинера относились снисходительно и как-то по-семейному.

— Ах ты, старый еврей! — любовно говорила ему деканша, а Гольдинер в ответ шутил, что фамилия его немецкая, а немцы, как известно, гурманы, и не менее любовно продолжал взимать продуктами.

Первая жена Гольдинера была из исключительно порядочной семьи простых тружеников и немного упрекала его за это. А Гольдинер ел тогда еще дефицитный мясной продукт и говорил:

— Существуют сотни несчастных неустроенных детей. Бедные родители ходят по всему городу со своими деньгами и не знают, кому их дать. И вдруг… появляюсь я! Тут же лица этих людей освещаются радостью, глаза светлеют... Нет, милая моя, нет, я не могу отказывать людям в счастье! Я слишком добрый человек.

И жена-моралистка замолкала.

 

В буфет вошла та самая милая девушка, недавно сидевшая на второй парте, и, проходя к прилавку, успела посмотреть на Борисоглебского как на бога.

— Влюбилась, — пояснил Гольдинер, переключаясь на абрикосовое варенье в баночке из-под «шампиньонов в соусе», — как там у тебя с разводом?

— Да все. Уже разъехались, — ответил Борисоглебский.

Верочка с какой-то надеждой посмотрела на Гольдинера и поспешила поддержать тему разводов вообще:

— Ну конечно, правильно, если люди уже только раздражают друг друга…

— Вера, но ты же не знаешь причины! — строго перебил ее Гольдинер, знавший предысторию развода и боящийся ранить Борисоглебского.

— Да нет, почему же, — сказал Борисоглебский, кивая Верочке, — все действительно так...

Ему не хотелось чувствовать на себе каких-либо нюансов жалости.

Еще немного поговорили о холодах, потом Гольдинер попрощался и встал. Верочка потрусила за ним как красивый пудель…

За соседним столиком расположились второкурсники. Они непрестанно галдели, громко смеялись чему-то своему, далекому и непонятному, обещали и волновались, строили планы на сегодня, на завтра, на целую жизнь...

Борисоглебский подумал, что молодость хороша кажущимся обилием выходов, а с годами человек понимает, что их все меньше и меньше, пока наконец не останется только один... С этим осознанием начинается старость.

Вернулся Гольдинер, заглянул под стол и поднял с пола зажигалку.

— Чуть не потерял, — довольно пояснил он и вновь убежал.

— ... а еще варенье жрет... абрикосовое... — вдруг тихо сообщил ему вслед кто-то, видимо, из срезанных.

 

6

 

Вечером к Борисоглебскому заявился Зорин.

— Ты заметил, как воняет? Нет, ты заметил? — спросил он с порога. — Даже до нас доходит.

Борисоглебский кивнул.

— Я думал, может, у Дымшица кошка его сдохла? Не знаешь?

— Не знаю. Ты бы лучше интересовался, когда отопление включат.

Запах, действительно, никуда не исчезал и начал сильно надоедать. Однако вскоре выяснилось, что несчастного Идрисова настолько достали с Тибетом, что он забросил свое травничество и занялся уринотерапией.

Подобного бедствия дом не знал уже много лет. Тошнотворный запах мочи просачивался из-за хлипкой двери квартиры Идрисова и стоял на всей площадке.

Теперь уже не представлялось возможным выйти на лестничную клетку, покурить или неторопливо поболтать с соседом, потому что жильцы открывали все окна, чтобы как-то выветрить этот запах, и в подъезде было невыносимо холодно.

Первые дни никто еще не догадывался об истинной причине запаха и предполагали, что либо где-то гниет дохлая кошка, либо у кого-то прорвало канализацию. А Идрисов только слушал эти разговоры, смущенно здоровался и пробегал к себе, так ни в чем и не сознавшись. Источник запаха был совершенно случайно обнаружен бабой Клавой, которая услышала происходящий в прихожей разговор Идрисова с женой.

— Что же нам, дверь теперь никому не открывать?! — кричала она.

— Что ты понимаешь! — ответно кричал Идрисов. — Это же самая биологически чистая и полезная жидкость. Это все ученые подтверждают! Из нее лекарства делают!

— Только ученые эту жидкость в лабораториях перерабатывают, а не на кухне! — упрекала жена. — Все провоняло! Это же надо! В гости никого не позвать!

— Тебе что же, общественное мнение важнее здоровья мужа, да? Вот посмотрим, что вы скажете, когда я до ста пятидесяти лет доживу! Только не увидишь ты этого!

Целительная жидкость в квартире Идрисова находилась повсюду. Она была в банках, кипятилась в кастрюле для особого концентрированного состава, была светлая и темно-коричневая, настоенная...

Разговор супругов Идрисовых был обнародован бабой Клавой.

— Нет, это же надо! Это ж надо так человека довести! — возмутился Зорин, подразумевая Идрисова.— И кому мешал? Сидел себе тихонечко, травку сушил… Так нет! Надо было человека довести с этим Тибетом!

С этого дня соседи начали вести с Идрисовым деликатную борьбу. Когда его встречали в лифте или на лестнице, то демонстративно дергали носом и как бы ненароком спрашивали:

— А вы замечаете, какой ужасный запах?

Идрисов густо краснел и кивал:

— Да -а... что-то есть...

— Это просто ужасно! По-моему, у кого-то с вашей площадки прорвало канализацию.

— А может, все-таки из подвала несет? — с надеждой спрашивал Идрисов.

— Не-ет, что вы! Туда мы уже спускались.

— Да... что-то это... надо же... как-то, — лепетал Идрисов, выбегая из лифта.

 

Борисоглебский тоже тяготился порченным воздухом, но в негласную борьбу против Идрисова не вступил. Проблема эта разрешилась сама и неожиданно просто.

Борисоглебский разбирал свои старые книги и рассортировывал их по принципу востребованности. В результате этого появилась громадная кипа, которую он намеревался выбросить. Около лифта Борисоглебский встретил Идрисова. Они сели в лифт, и неожиданно Идрисов заметил, что на самой верхней книге написано: «Здоровье». Одного этого слова оказалось достаточно, чтобы повергнуть его в нежный трепет. Борисоглебский с удовольствием отдал ему книгу, а на следующий же день известные запахи исчезли. Идрисов поблагодарил Борисоглебского, распространенно объяснив, что все его внимание целиком направлено на водные процедуры. Он так и повторил: «Вода, вода, вода, и только вода — вот основа всех основ».

 

7

 

Прийти на новоселье Люда согласилась сразу же. Так, как будто она только все это время и ждала, чтобы сказать свое коротенькое, но отрепетированное до твердости «да». Роза Леонидовна радостно маячила фоном за Людиной спиной.

— Значит, завтра, — подытожил Борисоглебский и закрыл за собой дверь.

Зорин был осведомлен обо всем еще вчера, напросился в помощники по приготовлениям, и теперь был послан за водкой и вином. Он никак не мог совладать со своей инициативностью.

Дверь в квартиру Идрисова открыла жена. Наверное, замученная экспериментами мужа, она смотрела на Борисоглебского немного недоверчиво, как будто ожидая какого-то подвоха.

— Сергей Николаевич дома? — спросил Борисоглебский.

— А-а... он душ принимает, — сказала она, довольно мило улыбнувшись, — да вы подождите. Он сейчас.

Борисоглебского пригласили на кухню.

— Кофе? — спросила она.

— Нет-нет, спасибо, — отказался Борисоглебский, — я в общем-то и вам могу передать...

— Да вы подождите, — сказала жена, словно боясь ответственности.

Из ванны донесся шум выливающейся в большом количестве воды и довольный вопль Идрисова. Вскоре все стихло и появился он сам, раскрасневшийся, счастливый и мокрый.

— Как огурчик, — сообщил Идрисов, — а я вас, Слава, и не слышал.

Борисоглебский рассказал о новоселье. Идрисов в ответ разъяснил прелести контрастного душа и обещал прийти.

Дымшиц долго не открывал, но вскоре из-за двери донесся его голос:

— Кто там?

Борисоглебский назвался. Дверь отворилась, и Дымшиц, немного удивившись от вида пустых рук Борисоглебского (обычно тот приходил с Фараоном), вполне дружелюбно пропустил его внутрь.

— Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, — сказал Дымшиц, указывая на большое зеленое кресло.

Борисоглебский сел, разглядывая довольно уютную обстановку. Обои почти не проглядывали из-за стеллажей, заставленных книгами, папками и бумажными рулонами таблиц. В комнате было накурено и тепло. Борисоглебский увидел искусственный камин, излучающий красноватое свечение.

— Замок у вас сложный, — сказал Борисоглебский для начала разговора, — воров боитесь?

— Да у меня и воровать-то нечего, — ответил Дымшиц.

Борисоглебский, и правда, заметил, что из видимой техники у Дымшица были только холодильник и радио.

— Это я еще давно поставил, за книги боялся. У меня несколько очень раритетных. Есть даже начала восемнадцатого века.

— А теперь? — улыбнулся Борисоглебский.

— Теперь не боюсь. Теперь все равно никто не поймет, — печально сказал Дымшиц.

Борисоглебский мысленно согласился. Даже он, считающий себя вполне образованным человеком, не смог бы разобраться среди этих полок. А если бы и разобрался, то вряд ли бы понял, какая из них — раритет. Тем более Дымшиц, очевидно, подразумевал область математики.

— Не желаете сигару? — спросил Дымшиц.

Борисоглебский вежливо отказался.

— Напрасно. Настоящие. Один коллега из Америки привез. А я, знаете ли, люблю. С вашего позволения.

Дымшиц прикурил толстую коричневую сигару.

— Вы ведь математикой занимаетесь? — спросил Борисоглебский.

— Занимался, — поправил Дымшиц, — теперь на заслуженном отдыхе... А вы откуда знаете?

— Слышал, — улыбнулся Борисоглебский, — значит, коллеги.

— Надо же, как странно. О старом математике еще что-то говорят. А я вот ничего ни о ком не слышу.

К Борисоглебскому подошел Фараон, понюхал его ногу, и, признав, вспрыгнул на колени.

— Странно, — сказал Дымшиц, — обычно он к незнакомым не идет.

— Так мы же уже знакомы.

— Ах! Да-да-да, совсем забыл... Когда вы еще только пришли, я как раз и подумал, что вы мне его принесли, а потом как-то...

Фараон лениво следил за качающимся концом сигары, и ее огонек иногда отражался в его эллипсоидных зрачках.

— А почему Фараон? — спросил Борисоглебский.

— А у него, видите, полосочки на голове, как у фараонов были, и еще... вон там... вокруг глаз, — с готовностью объяснил Дымшиц.

Кот важно закрыл глаза, словно подтверждая свою принадлежность к египетским монархам.

— Хорошие животные — кошки, намного лучше собак. Мне в них нравится независимость... Я, правда, иной раз об этом и жалею, пес бы вместе со мной подох, а этот, шельма, только кормится, — Дымшиц ревниво посмотрел на Фараона…— Ему даже все равно на ком лежать...

— Я себе тоже заведу, — пообещал Борисоглебский, — только не кота, а кошку.

— Почему?

— Ну... Вроде женщина в доме...

— В вашем возрасте, по-моему, еще рано заменять женщину кошкой... — осторожно заметил Дымшиц.

— Может быть...

Борисоглебскому отчего-то вдруг очень стал симпатичен Дымшиц. Он так сомлел от каминного тепла и густого сизого воздуха, что почти забыл, зачем сюда пришел.

Дымщиц поморщился и загасил сигару.

— К концу совсем крепкая делается...

Борисоглебский очнулся от его голоса, вспомнил про новоселье и пригласил.

— Ну, я приду, — пообещал Дымшиц.

Весь состав гостей определился. Из прежних своих знакомых, кроме Гольдинера, Борисоглебский никого не позвал. Они были чем-то прежним, излишним напоминанием о той части его жизни, когда создавались пары, среди которых были и Борисоглебские. И к тому же в их головах не было бы ничего кроме его развода, а если придет Анфиса, то еще и поползут ненужные предположения о примирении...

Но вечером этого же дня Борисоглебский уже знал, что Анфиса не придет. Он набрал ее номер и, когда на другом конце провода ответили, промолчал.

— Это ты? — догадалась Анфиса.

— Я, — сказал Борисоглебский.

— А почему молчишь?

— Так и думал, что догадаешься.

— А-а... — протянула Анфиса.

Голос у нее был согласно надлежащей ситуации, когда звонит одинокий брошенный супруг, — с толикой заботливой нежности, сожаления и вины, но Борисоглебский чувствовал, что сквозь него, как через тучу, пробивается лучик абсолютного счастья, который не смог бы скрыться, даже если б захотел.

— Я там завтра народ на новоселье собираю, — сказал Борисоглебский, делая вид, что не замечает луча. — Приходи.

— Ой, — сказала Анфиса, — что же ты только накануне звонишь? Я же совсем не готова...

— Да не знаю, что-то замотался совсем. В институте перевыборы. Мне Гольдинер советует на декана выдвинуться, — соврал Борисоглебский.

— Соглашайся, конечно, — обрадовалась Анфиса. Ей хотелось, чтоб судьба Борисоглебского была устроена.

— Да можно... Ну так ты придешь?

Анфиса на секунду замялась:

— Славочка, миленький...

— Значит, не придешь, — оборвал Борисоглебский.

— Извини.

Какое-то время они молчали. Борисоглебский чувствовал, что Анфиса хочет ему что-то сказать, но никак не решается.

— У меня ребенок будет, — все-таки не выдержала она, и лучик превратился в огромный и сияющий поток света, немного стыдящийся своей неуместной яркости.

Борисоглебский был настолько поражен этими несколькими словами, что даже не смог выдавить из себя ничего похожего на «поздравляю». Это было самое большое предательство за всю его жизнь. Конечная точка. Как будто он потерял Анфису во второй раз.

Причем и в первый раз он уже понимал, что это навсегда, что никаких рецидивов не будет, но все-таки какие-то крошечные мысли о том, что, может, когда-нибудь, спустя энное время, разочаруется, опомнится, разлюбит, мало ли что и как... но теперь... вдруг... это маленькое, накрепко связывающее существо, которое могло бы связать и нас, а свяжет их…

— Алло! — обеспокоенно крикнула Анфиса. — Алло!

Борисоглебский оторвал от себя трубку с ее голосом, задумчиво покачал ею над рычагом и медленно-медленно положил.

 

8

 

Муравкины подарили бра с какими-то голубыми цветочками, и Борисоглебский пообещал, что свои будущие обои он подберет под него. Гольдинер пришел с шампанским, конфетами и Верочкой, которая непрестанно чему-нибудь радовалась и два раза даже поцеловала Борисоглебского в щеку. Зорин приволок со склада коробку кафеля, Идрисов с женой подарили «Энциклопедию здоровья», а Дымшиц — настенные часы в виде деревянного домика с кукушкой. Часы сразу же завели и повесили на кухню. Верочка зачарованно смотрела на кукушку и хвалила Дымшица за подарок.

Поначалу сидели немного скованно, потому что плохо знали друг друга, в том числе и самого Борисоглебского, но вскоре алкоголь уладил людей, и всем даже показалось, что в комнате стало теплее.

— Вам надо кошку. Обязательно надо кошку... так положено лучшими традициями домоводства,— кричала Верочка.

— Они же пахнут... — сказала Муравкина, — а у вас такой красивый ковер!

— Что вы! — вступился за кошачьих Дымшиц. — Кошки — это самые чистые животные!

— Ну не знаю, мне никого не надо, — сказала Муравкина и с обожанием посмотрела на мужа, как бы говоря, что он один способен ей заменить всех животных на свете.

Тут Зорин, принявший на себя роль тамады, включил музыку и, громко объявив: «Мужчины приглашают дам!», подхватил Верочку под локоть и вывел в центр комнаты. Муравкины тоже поднялись. Борисоглебский какое-то время колебался между женой Идрисова и Людой, но потом пригласил Люду и удивился тому, что она так легко и красиво танцует. Жена Идрисова, как последняя оставшаяся дама, была приглашена одновременно Гольдинером и собственным супругом, и от этого так смешалась, что покраснела и смущенно пролепетала, что нет, нет, она сегодня не танцует. Идрисов на это только равнодушно пожал плечами и продолжил прерванный разговор с Дымшицем, а Гольдинер, неожиданно для самого себя оставшийся в одиночестве, шутливо погрозил Верочке пальцем, что было одновременно приятно и для нее, и для Зорина.

Когда танец закончился, Борисоглебский проводил Люду до стола и ляпнул, что он совсем не мог предположить, что она так хорошо танцует. Люда промолчала, а Борисоглебский про себя отметил, что у нее очень интересная форма глаз и что зеленая шляпа, которую она носит, ее очень портит, не надо бы ей ее носить.

Зорин откупорил вторую бутылку водки и объявил, что теперь каждый по кругу должен поднять тост за замечательного хозяина этого дома, то есть за Борисоглебского. И каждый действительно что-то сказал, даже Муравкины, которые пытались говорить вместе и закончили тем, что помогут сделать Борисоглебскому ремонт. Заметно подвыпивший Дымшиц тоже сказал хорошо, что-то вроде того, что своего соседа он знает недолго, но только с очень и очень хорошей стороны. Величественно поднялся из-за стола Гольдинер.

— Кто, вы думаете, сейчас стоит перед вами? — с пафосом воскликнул он. — Хороший сосед и приятель, с которым хорошо выпить чайку? Не только! Это еще и чудесный преподаватель, которого уважает и любит весь факультет... незаменимый научный работник и надежный коллега...

Тут Верочка засмеялась и добавила, что в Борисоглебского все второкурсницы влюблены. Как одна. Все звонко чокнулись и выпили за Борисоглебского.

Дымшиц поморщился и схватился за левый бок. Идрисов с видом знатока посмотрел на Дымшица и трагически произнес:

— Это почка.

— Да? — заинтересовался Дымшиц.

— Ну, или селезенка.

— Ничего, ничего, это у меня бывает. Поколет и пройдет.

— Поколет, поколет, да и поздно будет, — назидательно сказал Идрисов, — вы бы еще больше курили. Я вам завтра книгу одну принесу...

Дымшиц благодарно кивнул. Было видно, что ему очень приятна забота постороннего человека. Тут в прихожей неожиданно раздался звонок.

— Мы еще кого-то ждем? — спросила Верочка.

Борисоглебский пожал плечами и пошел открывать. Его сердце тревожно застучало. Но за дверью оказалась разноцветная цыганка. Она настойчиво порекомендовала Борисоглебскому снять с себя порчу и все пыталась ворваться в дом. От снятия порчи и гаданий он категорически отказался, сунул ей в руку два пряника и закрыл дверь.

— Ну что? Кого там черти приносили? — спросил Зорин, показывая, что здесь у всех все хорошо и никого больше не нужно.

— Цыганка, — отмахнулся Борисоглебский.

— Ты ей пинка под зад случайно не дал? — поинтересовался Зорин.

— Нет. Только два пряника.

— Надеюсь, она тебе хоть ничего не нагадала?

Борисоглебский помотал головой.

— А то знаю я, этих паскуд, — все не унимался Зорин, — такое напредсказывают — диву даешься!

И он рассказал историю о том, как однажды, пока Зорин находился в магазине, какой-то маленький цыганенок отобрал у Анечки шоколадку, Анечка начала реветь, видимо не из-за шоколадки, а из-за оскорбленных частно-собственнических чувств, Зорин выбежал и хлопнул его по заду. Тут появилась мама цыганенка и крикнула Анечке, что за это зло папа ее замучается болезнью.

Всю последующую неделю Анечка не могла заснуть и все бегала смотреть на Зорина, не заболел ли он.

— Да уж, — поддержал Гольдинер, — от них надо подальше держаться. Наслать чего может и не нашлют, а настроение на весь день испортят... мне вот тоже как-то в молодости бабушка одна нагадала. Ты, говорит, сынок, помрешь в сорок восемь...

— И что? — с интересом спросил Идрисов.

— В смысле «что»? — не понял Гольдинер.

— Извините, я имею в виду… вам сейчас сколько лет?

— А, пятьдесят один, конечно…

Идрисов облегченно вздохнул, наверное, радуясь, что страшное предсказание уже не висело над Гольдинером.

—...самое-то интересное, — продолжил Гольдинер, — что я об этом напрочь забыл… а в день рождения, как раз, когда мы эти сорок восемь отмечали, чувствую, что как будто меня какая-то мысль беспокоит... и вдруг все всплыло. И бабка эта, и что она говорила, и даже какая в тот день погода была... Вот ведь она, память…

Он задумчиво отхлебнул коньяка.

— А у меня они один раз колечко украли, — не к месту сказала Верочка, не желая ни в чем не отставать от Гольдинера, но ее никто не услышал.

Люда побежала на кухню смотреть горячее, которое она вызвалась приготовить.

— Так уж человек устроен, — сказала жена Идрисова. — Вроде и не поверит, а краем мозга все-таки будет думать: а вдруг?

— Ну не знаю! — сказал Зорин. — я ни о чем таком думать не буду, даже краем мозга. В лучшем случае посмеюсь.

— Ну что цыганкам-то верить нельзя — это совершенно точно, — заметил Идрисов, — им денег дашь — золотые горы наобещают и жену — красавицу, а не дашь — так смерть от инквизиции. Вот и весь расклад.

— Цыганкам-то, конечно, нельзя, а вот астрологам так, по-моему, вполне, — сказала Верочка и мечтательно добавила: — Это же уже не люди, а звезды говорят, а они не врут.

Зорин пренебрежительно фыркнул.

— А вот нам со Светочкой одна бабушка обещала близнецов, — сказал Муравкин и, наткнувшись на взгляд Зорина, поспешно добавил: — Ну мы, конечно, не верим.

Вернулась Люда, в фартуке и с ножом в руке. Она наклонилась к Борисоглебскому и спросила, подавать ли горячее. От нее приятно пахнуло жареной перченной курицей. Борисоглебский кивнул.

— Близнецы — это феномен, передающийся исключительно по наследству, а если ни у кого из вас близнецов не было в роду, то никакая бабушка вам их гарантировать не может, — сказал Гольдинер.

Опять появилась Люда, но теперь уже без фартука, с огромным блюдом, на котором лежали коричневые куски курицы в окружении янтарного картофеля, посыпанного укропом. Все это издавало восхитительный аромат и блестело в свете люстры.

Раздались дружные аплодисменты, и гости застучали вилками, изредка обмениваясь между собой какими-нибудь восторженными замечаниями в сторону курицы. Особенно в этом преуспел Гольдинер: он так забросал Люду всевозможными комплиментами, что несчастная Верочка ковырялась в своей тарелке чуть не плача.

Наконец все было съедено, Дымшиц спросил разрешения закурить около форточки, а Гольдинер, довольно высасывая из кости последние соки и как бы возвращаясь к прежнему разговору, произнес:

— Да... все-таки интересная штука — предсказания.

— Ну вас, — сказал Зорин, — карты эти, гороскопы, форма пальцев... игрушки человечества!

— Напрасно вы так уж категорически называете все это игрушками человечества, — вдруг сказал Дымшиц, отвлекаясь от открытой форточки, — это же все — многовековое наследство, которое бы давно исчезло, если бы постоянно не подкреплялось фактами.

— Первобытные пережитки! — голословно выкрикнул Зорин, который не умел достаточно хорошо формулировать свои мысли.

— Ну почему же... и чем, например, объяснить, что идентичные поверья формировались в совершенно разных, никак друг с другом не связанных частях света.

Дымшиц загасил сигару, потому что в процессе разговора уже все равно значительно отдалился от форточки, и неожиданно сказал:

— Я, например, знаю, что умру от укуса мухи цеце.

На какое-то время образовалась совершенная тишина. То ли все были удивлены подобной участью, то ли той серьезностью, с которой было сделано это заверение.

— Но... насколько мне позволяют судить мои скромные познания в области фауны, — осторожно заметил Гольдинер, — цеце обитает только в Африке...

— Да, да, да... — перебил Дымшиц и быстро заговорил, словно читая наизусть: — В субтропиках и тропиках, длина ее тела 9—14 миллиметров, муха является переносчиком трипаносом... можете не продолжать. Про цеце я уже, наверное, знаю больше, чем про собственную мать.

Гольдинер удивленно посмотрел на Дымшица и сказал:

— Нет, я имею в виду то, что благодаря столь отдаленной географической расположенности ваши шансы быть укушенным этой мухой сводятся практически к нулю...

Дымшиц равнодушно пожал плечами, как бы показывая, что по сравнению с силами рока это препятствие совершенно незначительно.

—... если, конечно, вы не собираетесь в какое-нибудь исследовательское турне по саваннам Африки, — с едва заметной иронией продолжил Гольдинер, на что некоторые улыбнулись, зная о безвылазности своего соседа, — ...и потом, укус цеце не вызывает мгновенной смерти, а только так называемую сонную болезнь, которая при своевременном обнаружении хоть и тяжело, но лечится...

Дымшиц вновь пожал плечами и сказал:

— Знаете, вы далеко не первый человек, кто в этом сомневается... Довольно давно у меня был приятель, химик. Мы какое-то время вместе работали в одном НИИ и по молодости иногда использовали его лабораторию для наших посиделок, — Дымшиц улыбнулся, словно что-то вспомнив, — после второй рюмки он обычно тоже начинал доказывать, что смерть моя будет самой что ни на есть банальной — в кругу семьи на продавленной кровати, ну или какие-нибудь похожие варианты... а потом как-то раз (мы к тому времени были уже хороши, алкоголь действовал на меня незамедлительно) он показывает мне какую-то колбу и говорит, вроде как в шутку: «Вот здесь синильная кислота. Если выпьешь, то никакая муха тебе уже не будет страшна»... а синильная кислота, вы, наверное, знаете, это что-то из цианистых соединений... моментально блокирует дыхательные ферменты, я уж сейчас точно и не помню процесс ее действия... кислородное голодание, паралич дыхания, остановка сердца и смерть...

Дымшиц сделал продолжительную паузу интригуя.

— Ну...? — взволнованно спросила Верочка.

—... ну, а я выпил. Всю колбу... она маленькая была...

Все недоверчиво посмотрели на Дымшица.

— Я уж сейчас и не помню, что меня заставило... То ли я ему не поверил, то ли назло, то ли от водки таким принципиальным сделался, к жизни в молодости вообще относишься немного иронично... Приятель мой от этого мгновенно протрезвел, закричал: «Два пальца в рот!», побежал «скорую» вызывать...

Дымшиц, наверное, устал говорить и разом выпил полстакана минеральной воды.

— Ну и, конечно же, оказалось, что по счастливой случайности это была не синильная кислота, — язвительно вставил Гольдинер, воспользовавшись паузой.

— Да нет, — ответил Дымшиц, спокойно допивая остатки воды, — это оказалась именно синильная кислота, разве что слабоконцентрированная. Но концентрации этой все равно хватило бы для того, чтобы умереть... Врачи очень долго мне удивлялись... правда, здесь еще целый ряд, как вы выражаетесь, случайностей... — Дымшиц посмотрел на Гольдинера, — «скорая помощь», как ни странно, приехала практически мгновенно, врач оказался очень толковый и оперативный... промывания, неделя в больнице — и я уже был на ногах... Правда, из НИИ нас обоих тотчас же попросили... я с тех пор стал вообще пить очень редко.

— Н-да, — сказал Идрисов, — интересная история.

— Это я к тому, — добавил Дымшиц, — что каждому — своя смерть, и свое время, а в тот момент оно еще не пришло.

— Ну, хорошо, — раздраженно воскликнул Гольдинер, — что мы вообще друг другу доказываем? Я говорю, что вы — не умрете, а вы спорите, что нет, умрете? Ну так и ради бога! Как вам угодно!

Борисоглебский с удивлением заметил, что Гольдинер совершенно вышел из себя. А вывести его было совсем не просто. Он видел Гольдинера таким всего один раз — его надули какие-то мошенники, когда он покупал доллары с рук, и вместо ста вручили один. «Собаки! — кричал он. — Обмануть Гольдинера, а?!» Тогда у него было точно такое же выражение лица. Видимо, ему был не так неприятен факт потери девяноста девяти долларов, как факт надувательства.

На какое-то время разговор за столом почти затих. Каждый о чем-то задумался. Может быть, осмысливая услышанную историю, а может, соотнося время и смерть с судьбой.

— Мне кажется, он чокнутый, — шепнул Зорин Борисоглебскому, кивая на Дымшица.

— Ну почему же? Предсказания бывают разными, еще и не такими нелепыми.

— Да нет, я не про то, — Зорин прижал руку к столу, — удивительно не само предсказание, а то, что он в это верит. Это совершенно ненормально.

— Ну верит человек и верит. Тебе-то что? — резонно рассудил Борисоглебский.

Скоро все засобирались домой. Верочка на прощанье поцеловала Борисоглебского. К Гольдинеру уже вернулось его обычное снисходительно-довольное состояние, и он шутливо изобразил на лице ревность. С Дымшицем все прощались немного сухо и почему-то старались не смотреть в глаза. Только Идрисов уважительно заметил, что вот, если иметь бычье здоровье, то никакая синильная кислота не страшна. Перепрощавшись друг с другом, все разошлись, сытые, пьяные и в общем-то довольные вечером и хозяином.

Борисоглебский совсем опьянел и видел окружающие предметы какими-то нереальными, словно отдаленными от него через бинокль, если смотреть наоборот. Он с удивлением потрогал стол и встретившуюся на пути вилку.

— Я посуду вымою, — взволнованно сказала Люда.

— Не надо, Людочка… не надо, — с трудом произнес он и взял ее за руку.

Ему вдруг представилось совершенно невыносимым засыпать одному в своем свитере, чтоб согреться.

 

9

 

Когда Борисоглебский проснулся, то смутно припомнил, что засыпал не один, а с женщиной. Первую секунду он даже не мог толком понять, где находится, и машинально подумал, что Анфиса, по своему обыкновению вскакивающая раньше его, уже убежала в ванную, но потом вспомнил, что он не дома, а вчерашней женщиной была Люда. Борисоглебский очень этому удивился и подумал, что хорошо, что она уже ушла, избавив его и себя от ненужной неловкости.

Борисоглебский сел на кровати, и его голова тут же мучительно загудела. Он поморщился, но все же встал и пошел в ванную, где больно ушиб ногу о коробку с кафелем.

После обеда Борисоглебского начало сильно мутить. Он лег на постель и проснулся только от того, что в дверь неумолчно звонил звонок. «Зорин», — недовольно подумал Борисоглебский и решил не вставать. Но тут заметил, что в комнате было солнечно, и понял, что проспал почти сутки. Он завернулся в одеяло и пошел открывать.

На пороге, к его удивлению стоял, вовсе не Зорин, а небольшой коренастый человек в темно-коричневой куртке с очень недовольным лицом.

— Здравствуйте, — сказал человек и, не дожидаясь приглашения перешагнул порог, — извините, что разбудил. Константин Алексеевич Женжуров. Следователь уголовного розыска.

Женжуров для проформы раскрыл перед ним книжечку, но Борисоглебский на нее даже не посмотрел, и, стыдливо закрывая собой пустые бутылки, рядком стоявшие вдоль стенки в прихожей, пропустил Женжурова на кухню. Тот прошел прямо в обуви, сел на табуретку, расстегнул куртку (Борисоглебский мысленно почему-то отметил меховую подстежку) и достал толстый блокнот.

— Вопросов у меня к вам немного, но вы должны постараться ответить на них максимально объективно, — строго предупредил Женжуров.

Борисоглебский медленно осел на стул, придерживая спадающее одеяло руками и неуверенно кивнул.

— Итак, вы Борисоглебский Вячеслав Андреевич. В эту квартиру переехали почти два месяца назад в результате развода с женой. — Женжуров вдруг резко возвел на него глаза и спросил: — Так?

— Так, — согласился Борисоглебский. В его голове вдруг колыхнулась какая-то неприятная, смутная догадка и он встревоженно спросил, почти схватив следователя за рукав: — А что? Что-то с моей женой?

— Нет, с вашей женой все в порядке. Вернее, я не знаю, что там у вас с вашей бывшей женой. Речь совсем не о ней.

Борисоглебский сразу же успокоился и натянул одеяло до подбородка.

— Вам знаком Дымшиц Николай Альбертович?

— Это мой сосед.

— Значит, знаком, — подытожил Женжуров и опять резко вонзил в Борисоглебского глаза.

— Знаком, — сказал Борисоглебский более твердо и спросил: — Он что-нибудь сделал?

— А насколько хорошо знаком? — спросил Женжуров, оставив вопрос Борисоглебского без внимания.

Борисоглебский замялся.

— Ну, я к нему заходил несколько раз. Фараона заносил... ну, это кот его… один раз посидели недолго. Поговорили...

— М-гм... А не видели ли вы за это время каких-нибудь его друзей, знакомых, которые к нему заходили?

— Нет, он не особенно общителен, — сказал Борисоглебский.

— Но на ваш праздник все-таки пришел? — спросил Женжуров.

Борисоглебский кивнул, лишний раз удивившись осведомленности Женжурова.

— В тот день вы ночевали дома?

— Конечно, — сказал Борисоглебский.

— Не выходя из квартиры? — уточнил Женжуров.

— Ну да.

— И кто-нибудь может это подтвердить?

Борисоглебский вспомнил Люду и обрадовался:

— Да. Может. Люда. Она в соседней квартире живет, в сто седьмой.

— Значит, она всю ночь находилась с вами, — сказал Женжуров. И Борисоглебскому показалось, что тот усмехнулся.

— Да, — сказал Борисоглебский, — только она, может, в этом не сознается.

Следователь что-то записал в блокноте и скороговоркой произнес:

— Видите ли, позавчера, как раз в ночь после вашего новоселья, Николай Альбертович был убит.

Борисоглебский удивленно посмотрел на Женжурова, словно не совсем в это веря, а тот, в свою очередь, внимательно пронаблюдал за его реакцией.

— Вчера ему целый день звонил из университета один его коллега...

— Который ему сигары из Америки привозил? — почему-то вспомнил Борисоглебский.

— Какие сигары? — с интересом спросил Женжуров.

Борисоглебский сбегал в комнату и вернулся с пепельницей, в которой лежала недокуренная коричневая сигара.

— А, нет, — разочарованно отмахнулся Женжуров, — эти он покупал в киоске через дорогу...

«Значит, соврал, — с укоризной подумал Борисоглебский,— а может, просто хотел произвести впечатление».

— Так вот, ему звонили, требовалось его согласие на переиздание какого-то старого учебника. В состав авторов входил и он. Трубку никто не брал, приехали сюда, дверь толкнули — открыта... в общем, вот так... Дверь у него была на кодовом замке, значит, убийца либо знал код, либо был кем-то из знакомых, которого Дымшиц пускал к себе... Вы были одним из тех, кто последний раз его видел, я имею в виду присутствовавших у вас… поэтому попытайтесь вспомнить как можно больше деталей, этим вы поможете следствию…

Женжуров протараторил это на одном дыхании и вздохнул. И Борисоглебскому показалось, что на самом деле следователю глубоко безразличен и Дымшиц, и он сам, Борисоглебский, и еще безразлично ему множество расследуемых смертей. Он увидел через усталость Женжурова усталость всей эпохи и участливо спросил:

— Может быть, чаю?

Но Женжуров отказался.

Борисоглебский рассказал ему про тот вечер, про цыганку, про синильную кислоту, про Верочку, Идрисова и Муравкиных. А Женжуров кивал, время от времени резко поднимая глаза, и строчил в своем блокноте.

— Спасибо за информацию, — на прощание поблагодарил он. — Вот вам мой телефон, если еще что-нибудь вспомните, не стесняйтесь... любая мелочь...

Женжуров поднялся, застегнул куртку на молнию и все до последней кнопки и как-то совсем неофициально сообщил:

— Я теперь к вашему другу, Гольдинеру... И еще. Если захотите попрощаться — похороны завтра в четырнадцать ноль-ноль. Квартиру знаете.

Борисоглебский посмотрел на захлопнувшуюся дверь, испытывая странное, но уже знакомое чувство, что все это происходит не с ним.

 

10

 

Где-то через два часа позвонил Гольдинер.

— Только не падай, — сказал он возбужденно, — у меня только что был следователь...

— Знаю, — вяло отозвался Борисоглебский, — у меня тоже был.

— А-а, — разочарованно протянул Гольдинер, — значит, знаешь... Ну у вас там и заварушка...

— Что спрашивал? — равнодушно спросил Борисоглебский.

— Да так, обычную расследовательскую муру: как давно знаете, где были в ночь с такого-то по такое, кто может подтвердить… Слава богу, я к Верочке поехал, а то еще чего доброго заподозрили бы, жена-то у меня в санатории… Нервотрепки на месяц…

— Хорошо, — согласился Борисоглебский.

Гольдинер на другом конце с хрустом что-то откусил. Наверное, яблоко.

— Н-да... А все-таки я оказался прав! — отозвался он, прожевывая.

— По поводу чего? — не понял Борисоглебский.

— Привет от мухи цеце...

Борисоглебский мгновенно вспомнил эту историю и удивился, что до сих пор ему совершенно не пришло в голову связать эти два факта, столь близко стоявших друг к другу. Ведь произошло не просто убийство. Произошло несвершение предсказания. Обман судьбы. Борисоглебский вдруг почувствовал к Дымшицу острую жалость, и даже не потому, что тот был мертв. Он был жестоко свергнут, обманут и поэтому его смерть показалась Борисоглебскому еще более неправдоподобной и ужасной, как будто Дымшица убили дважды.

— Жалко старика, — словно читая мысли Борисоглебского, сказал Гольдинер, — представляешь, всю жизнь верить, что умрешь от укуса какой-то мухи, а потом приходит некто и обрушивает тебе на голову вазу... По-моему, обидно...

— Вазу?

— Ну да, вазу. Тяжелую, китайскую... Ты разве не знаешь?

Борисоглебский вспомнил, что видел эту вазу на одной из полок... Это, наверное, был чей-то подарок, так неумело поставленный между книгами...

— Так, может, она как-то сама на него упала? — предположил Борисоглебский.

— Знаешь, я тоже об этом думал… Но ведь тут вероятность один к ста... Это надо еще умудриться — оказаться под ней в ту самую секунду... а стояла она в углу. Туда вообще редко ходишь...

— А ты откуда знаешь? — удивился Борисоглебский.

— Что?

— Где стояла…

— Следователь сказал, — обиделся Гольдинер.

 

Вечером Борисоглебский обошел всех бывших у него гостей с сообщением о смерти и похоронах. Но все уже знали. Женжуров, оказывается, прошелся чуть ли не по всему дому.

Муравкина даже не поздоровалась, а только пробубнила через едва приоткрытую щель что-то вроде: «Вот ходи теперь к незнакомым в гости!» Она хотела быть совершенно незапятнанной женщиной.

Да и вообще обстановка в подъезде была какая-то напряженная. Все смотрели друг на друга с недоверием и будто в чем-то подозревали. А может, так просто казалось, и образовавшаяся замкнутость была всего лишь реакцией на это напоминание смерти о себе, и того, что бродит она не только на войне и вокруг постелей больных, но и совсем рядом. И, может быть, прямо сейчас, выйдя из квартиры Дымшица, незримо поднимается по подъездной лестнице, с любопытством заглядывая в замочные скважины бездонной глазницей.

 

11

 

Несмотря на свой уже немолодой возраст, Борисоглебский еще ни разу до сегодняшнего дня не видел мертвых. То есть у него, конечно, умирали близкие люди. Он, например, помнил, как умер дедушка из деревни, но к телу его не пустили, и он все никак не мог понять, почему деда нет. Но уже тогда маленький Слава почувствовал, что между словом «был» и «нет», пропущено что-то очень важное и неуловимое. Он долго думал над этим потом, когда стал постарше, и для себя поделил человеческое существование на три части: 1) был, 3) нет, а за вторую часть так и поставил это «и». Причем, составив эту нехитрую формулу, определил, что все части совершенно неравноценны. Первая обозначает какой-то определенный, для каждого отдельный срок, третья значительно больше первой, а вторая меньше обеих двух. Таким образом у него получилась следующая формула: 1>2<3.

Получалось, что оба самых продолжительных состояния человеческого бытия устремлены к этому маленькому и несуществующему мгновению, смерти.

Однажды Борисоглебский наткнулся на странный значок в виде восьмерки, лежащей на боку… Учительница объяснила, что это еще не проходят, но если ему интересно, то это знак бесконечности. Бесконечность! Наконец-то правильное слово было подобрано. Теперь его формула приняла совершенно другой вид: х > 0 < оо, где х = жизнь.

Он записал эту формулу в тетради по математике и обвел красным карандашом. А после проверки тетрадей учительница задержала его на перемене и спросила, что сие означает.

— Это формула жизни, — ответил Слава.

Учительница с удивлением посмотрела на него и заметила:

— Но ведь формулы слагаются специально для того, чтобы узнать, что такое икс. А по твоей формуле этого сделать нельзя.

— Но ведь она правильная? — с надеждой спросил Слава.

— Правильная, — сказала учительница. Своим математическим чутьем она чувствовала, что для мальчика из третьего класса у него довольно хорошие зачатки логического мышления. — Только записана немножко неверно.

Она переписала формулу жизни в измененном виде, и получилось, что: 0 < х < оо

— Но ведь тогда получается, что смерть не после жизни, а раньше, — сказал Слава.

Учительница вздохнула. Мальчик был прав.

Придя домой, он долго смотрел на проклятую формулу, переписывая то так, то эдак, пока не понял, что она совершенно не в состоянии совладать с математическими и жизненными законами одновременно. Он разорвал свои листки на множество мелких кусочков, выбросил с балкона и долго смотрел, как они парят, кружась и переворачиваясь.

 

В горизонтальном положении Дымшиц почему-то казался меньше, чем был на самом деле. Его глаза прикрывались розовыми тонкими веками, а само лицо было немного напряжено, и как будто удивлялось. Борисоглебский вспомнил свою детскую формулу и подумал, что для Дымшица он бы, наверное, добавил еще одно неизвестное. Игрек. И тогда бы иксом была та жизнь, которую он уже прожил, а игреком — та, которую он хотел прожить. И если бы в этой формуле икс равнялся игреку, то Дымшиц действительно бы умер от укуса своей мухи. Но они не равнялись... Почему эта бестолковщина вертелась в голове, Борисоглебский не знал, но никак не мог от нее отделаться.

Народу на похоронах было удивительно много. В основном это были бывшие ученики и профессора. Они восхищались Дымшицем как хорошим человеком, педагогом и математиком одновременно.

Борисоглебский внимательно всех разглядывал, пытаясь каким-то образом распознать среди них того химика из НИИ, вместе с которым Дымшиц переживал свою, так трудно представляющуюся сейчас, молодость. Но на шестом человеке Борисоглебскй уже запнулся.

Народ все прибывал. Люди бесшумно становились задними рядами и, блюдя приличия, даже не здоровались, а только молча кивали. Дымшиц бы, наверное, был очень удивлен, узнав, насколько возрастет его популярность в мертвом состоянии. А впрочем, все правильно. Жизнь — длинная, а проводы в один день. Поэтому выстраивается очередь.

Борисоглебский подумал, что здесь не было только того, кто действительно коротал вместе с покойным свою незамысловатую кошачью жизнь, и решил, что возьмет Фараона к себе. Как-никак теперь они уже оба остались одни.

Пришли так же и все, по определению Женжурова, «видевшие последними». В полном составе, как по списку. Может быть, каждый боялся навлечь своим отсутствием лишние подозрения. Женжуров тоже был. Ему даже не пришлось переодеваться в траур. Он так и стоял в своей наглухо застегнутой куртке, и, наверное, из-под полуприкрытых век наблюдал за каждым.

Люда стояла рядом с Идрисовыми и на этот раз была в черном полупрозрачном платке, по-деревенски завязанным вокруг шеи. Платок ей очень шел, хорошо очерчивая белый овал лица. Люда неотрывно смотрела на Борисоглебского, наверное, ожидая, что он к ней подойдет. И Борисоглебский подошел.

— Вот ведь как, — неопределенно произнес Идрисов, — неприятно все это как-то...

— Жил человек и нет... — добавила Люда, снизу вверх глядя на Борисоглебского и радуясь тому, что он встал рядом с ней.

Муравкины ни с кем не разговаривали, заинтересованно слушая речи профессуры. А Муравкина даже немного всплакнула, на что Зорин угрюмо усмехнулся.

Люда неловким движением сняла с рукава Борисоглебского какую-то полусуществующую соринку, как бы говоря ему, что она все помнит. Борисоглебский немного смутился.

Речи кончились. И теперь те, кто хотел, могли попрощаться с усопшим. Многие подходили к гробу и пристально всматривались в Дымшица, а несколько человек даже поцеловали его в лоб. Может быть, среди них был химик из НИИ. Борисоглебскому почему-то было неприятно на это смотреть. Ему казалось, что при жизни Дымшицу бы не захотелось с ними целоваться. Но теперь он был совершенно беспомощен и никак не мог защититься от этих лобызаний и взглядов.

— Представь, — сказал Гольдинер, когда уже возвращались с кладбища, — что сейчас среди нас, наверное, стоял убийца. И может быть, прямо за твоей спиной.

Борисоглебский невольно обернулся и увидел благообразного мужчину в очках, опирающегося на лакированную трость.

— И все таки, кому же он помешал? — спросил Гольдинер. — Его случайно не ограбили, не знаешь?

— Да у него и воровать-то нечего, — сказал Борисоглебский и тут вспомнил про кодовый замок и книги, ради которых тот был когда-то поставлен.

— Книги! Ну конечно же! — воскликнул Борисоглебский.

— Книги?

— Ну да. У него было несколько каких-то очень редких книг, за которые он боялся.

— Ты это лучше Женжурову расскажи, — посоветовал Гольдинер.

 

12

 

Заснуть Борисоглебский не мог. Изъятый из квартиры и накормленный до отвала Фараон теперь похрапывал у него в ногах. В его жизни ничего не изменилось. Его снова кормили и пускали на кровать, а значит, все вновь было хорошо. Борисоглебский не сильно пихнул Фараона в бок. Тот мяукнул и вопросительно посмотрел на Борисоглебского.

— Тебе что же, совсем все равно? — устыдил он кота.

Фараон еще немного поглядел и вновь свернулся в клубок.

Борисоглебский вдруг вспомнил про то, что до сих пор не позвонил Женжурову. Он дотянулся до телефона и набрал номер. Трубку долго не брали, но потом голос Женжурова произнес:

— Да?

— Здравствуйте, это Борисоглебский Я тут вспомнил кое-что...

— Я слушаю.

— У Дымшица были какие-то очень редкие книги... я думаю, может... ничего не пропало?

— Нет-нет... Понимаете... это дело практически закрыто... Но все равно, спасибо.

— Как закрыто? — опешил Борисоглебский.

— Очень просто. Преступник сознался.

— Как сознался? — машинально повторил он.

— Как в сказке, — сказал Женжуров, — подошел ко мне сразу после похорон и все рассказал... да вы его знаете. Зорин это.

 

13

 

Борисоглебский видел Зорина еще два раза: когда приходил к нему в тюрьму и на скамье подсудимых.

— Ну что же ты? — спросил Борисоглебский, как бы требуя от него подтверждения слов Женжурова.

Зорин пожал плечами и коротко ответил:

— Так, пьяный был.

Борисоглебский хотел спросить что-то еще, но посмотрел на решетку и понял, что теперь все люди делились для Зорина на тех, кто за ней, и тех, кто вне ее. И Борисоглебский принадлежал к последним.

 

К удивлению Борисоглебского Гольдинер проявил довольно активное участие в зориновской судьбе. Он проштудировал список своих должников и через какое-то время вышел на адвоката, который попросил вполне приемлемую сумму денег, а потом сказал, что дело на редкость ему нравится и на прощание пообещал:

— Максимум — год.

Но Зорину дали целых три. Эта цифра образовывалась благодаря прибавлению отягчающих и отниманию смягчающих обстоятельств. К первым относилась нетрезвость Зорина на момент убийства, а ко вторым — двое детей, чистосердечное признание, состояние аффекта, приписанное ему адвокатом, незамешанность в криминале ранее и, может быть, какая-то несерьезность всей этой истории. Ну что это? Мотив — муха, орудие убийства — ваза... наверное, можно было бы дать и меньше. Но все-таки Дымшиц был почетным математиком и, может быть, дать меньше — означало повернуться спиной к науке.

«Интересно, — подумал Борисоглебский, — вот медики иногда смеются над болезнями, а присяжные смеются над смешными убийствами?»

Адвокат и прокурор долго друг с другом спорили. Борисоглебский понял, что их перепалка — это завуалированный торг относительно наказания. И каждый из них не хотел продешевить.

Само убийство имело две версии. В каждой из которых выглядело совершенно по-разному. Версия адвоката была такой. После того как все разошлись, Зорин машинально последовал за Дымшицем, с которым у него в процессе застолья созрел непримиримый принципиальный спор. Чтобы не мерзнуть на площадке, Дымщиц, как воспитанный человек, пригласил Зорина к себе. Зорин от поступившего предложения не отказался, потому что его противоречие с Дымшицем было действительно велико и не терпело отлагательства. Возможно, что в какой-то из моментов спора, при котором два нетрезвых человека вполне могли позволить себе и рукоприкладство, или повышенную жестикуляцию, ваза упала по роковой случайности прямо на Дымшица или просто сбила его с ног, в результате чего он споткнулся и при падении ударился головой. Отсутствие на вазе отпечатков пальцев Зорина является достоверным доказательством этой версии. Потом Зорин покинул квартиру Дымшица, думая что-нибудь вроде: «Проспится и придет в себя» — и пошел домой. О смерти Дымшица он узнал только с приходом следователя. А о вышеизложенных событиях ему не заявил, поскольку в первую очередь подумал о своей жене и двух детях, которые могут остаться без кормильца, а забота о своих близких — это первая обязанность любого нормального гражданина. В день похорон, особенно остро испытав перед покойным чувство вины, Зорин, будучи честным и добрым человеком, все же рассказал следствию о том вечере в квартире Дымшица...

 

Прокурор же отстаивал совершенно криминальную версию. В ней Зорин обманом проник в квартиру Дымшица, возможно, и под предлогом этой самой мухи. Шел он туда с вполне определенным планом убийства, имея к Дымшицу личную неприязнь. Потом Зорин попросил у Дымшица разрешения рассмотреть вазу поближе, сыграв восторженного знатока ручной работы, и польщенный хозяин разрешил. И, якобы с интересом разглядывая вазу, Зорин на самом же деле ждал момента, когда Дымшиц повернется к нему спиной, а когда это случилось — ударил его по голове. Потом Зорин тщательно стер отпечатки пальцев и пошел к себе домой, изобразив смертельно пьяного.

Сам Зорин, похоже, ничего не слушал. Он сидел похудевший и какой-то потерянный, словно еще не до конца поверив происходящему. А когда его спросили, не хочет ли он что-нибудь дополнить, то только сказал, что все это было так глупо, что даже вспоминать стыдно.

Борисоглебский таким его и запомнил. Небритым, ссутулившимся и непривычно теряющимся.

— Просто смех сквозь слезы, — сказал Гольдинер, имея в виду весь судебный процесс.

 

14

 

Улицы недавно были присыпаны свежим белым снегом. Но было очень тепло. В доме на Дубнинской включили отопление, и то ли от наступившего тепла, то ли по прошествии времени все приобрело свой привычный ход. Ничего не изменилось, если, конечно, не считать новостью недавно купленный Идрисовым велотренажер, на котором он теперь непрестанно нарезал километры несуществующих дорог.

Гольдинер и Борисоглебский прогуливались пешком с припозднившегося заседания кафедры, оставляя за собой две цепочки следов: с квадратиками каблуков — Гольдинера и с квадратными носками, чуть побольше — Борисоглебского.

— Женюсь я, пожалуй, — вдруг сказал Борисоглебский, внимательно глядя под ноги на белый снег.

— На ком же? — удивился Гольдинер.

— Да на той, хорошенькой, со второй парты.

— Дубль два? — усмехнулся Гольдинер. — А с соседкой как же?

Борисоглебский задумался, будто удивляясь, что забыл рассмотреть этот вариант. А потом покачал головой и сказал:

— Нет. Слишком уж она в меня влюблена... Да и мать у нее злыдня. После Дымшица неделю не разговаривала.

Белое небо совсем потемнело.

— А знаешь, что я по всему этому поводу думаю, — сказал Гольдинер, — этот ваш Зорин убил Дымшица все-таки не совсем уж случайно.

Борисоглебский удивленно приподнял брови.

— Это тебе типичная особенность русского менталитета.

— Какая именно? — уточнил Борисоглебский, вдруг отчего-то почувствовав к Гольдинеру легкую неприязнь.

— Какая? ... Ну хотя бы такая. Он убил Дымшица, что называется, за идею. Конечно, пьяный был и все такое, это я понимаю... Он все Дымшицу хотел доказать, что этого быть не может, этой его мухи цеце, — Гольдинер усмехнулся. — А Дымшиц не соглашался. И тогда, чтобы доказать свою правоту и Дымшицу, и, главное, себе, ему ничего не оставалось сделать, как попытаться убить, и уж если не получится, то смириться. Мол, твоя правда, не разбить тебе голову вазой, дожидайся своей мухи.

Гольдинер достал сигарету и сломал ее.

— Знаешь, я даже думаю, что он ему что-то вроде спора предложил. Ну а тот, фаталист упертый, согласился... Поставили, допустим, эту вазу на край полки. Половина на весу — половина стоит. Упадет — не упадет. Вроде орла и решки... а она упала.

— Упала, — согласился Борисоглебский.

 

Гольдинер опять достал сигарету и на этот раз не сломал.

— Эх, все-таки до чего упертый у нас народ! Вот уж прав был крестьянский классик: как втемяшится в башку какая блажь... А так бы, глядишь, и не случилось ничего. Так бы и жили...

Из архива: октябрь 2002 г.

Читайте нас: