БУТЫЛЁК ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА
Спасибо. До свидания! Легко сказать «своей дорогой», а где же она, своя? Особенно если ты под гору катишься. А если ты из стекла? Забыла предупредить: я – бутылка. Зелёного стекла бутылка, без пробки, конечно уже, но винтовая. Чем была полна – не помню, хоть разбейте. Со склада качусь. Так и сказали: «Катись». Я поднатужилась, и повезло ещё, что под уклон. Качусь. Ну, не могла я этих душнил больше слушать, которые рядком в ящичках стоят. То выпендриваться начнут: «Я из очень хорошего песка. Чистейшего! Меня выдувал талантливый мастер, замечательный стеклодув, художник своего дела. Тонкой души человек». То фантазируют: «А во мне был коньяк, чудо, а не напиток. Живой, говорящий виноград. Все любили моё тонкое содержание».
Бог бы с ними, да только талдычили они часами про переработку стекла, что стекло, мол, – материал вечный. Стоит его только до состояния песка раздробить – снова выдувай что хочешь. Но в том-то и дело, что «раздробить» – это значит бить, бить, бить. Почему им не страшно?
На земле всё так устроено. Всё сначала живет, потом на мельчайшее рассыпается, а потом снова – выдувай что хочешь. Пусть им это интересно, но как можно говорить об этом без конца? Меня от таких разговоров трясёт. Я дребезжу. Я от этого из ящика выкатилась. Оказалась на полу. Там легче: болтовня их реже долетает и жить просторнее. Я много разного узнала. На полу чудак какой-то книжки стопочкой сложил, а они куда более занятные собеседники, чем бутылки в ящиках.
Внизу я тоже позвякивала, но больше от счастья и от смеха. Услышу с верхних ящиков: «Надо знать свои корни!» и дребезжу, не могу. Смешно.
Какие же корни могут быть у того, кто из песка? Песку ближе перекати-поле без корней, ветер и путешествия. Кстати, о путешествиях. Есть то, чего я даже желать боюсь, но очень хочу сделать. Я хочу этого больше, чем дробиться на мельчайшие осколки и возвращаться новой салатницей или вазой. Я, пустая и безголовая, хочу принести пользу. Я хочу очутиться в море. Только не купаться и не тонуть. А чтобы было во мне послание, которое спасло бы чью-то жизнь. А после этого – бейте, разбивайте. Не жалко. Про море, корабли, путешествия я узнала из книг. И вот теперь качусь. Можно ли так до моря добраться – не знаю. Ведь не узнаешь ничего, пока не попробуешь.
Вдруг чувствую: прижали к асфальту. Нутро задребезжало, как тормоз у старой тачки. Грязный ботинок. Ну, всё, чувствую, сейчас тресну некрасиво, и мусор мой ассиметричный подметут. Конец.
«О, винтовая!» – кричат. Это про меня. Это дворник. Тёмный мягкий карман, как будто специально для меня сшитый. Куда ж меня тащат? Господи! Пункт приёма стеклотары. Опять на склад?
Но здесь сказали, что я не гожусь. Неформат. Дворник крякнул, размахнулся с досады, аж сердце моё ухнуло, но поставил аккуратно рядом со скамейкой. Бережливый.
Стою. А до моря далеко ли? И не спросить. Ветер тихонечко дует, свистит в моё горлышко. Совсем не так в море на волнах. Там качает. Держишься из последних сил. Внутри тебя белеет письмо или просто записка, но её ждут, тоже из последних сил, и в ней чьё-то спасение. Смешно. Стой, свисти, дребезжи, никуда не уйдёшь. Разобьёшься. Задремала от скуки.
Кто-то смеялся. Надо мной? Не похоже. Кто-то шуршал подошвами обуви. Много шагов. Много людей. Пели про море?
Для меня поют? Где море знают? Я слушала. Я сделана из музыкального стекла. Они резвились, как дети, пели, как взрослые. Я отзывалась. Люблю про море.
– О! Посмотри, какая пузатенькая! Йо-хо-хо, и бутылка рому! – крикнул ломающийся голос, кажется, про меня.
– Какого тебе рому, тебе и пива-то не продадут, – ответил вполне звучный девичий. А дальше они просто грохнули со смеху. Замелькали джинсы, кюлоты, юбки.
– А сыграем в бутылочку? И поглядим, кому чего не продадут.
– Флексишь? Как бы кринж не случился!
Я не всё поняла, только всё заверте… Они резвились, как дети… Нет, совсем не по-детски. Ржали как лошади. Я читала про лошадей. Была бы голова, она бы закружилась или совсем оторвалась. А так я только звенела и думала: «Разобьюсь!» Потом всё стихло. Во мне была куча окурков, они дымились тошнотворно, а недалеко от лавочки валялись смятые жестяные банки. Вот тебе и внутреннее содержание. Это всё. Теперь меня просто расколют.
Потом я задремала, провалилась в сон и как будто поплыла, но на очень мелкой, тряской волне. Когда очнулась, окурки перестали дымиться, а меня очень бережно нёс какой-то бедолага. «Ох, ты, божечки ты мой! – говорил он, и руки его дрожали. – Ох, ты, божечки ты мой!» Дома его встретила женщина и запричитала красным ртом: «Допился, Дали ты мой, Сальвадор! Допился!» А мы ей: «Талант не пропьёшь». Хотя я-то, безголовая, про пьянство ничего не понимаю. Стала понимать, курить – это плохо.
Ну, вот, бычки выкурены, вытряхнуты, выброшены. Наконец-то! Приятно быть чистой, стоять на полке, светиться изнутри. Видеть сверху приятно. Бедолага оказался человеком и умел рисовать. Когда он рисовал женщину с красным ртом, они надолго оставались вместе. Они были нужны друг другу не для рисования. Я тоже могу отражать внутренний мир и действительность. Я не зеркало, но всё же из стекла.
Так и не поняла, я как ваза стою на полке или как светильник. Закупорили меня. Значит, я бутылка всё-таки. Лампочки и зёрна какие-то во мне. Слово выучила: «дизайн». Но слово «море» было лучше. Поэтому скатиться с полки на кресло было нетрудно, а дальше – своей дорогой. Они потом говорили слово «полтергейст». А женщина с красным ртом спрашивала художника: «Паразит, куда дел вазу, Кустодиев?» Он не знал, что ответить. Перестала светиться, зато свободна. Не разбилась. Качусь.
Интересно, застревал ли Кустодиев в кустах? Я застряла. Помог бы кто. Помогли люди на большой машине. Вышли, обедали, галдели, насорили. Достали меня из-под куста. Чья-то грязная рука вытащила. Вдруг слышу:
– Надо взять с собой этот живописный писпод. Пригодится!
– Слишком живописный. Бросай, поехали!
Так я оказалась в ручье.
Долго перекатывалась по дну. Вода помогала. Она становилась всё шире и быстрее. Потом снизу щекотали рыбы. Иногда всё мелькало так быстро, что я только успевала замечать берега. Тогда нутро ёкало вместе с лампочками и зёрнами: «Налечу! Налечу! Разобьюсь!» Но хуже было, когда всё вокруг замедлялось и я болталась в тине среди брёвен. Они были грустные, эти бывшие деревья, и не знали своей дороги. Я всегда мечтала поскорей оттуда выбраться – и выбиралась.
Я свою дорогу знаю.
Так долго несло меня. Не знаю сколько. Только берега исчезли, а вода не кончалась. Звуков прибавилось, а вода задышала волнами: вдох-выдох. Я всё чувствовала – я же из звонкого и чуткого стекла. И тут я поняла, что я в море. Ура! Только непонятно, кого спасать. Да и чем? Кому нужны мои зёрна и лампочки?
Долго я так дрейфовала, пока не встретилась со своим прародителем – песком. Точнее, пока не осела в песок на берегу. Каждая песчинка в нём была круглой. Вот это трудолюбие! Только я на берег выкатилась с очередным выдохом воды, ко мне побежали босые ноги.
«О-о-о! – услышала я. – О-о-о!» А слова здесь были не нужны. Этот человек оказался умелым. Зёрнышки мои посеял, хлеб вырастил. Сто лет, говорит, лепёшек не пёк. Лампочки над шалашом висят. Отчего-то снова светятся. А я теперь светильник, сигнальный фонарь. Я знаю, корабль будет. А ещё мне кажется, я из небьющегося стекла.
БУФЕТ УБЕГАЮЩИЙ
Тихо-тихо. Хоть и старый, я умею не скрипеть. Потому что люблю праздники. Когда они приближаются, я становлюсь полон и душист. С'est la vie[1]. Надо делиться, особенно когда к тебе тянутся люди. Особенно маленькие. Этого мальчика я знаю давно, и нас многое связывает. Например, пронзительно-сладкий запах липы. Это моё дерево. Помню, бегает малыш вокруг меня по душистым кудрявым опилкам, кричит: «Салют!» и подбрасывает опилки вверх. Ему весело, и я тоже чувствую себя, как на облаках. Наверное, потому, что облака часто бывают кудрявы, как мои опилки. Не помню, чтобы мне было больно изменяться. Помню, как почувствовал себя целым – захотел бегать.
Оба мы любим вкусные запахи: обожаем, когда пахнет шоколадом, яблоками, ещё лучше, когда пирогом. Обычно я охраняю сладости от мальчика, а может, и мальчика от них. Ведь они не всегда полезны, сладости: то зубы, то живот от них прихватывает, если меры не знать. Замочек от дверцы заклинивает именно тогда, когда он хочет её открыть. Если шельмец хитрит с замком, то получает от меня лёгкий подзатыльник дверцей. Но только не в праздничные дни.
Дверцы в праздник открываются без скрипа. Мальчик берет сладостей сколько хочет, а они потом выглядят так, будто их никто не трогал. Это я тоже умею.
Я переступил с ноги на ногу и проснулся.
Сейчас, сонный, я нечаянно хлопаю дверцей и чувствую, как с моей полки что-то выкатывается. Не успеваю ничего сообразить и вижу, как на полу волчком вертится чужая грязная посудина. Какая? Да никакая. Просто позор любой хозяйки. Форма странная: то ли фонарь старинный, то ли кувшин. Медь сосуда позеленела и облеплена грязью. Мои бы дачники ни за что это на полку не поставили. Забыл сказать, что из дома я давно переехал. Живу на даче. А там, в доме, на моём месте, живёт современная компактная мебель. Запамятовал, как её по имени…
Так вот. Посудина. Как же она во мне очутилась? Вспоминаю. Наверное, когда бежал…
Почувствовал, что опять начинается! Ох, как же чешется бок! Стыдно сказать, опять тараканы. Как же надоела эта бессовестная тараканья топотня! Я бегу, распахиваюсь на ходу. Брякают мои дверцы. Если бы не это, стоял бы себе и стоял, как все. Потому что я тихий домосед. Люблю терпкие запахи трав и настоек, а сладкие запахи вообще погружают меня в дрёму.
Бегу, скриплю, спотыкаюсь. Ножки-то короткие, изогнутые. Совсем не для бега. Другой бы рассыпался в щепки, но не я: тренировка даёт о себе знать. Затягивает нешуточно!
Здорово добежать, отдышаться, чтобы выглядеть солидно, а потом спросить громко: «Comment ça va?»[2] Именно так. Ведь мода на буфеты пошла всё-таки из Франции.
Вообще, домосед, сдвинутый с насиженного места, перестаёт им быть. Иногда я задумываюсь, что там, за лесом. Хочу посмотреть на старый дом, прислониться к его стене хотя бы с улицы, чтобы слушать, как живут мои люди, увидеть мальчика, который чудо как вырос. Бегущий буфет – зрелище не для слабонервных, но в лесу уже привыкли и встречают меня. Робкие пичуги расшаркиваются и расчирикиваются. Вот маленькая синичка делает книксен. Деревья шумят ласково наперебой, всё-таки родственники. Похлопывают меня по плечам. И только ворона старая орёт во всё горло: «Привет, придурошный!» Никак не забудет, что в обморок плюхнулась с ветки при первой нашей встрече.
К чести лесных жителей, никто из них не пытается продолбить во мне дупло или устроить скворечник. Птицы просто помогают. Чуткими, живыми клювами-пинцетиками вынимают из меня всякую дрянь: тараканьё, дохлых мух и просто мусор. Я вдыхаю лесной дух, млею от чистоты, умиротворения. Возвращаюсь уже не торопясь, шурша травой и опавшими листьями. Прихожу я в дом тихо, стараюсь не шуметь, чтобы ни одна ложечка не звякнула. Стараться, честно говоря, не для кого: домик пустой до лета, но тишину тревожить жаль.
Так откуда посудина? Бежал. Потом стоял расслабленный, как пациент на процедурах. Возможно, старая ворона и учудила, подбросила. Мстит. Я же её на весь лес опозорил, хоть и нечаянно.
Пока я подозревал в мелкой мести старую ворону, странный сосуд-посудина завертелся ещё быстрей, а потом и вовсе задымился. Из дыма что-то проступило.
– Слушаю и повинуюсь, мой господин! – заученно начал житель древнего волшебного сосуда и растерянно заозирался. Очертания его были расплывчаты, видимо оттого, что он только выбрался из этой штуковины.
– Джинн! – заорал я, не сдержавшись от изумления. А он, словно его сдуло моим возгласом, отпрянул, оступился и резко сел на пол. Само собой разумеется, он ещё на меня и вытаращился. Но меня тоже можно понять. Я о них только читал и смотрел фильмы, а видел по-настоящему в первый раз.
Пришлось извиняться. «Ты, это самое, – откашлялся я, – ошибочка вышла: я тебе не господин, а людей здесь нет временно». Ох, уж этот мальчик… Как не следил в детстве за причёской, так и не следит. Облысел совсем.
«Да вы что, каррарский мрамор, – обмяк Джинн, – вы издеваетесь? Нечего было тогда сосуд из леса тащить!» – Он сел и заплакал просто, как человек, безо всякой таинственности и восточного акцента. Смуглая широкая спина его болезненно вздрагивала. Я растерялся. Просто не ожидал такой реакции.
Позже, слово за слово, выяснилось, что он и правда волшебник, джинн, только ужасно невезучий, потому как сидит в сосуде с незапамятных времён. Времена эти гораздо незапамятнее, чем у остальных, потому что все остальные из своих сосудов уже повыбирались, живут припеваючи и шлют ему телепатические, насмешливые приветы. Семья-то большая. Все старшие. Не каждый способен пережить эдакий выкидыш из лампы: Джинн вышел, а господина нет и желания нет. Ужас!
Я не мог не предложить ему целебной травяной настойки после такого потрясения. Нашлась и плитка горького шоколада. Гость мой ожил. Он рассказал, что такие душистые напитки в его стороне готовят из жаб. Я поморщился. «О, не брезгуйте, благословенный! – воскликнул он. – Они волшебные. Живут они повсюду в жилище любого мага. Пол, стены, потолок – все части жилища годятся. Потолочные, напольные и стенные жабы одинаково милы. Стенные бывают разного цвета, зависит от стен. Потолочные чаще белые и воздушные, как безе. Напольные – плотные, тёмные. Вкус напитка из них получается разный. Настойки из жаб – знатный напиток во дворце, хижине и в караван-сарае. Правда, хозяева караван-сараев – большие шельмы, каррарский мрамор, и занимаются пересортицей: выдают напиток из любой жабы за изысканный деликатес – настойку из лесной».
Тут он неожиданно шмыгнул в лампу и вынырнул оттуда с посудой, напоминающей жбан. И я пригубил тамошнего деликатеса – настоящую настойку из лесной жабы.
Почему я так болтлив?
Любая же вещь перенимает черты своего творца. Говоря о моём творце, нужно сказать, что он был очень разговорчив.
Мастер, отец мальчика, перебирал инструменты, говорил что-то, чаще себе под нос, что-то вымерял и резал. И от этого я ощущал себя целее. Мальчик ходил по опилкам и стружкам, как по сугробам, и его никто за это не ругал. Подвижные, чуткие пальцы отца двигались уверенно, неважно, лобзик ли это был, резак или специальный станок:
«Вот так, едрёна деревяшка. Непривычно тебе? Ничё, привыкнешь. Вот так у нас выходит!» – беспрестанно тихо бормотал он. И так, «в час по чайной ложке», как он сам говорил, двигалась работа. Говорил он строго, но расцветали размашистые гротескные маки, тюльпаны, рождалось безумно красивое зверьё неизвестной породы. Все они, я, «едрёна деревяшка», отец и маленький мальчик, помнили эти движения и эти узоры.
Когда всё было закончено, сказочного вида конструкция выросла над кучей стружек и опилок.
После мастерской я появился на кухне. С меня в первый момент не сводили глаз и даже немного забыли про мальчика. Он, наверное, почувствовал ревность и творческий зуд, взял химический карандаш и начиркал на моём боку. Это рисунок, похожий на магическую траву, на змейку и оленя одновременно, он вывел так, чтобы не сразу заметили: ведь попадёт. Я знаю, ещё он хотел проверить, правда ли, что химический карандаш не отмывается. Оказалось, правда. В тот вечер мальчик и я простояли рядом долго: мальчик был наказан, и ему не велели выходить из угла целый час. А у меня чесались каракули. До сих пор так и чешутся иногда.
За болтовнёй я чуть было не забыл, что у меня появились новые хлопоты.
– Так, может, твоё желание, о благословенный? – тронул восточный гость мою резную дверцу.
– Нужно человеческое желание, – ответил я.
Я знал, о чём говорил. Я заглядывал в справочники для волшебников, особенно после того, как стал бегать в лес. Он тоже это знал. Вопрос был задан от безысходности! А что поделать, если люди пачками по лесу ходят, и всё мимо. В сосуде ничего чудесного не видят. Собаке и той говорят: «Фу, выкинь гадость!», а детей просто молча оттаскивают. Хотя делать надо, наверное, наоборот: детям говорить, а собак молча оттаскивать. Чудом на свалку его не увезли вместе с сосудом!
Так и пролежал сей волшебник в сосуде в лесу под кустом неизвестное количество времени и усвоил, что он никто и звать его никак. Имя своё забыл. Даром что маг. Стресс на всех одинаково действует – разрушительно.
Тычки и насмешки старших братьев заставили мечтать о своей отдельной лампе, компактной снаружи и просторной внутри. Он практически мысленно осязал её наружную шершавость и шикарное внутреннее убранство. Уединённый уголок, темница и дворец одновременно. Роскошь и средство передвижения. Рабочий кабинет и средство карьерного роста. Количество вызовов из лампы и количество исполненных желаний, людских желаний – вот что обеспечивало ему независимость, уважение и признание в своих кругах. Чем больше исполненных желаний – тем свободнее. Чем больше промашек – тем больше лампа, место заточения, а то и место гибели волшебника.
Гость тем временем немного успокоился и, смешно выпятив нижнюю губу, надраивал сосуд: «Без дела не могу, без волшебства нельзя, каррарский мрамор. А то сначала имя забуду, потом все слова, а потом пропаду». Посудина теперь сияла. Джинн уже немного освоился и сидел на полу по-турецки, смешно теребя бородку. Бородка была короткая и без седины.
Я открыл дверцу самого просторного своего отделения для начищенного сосуда и задумался (Так и не научился думать без скрипа.). Я так громко заскрипел, что мне опять показалось, что сейчас развалюсь. Представлял, как из этого чудака уйдёт память, а потом он развеется. Хоть я его и не знаю почти – жалко.
Как говорится, каррарский мрамор, нам срочно нужен человек с желаниями.
Так вот, о чём это я? Нажабившись настойками в своё удовольствие, мы, два странных странника, решили отправиться в путь, едва лишь наступило утро. Наконец-то я узнаю, что за лесом! Так, может, и старый дом увижу? И домочадцев своих навещу?
После магической настойки наше сознание стало пластичным, и оттого мы, поговорив о французском кино, стали похожи на своих любимых актёров. Джинн обожал Омара Си и стал чёрен и изящен. Образ ему замечательно подходил, как и вновь образовавшийся костюм. Он легко и радостно шёл, словно плыл по воздуху. Я смотрел все фильмы с Марлоном Брандо. Правда, как я ни старался, Марлон Брандо вышел рыхлым до предела и объёмным, как буфет. Пожилой Марлон Брандо. Мы шли. Мне было очень странно ощущать ноги. С одной стороны, удобно, а с другой – не хватает жёсткости. В лесу меня узнали, но смутились, решили не шуметь. Поняли, что какое-то важное дело. Ворона старая прокричала: «Привет!», а второе слово застряло в ней и не вылетело. Возможно, она его просто забыла. Из леса мы вышли к шоссе. Я видел раньше картинки с надписью «шоссе» и хорошо запомнил, как оно выглядит.
На обочине трепетало что-то странное. Кажется, надувной уличный зазывала. Современная выдумка рекламного бизнеса. Надувается парусом, машет руками, а двигатель всему – управляемый воздушный поток. Подошли ближе, а он стихи читает:
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса.
И дальше по тексту. Не успели поразиться силе прогресса – пришлось разочароваться:
Это была девушка. Холодно ей на ветру. Голова рыжая, под цвет осенних листьев. Нет, не актриса. А стихи читает от досады. Везде опоздала. Жаром пышет её багрец.
– Comment ça va? – спросил я, конечно. Больше по привычке.
– Incroyable![3] – ответила она. И смеётся, хоть ей и невесело.
Тут мы с Джинном переглянулись: «Наша!» Вот у кого, должно быть, полно желаний!
А девушка-факел наконец связно заговорила прозой:
– Мне приснился страшный сон.
Наши головы синхронно повернулись, и мы в один голос спросили:
– Какой?
И девица, глотая слёзы, произнесла:
– Как будто мне уже пятьдесят лет...
– И что? – не унимались мы.
И наше недоумение было понятно. Ведь и мне, и Джинну, особенно Джинну, гораздо больше.
– Ну, во-первых, это уже конец жизни, а, во-вторых, я к этому моменту ничего не успела, только детей... стояла и кричала, что у меня двое детей, одному восемнадцать, а другому двадцать три, мальчик и девочка. Ужас! А мне не верили, говорили, что мне ещё самой нет восемнадцати, и куда-то не пропускали.
– Каррарский мрамор, это совсем не страшный сон! – вскричал Джинн.
Тут она решительно шмыгнула носом и продолжила:
– А вообще-то человек должен самовыражаться: сочинять музыку, читать стихи, путешествовать, петь. А всё остальное – ведь он не кот, не кролик и не ксерокс, чтобы размножаться. В общем, мне непременно нужен был человек, который вытащит мои скрытые способности, как же он называется?
– Коуч, – подсказал я.
– Будь здоров, – отозвался Джинн.
– И еще, – захлюпала она, – у меня есть терменвокс, и мне не с кем, совершенно не с кем играть джазовую пьесу. Вторая часть нашего дуэта уехала на джазовый фестиваль. А я опоздала на автобус. – Тут она закусила губу, грустно улыбнулась: – Incroyable!
Тут стало заметно, что у ног её лежит не очень большой удлинённый чемоданчик, видимо, с инструментом.
– Не печальтесь, о благословенная... – подступился Джинн.
– Алёна, – кивнула девушка-факел.
– Благословенная Алёна. Этим самым «коучем»...
– Будь здоров, – влез я.
– Этим самым «коучем» могу быть я, – закончил мой смуглый спутник и досадливо на меня зыркнул.
– Я тоже обладаю некоторыми способностями, – пробормотал я свои мысли вслух.
– Липовыми, – внезапно огрызнулся названный брат.
– По части терменвоксов, – упрямо закончил я.
– Теоретическими. Ты их живьём никогда не видел.
Я почувствовал себя так, будто не только тараканы-древоточцы во мне забегали. Можно подумать, он их видел в своём заточении, засранец! Ведь даже имени не помнит своего, а всё туда же… Специалист! Тут меня словно кто-то в спину толкнул, и я побежал вдоль шоссе просто так для себя – к прежнему дому. Вслух я ничего не произнёс. Не сказать, что толстому Марлону Брандо проще бежать, чем старому Буфету. Случайный прохожий мог бы на краю дороги увидеть своеобразную троицу бегунов: впереди – шумно дышащий толстяк с брюхом, трепещущим, как желе; следом – изящный, словно летящий по воздуху негр в изысканном костюме и изрядно отставшая от всех рыжеволосая красавица с продолговатым чемоданчиком в руках, своей неловкостью схожая с надувным зазывалой. Только потом сообразил, что брякает внутри меня на бегу не сердце, а та самая посудина. Она осталась на полке в момент, когда я стал странным странником.
Очень быстро меня нагнал Джинн:
– Ну, прости, благословенный! Там столько желаний! Навсегда освобожусь! Очень скоро! Потом что хочешь для тебя сделаю. В гости ходить будешь, или автостопом поедем в путешествие. Увидишь всё, что хотел, каррарский мрамор! – умолял несчастный.
Эпопея Джинна длилась уже слишком долго. Ему угрожала опасность. Что тут думать? Прислонился к дубку – и в мгновение ока снова стал старым Буфетом, отдал волшебную посудину со своей самой широкой полки. Обижаться ни к чему. Что мне, едрёной деревяшке, будет-то? Вот и Алёна почти не огорчилась, что я исчез:
– Где он? – спросила.
– Ушёл. Бегает быстро, каррарский мрамор!
– М-м, ясно.
И всё. Слегка удивилась, что под кривыми берёзами растут буфеты.
Джинн, вероятно, был замечательным коучем: терменвокс Алёны звучал всё лучше. Я затосковал. Под звуки терменвокса это делать очень удобно, потому что я люблю блюзы, а она только их и играла. Двинуться к старому дому? Не хотел смущать девушку. От сырости на мне начала расти плесень. Кривые изогнутые ножки плохо меня слушались, да и маршрут я помнил плохо. Трудно вспомнить дорогу, если когда-то тебя везли по ней в закрытом грузовике. Короче, я заболел. Остался под кривой берёзой недалеко от обочины. Джинн перестал коучить и внезапно исчез. Алёна только ахнула. Стала снова играть от растерянности, будто нащупывала пальцами опору какую-то или объяснение искала всему, что произошло. Не думаю, чтобы Джинн хотел меня обмануть, но масштаб времени у нас разный. То, что для него скоро, для меня – веки вечные.
Сырость делала своё дело, я разбух и, кажется, бредил. Рядом со мной стояла и мокла Алёна, прижимая инструмент. Нет, не привиделось. Ведь мёрзнет опять! Конечно, она знать не знала, что это я. Просто рассматривала диковинные узоры на моём фасаде, что-то бормоча про реставрацию. Я кое-что вспомнил и распахнул дверцу. У меня осталась жабья настойка, самую капельку. Она взяла жбанчик, понюхала, как флакон духов, и попробовала на язык. Дождь прекратился, и ещё тёплое осеннее солнце высушило слякоть. Она вдохнула аромат, осмелела и сделала глоток. Затем поставила ёмкость, случайно расплескав на моей полке. Снова ахнула, и тут я почувствовал себя лучше. Практически выздоровел. На горизонте запылил грузовик и стал медленно расти. Алёна махнула рукой. Машина остановилась. Водитель высунулся в окно и весело улыбнулся: «Автостопом путешествуете?» И я узнал мальчика, который чудо как вырос и даже капельку постарел. Он помог девушке забраться в кабину, а меня водрузил в кузов, потому что Алёна говорила про реставрацию. Интересно, узнал ли? У него такие же внимательные пальцы, как у его отца. Я убедился в этом лично. Он реставратор. Алёна уехала на джазовый фестиваль. Обещала вернуться. Точно не знаю, ко мне или к мальчику. Ещё я не знаю, вспомнил ли Джинн своё имя. Должен был вспомнить. Я думаю, что его зовут Джаззи.
[1] С'est la vie – Такова жизнь (фр.)
[2] Comment ça va? – Как дела? (фр.)
[3] Incroyable! – Замечательно! (фр.)