Все новости
Проза
3 Октября , 10:51

Игорь Максимов. Радость жизни

Изображение от wirestock на Freepik
Изображение от wirestock на Freepik

БЕЛОБОКА

В глубине ольховых зарослей, за нашей прорубью на речке — сорочье царство. Кричат, верещат, гоняются друг за другом. И, видно, как и у людей случается, всем ладно, а одному — нет. Не захотелось Белобоке в полынье купаться: мелко. С куста на куст, с ветки на ветку перепрыгивает, что-то высматривает.

Увидела другую прорубь. А сосед мой ее с утра подчистил, хоть ведром черпай. На дне что-то белое-белое, не то кость старая, обмытая, не то еще что. Покрутилась, покрутилась — на ледовую приступочку спустилась, и прыг в воду. Думала — мелко.

— Теч-чь, течь! Се-с-трички! — захлопала крыльями, кричит. Брызги из проруби летят, сама о лед колотится, лапы скользят, выбраться не может.

— Сте-речь, сте-речь! — отозвалась с куста подруга. А сама близко не подлетает. Похлопала, помоталась в проруби Белобока, вылезла. Головой вертит, будто за ворот труха насыпалась. Отряхнулась, застрекотала:

— Что это я? Что это я?

— Да мок-ра, мок-ра, — каркнула пролетавшая ворона. А Белобока хорохорится, напыжится, вздует перышки и опустит, крыло оттопырит, потом другое, хвост то веером распустит, то как палкой задергает. Кое-как пообсохла. У корней тополя в отбросах поискала что-то, на стожок в огороде взлетела. Расправила крылья, хвост вороненой сталью поблескивает, прилипла к макушке, распласталась. Будто плиссировку собралась гладить. Тепло на припеке. Скоро весна.

 

ПРОРУБЬ ЗАМЕРЗЛА

Пошел за водой — на речке, у проруби, на ольхе краснеет живое яблоко.

Снегирь! И не успел полюбоваться — исчез. Как в воду канул. Шарил-шарил глазами по ольховнику, по серебряным ветвям — нет! Как же это? Куда мог деваться?

Задумался: такая красота, такое удивление. Пришел домой, ведра на кухне поставил.

— Ты что же это с пустыми? — спросила жена.

Очнулся. Солгал: прорубь замерзла.

 

КАК КОЗЕЛ В ОХОТНИКОВ СТРЕЛЯЛ

Солнце уже клонилось к закату, когда мы с Егором отправились на косачиный ток. По дороге он разговорился.

— Меня дед совсем маленького на охоту брал. Я за ним как кутенок бегал, куда дед, туда и я. Война была, отца забрали. Мы как жили с дедом, так и остались. Куда уж, если за материн подол еще трое держались. Дед помогал. Набьет, бывало, косачей чуть не телегу, едет, раздает по деревне, бабы ему в ноги кланялись.

У деда и шалаши свои на токах были. Еще снег местами, а он уже на колесах. Остановится невдалеке, привяжет Карька, кинет сенца и в шалаш меня, сонного, за руку ведет.

Косачей было — тучи. Обсядут березы, висят и вверх ногами, и боком — кормятся, почки склевывают. Раз еду за сеном — до сорока с чем-то досчитал и сбился.

Егор вспоминал старое да бывалое и, точно из мешка, доставал одну историю за другой.

На ток пришли часа в три и сразу же принялись за шалаш.

Поправили остов, набросали веток, старой травы — ветоши, Егор сумел надрать где-то моху, чтоб посуше было лежать, замаскировали свое строение и, когда работа была окончена, достали из котомок хлеб, колбасу, копченое сало и бутылочку «Особой».

— Буль-буль-буль-буль, — слышится в темноте. Хорошее это время!

С какой-то особенной жадностью втягиваешь в себя обжигающую жидкость. Покрякивает Егор. Смачно хрустит на крепких зубах сало. Слышно, как трет он по щетине, утирая шершавой ладонью рот. Тихо, шепотком, поглядывая в синеющее «окошко», Егор начинает новую историю.

— Пошли мы вот так же с дружком, Васькой Рыбкиным, белковать. Долго шли. Через Теплые коши, Тару-речку, миновали Лисьи ямы, перебрались по мосту через Атагул (там тогда лесосеки были) и очутились в густом сосняке. Отошли от лесовозной дороги шагов на сто — и козел! Стоит, ветки с рябины скусывает. Красивый, стройный! Ноги тонкие, длинные, на маленькой, будто точеной головке острые рубчатые рога. Постояли мы, полюбовались, и только я шевельнулся, он, как пружина, — в лес. И пошел, пошел! Легко, размашисто, да недолго: оседать стал, вязнуть в снегу. Ну мы и решили: возьмем живым! Кинулись, а он, видно, догадался, повернул на лесовозную дорогу, выскочил и — по ней. А впереди в делянке лес валили. Сосна как ухнет — козел в сторону, мы за ним. Я на лыжах неплохо ходил и первым догнал его. Васька подошел и опять: «Живым приведем!» Я снял ружье, накинул ремень на рога, козел рявкнул, рванул, и ствол выскользнул из моих рук. Сделав несколько резвых прыжков, козлик вновь пошел по дороге — вооруженный! Скинув лыжи, мы пустились за ним: авось ружье потеряет.

Егор замолчал. Прислушался. Стояла глубокая тишина. И в эту первозданную тишину прорвались глухие воркующе-шипящие звуки. «Чу-фыш, чу-фыш!» А там потекли, зазвенели, точно ключики, робкие еще песни курочек.

— Кр-лью, кр-лью, — токовали они.

— Чу-фыш, чу-фыш, — отзывались косачи.

Я напряженно вглядывался в щель. И сквозь ветошь увидел в лохматых просветах золотившиеся вершины тонких, высоких сосен, а в них — золотисто-лиловых курочек. Они охорашивались, переступали на сучках, то вытягивали шеи, опуская вниз головки, то втягивали их, наводя марафет. Подставляли первым лучам грудки, опускали крылья, курлюкали и слетались все ближе к току. А из ольховничка, что лилово дымился в неглубокой лощинке, летели косачи. Они спешили и, едва коснувшись земли, вступали в бой. Нас не замечали. Дрались, высоко подпрыгивая и сшибаясь так, что летели перья. Где бились двое, зачем-то лез третий, на них нацеливался четвертый.

Егор наводил мушку то на одну кучку, то на другую.

— Постой, подожди, — дергал я его за рукав.

Наконец грянул выстрел. Черная туча взметнулась над косогором и рассеялась. Было слышно, как упруго скрипели крылья.

Мы вылезли из укрытия, подняли пару косачей и тронулись в обратный путь.

— Ну а с козлом-то чем дело кончилось?

— Чем? — переспросил Егор. — Бежим, значит, а по дороге мужик навстречу с сеном и смеется:

— Как это он у вас ружье забрал?

— А нам не до шуток.

— Скажи, дядя, где ты его встретил?

— А вон, за мостиком, в урему свернул, к скалам.

Мы туда. Снег — лошади по гужи. Начубахались, мокрые. Глядим: стоит, за куст зацепился… Ну, думаем, попался, голубчик! Подходим. Шагов пять осталось. Я уж руку протянул схватить. А он рявкнул, натянулся. И вдруг ка-ак бахнет из ствола! Мы повалились. А козел — через голову… Кувыркнулся и дал деру — уже без ружья. Впереди были скалы. Он стал подниматься по ним. Выше, выше!

Васька вскинул свое ружье и пальнул. От души стрельнул… В воздух.

— Вот и все,— сказал Егор. — Мы забрали ружье, лыжи. И поплелись домой, едва передвигая ноги.

 

ЛЕСНАЯ СКАЗКА

«Тр-рь… т-р-рь», — сыплется точно горох по речке. Я приглядываюсь: откуда? На плечах коромысло с ведрами. Топится печь, и надо бы побыстрее обернуться с водой, да уж очень хорошо в этот час в ольховничке. Он потемнел. Только на криулях стволов да в ямках кое-где белеют остатки снега. Я вглядываюсь в синий сумрак. И вот он, красноголовый. Облапил сухую ольху, вцепился своими крючками, будто прилип к стволу. Замолк. Почуял, видно, что-то. Помолчал-помолчал и опять: «тр-рь, тр-рь-рь»! Какой неуемный, неугомонный. Радость жизни так и бурлит в нем. Весна!

«Тук-тук, тук-тук-тук!» Удары так и сыпятся; сначала редкие, глухие, они переходят в дробь, звук становится выше, тоньше, сливается в сплошную трель. Зовет подружку, столбит свои владения красноголовый.

Вспомнилось: видел как-то раз, в покос, парочку. Оба пестренькие, по белым грудкам черные поперечинки, оба в красных шапочках, такие чистенькие, беззаботные, счастливые, так легко и слаженно сновали они по березе, будто по винтовой лестнице поднимались. Она вверх, и он вверх, она вниз, и он за ней, точно связанные. Она вроде бы и не замечает его, кокетничает, ползает, червячков высматривает, постукивает молоточком. Да береза-то здоровая, чистая, белая, с такими же поперечинками, как у них на грудках. Какие тут червячки? Игра все это, Любовь. Я стоял с косой, переходил с места на место, любовался. Все было точно в сказке. Легкий ветерок шевелил вершины берез. Я ждал конца игры, но они весело сновали по стволу.

«Может быть, это у них танец любви и они исполняют его под теплый шелест листьев, под музыку, не доступную нам? Может быть, это был пик их жизни».

Но сегодня, в этот утренний час, у меня на плечах было коромысло с ведрами…

— Ты скоро принесешь воды? — послышалось от ворот.

Я тронулся. Ведра скрипнули. Дятел пикнул и исчез в ольховом сумраке. Сказка кончилась.

 

ПЕСНЯ ВЕРБНОГО ВОСКРЕСЕНЬЯ

Скоро Пасха.

Хорошо бы поставить на стол пучок серебристо-серых веточек вербы, украсить ими иконы, передний угол…

Я достаю с чердака свои самодельные и, хотя снег под лыжами уже проваливается и скрипит, как мокрый крахмал, иду к речке.

Она еще не тронулась. Еще не высвободилась из ледяных оков, но уже протянулась длинной йодисто-темной кишкой по руслу, подтопив нависшие берега.

В этой первой холодной весенней воде отражаются сиренево-синие облака. Снег липнет, идти убродно.

За баней (распустилась) старая верба. Она блестит, точно кована серебром. Подошел — желтые орешки на снегу, расплывшиеся оспины следов, погрызы: кормились, видать, зайчишки.

Стал ломать и — «дзинь!» — пчела. Откуда взялась?! Сорвалась и — пулей в холодную синеву. Неужели? И так рано? Не верится: кругом снег, а они уже работают и нет им ни Пасхи, ни Вербного воскресенья, ни такого. Оказывается, задолго до Ивана Купалы начинается мед!

Наломал вербы, подхожу, а из сада — с березы сыплется шепеляво-радостное: «Трщь, тырщь». Скворец! Скворушка! Рад-радешенек, что прилетел на родину. Крылышками себя по бокам похлопывает, трепещет весь, трещит и всхлипывает, и горлышко то вздуется, распустится зонтиком вокруг шейки, то опадет, блеснув золотисто-синими искрами. Поет. И так самозабвенно, заливается!

Закроет глаза, головку — набок и сам как-то бочком-бочком, то в одну, то в другую сторону быстро-быстро поворачивается, ни дать ни взять Ленька Половинкин, когда в клубе краковяк танцевал со своей кралей.

Давно это было! Нет уже ни Леньки, ни Лизы — первой поселковой красавицы, ни клуба… Кончится, бывало, постановка (так у нас называли спектакль) или концерт, Лешка Смирнов, чуваш, поселковый культработник, объявляет: «А сейчас — танции».

Мужики пожилые, бабы — домой. «Бабы маются, а девки знай собираются», — слышится в дверях.

Скамейки в стороны. Нагромоздят до потолка. Гармоняка — и пошла писать губерния!

Мы, мелкота, на верхотуре, в скамейках тех, точно воробьи. До чего хорошо, вольгота! Обсуждаем, кто как танцует — краковяк, падеспань, «На реченьку», — кто с кем, кто за кем ухлестывает, кого чаще приглашают, кто кого пойдет провожать, а мы — подсматривать, подслушивать, что он ей говорить будет, станет ли наклоняться к ней, а она отталкивать его и — может быть! — остановятся за углом, и он, страшно подумать, обнимет ее, а мы: «Жених и невеста из кислого теста!» И — врассыпную. Ладно, как не кинется догонять, не наподдает, а то будешь ходить да почесывать определенное место, а то еще оторвет ухо у шапки и закинет в сугроб — лезь, доставай и не подслушивай. И пойдешь ты по поселку с оторванным ухом… Ладно — темно, никто не видит.

Дома кое-как приколупаешь, пока мать не заметит и не перешьет почему-то сползшее на затылок ухо. И только и покачает головой: «Где это тебя угораздило? Голова-то как цела осталась?»

Стою слушаю. И невольно вспоминаются те далекие годы.

На руки ко мне залезла маленькая Ахтурка. Уткнулась в локоть, дышит. Тепло ей. Тепло и мне.

И эта верба, и трель прилетевшего скворца, и звон исчезнувшей пчелы, и внезапный раскат первого весеннего грома — все слилось в торжественную музыку Весны, в песню Вербного воскресенья.

 

ВЕСНА В ЕРМОТАНИИ

Высоко на тополь взлетела сорока и, дергая хвостом, как палкой, застрекотала, и потянулась, будто заглядывая за гору: ждала солнышко. А его не было. Наконец и оно проклюнулось, золотыми колосками цепляясь за вершины сосен, подсвечивая макушки.

— Керг-г-рчь, кег-чь! — приветствовала она солнце. Кругом еще снег. Где голубой, где синий.

Я подчистил прорубь, принес воды. Подошла Рыжуха, попила из проруби и, роняя светлые серебряные капли с длинных волосин, с губ, тоже стала смотреть за гору. Я начал выщипывать у Рыжухи шерсть со спины, с боков. Короткая, плотная, как войлок, она клочьями висела и легко ползла под рукой. Рыжуха повернула голову, прихлопывая зубами, и тоже, так сказать, взаимно стала «чесать» мне бок, хватать за плечо зубами, «выщипывать шерсть», как это делают лошади друг у друга, а я подумал: неужели не понимает?

На обсохшей навозной куче, на самом верху разлеглась рыженькая Фимка. Закрыв глаза, она перекидывает облезший хвостик влево-вправо. Ей хорошо, тепло. Я нащупал целый ком Рыжухиной шерсти, устелил Фимкину лежанку и пошел было домой, но Рыжуха зацепила карман зубами. Вспомнив, что дома нет хлеба (на этой неделе не привозили), я наскреб в кармане крошек, трухи и протянул Рыжухе. Она ловко задвигала губами, прямо-таки виртуозно выбирая с ладони крохи, кусочки хлеба, сухие былки, отодвигая какие-то сучочки-палочки — они сами, будто живые, отползали в сторону.

Во дворе я кинул ей сенца, и она опять стала выбирать зеленые стебли пырея, золотистые пучки аржанца — и совсем не так, как коровы: те хватают пачками, а эта — по травинке, перебирая, — хрупко начала перемалывать на мощных жерновах зеленую благодать. Пока я возился, солнце поднялось над Чернижной горой. Засветились матово-кремовые поляны, синие тени по лощинам стали голубыми, черными бочатами повисли сережки в голом ольховнике.

Между тем к первой сороке подлетела вторая и, качаясь и дергая хвостом, застрекотала, еще пуще первой. Клюнула воздух, нырнула вниз — за ней подруга. И пошло, как это говорят теперь, весеннее шоу. Они кувыркались в воздухе, купались в лучах солнца, поблескивая то вороненой сталью, то мраморной белизной, гонялись друг за другом; вдруг развернувшись в крутом вираже, нырнули к гнезду на черемухе, рядом с соседним домом.

Весна. Гнездо готово. Поблескивает розовая арматура. Теперь и они вместо лыка да мочала крепят гнездо алюминиевой проволокой.

Весна. Заблестели у коров рога, посветлели копыта, еще пышнее стала шуба на овцах — скоро стричь. Уже закраснела грудка глины на берегу и вспыхнул белый огонек подснежника на ней, а в сенях висит прошлогоднее гнездо в ожидании ласточек. Но мошек нет. Холодно еще. Сегодня 1 мая, заморозок, все побелело и на душе почему-то тревожно и неуютно, хотя уже близко лето. И мне понятна та просьба, что пелась в песне: приди весна с радостью, с радостью — великой милостью.

 

ЧЕРНЫЕ РАЗБОЙНИКИ

На сенокосе у нас у каждого свой балаган. Место под бугорком. Ключик рядом и дрова под боком, и тенек чтоб в обед был. Но главное и непременное условие, которое всегда соблюдается, чтоб не было рядом старых дуплистых лесин. Однако редко когда все эти условия совпадают. Приглянулась мне старая покляпая, как говорили в старину, дупляная береза. Не под ней, а снаружи стол поставил, костровище наладил, рядом телега, а в дупле холодильник устроил. Обустроился так на все лето, до морковного заговенья. Один. Никого вокруг. Только лишь вороны черные, здоровые, прилетят, на старых сухарах рассядутся и «кррю!», «кррю!» — о чем-то разговаривают.

А как-то слышу лай, злой, отрывистый, звонкий, с обидой даже — так обычно скулят под палкой. Вышел из лесу, притаился в кустах, Актуз по полянке кругами носится. За вороном. Крылья аршинные, блестят на солнце — он над самой землей стелется. Актуз вот-вот схватит, но вильнет хитрец, расправит веер и был таков. Шагах в десяти снизится. Актуз опять за ним — и по кругу. Что за фокусы? — думаю. Глянул на балаган, а там на столе другой такой же хозяйничает: чашки столкнул, хлеб разбросал, полез в кубышку с кислым молоком да опрокинул. «Крю!» — и взлетел. Тяжело пошел. Актуз за ним. Теперь этот по кругу, а тот к столу. Огляделся — не без ума работают, — достал из чашки мяса, поклевал, увидел кубышку, голову всунул и давай как ножиком скрести сметану. Наелся, вылез, затылок и плечи белые. Вертит головой, охорашивается.

Я вышел, Актуз подбежал, подходим к столу — разгром настоящий.

— Что же это, — говорю, — мы с тобой опростоволосились как? Обманули нас разбойники?

— Си-и-дел, сидел, — проскулил Актуз. — Да-да-да-а... — И положил голову на лапы.

— Не обманывай! — сказал я. — Видел, как ты сидел.

И стал наводить порядок.

 

ОСЕНЬ

Вчера был первый мороз. Вторые рамы еще не вставлены, и от окон всю ночь идет холодок. Свежо. Легко дышится, будто ты опять укатил в далекое детство.

За речкой мычат коровы. Трубный звук отдается эхом. Посветлели поляны и огороды, стали просторнее, шире. Вдоль изгородей по остаткам некоси блестят, переливаются радуги. Сколько их, этих прощальных радуг осени!

«Прошло летечко, закатилось, и не заметили как», — судачат бабы в улице.

Желтая плеть на березе, порыжелое болотце, рдяные кисти черемухи...

Гудят по утрам сепараторы. Кричат молодые петушки; мощно распахнув крылья, сильными взмахами разметают перед собой пыль гуси, гогочут: зовет их дальняя даль.

В саду какие-то красновато-коричневые, с белыми лычками на крылышках птички. Не свиристели ли? Облепили черемуху, ползают, перемахнули в репьи. И опять поднялись на крыло и улетают все дальше, дальше — к югу.

Осень! В улицах — зеленые заросли конотопа, а по-другому — спорыша, или воробьиной гречки. Травка одна, а названий — три, и все точны: сколько ни мнут ее кони, а растет она на самом бою, в улице — все жива и растет споро. Когда же все отцветает, а на других травах и семян-то не останется, тут и поспевает воробьиная гречка. Стаями пасутся на ней воробьи. Любят деревенские мальчишки гонять их. «Фыр-р» — и стая с шумом садится на другой стороне дороги. Подгоняя деревянных коней, лихо мчится по улице босоногая конница.

Трава детства! Трава босоногого счастья, в которое опять возвратил меня первый осенний холодок, — скоро и она прижмется к земле, побледнеет, и тогда жди зимы. А пока будь, побудь еще хоть немного, осень!

 

КОГДА ЦВЕТЕТ ОЛЬХА

По-разному приходит весна: в этом году задерживается. А года два назад она в эту пору вовсю хороводила: вздулись и облегли снеговые лога; зацвело в лесу волчье лыко, заблестели поляны перламутрово-белых подснежников, коровы отправились за речку, по вымя в воде перешли на ту сторону пощипать зеленки, почесаться в соснячке, попробовать березовых веток.

А я, помню, пахал свой огород на бугре за речкой. Сделав кругов десять, остановил лошадь — запуталась вожжа — и увидел лису. Она бежала по серому луговому огороду. Красная, облезлая, она оглядывалась и спешила к ключу на той стороне поляны. Я схватил палку и затрещал по дренкам.

Лиса наддала, и в этот миг — какую-то минуту — над ольховыми зарослями стали подниматься зеленые облачка. Они медленно текли, соединялись, увеличивались и плыли над серым лугом, над тем местом, где только что бежала рыжая лиса.

Я стоял и не верилось: все было так необычно, первозданно, ново. И как-то по-новому цвела ольха.

Из архива: август 2005 г.

Читайте нас в