Все новости
Проза
9 Февраля 2022, 16:07

№2.2022. Мадриль Гафуров. Пурга. Рассказ

Мадриль Абдрахманович Гафуров родился 10 мая 1936 года в с. Мраково Кугарчинского района РБ. Окончил БашГУ, кандидат философских наук. Журналист-международник, писатель, поэт. Заслуженный работник культуры БАССР, лауреат премии Союза журналистов СССР, Всероссийского союза журналистов, общественной премии имени М. Гафури

№2.2022. Мадриль Гафуров. Пурга. Рассказ
№2.2022. Мадриль Гафуров. Пурга. Рассказ

Мадриль Абдрахманович Гафуров родился 10 мая 1936 года в с. Мраково Кугарчинского района РБ. Окончил БашГУ, кандидат философских наук. Журналист-международник, писатель, поэт. Публиковался в СМИ РБ и РФ. Заслуженный работник культуры БАССР, лауреат премии Союза журналистов СССР, Всероссийского союза журналистов, общественной премии имени М. Гафури, заслуженный работник культуры Башкортостана. Член Союза журналистов.

Пурга

Рассказ

 

Необходимое предисловие

У этого рассказа, по существу, два автора. Много лет назад уфимец, назовем его Владимиром, принес в редакцию газеты, в которой я тогда работал, ученическую тетрадь. В ней были описаны события, свидетелем которых, будучи в журналистской командировке в горах Урала, оказался и я. Владимир предложил мне сделать литературную обработку его записей, обещав принести еще кое-какой фактический материал...

С тем он ушел и как в воду канул. Поиски его были тщетными. По адресу, который Владимир оставил, он уже не проживал, а нового никто не знал. Вероятнее всего, он уехал из Уфы. Но записи его не давали мне покоя...

 

...Зима круто замесила свои дни. Уже на исходе декабрь. Где-то лежат большие города, сверкая по ночам фантастическими электроплитками. Днем их улицы, принаряженные, пахнувшие хвоей, превращаются в многоголосый живой поток. Толчея на елочных базарах, на почтамтах, манящие окна магазинов, кавалькады снегоуборочных машин, сказочные ледяные дворцы на площадях, восторженность на лицах горожан, спешащих приобрести покупки к наступающему празднику...

Все это здесь, на неотмеченной на картах просеке таежного Урала, можно лишь представить, отдавшись во власть воображения и ощущая в груди не унимающийся зов далекого, недоступного за горами и лесами...

Третьи сутки пурга хлестала стены сторожки. Она, казалось, утверждала над миром свое могущество. Снегом замело окна, и только верхняя часть их кидала в комнату скудный свет уходящего таежного дня. Сторожка словно осела под огромной грибовидной шапкой...

Снег, снег, повсюду снег, и монотонный, то утихающий, подобно волчьему вою, то нарастающий с новой силой ветер.

Света не зажигали. Оттого все вокруг было окутано мрачной, гнетущей тоской. Парни лежали на скрипящих койках, сознавая свое бессилье перед разбушевавшейся стихией.

Закряхтела дверь. В сторожку, щелкнув на ходу включателем, ввалился, как живой сугроб, Олег.

– Отряхнись! – раздались голоса.

– А я спешил, думал, что вы уже вымерли... Дверь замело, еле отгреб...

– Ладно, разоблачайся, полбурана занес.

Олег сбросил шапку, шубейку, и только теперь все заметили его озлобленно вызывающий вид...

– Вы как хотите, а с меня довольно! Опоры плачут. Плана нет. Премии тоже... В общем, хватит с меня этой таежной дыры. Что я здесь нашел? Мозоли? Амба, снимаюсь с якоря, сутулость получать не желаю...

Парни не отвечали.

– Молчите? Дураки да кому деваться некуда – идут на трассу. Скажите, не прав? Попробуйте возразить, но тогда, когда я уйду в офсайд. А на прощание «тяпнем»... Готовил на случай, когда закончим участок, но как поется: «Хотел я выпить за здоровье, а должен пить за упокой...» Молчите? Я добра вам хочу. Павлик, а ты? Мало мы рисковали, забыл, да? Может, забыл, как ставили опоры в сорокоградусные морозы? Металл жег руки сквозь рукавицы, тело ветром прошивало до костей... Но мы ставили, ставили...

Словно ужаленный, Павлик вскочил с койки. Голос хриплый, прерывающийся. Как каменья, летящие в пропасть, гулко отдаются в комнате его слова:

– Добра, говоришь, нет? В ком нет правды – в том и нет добра. Правда и добро неотделимы, как мозг и хребет. Забыл, говоришь? Нет... Это ты забыл. Забыл, что ты говорил тогда, возле костра... Хорошо, напомню. Ты говорил: в трудностях познается счастье, тот, кто боится трудностей, никогда не познает радость. И еще: «Я уважаю трассу потому, что это – всегда дорога, а тому, кто дружит с дорогой, чужда плесень...» Выходит, это всего лишь заученные тобой слова?..

Что-то конвульсивное мелькнуло в выражении лица Олега. Но, уставившись куда-то вверх, в угол, он твердил:

– А все же на трассу идут те, кому деваться некуда. Вот, например, Вадим. Зачем пришел сюда, в эту глухомань? Срок тянул, после него, известно, директором завода не ставят, а здесь люди позарез нужны, хотя и платят «в час по чайной ложке»...

Вадим, не любивший вступать в разговоры, молчаливый, постоянно о чем-то думающий, хотя это старался скрыть от других, поднял голову, посмотрел на Олега и отвернулся к стене.

– Вадик, – обратился к нему бригадир Тимофей, – да втолкуй ты этому Сократу, зачем пришел на трассу, за что сидел...

Все насторожились.

Вадим молчал...

– За что? Известно за что, за помощь старушке не садят. Ну, а в жизни всякое бывает, главное, осознал, трудится честно, честно живет, – примирительным тоном заметил Олег.

Вадим вновь повернулся к нам, чуть приподнялся и, облокотившись о подушку, окинул Олега с ног до головы, как бы измеряя его:

– Слушай, Олег, а ты почти прав, я действительно был осужден за помощь... но не старушке...

Дрожащий голос выдавал его волнение.

– Работали мы тогда на заводе... С приятелем…

Вадим обвел взглядом комнату, вздохнул:

– Однажды приятель уезжал в отпуск. До отправки поезда оставалось немного времени. Я пошел в камеру хранения за чемоданом, а приятель остался. Когда вернулся, его не оказалось на месте. И тут за окном раздался крик. Выскочив на площадь перед вокзалом, я увидел, что трое парней взяли моего приятеля в оборот. Бросился в кучу дерущихся и тут же получил сильный удар в пах. Не осознав, что делаю, выхватил из кармана перочинный ножик. Один из парней пытался перехватить мою руку, но не рассчитал, и лезвие полоснуло его по ладони...

Подбежали дружинники. Скрутили нас, ввели в какую-то комнату и сразу мне – как обухом по голове:

– Ну, рассказывай, давно ты этим занимаешься?

– Чем?

– А бандитизмом!

Все во мне вздрогнуло, словно молоточком отбивала в голове мысль: бандит, бандит...

При заполнении протокола следователь, услышав, что я был в детдоме, многозначительно протянул:

– А-а-а, детдомовец...

Не знаю, что он этим хотел сказать, но меня словно обдало холодом. Замкнулся, отвечал на вопросы «да» или «нет», хотя хотелось рассказать, как попал в детдом, рассказать всю свою жизнь...

Вадим посмотрел вновь куда-то вдаль, за окно, как бы пытаясь приблизить прошлое...

– Отец ушел на фронт с самого начала войны. Нас у матери осталось четверо: старшей сестре – четырнадцать, мне – десять, еще два брата, пяти и двух лет. Трудно было маме одной с нами. Сбивая ноги, ходила она за десятки километров на элеватор, лишь бы добыть немного отходов и отрубей. Едва сошел снег на пригорье, пошли за село на колхозное поле добывать мерзлый картофель. Бывало, вскопаешь лопатой не одну сотку поля, чтобы набрать ведерко... Придем домой, помоем, облупим, истолчем – вот и месиво. Сидишь возле жестянки, лепешки печешь и тут же ешь неведомое лакомство. Если такая лепешка полежит часок-другой, становится как резина, хоть ботинки подбивай...

Началась посевная. Прежде всего сеяли в колхозе. Все для фронта. Понимали, отцам нашим труднее. Собственные огороды вспахивали тоже коллективно. Запрягутся женщины в плуг, мальчишки за плугом – глядишь, за день осилен чей-то участок...

Подросла зелень – на нее перешли: крапива, лебеда, коневник – такие большие листки, наподобие фикусных, набирали мешками, как овощи для щей. Напузыришься таких щей, живот вздувается, а есть все равно хочется... Картошку, едва округлившуюся, вместо яичек употребляли. Идет человек, а его ветром качает. Младший братишка умер от истощения. А потом пришло извещение: папа погиб. Мама как не крепилась, горе ее одолело. Плакала ночами, скрывая от нас, и вскоре помешалась. «Тихим», – говорили соседи. Помню, все открывала заслонку, заглядывала в печь и, приговаривая: «Кушайте, кушайте, ничего не жалко, белый, сама пекла», – подавала на стол воображаемый хлеб. А то заплачет, тихо ходит по избе, умоляюще зовет: «Миша, милый, чего ж ты не идешь, говорил на один день, а сам...» Или начнет по углам, за шторами искать, причитая: «Ну, что ж ты спрятался, хватит шутить», – это она звала папу. Скоро ее увезли в больницу...

Сестра бросила школу и стала ходить на заработки. Добрые люди устроили ее в город. Приезжала по субботам, прихватив для нас что-нибудь съестное. Тоскливо и одиноко стало без нее. Да что делать, надо было жить. Братишку отдали в детдом. А я все крепился, жил, как «мужичок с ноготок», со своим другом Шариком. Хорошая была собака. Умная. Рослая. Никогда ни на кого не кидалась. Шерсть густая, желтая, с золотистым отливом. В огороде у нас рос большой ветвистый осокорь. Когда я залезал на него, Шарик бегал вокруг, становился на задние лапы и, задрав морду, лаял: дескать, слезай, убьешься. Я слезал, садился на землю. Он, положив голову на мои колени, лизал мои руки, смотрел на меня, как бы говоря: «Ничего, не тушуйся, я с тобой и никогда тебя не брошу...»

Иду как-то с хворостом домой, слышу выстрел. Бросил вязанку, бегу. Возле нашего дома стоит сосед Терентий и пихает в ружье патрон. Возле него, опираясь на передние лапы, скулит Шарик. Силится ползти, да, видно, не может, позвоночник перебит. Кинулся я к нему, а Терентий схватил меня, не пускает:

– Бешеный он, не подходи...

А Шарик, как увидел меня, потянулся всем телом, заскулил жалобно, а глаза, как у человека, слезы в них... Смотрит, чуть повизгивает, как будто говорит: «Что ж ты, друг, выручай, не бросай, видишь, я в беде, помоги...» Только не смог я помочь. Шарика Терентий пристрелил. Говорили, что он шапки из собачьих шкур шил...

Один я всю ночь проплакал на чердаке, а утром пошел в сельсовет. Оттуда меня отправили в детдом. Из детдома – в ремесленное училище. Окончил его – в армию. После службы – на завод. И вот этот случай. В общем, осудили за применение холодного оружия. Пока отбывал срок, пришло извещение о смерти матери. Как мне тогда хотелось бежать: посмотреть хоть одним глазом на маму, обнять, потом и самому умереть не жаль. Рвался... Но не плакал... Не было слез, ком застрял в горле, а сам как будто закостенел...

Вадим замолчал. Тяжелая тишина повисла в комнате. Кто-то вздохнул. Тимофей поднялся с койки, переступил с ноги на ногу, неторопливо подошел к Вадиму:

– Нет, Вадик, не засох ты сердцем... Просто стал сильнее, чем тогда.

 

...Жизнь! Как прекрасна и как трудна ты. Как неожиданна ты в своем многообразии. Ты подобна дороге, на которой не только гладь, но и камни. Один отпихнешь, о другой ногу собьешь, а через третий опрокинешься... Только разница: один упадет – заохает, другой – ругнется, встанет, отряхнется и столкнет камень с дороги. И чем больше камней окажется на обочине, тем легче будет идущим следом. Но если камень не под силу? Что тогда? Всегда ли ты дашь точный ответ?

 

– А дальше? – голос Олега выводит из оцепенения. – А дальше что было?

– Ты не понимаешь, да? – Тимофей постучал пальцем по виску. – Лучше сам скажи прямо: хочешь уйти с трассы? Труд не по нраву?

Олег не обиделся.

– Труд, говоришь? Что ж, давайте поговорим-погутарим на эту тему: труд и человек. Да-да, я вполне серьезно. Вот в трудовой коллектив вступает молодой человек. Что это значит? Это значит, что он становится на путь созидания. Созидания! Какое это могучее слово! Созидать, строить, вкладывать свое в общенародное, в наше, навсегда выбросив за борт «мое». Человек поступает впервые на работу. Что для этого требуется? Всего-навсего бумажка – лист поступления. Заполнил наподобие документа на объект, с той лишь разницей, что там заполняются технические данные, а ты заполняешь графы: год рождения, национальность, пол, краткую биографию иногда – и все. Подведут тебя, скажем, к станку: учись, работай... А это единственный раз в жизни, навсегда, неповторимо. И его надо бы отмечать примерно так, как вступают, например, в комсомол. Но так будет. Обязательно будет. Потому что труд станет мечтой, торжественным днем в жизни. Может, вы смеетесь, думаете: вот распылился!? А я скажу: иронии вашей не боюсь, не приемлю. Прежде всего человек сам себе судья...

– Красиво говоришь!– съязвил молчавший до сих пор Федор, по прозвищу «Шатун». – Как на трибуне, весь в отца...

Олег резко обернулся к нему:

– Желчный ты какой-то, иногда кажется, что даже скользкий. Мне почему-то в голову мысль пришла: позови меня любой куда хочешь – пойду, а с тобой нет. И дела твои без души, словно галька на морском берегу. Она тоже отполированная, а в дело не годится. Одна к тебе, Шатун, просьба: не трожь отца! Не трожь! Понял! На кулак можешь налететь... Отец мой был коммунист... После войны пришел к нам его однополчанин. Вместе в разведке были. Рассказывал, что попали они в окружение – патроны кончились. Вечером на расстрел. Привели на край оврага. Гитлеровский офицер подошел к отцу:

– Ну что, наконец, ты понял, что дал тебе большевизм?

Отец молчал.

– Был ты человек – скоро не будешь ...

Отец усмехнулся.

– Чему ты усмехаешься? Скорой смерти? Ну и подыхай...

В нательной рубашке, пропитанной кровью, отец шагнул к фашисту и спокойно произнес:

– А тому! Что даже ты признаешь Правду, неотвратимую Правду, только ее нужно произносить, сняв фуражку... – И плюнул фашисту в лицо.

Тот, кивнув солдатам, процедил сквозь зубы:

– Повесить!

Отца увели. С тех пор его никто не видел...

Олег подошел к столу, откупорил бутылку, налил в стакан, открыл тумбочку в поисках, чем бы закусить...

Шатун взял пробку со стола и, рассматривая ее на свет, сказал:

– Опускаешься, Олег, да ладно уж, пей, – и, как бы поставив после своих слов точку, насадил пробку на вилку.

Вадим видел, как запрыгали чертики в глазах Шатуна. Хотел предупредить Олега, чтобы тот не попал в глупое положение. Но Олег, опередив его, почти выкрикнул:

– Тебе, шатало-мотало, не летать, в лучшем случае не спеша носить по матушке-земле свою арматуру... Чтобы взлететь, надобно на земле иметь крепкий упор, иначе взлет невозможен... Так-то...

При последних словах он взял стакан и одним глотком выпил его содержимое, поперхнулся. Шатун из-за стола быстро подал ему вилку:

– На, закуси...

Машинально схватив ее, Олег отправил «закуску» в рот, пожевал и, вопросительно вытаращив глаза, выплюнул пробку...

Грохнул смех.

– Вы чего? Зачем обижаете Олега? Что он вам сделал? – прозвучал неожиданно голос из дальнего угла. Смех оборвался... Это был Мидхат. Он раньше других пришел с пикета, прилег на койку, потому и остался незамеченным.

– Говори, Олег, говори, правильно говоришь: с закрытым сердцем жить нельзя. Черствым будешь. Одиночкой. Плохим человеком. А ты, Федор, – сушняк, к тому же червивый...

Все недоумевали, вроде бы ничего особенного и не было, а он... Это неспроста...

Некоторое время Олег стоял неподвижно, брови черным шнурком сошлись над переносьем. Потом, как бы массируя, провел ладонью снизу вверх по виску, откинул волосы, снял со стены гитару, сел. Легко касаясь пальцами струн, взял аккорд. Звуки незримо поплыли по комнате, отдаляясь под потолком, исчезали за окнами, сливаясь с несмолкающим воем пурги. Когда звуки проглотила тишина, пальцы его проворно заходили по грифу и он запел:

 

Милая, скажи мне откровенно,

если в сердце для другого май,

будь ему всегда подругой верной,

а меня, как песню, вспоминай...

 

– Добре, добре, сынку!... – пробасил Тимофей. – Немного, конечно, грустновато, да и пурга нагоняет тоску. Спой лучше нашу.

Олег, перебирая струны, кинул пальцы по грифу:

 

Седина в проводах от инея,

ЛЭП-500 – не простая линия,

и ведем мы ее с ребятами...

 

Постепенно ему стали вторить все, и песня полилась, воспевая труд рук человеческих, суровую таежную жизнь...

Олег внезапно оборвал игру:

– Хотите, я письмо одной девушки прочту? До сих пор не знаю, что ей ответить...

– Читай! – как бы приказал за всех Мидхат.

Олег достал из нагрудного кармана сложенный вдвое конверт, вытащил из него несколько листков, исписанных крупным почерком:

«Вы, наверное, меня уже не помните (единственный вечер!) и, вероятно, очень удивитесь, получив письмо. Считают недопустимым девушке первой начинать переписку с почти незнакомым человеком. Но ведь это же условность! Устаревшее правило приличия, которое бы давным-давно пора отнести в область преданий. Какое же это преступление, если ты пишешь человеку, который тебе понравился? К тому же мне очень хочется с кем-то поговорить, поспорить, а более достойного собеседника в наших краях я еще не встречала...

Вот сейчас по радио передают Первый концерт Чайковского для фортепьяно с оркестром, а это мое любимое произведение из всей музыки. Хочется, чтоб он продолжался как можно дольше, потому что в такие минуты я начинаю совсем иначе смотреть на мир, я вижу его даже закрытыми глазами...

В последнее время меня начинает раздражать буквально все. А почему – и сама не знаю. Вроде бы и времени на размышления почти не остается, а тем не менее лезет в голову всякая чушь. Наверное потому, что в сущности своей я самый обыкновенный обыватель, даже газеты редко читаю. Что-то будет дальше, не знаю. Мне страшно от мысли, что я начинаю привыкать к такому образу жизни, хоть и не желаю этого...

Многие считают меня своего рода патриоткой, мол, сменила город на глушь... А ведь никто не знает, что творится у меня в душе. Если мне предложат навсегда поселиться здесь, то от моего патриотизма останется одна пыль. Не потому, что мне не нравиться работа. Я, кажется, действительно нашла себе дело по душе, могу с утра и до вечера заниматься с ребятами и последней ухожу из школы. Просто я, наверное, никогда не привыкну к деревне. Никогда из меня не выйдет деревенской хозяйки. Даже не понимаю, как это иные люди могут с утра до вечера только и делать, что заботится о благополучии своего собственного двора...»

 

...Место в жизни. Люди ищут его. Но не всегда находят ясный ответ. Они хотят трудностей. Но в то же время они бояться их. Они хотят видеть и преодолевать какие-то романтические трудности, а не бытовые. Они могут своей энергией свернуть горы, но пасуют, встречаясь с трудностями обычной жизни, не понимая, что в трудностях обычной жизни есть тоже романтика. Они ищут то, что вне их...

А любовь? С незапамятных времен люди по-разному воспринимали и выражали ее. Но не было и не будет точного определения этому чувству. Ни в какую формулу не втиснуть ее значение! Любой глубины философской фразой не поставишь точку. Каждый чувствует по-своему...

 

Олег в раздумье облокотился на гитару:

– Вот ты, шатало-мотало, к примеру, как бы ответил?

– А я не верю в чувства.

– Почему, если не секрет? – спросил Тимофей.

– А хотя бы потому, что сердечность отпускалась мне, как хлеб в блокаду в Ленинграде...

– Значит, не веришь... А знаешь ли ты, понимаешь ли ты, что без веры – все ничто, хотя не так-то просто верить. Трудно! Тяжелее любого труда. Не напрасно труд и трудно имеют один корень. А много ли вообще сам ты отпускал этой сердечности другим?

– Обидно за таких людей, испорченных собственными взглядами да еще калечащих других своим влиянием... – перебил Тимофея Мидхат. Все посмотрели на него одобрительно.

– Жаль таких заблудших. Знал я одного парня. Одевался он с иголочки. Все в нем было показное, заученное, вплоть до движений. В действительности же мухи в рот к нему в туалет ходили. Но поди же, опутал хорошую девушку. Когда он представил мне ее, впервые, кажется, я озлился и, признаться, позавидовал. Есть же такие, в которых по улыбке определишь чистоту, добропорядочность. А взгляд, если бы вы видели ее взгляд... До сих пор других не встречал. Так земля, омытая вешней водой, смотрит словно новорождённый в синее ласковое небо...

 

...Не одна песня прозвучала в тот вечер в далекой, полузанесенной снегом сторожке. Много спорили, говорили о разном. Большом. Беседа несла в себе тот накал, на который способны молодые характеры. Разница в возрасте не ощущалась. Было одно: выплеснуть, разобраться в сложном, заветном, смотреть в глаза истине, дружить, любить не стесняясь, жить открытым сердцем. Наивно или серьезно, но без равнодушия. И если последнее не было сказано, то продумано... И я, зная это, говорю: бойтесь равнодушия, ибо оно неизбежно ведет к застою, раболепству...

 

Сон длился недолго.

– Вставайте, пурга утихла, – тормошил всех Тимофей. – Успеем, ей-богу, успеем, завтра пойдем уже по дефектам... Смотрите, два бульдозера идут на подмогу...

Последние слова, как взрывная волна, полоснули по ушам. Вскочив с коек и нахлобучив на себя то, что оказалось под рукой, мы высыпали из дверей.

Тайга утопала в сугробах. Деревья, укутанные серебристой бахромой, казались сказочными богатырями. Снег сверху. Снег снизу. Снежное царство. Неживая, холодная красота. Бесконечная, непередаваемая, таинственная...

Рассветную тишину раскалывал рокот, доносящийся из-за реки. Сквозь лилово-мутный туман или пар от воды виделось, как с противоположного берега вползали на лед два тягача...

И словно не было пурги, мороза, не было мучительных дней ожидания и тоски от безделья. Все в порядке! Снова за работу! Значит, там, за ненастьем, не забыли, думали...

Подхваченные единым порывом, мы ринулись на лед, навстречу стальным богатырям... И вдруг – треск и приглушенный крик. Внезапно остановившись, словно споткнувшись, и оттого сталкиваясь друг с другом, сквозь пар, валящий изо ртов, мы увидели, как передний трактор клюнул носом, а затем круто повалился на левый бок... Полуоткрытая дверца кабины столкнулась со льдом и глухо, но резко ударила по голове тракториста, готовящегося выпрыгнуть наружу. Тело его как-то неестественно сломалось и скрылось в кабине...

Мгновение все стояли в оцепенении. Затем раздалась нечленораздельная брань, и тут же к полынье, скрывавшейся под снегом и теперь поглотившей тягач, пружинисто рванулась человеческая фигура.

– Стой, стой, Вадим! – завопил бригадир. – Пропадешь...

Но тот уже на краю полыньи. Приостановился, словно примериваясь, сбросил с плеч накинутую телогрейку и скользнул в воду...

Медлить было нельзя. Мы кинулись к полынье. Тимофей послал двоих за канатом и досками...

Показалась голова Вадима.

– Лом... Дверь заклинило...

Олег уже бежал с ломом. Секунды длились томительно... Вадим выныривал несколько раз...

– Сейчас, сейчас... Трос давай!

Наконец, показались две головы.

– Тяните...

Тело тракториста медленно вползло на лед...

Вадим никак не мог уцепиться за доску. Одеревенелые пальцы не сгибались... А мы опасались приблизиться к кромке льда, которая постоянно обламывалась. Наконец, Вадим схватил брошенный канат и уже вылез по пояс, но лед вновь обломился... Вадим сорвался, а перевернувшаяся глыба ударила его по голове...

Все произошло мгновенно. Не успели мы оттолкнуть глыбу, тело Вадима течением затянуло под сплошной лед...

 

...Ни крика... Ни слов...

Черная немота давит и давит на плечи. Словно весь ты оседаешь к земле...

Что же это такое?

Неужто вот так просто уходят люди из жизни?

Где же, природа, твоя справедливость?

Ты злорадствуешь, ты мстишь человеку за его дерзновенность. Но ведь человек все равно сильнее тебя. Сильнее!

Ты слышишь?

И какие бы козни ты ни строила, мы пойдем дальше, и дойдем, непременно дойдем до последней версты нашей трассы, и донесем до самых дальних мест наше рукотворное солнце.

Да, ночь прошла. И ты бессильна возвратить ее.

Мы идем вперед.

И мы не забудем наших утрат.

И когда в дальней дали засверкает «лампочка Ильича», переливаясь радугой на наших лицах, один из цветов – будет цветом сердца Вадима.

Каким он будет? Не знаю. Только не черным. Нет, не черным...

 

...День уже входил в свои права. А мы все еще стояли над полыньей, обнажив головы. Бульдозерист, которого откачали и завернули в полушубок и стеганки, всхлипывал, кусая губы... И вдруг взгляд его остановился на Шатуне...

– Ковычкин? По какому праву ты здесь? Если мне не изменяет память, мы вместе с тобой работали на другой трассе... Значит, сделал из Сереги окорок – и сюда! Ух, стерва! Убить тебя мало! Сумел, словчил! Там слизнул с бригадирства, втер начальству очки и – по собственному желанию... Ни ответа ни привета... Но нас, сволочь, не проведешь... Все знаем. Все! Курган жив на той трассе, где Серега лежит... Значит, люди – ничто? Рубль и фортуна? А Вадим? Из-за кого срок тянул? Он молчал, простил, но мы не смолчим...

Шатун побледнел. Лицо задергалось. Руки его перемещались по телу, но словно не находили опоры.

Страшно было молчание обступивших его парней. Сжатые губы. Кулаки в кармане. И лишь взгляды приказывали: «Рассказывай!»

«Убьют! – промелькнуло у Шатуна в голове. – А может, так и надо? Чем носить всю жизнь в себе непоправимое, леденящее, постоянный запах горелого человечьего тела, призрак ужаса того, в чьей смерти тебя обвиняют…»

– Не такой я, не такой... – Шатун попятился. – Прислали неопытных. Послал их на монтаж, понадеялся... Хотел побыстрее... Линию забыли отключить... Но я не хотел, не хо-те-ел...

Последнее слово, точно узник, раскованный после долгих лет в казематах, вырвалось и покатилось вдаль по горным хребтам...

Людская стена надвигалась. Молча. И было в ней что-то нечеловеческое, страшное...

– Очнитесь! – Тимофей выскочил вперед и раскинул руки. – Мы... не звери...

Шатун с ужасом смотрел на его спину, потом повернулся и, с трудом переставляя ноги, увязая в снегу, плугом ринулся вниз с бугра...

– Что же это, а, братва? Так и будет он шагать по земле неприкаянным отшельником? Не могу я так, не могу... Если он не человек, мы-то кто? Блюстители порядочности, чистоплюи? – Олег сдернул шапку с головы и бросил ее под ноги... Подхваченная ветром, она покатилась по косогору, ниже и ниже... И все почему-то смотрели на эту шапку: остановится или упадет на дно оврага...

– Гоните тогда и меня. Мы все виноваты... Год работали, не знали, что творится у него на душе... Он же к нам шел, понимаете, к нам... А вы? Что же вы говорили о вере в человека, об истинности дружбы? Пустословы...

Тимофей побагровел, посмотрел, как ссутулившаяся спина Шатуна удаляется дальше и дальше. Все перехватили его взгляд, и внутри у каждого дрогнуло, как будто что-то оборвалось, льдинкой прокатилась сверху вниз...

– Прекрати! – оборвал Олега бригадир. – Иди... Верни… С нами работал – с нами будет...

 

Жизнь... Ты как костер на ветру. И чем сильнее ветер, тем сильнее ты разгораешься, тем ярче твой свет. Не затухай лишь никогда. Не затухай!

Автор:
Читайте нас: