Все новости
Проза
12 Августа 2023, 12:33

№8.2023. Арсен Титов. И в том мире не вспомнится

Из сборника «Сорок букейских новелл»

ЯШМОВЫЕ СТУПЕНИ

 

Одна женщина оглянулась, и глаза ее сказали: «А вы?» На это в ответ была усмешка, которая была принята как заносчивая, не желающая прочесть сказанного. А усмешка была не заносчивой и не нежелающей. Она была горькой, не верящей.

И получилось: одни глаза сказали, а другие не смогли прочитать. И потом снова получилось: другие глаза сказали, а первые не смогли прочитать.

И об этом старый пьяница Григорий подумал уже дома и вспомнил о строчке из юности о «тоске у яшмовых ступеней». Надо полагать не о тоске самих яшмовых ступеней, а о тоске того, кто находился около яшмовых ступеней, но в переводе было «у», а не «около», хотя понятно, что «у» – это и есть в данном случае «около».

Но вот так подумал старый пьяница Григорий, подумал и горько усмехнулся, и вспомнил строчку, и присел на ступеньки крылечка, и не захотел лезть в карман за ключом, не захотел открывать избу, а вместо этого сказал: «Не прочитали!» И глаза оглянувшейся с вопросом женщины встали ему, и он вспомнил их, и он сказал: «Они же спрашивали меня. Они спрашивали: “А вы?” И какого черта я не поверил?»

И весь вчерашний день встал перед ним вместе с нею, с той женщиной. И картинка того, что она оглянулась и спросила: «А вы?», будто повисла перед ним, тоскливая и уже не живая, а зыбкая, как зыбким и неживым становится все самое живое, но прошедшее, если даже прошло оно только миг назад. Сквозь эту зыбкость на ум приплыла серо-желтая брошюрка Воениздата военной поры по наставлению в стрельбе из винтовки, случайно отысканная в детстве в чулане и прочитанная с заучиванием ее наизусть в детском ликовании, что ему открылась истина победы в войне, – тогда все знали, что война случится, что к войне надо готовиться. Он вспомнил себя того, изучающего наставление в стрельбе, и снова вернулся к оглянувшейся женщине, как бы уже встроенной в наставление о стрельбе и уже встроенной в его двор, видимый с крылечка, встроенной в какое-то его явное чувствование за спиной двери избы, не отпертой, но будто теплой. Ничем не заслоненная, но во все встроенная, она, женщина, уходила со всеми и оглянулась, глазами спрашивая: «А вы?» И ее глаза не прочитали горечи его глаз, его неверия в то, что она оглянулась именно для него и что она именно позвала и позвала именно его. Вчера он горько усмехнулся, закрыл дверь в номер и стал убирать со стола. Она же, оглянувшаяся с вопросом оттуда, из коридора, зыбко, но как живая, села за стол, на свое место, и стол перед ней был прибранный, будто она вовсе ничего не пила и не ела. Он стал прибирать стол, морщась от разбросанных объедков, опрокинутых пластиковых стаканов, пролитого вина, скомканных салфеток, и видел ее, не уходящую со всеми и оглянувшуюся, а видел сидящую за столом. И еще он видел себя, прибирающего стол и морщащегося от негодования за оставленный всеми неприбранный стол.

И как только что вперившееся наставление по стрельбе, вперилось зыбкое и еще более забытое, забытое, казалось, навечно, так, что и в том мире не вспомнится, приперлось зыбкой картинкой воспоминание о местном старике-китайце, про которого ребятишки говорили, что он был красноармейцем, и, ничуть невзирая на это, дразнили кличкой Ходя. «Ходя, соли надо?» – кричали они вдогонку, дураки. А он не кричал, он думал: разве же можно кричать так вдогонку старому красноармейцу?! «Если красноармеец, так чего же дразните, дураки?» – думал он, тогда мальчик Гриша. А почему вдруг вспомнился этот напрочь забытый красноармеец-китаец сейчас ему, старому пьянице Григорию, никто бы не ответил. Ну, может быть, потому, что первой вспомнилась строчка про тоску около яшмовых ступеней, а второй вспомнилась, то есть совсем не выходила из памяти, оглянувшаяся женщина, на его годы молодая, яркая и манящая. Она оглянулась с вопросом: «А вы?», то есть оглянулась и позвала его.

Старый пьяница Григорий с тоской (не около яшмовых ступеней, а на дощатых ступенях своего крылечка), с тоской, как старая лошадь, замотал головой: не увидел, не понял или, вернее, не не понял, а не поверил. «Не поверил!» – замотал он, как старая лошадь, головой – внешне, конечно, как старая лошадь, замотал. Старые лошади, вероятнее всего, мотают головой от какого-то неудобства в упряжи, или в не очень добром расположении духа, или еще от чего-то, а он замотал головой в отчаянии от упущенного.

Мимо прошла соседка тетя Маша, татарочка.

– Гриша, что сидишь? – спросила она.

Он глубоко вздохнул.

– Да так, сижу! – сказал.

– У меня Серега, дурак, опять от бабы ушел! – сказала тетя Маша.

– Ага! – сказал он.

– Баба хорошая, так мужик плохой. Мужик хороший, так баба плохой. Почто так? – сказала тетя Маша.

Он молча посмотрел ей вслед.

И опять вспомнил о китайце-красноармейце, таком же зыбком в воспоминании, как и все остальное. «Здравствуйте! – как-то сказал ему мальчик Гриша и прибавил, покраснев от смелости: – Хао, хень хао!» Китаец-красноармеец, большой, согнутый от старости, страшный морщинистым коричневым лицом, остановился. Он был похож на старое дерево – сломанный в спине и коленях, отвесисто-длиннорукий, но все еще высокий, с глубокими бороздами то ли морщин, то ли шрамов на лице. Тусклые глаза его, заглубившиеся в эти морщины, будто в кору дерева, взглянули на него, на мальчика Гришу, совсем не по-русски. «Зыдыраствуй, маличик!» – сказал он и пошел дальше, медленно, как могло бы пойти старое дерево, если бы оно могло ходить.

Мальчик Гриша знал сказанные красноармейцу-китайцу слова из учебника «Родной речи» старшей сестры, в котором был рассказ о летчике Кожедубе, приехавшем в Китай. Его встречали с цветами, и одна из китайских пионерок сказала ему слова приветствия, и кто-то из взрослых сказал ей: «Хао, хень хао», и эти слова были приведены тут же в переводе, и они означали по-русски «хорошо, очень хорошо». И тогда в «Родной речи» не говорили, почему прославленный летчик-ас Иван Никитович Кожедуб приехал в Китай. Тогда было так, что русские и китайцы – навек братья, и потому весь Китай радовался приезду Кожедуба. Теперь старый пьяница Григорий знал это по-другому. Была Корейская война, в которой Америка поддерживала Юг Кореи, а СССР поддерживал Север Кореи. И Кожедуб был направлен руководить советской авиацией. И в целях конспирации сделали так, что будто он приехал только в Китай. И старый пьяница Григорий, а тогда мальчик Гриша сказал старому красноармейцу-китайцу на его родном языке хорошие слова. Его все ребятишки дразнили каким-то словом «ходя» и предлагали какую-то соль. А он, старый красноармеец-китаец, наверно, тосковал по родине, по родному Китаю. И он не поверил мальчику Грише.

Был сентябрь. С огородов, тоже тоскливых, тянуло тоскливым дымком от костров, тянуло сухой картофельной ботвой и толкало на воспоминания детства.

Старый пьяница Григорий встал, встряхнулся, повернулся открыть дверь. Тетя Маша, татарочка, окликнула:

– Гриша, я беляш испекла! Вот возьми пара штук!

Старый пьяница Григорий обернулся, молча и криво усмехнувшись, ступил тете Маше с крыльца навстречу, взял еще совсем теплых два беляша, сказал спасибо.

– Картошка совсем не копана. А он, дурак, ушел от бабы и пьет! – сказала она про сына.

– Ничего, – сказал старый пьяница Григорий. – Еще можно подождать. А то в выходные я тебе сам выкопаю!

– Ой, хороший ты мужик, Гриша! Дурак твоя баба! – сказала тетя Маша, татарочка.

– Я сам дурак! – сказал старый пьяница Григорий о своем, о вчерашнем, о том, что не поверил.

– Мужик хороший, так баба плохой! – сказала тетя Маша, татарочка.

– Мужик еще хуже! – сказал себе и о себе старый пьяница Григорий.

В избе он стал разбирать сумку, вынул пару сорочек, несессер, различные служебные бумаги, впаренные всем участникам семинара в качестве руководства к действию, то есть к составлению различной отчетности перед областью, нашел список участников с их телефонами и адресами, нашел ту женщину, которая оглянулась, когда все уходили из его номера, оставив ему междусобойный или, как принято называть, корпоративный бардак, долго смотрел на ее имя, ее отчество, ее фамилию, наверно, фамилию не ее родную, а мужнину, долго смотрел на номер телефона и на электронный адрес. Потом все бумаги сложил в портфель, поужинал, посмотрел новости, привычно подошел к окну, выходящему на речную старицу и красный бор далеко на противоположном берегу, уже не видимый, сколько-то постоял так у совсем черного и ничего не показывающего окна. А сердце его билось и билось, и никак не могло успокоиться. Он снова вынул список участников семинара, раскрыл компьютер и написал ей, оглянувшейся вчера женщине. И им написанное через минуту, открыв электронную почту у себя дома, прочитала та женщина – прочитала и вспыхнула, и долго пылала всем лицом, так что муж спросил, что это с ней.

– Ничего, обветрило, видно! – сказала она.

А сердце ее билось и билось, и никак не могло успокоиться. И всю ночь оно не могло успокоиться. Рано утром она снова открыла почту и снова прочитала, ничего не понимая, но одновременно все понимая. В письме было написано:

«Это просил передать товарищ ГэГэ товарищу Ли Бо. Его ли рукой написано: “Тоска у яшмовых ступеней?” Его ли рукой написано: “Вот все, что тебе осталось?” Очень хочется товарищу ГэГэ ободрить и утешить товарища Ли Бо. Он просит передать: подлинно есть яшмовые ступени, достаточно вполне будет того, что они подлинно есть. Это просил передать».

Был сентябрь, сухой и горьковатый от огородных дымов, с сероватым, но высоким небом. Ли Бо был китайским поэтом эпохи Тан. И Ли Бо было сокращением имени и фамилии той женщины, которая оглянулась.

Они встречались всю осень и всю зиму, встречались редко, потому что жили достаточно далеко друг от друга. Она выучила едва не всего Ли Бо, китайского поэта эпохи Тан, то есть эпохи далекой, тысячетрехсотлетней давности, и говорила, что она ему передала все, что просил он, старый пьяница Григорий, то есть Григорий Григорьевич Григорьев, обыкновенный сотрудник букейской администрации, но тронувший ее сердце человек. Она была готова на все. Но у нее был подросток-сын. И первым опомнился, конечно, он, старый пьяница Григорий, ГэГэ. Он первым сошел со ступеней. Потому что перед поэтом Ли Бо был другой великий китаец – Сунь-цзы. И он сказал: «Бывают дороги, по которым не идут». Это он сказал. И это старому пьянице Григорию, ГэГэ, осталось. И это осталось ей, женщине Ли Бо, женщине, в свое время сказавшей глазами: «А вы?»

И, может быть, мальчик, выросший при отце, стал счастливым.

 

 

ОХРА

 

Это было удивительно синее мерцание вкруг родительских могил на взгорье, и совсем оно теряло синеву, уходило в какую-то охру возле бутаковких могил Виктора Николаевича, его отца Николая Ивановича, возле брата отца Сергея Ивановича и других бутаковцев. Старому пьянице Григорию хорошо было стоять под дождем одному на всем кладбище, то снимая кепку, когда выпивал, то ее надевая, когда ставил стакашек на стол. За родительскими могилами одно время был вырублен лес, вырубкой оголивший старые могилы, будто выставил их на посрамление. Но вдруг за несколько лет взнеслась на месте вырубки новая поросль, стала стеной и восстановила уют и синюю прозрачную мглистость. И вдруг за несколько лет стеной встала новая поросль и перед родительскими могилами. Встала и закрыла вид на реку, на ее длинную пойму с островами и красным бором по левому ее берегу, на которые, как думал старый пьяница Григорий, будет смотреть из своей могилы отец и на которые постоянно взглядывал из своей избы сам, едва приближался к окну.

А смотреть из окна на кладбище не получалось. Правый берег некогда сильного русла, а теперь его старицы круто взлетал белым яром, отсверкивающим грязным от многовекового соседства с жильем искристым и крупенчатым камнем. Некогда сильное русло билось об него не век и не два, а потом побежало круто в сторону. А потом совсем догадалось найти легкую дорогу, пробурило осыпистый левый берег с красным бором, разбежалось, разрукавилось, настряпало островов, низких, с камышовой каймой и густой осокой посредине, куда тебе там тонзуры католических священников, ткнулось вновь, уже новым руслом в глинистую твердь, сошлось, слилось с тою материнскою водой, которая обтирала бока белого яра, и постремилось к Лысой горе – наигралось, натешилось, набрыкалось, как теленок, опьяневший от вольной дали заливисто зеленой поскотины.

А Лысая гора накатывалась на реку исподволь, как бы и с разбегу и как бы не с разбегу. Южную сторону, начатую от Пьяного лога, она покрыла пашнями, нате вам, людишки, хлебца-картошек на стол, середку завила в кудри хорошего соснового и какого-то, если войти вовнутрь, синего леса, отличного от красного бора, хорошо видного с Лысой горы, но ничуть не синего, а зеленого, такого зеленого, что воздух в нем мерцал чем-то красным. Вот так взяла Лысая гора не с разбегу, а потом взяла и будто с разбегу опрокинулась в реку диким мшистым и древним, можно сказать, трухлявым камнем.

Букейка поперва встала на белом яру – меж двух логов, сошедших к реке от спины верхних пашен, насыпавшихся на золотые пески еще раньше, чем река ткнулась в лоб белого яра. Левый лог был смирным, приткнулся к реке чистым обильным ключом аккурат близ соседки Маши, татарочки. Тут старый пьяница Григорий поставил свою баньку – и место вольное, и вода рядом. А правый лог, по названию Пьяный, бурлил всякую весну, перехлестывался сам через себя, тащил песку сверху, и кто-то первый вдруг глянул: «А не оно ли это поблескиват, односумы, не рыжье ли, не золото ль?» – «А так и есть, односум!» – ответили, к песку припавши.

Что ж, золото. Оно золото и есть. Вот пашня, вот золото, а вот на Лысой горе кладбище – весь букейский путь-расклад. И помнит старый пьяница Григорий себя мальчишкой, как по каждому сентябрю выводили школу в помощь колхозу-совхозу и как раз выводили на это прикладбищенское поле. Бутаковским ребятишкам до школы-то шагать было в три дороги – идешь-идешь, особенно в осеннюю распутицу, а школа все равно не близится. А до поля накидывалось еще столько же. И ходил мальчик Гриша со своим ведром и своим ножиком, с обедом из хлеба, пары помидорок и пакетика соли да пары кусочков сахара на поле этими вдвое удлинившимися тремя дорогами. Расставляли их, мальчиков гришей и девочек машей, по полю, вдохновляли словами о пионерах-всегда-примерах, ставили задачу помочь родной Родине посредством уборки морковного поля: моркошки дергать, обрезать и ведром носить в кучи, работать честно, поле оставлять чисто! Сколько их, бутаковских-то ребятишек было? Сам Гриша, Леня-супа, Леня-мудя, Юрка-чуса, Вовка – закадычный друг и девчонок пяток – это только из класса «А», а из класса «Б» еще сколько, а мелюзги сколько, а старшие бутаковцы все в колхоз после пятого-шестого класса пошли, они уже мужики, Савушка, там, и прочие. И вот так ходить доставалось им всем, бутаковцам. А букейским всегда была выгода – школа рядом, кино рядом, раймаг со всякими соблазнами рядом. А некоторым, таким как Минька или Гриша Чащин, вообще было прийти на поле – только через прясло перелезть. Начинали с дальнего конца, от реки, и шли на солнце, вверх, к югу, слева за жердевой оградой синеет кладбищенская глубь, справа тянется припавшая к реке короткая улица. Прямо и наискось поле режет Пьяный лог, за которым задами к полю тянется другая улица, по тракту. Смотрит ребятня – до фигища поле, в жисть не убрать, вздыхает, косится на учителей, вздыхает во второй раз, и кто-то сознательный из пионеров-всем-примеров или подлиза начинает первым. И за ним нехотя потянутся другие. Пошло-поехало до самой середины дня, до обеда, если шлея под ребятишкин хвост не попадет. А если попадет, то подхватятся дружно да враз – и затрещит кладбищенская ограда под их брюхами, сиганут с поля, и кричи учителя им не кричи в их бесстыже удаляющиеся тощие задницы, удерут на Лысую гору, в ее распадки, в ее оставшиеся от ломки камня ямы, в ее синие кущи на шпагах сражаться – готовиться к защите родной Родины. Вольный народ букейцы даже в ребятишечьей страсти…

И опять стоял старый пьяница Григорий перед родительскими могилами, то снимал кепку, когда выпивал, а потом ставил стакашек на стол и кепку надевал, потому что бусило с небес, и без кепки текло на глаза и за шиворот. Еще несколько лет назад от могил хорошо проглядывалась вся пойма до самой Бутаковки с ее лбистым бугром, с дивными и словно закаменевшими от старости толстыми, кривыми и раскидистыми соснами, с Заячьей горой за спиной красного бора. Все это было внизу, под ногами, и отец с матерью, хоть по обычаю и лежали лицом на восток, но, по представлению старого пьяницы Григория, могли спокойно смотреть и на запад, на пойму, на лбистый бугор с дивными соснами, на свою родину Бутаковку, заселенную теперь сплошь городским богатеньким людом, и могли смотреть на его, их сына, дом на самом берегу старицы. Под их взором ему было хорошо и тепло, и он любил приходить сюда, выпивать, молча беседовать и молча вместе смотреть как бы на себя там, в обозреваемой сверху даже из могил местности, то есть смотреть на себя самого.

А теперь выросла и перед лицом встала стена, выросла и встала за спиной стена, и родителям смотреть никуда не стало возможности, так хоть я, стал думать старый пьяница Григорий, хоть я им будут рассказывать, как и что там, куда еще недавно можно было с любованием смотреть. Тоже ведь интересно им знать…

Насражавшись на шпагах, то есть попросту на палках, навалявши и намутузивши друг друга вволю, слопав помидорки с хлебом, один по одному ребятня тащилась домой, тащилась и походя рассматривала могилки.

Сентябрьский мглистый день, сырой и пока теплый, в синеве кладбища остановился, засмирел и притих, и идти по кладбищу было уютно и немного не по себе, особенно когда натыкались на обелиски с тревожной и притягивающей глаза надписью: «Погиб при исполнении служебных обязанностей». Таких обелисков во всем кладбище было несколько. И вся ребятня знала, что похоронены под такими обелисками солдаты недалекой воинской части. Тогда еще не праздновали Победу. Фронтовики лежали без особых отличий, под такими же крестами или пирамидками, как и все прочие. Фотографий помещать на пирамидки еще не было обычая. И эти солдатские обелиски с «погибшими при исполнении» смотрелись как-то особо. Солдат было по-особенному жалко. Но надписи каким-то магическим образом уносили ребятню в недалекое их собственное будущее, в предстоящую солдатскую службу, и они стояли и негромко гадали, что же это были за обязанности, при исполнении которых можно погибнуть, и были готовы погибнуть, полностью мысля под такими обязанностями подвиг во имя Родины, родной Родины, – так они ее любили.

В один из таких дней шедших по кладбищу со своими ведрами Гришу и Вовку – друга закадычного остановила немолодая женщина в теплой жакетке и низко на лоб повязанном платке. Она их остановила и вынула из сумки два пирожка: возьмите, ребятки, помяните… В те времена никто по кладбищу не бродил в выжидании и высматривании, что кто-то приедет к своим, посидит, выпьет и закусит, оставит своим на могиле, и оставленное можно будет тут же забрать, пока не забрали другие. И Гриша застеснялся взять у женщины пирожок. Глядя на Гришу, застеснялся и Вовка – друг закадычный. Женщина заплакала, говоря, что надо взять: возьмите, ребятки, помяните!.. И Вовка – друг закадычный взял первым, он жил при отчиме, вроде бы и не плохом мужике, но именно отчиме, так что Вовка порой плакал и говорил, что убежит из дома, а Гриша стоял молча при нем, и у Вовки проходило, и они начинали пересказывать друг другу только что прочитанное из книг. Пирожок у женщины Вовка взял первым, а за ним взял и Гриша, и они сказали спасибо, и пошли, и съели пирожки, оказавшиеся удивительно мягкими, душистыми и вкусными. Так что старый пьяница Григорий до сих пор помнил их вкус и помнил эту заплакавшую женщину. А теперь Вовка – друг закадычный лежал в ста метрах, и Юрка-чуса, и Леня-мудя. И многие-многие лежали здесь же по кладбищу, и само кладбище выбралось на то поле, разрослось в целый город, и никого их не найти.

И лежали неподалеку, чуть ниже и как бы отделившись от синевы в какую-то охристость, в теплый мягкий и, кажется, чуть шершавый свет все бутаковкие, и Виктор Николаевич, поздний старого пьяницы Григория закадычный друг, и отец его Николай Иванович, и дядя его Сергей Иванович, оба фронтовики, и Сергей Иванович за подбитых на глазах командования семь машин получил Орден Славы, а Николай Иванович пропахал первые полтора года войны малой саперной без наград. И лежали в этом шершавом охристом светлом месте многие другие бутаковцы, и председатель колхоза, орденоносец Александр Илларионович, и жена его Екатерина Максимовна, и бригадир Василий Яковлевич Бутаков, и конюх Александр Сергеевич, и Баушка Орина, прожившая на свете наверно все триста лет, и Гоша Савельев, сдавший свой полушубок в фонд обороны, и Анна Семеновна, соседка, и Петр Кадушкин, сосед, и отец его, дедушка Самойло, и Алексей Спицын, впервые на Победу надевший свои два ордена Славы и две медали «За отвагу», и все бутаковцы, кроме немногих разъехавшихся и кроме без малого пятидесяти мужиков и ребят бутаковских, которые только и могут теперь смотреть на мир неизвестно откуда, где их прибрала с сорок первого по сорок пятый родная русская или чужая нерусская земля.

И почему так получилось, что бутаковским свет вышел охристый, а букейским синий. Ведь вот всего в полста метрах, ну, пусть на взгорке, лежат отец с матерью старого пьяницы Григория, и им свет отливает синевой, а всем остальным бутаковским – охрою… И старый пьяница Григорий свято чтит себя бутаковцем, поди-ка, единственный во всем мире. И Саша Пастухов, сам букеец, при встрече не устает напоминать ему, кто такие бутаковские, напоминать, что про них ему, мальцу, рассказывал его дед, рассказывал, какой плач стоял по Бутаковке, когда в нее принеслось известие, что они, без малого полста человек – опять полста! – где-то там, один Бог знает где, в каких-то снегах Сарыкамыша, на какой-то речке Олту в каком-то четырнадцатом году всем бутаковским скопом враз полегли, но не отступились, отстаивая Отечество. А где таковые снега находятся, где находится этот Сарыкамыш, он, дед, по ту пору малец, не запомнил. Сам же Саша Пастухов посмотреть карту так и не додумался. Он только не устает вспоминать это старому пьянице Григорию, можно сказать, последнему бутаковцу.

А ныне Бутаковка – вся сплошь у городских богатеньких и наезжающих людей. Ныне Бутаковка вовсе и не Бутаковка, а дачи. И наезжают эти богатенькие, когда захотят. И уезжают, когда захотят. И никто из них ничего о Бутаковке не знает. А они сами, бутаковцы, куда-то рассеялись и даже стали букейскими, как вот он сам, старый пьяница Григорий, который то стоит в синеве родительских могил на взгорке, то приходит к бутаковцам, явно по старой своей пластунской службе у царя-батюшки привычно залегшим в распадке, в охристом, маскировочном свете. Да долго ли и ему самому так ходить, вот-вот старому, да и уже старому.

 

 

ЕЩЕ РАЗ О СТАРОМ ПЬЯНИЦЕ ГРИГОРИИ

 

Старый пьяница Григорий стал старым пьяницей Григорием совсем не потому, что ему сказали «нет».

Увы! Ему многие говорили «нет». И одноклассница на выпускном вечере тоже сказала «нет».

И разве он стал спорить? Разве он стал говорить, что он уходит в ряды Вооруженных сил СССР и она, как комсомолка, как гражданка Страны Советов, как просто чуткий человек, не имела права говорить этого слова? Нет, он просто спросил, будет ли она ждать. Она сказала: «Нет!» Он спорить не стал, ибо уже тогда открыл один физический закон, или, по крайней мере, закон физических лиц, по которому никто никогда не находит в себе всчувствования в чувство другого, если у него к этому другому нет чувства. Несмотря на горечь, с которой он ушел служить Родине, он служил хорошо и, можно сказать, совершил подвиг, будучи писарем штаба автотракторной бригады армии противовоздушной обороны страны. Случилась заразная болезнь холера. Случилась она на втором году службы будущего старого пьяницы Григория. Случилась она на юге страны в самое хорошее время года, когда все были в отпусках. На юге страны был объявлен карантин. По этой причине и еще по некоторым причинам, о которых в целях неразглашения военной тайны речи не идет, штаб бригады остался без командного состава. И в обороне воздушного пространства страны образовалась бы дыра, кабы писарь и будущий старый пьяница Григорий не взял на себя ответственность заменить отсутствующих начальников служб бригады путем высокохудожественного исполнения их подписей на соответствующих документах, позволяющих бригаде выполнять боевую задачу. Бригада полнокровно осуществляла возложенные на нее функции – и это могло сказать только одно: советский солдат всегда был на высоте службы.

Американские спутники засекли отсутствие начальств в бригаде и засекли полнокровное ее функционирование. Информации американцы не поверили. Одни американцы долго проверяли работу спутников на предмет сбоя работы. Другие американцы долго расшифровывали их информацию. В результате трудов они пришли к выводу, что русские просто их пытаются дурить. Но были еще третьи американцы. Они сказали:

– Э, нет! Что-то тут не то!

Но что именно тут не то, они сказать так и не смогли.

Вот, что касается подвига. И та одноклассница, сказавшая старому пьянице Григорию свое «нет», наверняка отдала свое предпочтение какому-нибудь хлыщу, барбосу с неясным окрасом, то есть потными ладонями, мокрыми губами и бегающими глазками, с повадками потенциального предателя Родины и диссидента, потому что, пока будущий старый пьяница Григорий защищал воздушное пространство страны, она пошла учиться на филологический факультет и за учебу начиталась всякого символического, экзистенциального и абсурдного – имеются в виду произведения западных писателей, – что никакого другого мужа, кроме указанного, найти не могла.

И наверняка сейчас она подолгу смотрит в окно на заснеженный лес за рекой, смотрит в неизъяснимой, но привычной претензии к женской своей судьбе. И если на заснеженный лес за рекой смотрит равно же старый пьяница Григорий, это ничуть не означает, что взгляды их где-то там, в заснеженном лесу, перекрещиваются и некая ее флюида в виде некой эманации – черт их там разберет, что они такое есть! – непонятным пока науке образом перетекает старому пьянице Григорию, а его флюида течет к ней. Есть, конечно, такие, кто оставляет жену, вдруг через двадцать лет встретив старую школьную любовь. Есть такие, кто из-за этой старой школьной любви вообще не женятся. Ни тех, ни других старый пьяница Григорий понять не может. То есть он вообще что-либо понимать о таких не собирается. Есть много чего на Земле, о чем можно думать и думать с большой любовью, особенно когда время утекло. А о таких – кто же о таких будет думать, которые вам говорят «нет».

Нет, старый пьяница Григорий стал старым пьяницей Григорием совсем не потому, что ему сказали «нет». Им бы, кто так его назвал, только по неизбывной своей природе ожидать на свои запросы непреклонное «да» да всматриваться в кофейную гущу на фарфоровом блюдечке, высматривая там то, чего на самом деле нет и никогда не было, вместо того, чтобы хоть раз взглянуть на заснеженный лес за рекой.

Нет, никто о таких не будет думать.

Арсен Борисович Титов родился 14 октября 1948 года в селе Старо-Базаново Бирского района БАССР. Советский и российский живописец и писатель. Окончил исторический факультет Уральского государственного университета. Автор одиннадцати книг. С 1998 года и по настоящее время возглавляет Екатеринбургское отделение Союза российских писателей, с 2009 года является сопредседателем Союза российских писателей. Кавалер ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени. Отмечен литературными премиями: губернатора Свердловской области (1998), Всероссийской премией имени Д. Н. Мамина-Сибиряка (2003), Всероссийской премией имени П. П. Бажова (2005), премией писателей Екатеринбурга «Чаша круговая» (2005), региональной премией «Урал промышленный – Урал полярный» (2007), Всероссийской премией имени генералиссимуса А. В. Суворова (2008), премией губернатора Свердловской области (2008), общероссийской национальной литературной премией «Ясная Поляна» (2014).
Читайте нас: