+10 °С
Облачно
Все новости
Проза
18 Января , 11:56

№1.2022. Всеволод Глуховцев. Тридевять небес. Роман

К написанию данной книги меня подтолкнула удивительная жизнь русского и советского психолога Сабины Николаевны Шпильрейн, а больше всего – ничем не подтверждаемые слухи и догадки на полях её судьбы – эльдорадо для писательского воображения. Из этого сказочного раздолья и выросла фабула..

ПРЕДИСЛОВИЕ

К написанию данной книги меня подтолкнула удивительная жизнь русского и советского психолога Сабины Николаевны Шпильрейн (1885–1942), а больше всего – ничем не подтверждаемые слухи и догадки на полях её судьбы – эльдорадо для писательского воображения. Из этого сказочного раздолья и выросла фабула, а затем сюжет – о чём ниже.

Сначала факты, могущие считаться достоверными.

Сабина Николаевна (Шейва Нафтульевна) Шпильрейн родилась в Ростове-на-Дону в семье еврейского купца, не просто состоятельного, а очень богатого человека, отличавшегося, мягко говоря, заметными странностями. Очевидно, психическое неблагополучие передалось по наследству девушке. Она обладала незаурядными способностями, но при этом чудила так, что у окружающих закипали мозги. После многих душевных злоключений решено было отправить её в дорогущую клинику в Швейцарии, где практиковал начинающий тогда психиатр Карл Юнг, пока ещё ученик Фрейда. Сабина стала его пациенткой, затем между ней и врачом, семейным человеком, вспыхнули чувства. Остались ли они платоническими или переросли в плотские отношения – об этом исследователи спорят по сей день. Во всяком случае, побочным эффектом лечения внезапно стало то, что Шпильрейн сама увлеклась психологией, сделалась дипломированным специалистом, ярым адептом психоанализа. Чудачества как будто прекратились. Юнг ради неё семью не оставил. Она вышла замуж, появились дети, но, похоже, муж так и не стал для неё кем-то значимым.

Первую мировую войну она провела в благополучной Швейцарии, там же переждала Гражданскую, а в 1923 году неожиданно вернулась в Россию, вернее, в СССР. Причина? Принято считать, что дело в размахе причудливых экспериментов, поощряемых в разных областях ранней советской властью, в особенности, не ко сну будь помянут, товарищем Троцким. Конечной целью коммунистических фантасмагорий объявлялось создание «нового человека» с прежде неведомым типом мышления, сознания, морали и т. д., причем всё неплохо финансировалось и обеспечивалось. Шпильрейн включилась в работу под крылом Троцкого, по смутным сведениям, занималась и детьми, в частности присутствовал якобы среди воспитанников некоей опытной группы Вася Сталин.

 Впрочем, это слухи, а вот то, что Сталин-старший, прочно захватив власть, постарался разметать весь троцкистский бурьян – как политический, так и магический – это точно. Шпильрейн сочла за лучшее отправиться в родной Ростов, где и затихла. Последняя публикация в научной печати – 1931 год, она же – предпоследний реально установленный факт биографии. Дальше только печальные сведения о трагической кончине: во время второй немецкой оккупации Ростова, предположительно в августе 1942 года, Сабина Шпильрейн вместе со всем местным еврейским населением была расстреляна. Доподлинно не установлено, но ничего иного быть по здравому смыслу не могло.

Такова внешняя канва жизни С. Н. Шпильрейн. Внутренняя? Вот здесь тайна на тайне. Чем она занималась последние десять лет жизни? Вроде бы работала в психиатрической больнице, вроде бы консультировала на дому как психолог, нигде не публиковалась… Личный архив, если и был, пропал бесследно в дни оккупации.

Теперь можно перейти к авторским открытиям.

Когда я узнал подробности о жизни Шпильрейн, особенно о загадочном ростовском безмолвии, то сразу в ином свете предстали два известных мне обстоятельства, никак не связанных одно с другим.

Первое. В самом конце 1938 года начальником Ростовского управления НКВД был назначен молодой перспективный кадр Виктор Семенович Абакумов. Прослужил он там чуть больше двух лет, в начале 1941-го был переведен в Москву – и понесся ввысь: начальник военной контрразведки, министр госбезопасности, громкие политические процессы… а затем как взлетел, так и упал, и погиб в застенках.

Второе. Вот уже несколько десятилетий муссируется тема зловещего «ростовского треугольника»: а именно необычайной плотности на душу населения серийных убийц, сексуальных маньяков – вроде бы никто не родит этой публики больше, чем агломерация городов Таганрог, Ростов-на-Дону, Новочеркасск, Шахты, на карте в самом деле выглядящая как сильно вытянутый тупоугольный треугольник. Не говоря уж про маньяка всех времен и народов Андрея Чикатило, известны такие жуткие персонажи, как Владимир Муханкин, Юрий Цюман, Роман Бурцев, а всякой извращенной мелочи несть числа. Объяснений массового выползания нечисти на этой территории каких только нет, вплоть до самой лютой конспирологии.

Полагаю, ход мыслей ясен. Жила-была в Ростове-на-Дону очень квалифицированный психолог, занималась втайне ото всех исследованиями в области психики… в те же годы местные спецслужбы возглавляет неглупый целеустремленный человек, после чего карьера его бешено прёт в гору. А много лет спустя город и окрестности вдруг необъяснимо заполняются безумцами, испепеляемыми невидимыми миру дикими страстями. Совпадение?.. Не берусь сказать. Общеизвестно: «после этого» – не значит «вследствие этого», но нетрудно представить, каков был соблазн связать все это в сюжет романа, перед чем я не устоял. По ходу дела кое-что выпало, что-то прибавилось, а что вышло в сумме – предоставляю судить читателям.

 

ГЛАВА 1.

Российская империя, Петроград, 1916 год, ноябрь.

 

В скверном трактире близ Сенной площади было грязно, чадно и шумно. Дверь поминутно распахивалась то входящими, то выходящими, всякий раз врывалась промозглая стужа, и запах уличной сырости, расквашенного снега сшибался с жаркой, пряной гарью. Харчевня подавала себя как «заведение кавказских блюд»: посетители жадно, хмельно грызли шашлык, вообще баранину в разных видах, запивая коньяком, правда, из чайных чашек: война, сухой закон. За стойкой громоздился толстый, усатый, пучеглазый армянин, а за его спиной пробегали из кухни в кладовую и обратно разгоряченные повара с закатанными рукавами, иной раз с огромными, страшного вида ножами…

– Разбойники! – улыбнувшись, кивнул в сторону стойки парень в сильно потертой форменной куртке железнодорожника.

Он обращался к соседу по застолью, студенту, чьи шинель и фуражка, небрежно брошенная на край стола, изобличали будущего обладателя диплома Психоневрологического института.

Если, конечно, не случится с ним чего-либо непредвиденного, опять же по военному времени…

Студент бросил взгляд на смуглого лохматого типа с ножом, тащившего багровый, с желтоватыми прожилками сала бараний бок.

– Да уж, – мельком улыбнулся тоже, – дети гор!

– Приходилось бывать? – путеец чуть пригубил из чашки.

– На Кавказе?.. Нет, именно там не довелось. Впрочем, бывал неподалеку, в донских краях. Ростов, Таганрог… А вас туда ваши дороги не заводили железные? Вы ведь, простите, кочегар?..

– Помощник машиниста. Подымайте выше!

– Ах да! Простите.

Помощник машиниста пожал плечами.

Эти двое, хотя и пробавлялись коньяком и беседу вели ни о чём, вовсе не похожи были на праздных выпивох – ни по осанке, ни по движеньям рук. Во всем этом не было беспечности, бездумья, ничего от кабацких посиделок. Оба сидели сжато, подобранно, и алкоголь не размягчал их мышцы и не туманил головы, напротив, не давал нервам распрячься, держал в том искусственном натяге, что потом может грозить угнетающим упадком… Но этим до упадка было далеко. По некоторым признакам знающий человек безошибочно определил бы, что они в самом тонусе. Более того: оба крепки, плечисты, упруги в движеньях – как-то слишком и для студенческих аудиторий, и даже для локомотива. Скорее похожи на цирковых гимнастов, почему-то ряженных в студенческую шинель и путейскую тужурку.

Студент аккуратно пригубил из чашки, бросил в рот маленький леденец-монпасье из круглой жестяной коробочки, захрустел им.

Хруст этот будто обозначил переход между приступом к разговору и разговором.

– Что ж, – произнес студент, разделавшись с конфетой, – мы ведь здесь не по пустому делу? Итак, вас интересует?..

Второй вопрос прозвучал с продленной интонацией, и железнодорожник немедля подхватил повисший конец фразы:

– Психология. Вообще все это… – он покрутил рукой в помощь речи, – все, что касается души человеческой. Читал кое-что, но это мало, понимаю. А главное, беспорядочно. Не знаю, с какого боку подступиться, за что взяться. Ну, вы понимаете.

Кратким кивком студент подтвердил, что понимает. А помощник машиниста как будто разволновался, порядком отхватил из чашки и заедать ничем не стал, лишь губы вытер заскорузлой ладонью. Коньяк ли подхлестнул его, память ли – бог ведает, но заговорил он пылко, от сердца:

– Меня всегда тянуло к знаниям, к ученью, сколько себя помню. Да не сложилось вот. Отец был слесарь, превосходный мастер, золотые руки. Что касаемо железа, все что хочешь мог сделать. Мог бы порядочные деньги иметь… собственно, отчасти и имел, да только пил до полного недоумения, так и допился, помер. Я в городском училище тогда учился, четыре класса окончил. Был первый ученик в классе. Но… собственно, это и есть maximum моего регулярного образования. Вынужден был пойти работать, и дальше все самоучкой…

– Но вы, очевидно, немало читали, – серьезно сказал студент, слушавший очень внимательно.

Он был не так уж и юн, но и на «вечного студента» не похож – из тех, что до первых седин бесплодно болтаются по университетам, больше по коридорам, чем по лекционным залам, занимаясь не столько наукой, сколько «общественным делом» – за этими словами стараются они спрятать свои неопрятность, лень и худое честолюбие. Нет, этот был совсем не таков. В холеном правильном лице, в гладком изяществе всего облика подспудно, но безошибочно читалась порода: несколько дворянских поколений должны пройти, чтобы из мельчайших черточек быта, воспитания, общения незаметно сформировалась такая вот завершенная гармония осанки, жестов, речи, выражения лица – точно все это создано одним мгновенным росчерком умелого художника, без всяких ученических помарок и сбоев. Конечно же, собеседник рядом с ним смотрелся невзрачно – его-то рисовал не мастер, но подмастерье: мучительно, угловато, хмурясь и потея… Но старался. И сделал массивное, с тяжеловатой челюстью, с твердым взглядом лицо человека, способного наверстать то, что не дали предки. И не было в нём округлой мягкости, столь характерной для русского облика; хотя и странного ничего: мало ли из каких народов и племен слагалась Российская империя, как гоняли племенные волны с запада на восток, с востока на запад…

– Это да, – столь же серьезно ответил помощник машиниста. – И на публичные лекции старался ходить. Правда, и в том системы не было, да и быть не могло. Когда свободное время выпадало, тогда и ходил, всё, мол, на пользу…

– Положим, так, – студент усмехнулся. – Резон в том есть. Но отчего же вам не сосредоточиться на вашей технической стезе? Вы человек энергический, полагаю, сумели бы добраться до института путей сообщения, благо, таковой имеется…

Железнодорожник упрямо и чуть хмельно замотал головой.

– Нет, – сказал он. – Не тянет. Работаю ради хлеба насущного. Не скрою, работник я неплохой, начальство ценит. Да только интересно мне совсем другое. Знаете, я давно приучился за людьми наблюдать, нашел в том вкус и толк. Стал даже записи вести.

Лицо его при этом приобрело неуверенно-школьное выражение. Но студент лишь поощрительно кивнул:

– Дневник наблюдений.

– Да.

Железнодорожник подобрался, сдвинул плечи. Руки твердо легли на стол.

– И вот что я хотел… Мне тут повезло попасть на лекцию, читал ваш collega… Некто Румянцев Леонид Петрович.

Услышав это имя, студент ожил необычайно:

– Да что вы! Румянцев?! Как же, как же… Так вы на его лекции были? Вот браво! Полагаю, под впечатлением остались?.. Ну, еще бы! Мне ведь довелось не просто знать, но сотрудничать, и надеюсь, еще придётся. Прекрасный исследователь, надежда нашей науки, я бы сказал…

Тут медик вгорячах хватил коньяку, разрумянился, понёс о роли народного просвещения, о важности приобщения широких масс к знаниям, культуре… Говорил, говорил – а помощник машиниста слушал, смотрел, не меняясь в лице и взгляде, сильные руки неподвижны – и совершенно не понять, что он думает насчет барского красноречия. А студент вдруг сообразил, что в его речи могли бы нечаянно прорваться нотки снисходительного превосходства. Он смутился:

– Простите… Вы только не истолкуйте превратно мои слова. Я несколько увлекся и, возможно, позволил себе…

Помощник засмеялся:

– Ну что вы! Никак подумали, что ненароком чем-то меня задели?

– Признаться, близко к этому…

– Да это все пустое. Я все понимаю, вижу вашу искренность. Давайте к сути дела! Я пытался найти Румянцева и не смог…

– И не найдете в ближайшее время. Убыл в действующую армию. В психиатрический госпиталь… Да-да, представьте себе! Эта война, черт бы её побрал, задает задачи нашему брату. Помимо ранений головы, контузий и тому подобного, ещё, изволите ли видеть, девятый вал травм психических. Острые психозы, шоковые аффективные реакции. Ну, понимаете ли: артиллерийские обстрелы, газовые атаки – ничего подобного раньше не было, психика не выдерживает… Вот и командировали Леонида Петровича. В Галицию.

Железнодорожник терпеливо кивнул:

– Так мне и объяснили. И посоветовали обратиться к вам.

– Ах, вот как! Что же вы сразу-то не сказали? – в голосе медика прозвучал азартный укор учёного, по-детски убежденного, что всё на свете чепуха в сравнении с предметом его интереса. – А я-то не могу взять в толк, чего же вы хотите!..

Помощник машиниста, улыбаясь, чуть пожал плечами: извините, дескать, не смог изложить кратко и ясно. А психолог разгорался все пуще, коньяк в чашках убывал, пока не исчез вовсе. Потребовали еще по одной порции «чая».

– Скажите, а вы Румянцева откуда знаете?

– А он семинары у нас вёл лабораторные. Но сошлись мы не на этом. Это рутина, школярство, – студент небрежно отмахнул рукой. – Дело в другом. Он… а вернее, они – целая исследовательская группа, нащупали кое-что прелюбопытное. Есть ли в человеке скрытые возможности?.. То есть с этим и спорить не приходится: есть, разумеется. Как их раскрыть – вот в чем вопрос.

Помощник смотрел цепко, понимающе.

– Новая методика, – сказал он утвердительно, но все же с оттенком вопроса.

– Тоже верно, – подтвердил студент. – Да вот позвольте, я вам все сейчас наглядно изображу… Человек! Поди сюда, любезный. Послушай, есть ли у вас бумага?

– Писчая?

– Она самая.

– Найдем.

– Отлично, тащи.

Половой – светло-русый паренек с простецким, но неглупым, неуловимо-приятным лицом проворно сбегал куда-то за стойку, принес лист дешевой серой бумаги:

– Пожалуйте!

– Вот благодарю, – студент мягко, ласково посмотрел на юношу. – Ступай, братец, понадобишься – кликнем… Так вот, смотрите.

Карандаш у него имелся свой – новенький, аккуратно очиненный. Его острие уже было кольнуло серый лист, но неожиданно студента осенило.

– Кстати! Позволите небольшой психологический экзамен?

– Да сколько угодно.

– Превосходно. Вот этот парнишка, что лист принёс… Что вы про него можете сказать?

Железнодорожник испытующе взглянул в глаза экзаменатора, затем, полуобернувшись, рассмотрел суетившегося неподалеку официанта, затем вернулся к разговору:

– Это что, по методу Шерлока Холмса?

– Хотя бы и так.

Помощник подумал пару секунд.

– Что скажу… Малый недавно из деревни. Скорее всего, кто-то из родни или земляков уже здесь, тянут своих. Уже пообтесался, пообтёрся. Быстро впитывает в себя… как это лучше назвать?.. столичный воздух, что ли, всё и дурное и хорошее, что тут есть. Вообще, что-то в нём есть такое…

– Какое? – студент воззрился с острым любопытством.

Помощник чуть смежил веки, сжал губы в длинную бескровную линию.

– Какое?.. Да с запасом, что ли. Больше, чем видно. Чего он и сам не знает.

– Вот! – вскричал студент так, что сам осёкся и впал в другую крайность: – Вот! – повторил он жарким шепотом. – Великолепно! В самую точку попали. Это самое главное!..

Карандаш черкнул по бумаге – вышла на диво ровная, чёткая окружность.

– Смотрите. Вот, положим, то, что мы привыкли понимать как наше «я». То есть то, как живем нашей жизнью, день за днём…

– Обыденная личность.

– Соглашусь. Теперь смотрите! Эта обыденная личность есть лишь незначительная часть нас, нашего «я» как такового. Любого! Понимаете? Любого человека…

И пошёл, и пошёл. Вдохновился, разгорелся, подкрепляя себя из чашки, зазвучали слова «бессознательное», «комплекс», «личностный эскиз»… Путеец ничуть не мешал собеседнику разливаться соловьём и к чашке тоже исправно прикладывался, но незаметно стал править разговором. Его краткие реплики были всегда в цель, всегда к тому, что заставляло студента чуть ли не вспыхивать – и наконец он пришёл в восторг от природного таланта этого рабочего парня. Самородок, чёрт возьми!

– …позвольте? Если я скажу, что восхищен, вы, вероятно, не поверите?

– Ну, почему же…

– Верно! Верьте. Я вижу в вас серьезнейшие задатки – и не смейтесь, пожалуйста, и не думайте, что я устраиваю тут какое-то хождение в народ. Это вздор; вряд ли и найдётся человек, менее меня сему сочувствующий. Я вижу в этом особый род фарисейства, только и всего. Этакое, знаете ли, показное умиление перед тем, кого в глубине души полагаешь себе неровней… нет-нет, я совершенно серьёзно…

– Не сомневаюсь.

– Да.

Сказав так, студент как будто вознамерился много еще чего продолжить, но вместо этого странно умолк, уставясь в грудь соседа – тот даже бросил взгляд вниз, стряхнул что-то с куртки, хотя понял, конечно, что не в том дело:

– Что?

– Простите?..

– О чем призадумались?

– Ах да, – совсем невпопад повторил медик, зато очнулся, заговорил шутливо, и даже не просто шутливо, а с какой-то особой интонацией: – Послушайте, сэр, а не засиделись ли мы с вами в этом благородном собрании? Ведь я, пожалуй, могу стать вам полезным немедля…

И предложил пройти к нему на квартиру – «здесь недалеко». Номер в меблированных комнатах. Там-то у без пяти минут доктора есть нечто такое, чем он охотно поделится с любителем психологии. Нечто исключительно интересное!

– Книги? – любитель чуть приподнял брови.

– Не только. Не только… но пока – ни слова более! Идём?

– Идем.

– Отлично! Ах да, простите, я ведь и не спросил: временем-то вы располагаете? Час поздний, не смею настаивать.

Но помощник заверил, что временем не стеснен. Послезавтра вечером их локомотивная бригада ведет воинский эшелон в прифронтовую полосу, а до той поры полностью свободен.

– И прекрасно! – воскликнул медик с подъёмом. – Человек, счёт!

Они допили, расплатились щедрыми чаевыми, нахлобучили фуражки – студент свою щегольскую, помощник замасленную, как блин, с технической эмблемой – и уже было пошли, как случилось досадное происшествие.

За двумя соседними столиками громко веселилась компания молодёжи, разодетой с пошлым франтовством, неумеренно пьющая и разнузданная. Там и прежде вспыхивали ссоры, но половые успевали вовремя угомонить задир. А тут вдруг не успели – пьяные сцепились с воплями, проклятьями, со столов с грохотом, звоном полетела посуда.

– Ишь, подлецы! – с гневом вскричал студент. – И немца на них нет! Осторожней, коллега!

Один из гуляк, дюжий детина в шевиотовом пиджаке, попёр вдруг на железнодорожника. Чёрт знает, что замкнуло в его дурманном мозгу: скорее всего, принял за невесть кого, схватил, что под руку подвернулось – столовый нож, – и ткнул вперед в глупом подобии фехтовального выпада.

Путеец и глазом не моргнул. Ловкий финт корпусом, перехват – и верзила с тупо изумленной рожей скрючился в адски неудобной позе, ибо правая рука его, вывернутая жёсткой хваткой, оказалась задрана вверх – спасаясь от разрыва связок, болвану приходилось гнуться в три погибели.

– В-ва-а!.. – проревел он, не в силах иначе выразить смесь удивления и гневной злобы, вслед за чем ощутил резкий болевой прострел в скрученном запястье. Пальцы разжались, нож упал, звонко заскакал на каменном полу. Руку же вдруг прожгло от кисти до плеча.

От этого дурак стал даже трезветь. «Твою мать… что за дьявол, кто он?!» – мелькнула не самая глупая мысль, пока тело корчилось от боли. Мысль мелькнула и тут же погасла – удар под зад коленом, теменем в стену, и дух вон. Минуты на две.

Армянин за стойкой заколыхался, завопил что-то, к дерущимся побежали половые, а помощник машиниста, брезгливо отряхнув руки, крикнул:

– Пошли! Скорей!

Оба стремглав вынеслись из кухонно-табачного чада в студёную сырую полутьму.

Тут студент дал волю чувствам:

– …послушайте! Чёрт меня побери, если я упущу вас, а вернее, мы с Леонидом упустим! Я уж с ним потолкую… Но вы-то, ах, друг мой, вы-то… просто иллюстрация к Ницше, черт вас знает!

– Вы мне льстите.

Студент от души расхохотался:

– Ну, если и так, то совершенно независимо от своих дальних планов!.. Нет, но как ловко вы этого идиота – раз! раз! – и лежит, голубчик. Великолепно… Послушайте, так вы приемами владеете? Откуда это, скажите на милость?!

Помощник, смущенно посмеиваясь, спросил:

– А вы, случаем, не монархист?

– Я? Ха! А вы не знаете, что за репутация у нашего института?..

Что верно, то верно: испокон веку, даже на фоне либерального студенчества, за питомцами Психоневрологического института тянулась слава самых отчаянных социалистов.

И помощник машиниста признался: был у них в депо один агитатор, социал-демократ. Умел найти подход. Однажды заявил, что знает секреты японской борьбы «джиу-джитсу» – не поверили ему, подняли на смех. А он будто того и ждал. «Не верите?.. Ну, хорошо, давайте покажу». И показал, да так, что у всех глаза на лоб полезли. Парни-то подумали: чепуха, попробовали взять на силу, а кувыркнувшись пару раз, обалдели, раззадорились – а этот лишь посмеивается: что, говорит, слабо, пролетарии?.. Ну, тут уже ребята шутки в сторону, попытались всерьез взяться, а он опять двух-трех раскидал как котят. И вновь смеётся: так-то, пролетариат, учись!..

– …неглупый дядя, – помощник высморкался на ходу в грязноватый платок, – нашел путь к рабочей массе. После этого ему в рот смотрели. Ячейка возникла, Маркса взялись штудировать, и вроде как Плеханова с Лениным…

– А! Так вы ещё и социал-демократ?

– Да Боже упаси! Политикой не интересуюсь. Вот наука – другое дело… но джиу-джитсу – штука важная, понравилась мне. Я из этого пропагандиста нашего всё, что мог, постарался выжать. Как видите, не зря.

– Да, верно… вот сюда, подворотней пройдем. Бр-р, ну и погода же, чтоб ей чёрт!.. Нашёл местечко для столицы Пётр Алексеич, ничего не скажешь. Уж лучше мороз так мороз, чем эта слякоть чухонская!

И правда, всё окутал ледяной туман, городские огни как-то болезненно мерцали сквозь сырую мглу. Двое давно свернули с оживлённой Сенной, шли по безлюдным теснинам дворов-колодцев, и со стороны могло показаться, что движутся они по призрачному царству, даже звук их шагов поглощал ночной студень, порожденный зимним дыханием Финского залива.

Хмельной подогрев постепенно выветрился, оба умолкли. Шли быстро, рядом, но будто бы не вместе, каждый сам по себе, как бы завернувшись в своё молчание. О чём думали?.. Кто знает. Помощник машиниста вполовину спрятал лицо в поднятый воротник, фуражку сдвинул вперед – не разглядеть. Студент же как-то странно отвердел лицом – в трактире оно смотрелось моложе и округлее, а здесь осунулось, заострилось, резче выступили скулы; исчезла общая готовность к быстрой улыбке, ловкому ответу – казалось, этот человек вряд ли бы стал шутить, даже просто легко, учтиво говорить… Он и не говорил. Молчал и спутник, вопросов не задавал, считая это излишним. Сказано – недалеко, стало быть, недалеко.

Так и вышло. Свернув в очередной двор, студент оживился, воскликнул:

– Ну, вот и пришли!

Он взбежал на крыльцо, сиротливо освещённое одинокой лампочкой, скрежетнула дверная пружина:

– Прошу!

Стали подниматься по лестнице, где пахло дешевой кухней.

– Сейчас отогреемся, чайку соорудим… если хотите, можете ночевать остаться, место найдется. Чего ради вам в такую непогодь тащиться?..

– Там видно будет.

– Да, да, разумеется… Коридорный! Никак дрыхнут уже, черти?.. А, вот ты братец, отлично. Сообрази-ка нам самоварчик на двоих, да поживее!

– Слушаюсь! Еще чего прикажете-с?

– А что ещё есть? Варенье вишневое? Превосходно! Тащи варенье, да побыстрей, любезный, не копайся, слышишь ли?

– Будет сделано-с!

– Ну-ну, знаю я вас… а нам вот сюда, прошу!

Он отпер номер, вошел первым, повернул выключатель. Лампа под зеленым абажуром превратила тьму в узкую комнату, порядком загроможденную всякой мебелью. Тускло-изумрудный свет делал тесное пространство похожим на аквариум, отчего железнодорожник, войдя следом, невольно усмехнулся.

А натоплено в «аквариуме» было так, что после улицы казалось раем.

– Садитесь, – бросил хозяин, не оглянувшись. Расстегнув шинель, он обогнул массивный круглый стол, прошел к запотевшему окну.

Помощник сел, снял фуражку, но не расстегнулся.

Психолог коснулся пальцем стекла, мгновенно прочертил на дымчатом сыром налёте девичий профиль – и тут же стёр его. Ладонь ощутила холод странно, как нечто чужое, как будто там, за окном, во тьме, нет ничего: города, неба, мира. Ничего.

Молодой человек вздрогнул. Вряд ли пережитое было ясной мыслью – так пронеслось, помрачение какое-то, будто часть мозга выключилась и тут же включилась – и вот за окном снова город; во тьме, но город, едва различимые стены и крыши – может, самый странный город на Земле, порожденный из ничего волей и прихотью одного человека – фантом, видение, возникшее в диком краю лесов, болот, гнилых испарений – но вдруг зацепившееся за этот край бытия и начавшее расти, расти, жить уже своей жизнью, вовсе не похожей на жизнь своего создателя, вбирая в себя судьбы тысяч, миллионов людей, разбухая от них, и живых, и ушедших – те ушли, а линии их судеб тянутся и тянутся, уходят в будущее, и никто не знает, как схлестнутся там с судьбами живых и еще не рожденных…

Тьфу ты, черт! Вновь наваждение какое-то!

Он точно провалился на миг, но уже не частью мозга, а весь – исчез и вынырнул, и снова здесь.

Это его разозлило. Нет, хватит! Все!

Помощник сел, не расстегнув бушлат, домашнее тепло чудно охватило его, он блаженно потянулся, улыбнулся, подумал, что и правда стоит, пожалуй, заночевать здесь в каком-нибудь номере…

Он даже смежил веки, вкрадчиво повеяло сном... Реальность дрогнула, потекла – аквариум! – гость чуть не рассмеялся вслух, но спохватился, встряхнулся, и поплывший было мир вжался в прежние рамки.

Так! Рамки те, да мир не тот. В этом другом мире в лицо смотрел ствол пистолета.

«Студент» по ту сторону стола твердо держал в правой руке «карманный» браунинг модели 1906 года. А над рукой с оружием гость увидел неприятно изменившееся, совсем не студенческое лицо.

– Руки! Руки на стол, герр… не знаю, как вас там. Спокойно, без резких движений. Руки на стол, чтобы я видел!

Помощник машиниста послушно выполнил приказ, но с ошеломленной улыбкой:

– Это… это что все значит?

– Ну-ну! Не будем паясничать. Знаете ли, как уважающий себя шахматист капитулирует задолго до эндшпиля, если видит безнадежность позиции?.. Не унижайте себя. Револьвер!

– Что? Револьвер?

– Не глупите. Аккуратно, одной рукой выньте – и тоже на стол. Очень аккуратно! Вы у меня на мушке. И я не затруднюсь нажать на спуск. Итак, прошу! Очень, очень осторожно!..

Улыбка превратилась в ухмылку. Медленно расстегнув верхние две пуговицы тужурки, германский агент вытащил наган, положил на стол. Обе руки со слегка раздвинутыми пальцами тоже покорно легли на столешницу.

Мысль работала так, что, казалось, сейчас вскипятит мозг. «Что делать? Что делать?! Попал, крыть нечем. Взяли. Неплохо сработали… Студент! Хорошо сыграно, просто хорошо, надо признать. Хотя, если присмотреться получше… но не присмотрелся, что ж теперь из пустого в порожнее! А коридорный этот, сомненья нет, уже бежит за подмогой. Самовар, варенье… Дурень, эх, дурень!.. Не понял условного языка. Ну вот теперь сиди на мушке…но ничего, ничего! Партия, говоришь, проиграна? Ну, нет, посмотрим! Партия еще не кончена. Рано петь за упокой!..»

Не сводя прицел с задержанного, контрразведчик левой рукой подтянул револьвер, хмыкнул:

– Что так, по старинке?

Агент дружелюбно усмехнулся:

 – Не доверяю я этим новомодным штукам. Автоматика… Нет уж, так-то надежнее.

Усмехнулся и хозяин положения:

– Не лишено логики.

– Скажите, – живо откликнулся агент, – а как вы меня вычислили? Не по джиу-джитсу ведь?

– Нет, конечно. Это уж так, последний штрих. Между прочим, в этом деле я могу вам и фору дать…

– Вот как, collega?..

– Вот-вот! – ствол браунинга чуть колыхнулся. – Должен признать, что роль вы играли прекрасно, хоть на сцену ступай. Браво! Именно так бы и вел себя и говорил ваш персонаж. Но вот слова maximum и collega вы произнесли совсем не так.

– Неужели с акцентом?

– Ни в каком случае. Но произношение выдало человека иного сословия… и ещё одно.

– Что же? – с интересом вскинул брови разведчик.

Замечательно, что в этот миг могло показаться, будто бы ровно ничего не случилось, все так же беседуют два приятеля.

– Вы слишком хорошо сдали экзамен на наблюдательность. Профессионально.

– С тем парнем из трактира?

– Вот именно. Я, разумеется, постарался немного подыграть… а впрочем, не суть важно.

– Надо же! – агент искренне рассмеялся. – Вот ведь, как у вас говорят, знал бы, где упасть…

– Соломы бы подстелил. Но и не в том, разумеется, дело. И вообще вся эта кабацкая беседа лишь подчеркнула уже известное.

– Вот как?

Русский тоже присел, не отводя ствол. Немец напрягся, никак этого не выдав. Шанс? Это шанс?..

– Да. Мы давно просчитали, что на Румянцева могут клюнуть. Даже должны. Либо вы, либо австрийцы. Он в Вене учился и работал, вы же это знаете, наверное?

– Знаем.

– Вот-вот. Но у австрийцев на такое пороху не хватит. Гуляш-чардаш… вот их дело, а не разведка. Мы это тоже, наверное, знаем. Поэтому, когда мы показали наживку и на неё клюнули, то вывод напросился сам собою.

Немец задумчиво кивнул:

– Да. Все гениальное просто. Правда, не всё простое гениально. Не берусь сказать, гениально ли это, но, во всяком случае, просто…

Афоризмы рождались экспромтом, агент выдавал их с лёгкой усмешкой, при этом совершенно незаметно сдвинул левую ногу, плотно уперся подошвой сапога в ножку стола…

– …но как бы там ни было, проигрывать нужно уметь, это вы справедливо заметили. Я офицер кайзера – и к оплате готов. Се ля ви, как говорят ваши союзники…

Он мёл этой словесной метелью и все сильнее, все пружиннее упирался в стол, он видел, что противник слушает невнимательно, лицо его кривит скрытая досада… и вдруг она прорвалась:

– Э, что за черт, ну где там эти олухи?.. Сидеть!

– Сижу.

Контрразведчик вскочил – вернее, не успел вскочить. Успел оторваться от стула, еще не распрямив ноги, отчего дуло браунинга чуть увело вправо. И опытный агент не потерял ни секунды.

Метнувшись влево, со страшной силой толкнул ногой стол, всю массу и силу вложил в этот толчок.

– А, ч-черт!..

Адский грохот упавших людей, стульев, оружия. Шанс! Вот он, шанс!..

Вскочили оба враз, ринулись в схватку. Удар!

Вот тут-то немец понял, что противник не врал насчет рукопашного боя. Сильнейший удар пробил в пустоту, а рука точно в клещи угодила. Тело же от умелого рывка потеряло баланс, мотнулось вперёд и тут же нарвалось на подсечку.

 «Шляпа! Такой шанс! Шляпа!..»

Гауптман Третьего бюро Генерального штаба Германской империи давно думал по-русски, ругался по-русски и даже сны видел на русском языке. Вот и теперь, чувствуя, что летит, беспомощно размахивая левой рукой, он успел обозвать себя не только «шляпой», но куда более сильными словами.

Грохнулся. Соперник навалился, стремясь взять на удушающий прием, но и ослабил хват правой руки. Мгновенно ощутив это, агент вырвался из захвата.

Есть! Есть! А ну…

Мысли летели пулями, но это не были логические формы. Это были вспышки, слепящие, жаркие, меткие. Все в цель, без промаха.

А ну влево!

Рывком влево агент ушел от удушающего. Наган!

Тот валялся в двух шагах. Левой рукой немец схватил его.

Неоспоримый плюс револьвера перед всякими там кольтами, браунингами и прочими новейшими системами – отсутствие сложной автоматики. В нем все работает вручную, но одной рукой, даже одним пальцем – от «взял» до «выстрел» – никаких отказов.

Агент сто раз в секунду вознес хвалу тому сотруднику Бюро, кто настоял категорически: только револьвер! Ты не в окопах будешь воевать, да и вообще в твоей службе лучше обойтись без стрельбы, но уж если доведется…

Довелось.

Ствол уткнулся в ворс шинели. На!

Выстрел в упор, конечно, вещь опасная – может раздуть ствол, гильзу, переклинить барабан, но тут уж не до жиру. Выстрел хлопнул совсем сухо, противник судорожно дернулся, обмяк…

Оттолкнув его, немец вскочил. Ноги дрожали. Дыхание срывалось. Доза коньяка оказалась сильным испытанием даже для тренированного организма.

Он наклонился над застреленным. Тот слабо дышал. Ну, если выживет – пусть выживет! – удачи ему!..

Гауптман умел уважать достойного соперника.

Подобрав браунинг, он сунул его в левый карман куртки, нахлобучил фуражку, рванул в коридор. Все было тихо-сонно, но из одной приоткрытой двери ошалелыми глазами смотрела взлохмаченная женская голова, видно, все же разбуженная шумом.

– Сгинь! – цыкнул агент. Голова исчезла так, точно с ней сделали фокус.

Бесшумно скользнул к лестнице. Замер. Вслушался. Тихо. Ну, на Бога надейся, а сам не плошай!..

И он пустился вниз.

Почти добежал, один лестничный пролет остался. И тут с резким скрипом распахнулась дверь, дунуло холодом, крепко застучали шаги.

– …так он не говорил тебе, чего колбасник-то ищет, чего ему надо? – уверенный фельдфебельский голос.

– Да говорил, да разве ж я что в этом смыслю?.. – жидко дребезжал коридорный. – Психику, говорит, какую-то найти хочет.

– Кого?! Психику?

– А чего?..

– Да то, что дурак ты. Как это – психику найти? Психика – это все равно, что душа. Выходит, душу ищет?

– Мефистофель, яти его! – третий голос, веселый, молодой.

Агент обмер. Вверх шагали трое: коридорный, набросивший на плечи дрянной сюртук темно-ржавого цвета, и двое бравых, в котелках, в добротных тёмных пальто.

Секунда – взгляды встретились. Глаза коридорного, рот под рыжеватыми усами изумленно округлились…

– Да… матерь Божия, да вот же он, шут его дери… вырвался?! Кондратьич, глянь, вон он, немчура!..

Агент уже стрелой летел вверх.

– Чего встали, рты раззявили?! – сердито заорал внизу невидимый Кондратьич. – Хватай его, сукинова сына!..

Лестница. Поворот. Коридор. Скорей!

– Стой! Стой, паскуда, стрелять буду!

Скорей!.. Куда? Ага!

Выстрел! Острой болью обожгло руку выше локтя.

Резко развернувшись, агент пошел ответной пальбой дырявить стены – лупил неприцельно, полетели пыль, известь, щепки – одна из пуль раскрошила дверной косяк. Коридорный взвизгнул зайцем, упал, схватясь за ногу. Двое в котелках бросились врассыпную, их пистолеты зло залаяли, кроя пространство вспышками и дымом. Но гауптман успел метнуться за выступ стены.

Лестница! На чердак. Люк?.. На замке, сволочь!

Барабан нагана был пуст. Морщась, выхватил браунинг, выстрелом разнес щеколду замка. Так!

Ясного плана не было. Удрать – весь план. С лестницы на чердак, оттуда на крышу. Холодный ветер хлынул в лицо, за ворот куртки. «Не простыть бы!..»

Ха! Вполне возможно. В придачу ко всем прочим прелестям шпионской жизни.

Левую руку дёргало болью, кровь текла. Он чувствовал, как гадкая слабость берёт в плен… стиснул зубы, избочась побежал по жестяному косогору, железо гулко загромыхало под ногами.

«Догонят… догонят ведь…» – предательски полоскалось в мозгу.

Ёмкость магазина «бэби-браунинга» – шесть патронов. Одним сшиб замок. Еще пять. Отбиться можно. Теоретически. А практически…

А практически послышалось:

– Где он, колбаса паршивая?.. Ага, ну сюда ему ходу нет, значит, туда!

Нет, на одной руке, пожалуй, с двумя «волкодавами» не сладить. Ну, что?..

Он свернул на торцевую сторону крыши, глянул вниз. К трехэтажному дому вплотную примыкал двухэтажный, его крыша была аршинах в пяти ниже, дальняя сторона её уходила в туман. Обернулся. Ага! Чердачное оконце, в котором торчит какой-то дрын.

Сам не зная зачем, агент схватил палку – оказался сломанный черенок лопаты.

Решение пришло мгновенно. Размахнувшись, с силой швырнул обломок вниз и подальше – и нырнул обратно в чердачное нутро, услыхав, как палка долбанулась в нижнюю крышу так, словно конь туда прыгнул.

Двое гулко прогрохотали над головой.

– Туда! – возбужденно вскричал молодой голос. – Туда сиганул!

– Слышу, не глухой.

Добежали до края крыши, застыли на секунду.

– Ух ты! Высоко больно, Кондратьич, яти его!..

– Я те дам – высоко! Давай вперед!

Раздались два гулких массивных удара, почти слившихся в один, вслед за чем – ругань и топот. Гауптман бросился бежать в обратном направлении, еще не смея верить в удачу, но уже предчувствуя восторг спасения…

Примерно через час он, уже без всяких восторгов, изнеможенный, кое-как перевязавший рану, сидел в подвале огромного доходного дома близ трубы парового отопления, в тепле и темноте. Вблизи пугливо, но настойчиво шуршали крысы. Противно пахло какой-то гнилью.

Конечно, у резидентуры германской разведки в Петрограде имелись планы на разные случаи развития событий, в том числе и на такой. Были разработаны особые тексты писем до востребования, отправляемых на те или иные имена в определенные почтовые отделения… но до того следовало закрепиться по какому-то адресу. Разумеется, и это преодолимо, плох тот агент-нелегал, у которого нет на примете двух-трех пристанищ, где за некую сумму без лишних слов готовы принять любого и где менее всего желают встреч с полицией. Были они и у гауптмана. Однако до этих пристанищ требовалось еще добраться, а потом еще там и отлежаться: рана хоть и не страшная, но денька на два потребует покоя. Деньги… ну, деньги, слава Богу, при себе, служба требует предусмотрительности. Да. Надо будет, понятно, сменить личину: к черту помощника машиниста, какой-то иной обитатель Петрограда должен появиться на свет…

Все это были задачи не простые, но решаемые. По-настоящему же заботило его другое.

Он провалил задание, на котором упорно настаивал. Что делать?..

Похвал ожидать нечего, но оперативное чутье подсказывало: он вскоре может оказаться необходим начальству. Умея профессионально анализировать информацию, он понимал, что в Берлине всерьез возлагают надежды на русский бунт, поэтому ищут контакта с русскими оппозиционными партиями здесь в России и за рубежом. Важно этот самый бунт подтолкнуть, раскачать обстановку, сделать ставку на тех, кто может стать полезен в отчаянной, не на жизнь, а на смерть схватке. Германская империя вынуждена биться на несколько фронтов: на западном, восточном, африканском, даже на океанском, где нет огневых линий, флангов, тыла, а битвы не оставляют за собой могил. В этой схватке Россия очевидно обозначилась как слабое звено – и стало быть, герр гауптман, очень может быть так, что прежние промахи милостиво зачеркнут и скажут: кто старое помянет, тому глаз вон. Включайся, трудись. Всё в твоих руках.

Он усмехнулся тому, что все это прозвучало на русском языке. Сросся с ним… Усмешка вышла кислой: слабость одолевала, надо час-полтора вздремнуть, хотя б немного набраться сил. Он повозился, пристраиваясь поудобнее, закрыл глаза, стараясь не замечать крысиного шороха.

Мысли поплыли пустые, но приятные, вроде облаков, розовато подсвеченных зарей. Из ближнего будущего захотелось заглянуть в дальнее: а там что?.. Конечно, будущее не поддалось, не раскрылось, облачно клубилось, только и всего.

Постепенно сознание размягчилось, по краям его стали вспыхивать загадочные завихрения, в них призрачно мелькали некие лица, фигуры… точнее не разобрать, человеческие они, или же это некие химеры, или же вовсе игры вспышек и теней. «Я!.. – туго, тяжело думал раненый. – Я?.. Что это – Я? Где его границы? Что за ними?.. А верно я ухватил нить, прав был, прав и еще раз прав! И не отступлюсь, что бы они там себе не решили. Да. Я иду искать!.. Найти, нет, непременно надо найти… Румянцев этот, и кто ещё там… Они знают. Это точно, только их надо найти…»

Думать ему сейчас было всё равно, что валуны ворочать. От этого ли, от чего другого тело прохватила волна озноба, мелко застучали друг о друга зубы. Он сжал их, одолел внезапную напасть и ощутил, как прихлынуло сладостно-одуряющее тепло, окутало невесомым одеялом. Хорошо!..

И он погрузился в сон.

Если бы мы увидели осунувшееся лицо спящего человека, забившегося от преследователей в смрадный подвал и попытавшегося представить своё будущее, то угадали бы, что вряд ли этот человек рад ему. Не то чтобы там что-то уж совсем худое. Нет. Оно никакое. Долгое ненужное время, день за днём, за годом год… Всё, что должно быть в жизни этого человека, всё уже было. А осталось то, чего могло бы и не быть: что будет, что не будет – всё равно.

Но он о том, конечно, не знает. Его большое Я лишь бегло проступило на лице, которого никто не видит, а он тем более. Пока ноябрь, война – и только первые штрихи животканого полотна – в ней трудно ещё угадать картину. Рука, сплетающая нити, замерла. Как шевельнутся её пальцы, что за узор пойдет слагаться по её прихоти и вне её?.. Увидим. Или нет?..

 

ГЛАВА 2

 

СССР, Москва, октябрь 1923 года

 

Дежурный пролистнул паспорт, задержал взгляд на фото, перевёл на посетительницу.

Придраться не к чему. Новенький, месяц тому назад выданный паспорт гражданина СССР. Данные в нём и в листе посещений абсолютно совпали, фото в паспорте и внешность тоже. Часы, на которые дежурный мельком взглянул, показывали именно то время, что указано в листе. Досмотр личных вещей состоялся ещё на входе. Никаких препятствий к посещению нет.

И всё же сотрудник охраны медлил.

Не то чтобы он усматривал в гостье нечто необъяснимо подозрительное. Напротив, интуиция и опыт, с годами слившиеся в единое целое, уверенно подсказывали, что подвохов здесь нет. Эта дама действительно идет на прием к председателю Реввоенсовета, народному комиссару по военным делам Союза Льву Давидовичу Троцкому, и, более того, он сам ждет её с нетерпением, ещё с утра справлялся о ней…

Но вот именно это и напрягало.

– Что-то не так? – мягко спросила женщина.

Ч-чёрт! Уловила.

Пауза и пару секунд не продлилась, а она угадала… Ведьма!

Это словечко выпрыгнуло само собой, помимо воли, и прошлось по душе неприятно, шероховато. Но глубинное, даже не профессиональное, а исконно человеческое, заложенное во тьме времен чутьё просигналило чекисту: да! Так и есть. Слово дремучее, дурное, но от словесных перемен суть не изменится. Как хочешь назови…

– Цель вашего посещения? – он постарался быть как можно суше.

Гостья чуть обозначила улыбку:

– Личная беседа. Председатель РВС пригласил меня для консультации.

И умолкла, дав понять, что о дальнейшем спрашивать охраннику не по чину.

Тот ощутил этот тон, не ошибся. Вообще, в мягкости обращения этой особы умело была спрятана колкость, не выпускаемая на поверхность. Человек простодушный наверняка этого бы просто не заметил. Но чекиста служба отдрессировала тонко ловить оттенки людских настроений. А вернее, отточила то, что в нём, видимо, было заложено от природы. Это уж или дано, или нет. Ему – дано.

«Ведьма», – повторил он про себя уже осознанно, недобро, успев вспомнить, что Лев Давидович, по слухам, очень неравнодушен к психологам, гипнотизёрам, медиумам… такого рода публике. Вот и у них в ОГПУ – специальный отдел под руководством Глеба Бокия, за семью замками, где собрались какие-то чуть ли не чернокнижники; этот отдел, опять же, по слухам, возник при самой энергичной поддержке Троцкого. Вот и эта… похоже, из них же. Как её, чёрт…

Он скосил взгляд в лист приглашённых. Шпильрейн! Да. Сабина Николаевна Шпильрейн. Тьфу!

Всё это, начиная со второй «ведьмы», промчалось в мозгу контролёра в доли секунды, никак не отразившись на лице. Худощавое, маловыразительное – лицо провинциального мастерового средней руки – оно исходно служило отличным фильтром для эмоций, а чекистская выучка тем более сковала его в маску профессионального бесстрастия.

– Проходите, – он вернул паспорт владелице. – Туда по коридору, потом направо, подниметесь на два этажа. Там еще один пост проверки документов. Будьте готовы.

– Всегда готова, – произнесла дама все с той же неуловимой подколкой, взяла паспорт и отправилась в указанном направлении.

Всё, что позволил себе чекист – бросить взгляд вслед идущей, отметив странноватую походку: сутулую и вроде чуть прихрамывающую, точнее даже просто неряшливую, невыработанную. Не учили правильной осанке – и со спины эта самая Сабина Николаевна выглядела заметно постарше, чем с лица.

Он легко восстановил это лицо по памяти: как будто не русское, но и не явно выраженное еврейское, какое-то нетипично-восточное, что ли. И взгляд… кгм! Взгляд глубоко посаженных глаз, он, конечно, не простой… от такого взгляда кому-то может стать не по себе, это легко представить. Нет, слухи слухами, а ведь и правда, собирает Троцкий близ себя каких-то колдунов, вещуний, чёрт-те кого… пропади они все пропадом! А что это значит? А очень просто значит: грядет битва за власть. Смертельная! Пощады в ней нет и быть не может. Это как в древнем Риме, как они…

Чекист напряг память. А! Гладиаторы. Вспомнил.

Ага. Два гладиатора русской политики. Грузин и еврей. Вышли в финал, оттеснив старых друзей-соратников Ильича: Зиновьева, Каменева, Радека… ну, этот-то всегда был боталом-пустозвоном, но вот Зиновьев – это же фигура, можно сказать, с давних пор тень Ленина. И вот он сбоку, оттеснили его эти двое.

Усилие памяти включило странную реакцию. Прошлое ожило – неясно, как нечто еще бесформенное, не воплотившееся в образы, как облачное поле… и вдруг эта пелена прорвалась в одном месте.

 

***

– …ну чего тянут?! – сплюнув, сказал юноша в рваной гимнастерке. – Все ясно же, чёрт возьми!

– Формальности, – усмехнулся пленный постарше, со щегольскими усиками. – У них бюрократия такая, что прежде никому не снилась. Чтобы в сортир сходить, декреты пишут.

– А ну помолчи, – равнодушно пригрозил старший команды. – Нечего зря болтать.

– А тебе-то что, пролетарий? – ощерился юноша. – Пять минут подождать не можешь?

Тут он в точку попал. Старший был стопроцентный пролетарий, да ещё питерский, двадцать лет оттрубил токарем на Путиловском.

– Ну, у них это может и на час растянуться, – второй, с усиками, вновь постарался ухмыльнуться, но вышло жутковато: взгляд и мимика не совпадали – не лицо, а маска из гиньоля.

Молодой боец ЧОНа отвел глаза от пленных, ощутив, как пересохло в горле.

Два офицера 1-го корпуса Вооруженных сил Юга России были схвачены красноармейцами 9-й дивизии, в общем-то, случайно. После короткого допроса в штабе было решено, что ни тот, ни другой оперативного интереса не представляют, начдив махнул рукой: в расход! Но комиссар, чернильная душа, вдруг заупрямился: нельзя так, надо, чтобы все было по правилам, по закону, через ревтрибунал… Начдив с начштабом, мысленно матерясь, собрали трибунал, вынесший тот же вердикт, подаривший прапорщику и поручику порядка трех часов жизни, чему те вряд ли были рады.

Но уронить достоинство они, видимо, не считали возможным и держались с нагловатым вызовом, особенно младший. С них сняли верхнюю одежду, оставив в гимнастерках на октябрьской улице, – никакой, дескать, разницы, мерзнуть им или нет. Они и точно, будто бы не чувствовали холода. А может, в самом деле – не чувствовали? Они ведь были уже не совсем здесь, хотя еще не ТАМ. Между ними и живыми если не пролегла, то наметилась грань, незримая для глаз, но совершенно уловимая каким-то неизъяснимым чутьем… По крайней мере, молодой стрелок ЧОНа это чувствовал до озноба, и подергивало его не от холода, а от прилива жуткой, темной силы, всплывающей точно из ниоткуда. И сила эта будто безмолвно, но повелительно говорила: смотри! Запоминай! Они другие. Они уже не люди, они шагнули в царство призраков, вот уже бледнеют, тают, не отбрасывают тени, вещи уже начинают просвечивать сквозь них… все это перед тем, как им совсем исчезнуть.

Вряд ли таинственный голос говорил именно такие слова. Скорее, молодой человек слышал и испытывал сумеречный сумбур, но в нём он, несомненно, уловил суровую, необъяснимую сложность мира. Ему доводилось видеть убитых. Ну – мертвецы и мертвецы, зрелище малоприятное, но без трепета. А тут…

А тут он видел двигающихся, говорящих, храбрящихся – но уже не живых. Это даже не пугало. Это было дико, несовместимо с миром, парень просто не знал, явь перед ним или сон.

Правда, слишком долго морочиться не пришлось.

Дверь штаба распахнулась, на крыльцо выкатился маленький толстенький комиссар в скрипучей кожаной куртке, которая была ему сильно велика, чуть не до колен.

– Держи! – привычным движением плеч вздернув длинные рукава, он сунул старшему расстрельной команды исписанный бланк.

Тот неспешно принял бумагу, молча прочел, сунул за отворот шинели.

– Ведите, – велел своим.

Такие акции старались поручать бойцам ЧОНа, считая их более надежными и жёсткими, чем обычные красноармейцы.

– Тьфу! – плюнул молодой. – Команду отдать не можешь, как следует, кувшинное рыло!

– А ты плюешься, как последний хам, – неожиданно спокойно ответил бывший токарь. – Думаешь показать, мол, сам чёрт не брат? Так это чушь. Если уж смерть твоя пришла, так встреть её как человек. Без кривляний. А то… Ну, чего встали? – прервал он себя, обратившись к подчиненным. – Что сказано?.. Вперед!

Юноша хотел было огрызнуться, но поручик вяло прервал:

– Бросьте, прапорщик. В самом деле, глупая бравада…

Прапорщик запнулся. Губы презрительно искривились, как бы для очередного плевка, однако слова старшего товарища все же повлияли. Скривился, но плевать не стал.

Конвой заклацал затворами, взял ружья наперевес. Вести пленных было пару шагов – в соседний двор, вернее, на хозяйственную площадку, с трех сторон окружённую амбарными стенами. К одной – глухой бревенчатой – подвели приговоренных. Лицом к ней.

Почему-то молодой ЧОНовец думал, что его ровесник вновь начнет дерзить, развернётся лицом к ружейным дулам, скажет что-то отчаянное, злое. Но, видать, запас ухарства иссяк. Как поставили, так и остался, плечи обвисли, словно вместе с задором исчезла опора в теле. Он будто медленно, но непоправимо стал плавиться, потек. А поручик – тот просто стоял, не шевелясь.

– Приготовиться, – буднично скомандовал старший.

Стрелок поспешил взять на изготовку трофейный австрийский «Манлихер». Иллюзия того, что двое казнимых вот-вот исчезнут сами, как привидения, сделалась реальной до одури, явь полностью обратилась в сон наяву… а тёмная власть вдруг взмахнула стягом в полнеба, затмила мир и сотрясла молодого человека неописуемой смесью жути и восторга – оттого, что он ощутил, какая лютая мощь в той тьме.

– Огонь!

 

***

Охранник полностью владел собой и контролировал обстановку. И все же вернуться в обычное состояние стоило ему немалых усилий.

Память со сказочной легкостью отмела четыре года, точно не было их, вернув его ровно на четыре года назад, когда он в составе ЧОНа на окраине городка в Орловской губернии расстреливал пленных белогвардейцев. Это было первый раз в его жизни.

За минувшие годы чего только не пронеслось и давно оттеснило события того дня – время Гражданской войны было спрессовано свирепо, день как три, неделя – месяц, и если где-нибудь в конце двадцатого вздумалось вспомнить лето или осень девятнадцатого, то показалось бы, что это было полжизни тому назад.

А сейчас вмиг сдуло пыль и тень минувших лет. Контролёр стоял статуей, с невозмутимым лицом, строго по уставу – никто бы никогда не догадался, что бушует у него в душе.

«Так вот оно что…» – доходило спустя четыре года.

Чувство тьмы, власти и восторга после расстрела ушло как-то само собой, спокойно, равнодушно, как вода в песок. Помнилось, конечно, переживалось, но что такое человек один на один с войной?.. Месяц-полтора, когда каждый миг мог стать последним – и унесло, и помина не было, надо было со страшной силой, со скрипом зубов, со скрученной до судорог душой оставаться в живых. Какие там к чёрту мысли, память, мечты… Война! Убей, а сам живи – одна мечта.

А тут вдруг на тебе. Не забылось. Почему? Что это значит?..

Он умел вытряхивать из головы лишние мысли, что не так просто, как может показаться. Но и совсем избавиться от данной темы не мог. А правду сказать, не хотел. Она подспудно бродила в мозгу… и с внезапным злорадством, какой-то острой душевной спазмой его совсем уж ни к селу ни к городу пронзила мысль: а ведь недолго Льву Давидычу у трона быть! Не жилец ты здесь. И никакие колдуны не помогут. Сталин сам колдун похлеще твоих прихвостней.

Последнее родилось в запале злорадства, вроде бы не всерьёз – но зацепилось. Дежурный мысленно хмыкнул, по-прежнему сохраняя непроницаемость лица и не позволив себе отвлечься. Но как-то все так складывалось, один к одному, прошлое и настоящее – правда, в то, чего он постичь не мог.

А что, стоит об этом поразмыслить на досуге, а?.. В выходной пойти в пивную, взять пару кружек пива, рыбки вяленой…

Представил, и проняло аж до глубины души. Кружка холодного пива с пышной пенной шапкой, янтарно-полупрозрачное тельце вяленой воблы… Эх! Присесть в укромном уголке, где никто не помешает, не спеша смаковать пиво, отгрызать твердые, горько-соленые рыбные волоконца – и думать, думать, и думать: с толком, с расстановкой, перебирая и оценивая все существенные факты, создавая из них целую картину и прикидывая, как можно встроиться в эту сложную игру с выгодой для себя.

Идея захватила его. Он ничуть не ослаблял требуемой бдительности, но мысль уже обжилась в горних сферах, и ей там более чем нравилось. Она вкусила нового. «А что? – Расширялась она, захватывала территории. – Разве это не дело? Почему бы не поиграть во взрослые игры?.. Ведь я ж смогу! Я знаком с тёмной властью, почему бы не продолжить знакомство? Ведь если она тогда снизошла ко мне, то и я могу ответно постучаться к ней…»

Мысль пришлась ко двору.

Да, об этом надо подумать: вот так, одному, не спеша, чтобы никто не мешал и не лез с подсказками. Дело не просто серьезное, тут вопрос о всей судьбе, о всей жизни… Конечно, никто не неволит делать этот шаг. Но тогда оставайся охранником и стой как дурацкий столб до самой отставки. Стоит ли эта жизнь того, чтобы ею жить?..

«Философия!» – усмехнулся он про себя и окончательно сдвинул всё это до выходных, как солнце за горизонт. Пусть пока оттуда тихо светит, греет, а служба есть служба.

 

***

Сабина Шпильрейн тяжеловатой своей походкой прошла указанным маршрутом, точно в указанном месте встретила следующий пост охраны, где у нее повторно проверили документы.

Этот сотрудник, в отличие от предыдущего, не напрягался, не притормаживал с просмотром. Взглянул, сличил, кивнул – и отдал книжечку посетительнице, после чего снял телефонную трубку.

– К товарищу Троцкому, – доложил он. – Да… да. Есть.

– Третья дверь налево по коридору, – сообщил он, положив трубку.

– Благодарю, – ответила Шпильрейн совершенно безлично.

Мысленно, однако, она усмехнулась. Профессиональная деформация личности – как говорят они, психологи, причем у них самих она выражена заметнее, чем у многих других.

С этим охранником Сабина Николаевна обошлась равнодушно-корректно, поскольку он не вызвал у нее ни малейшего интереса. А вот тот, на нижнем этаже, тот – другое дело.

Она абсолютно безошибочно, ни секунды не сомневаясь в этом, уловила, что он человек беспокойный. И что может ждать его странная жизнь, с резкими поворотами, вывертами, взлетами, падениями… А может, ничего этого не будет. Все пройдет ровно, тускло, вполнакала. Здесь уж как сыграет судьба, как повернет в мозгу стрелка психического компаса. Опыт подсказал ей, что у него эта стрелка мечется и он сам не знает, куда она покажет.

Она усмехнулась ещё раз, но иначе.

Ну, а о себе самой что скажешь на эту тему, Сабина Николаевна? Тебя-то куда повернет жизнь?..

Плох тот психолог, кто не умеет заглянуть в свое будущее, разглядеть в перепутье множества судеб свою дорогу – так считала она. И до недавних пор с некоторым чувством превосходства полагала, что как никто умеет править судьбой, как цирковой наездник лошадью – благодаря доктору Карлу Юнгу.

Эта встреча открыла ей настоящий мир. До неё мадемуазель Шпильрейн толком и не жила – так, барахталась в житейской мути, страдая неврозами от недовольства всем на свете. Её раздражало всё, и она не могла понять, почему.

А с помощью научного руководителя смогла. Он открыл ей глаза на мир и на неё саму – она с изумлением почувствовала, как спадает пелена, взор делается ясным. Она представить не могла, что будущее может быть не туманом, не страхом перед неведомым, а дорогой, ведущей к горизонту, за которым удивительные страны, полные волшебных тайн… жизни не хватит, чтобы все обойти, но идти надо, путь открыт, цель есть – ступай, ищи, трудись. И твоё от тебя не уйдет.

Есть цель? Вперед! Все прочее отговорки. Добейся её! Ничто не должно мешать тебе. Есть только ты и она. А прочее, оно должно быть подспорьем на твоем пути, и только. Искусство жить – умение сделать так, чтобы между тобой и целью не было ничего, вплоть до конца света. Если же он наступит, когда ты ещё не достиг цели, то сумей отменить и его.

Так говорил доктор Юнг. Он был сильный, властный человек, умел увлекать и подчинять. Сабина Шпильрейн охотно подчинилась – во многих смыслах. С особенной, железной твердостью, о какой раньше и помыслить не могла, осознала, что верно выбранная цель в самом деле выпрямляет линию судьбы, превращая её из проселочной тропки, плутающей меж зарослей и кочек, в прямое широкое шоссе. И пошла по нему.

Этот путь пролёг сквозь годы, когда мир почти коснулся конца света. Во всяком случае, пережил приступ массового помешательства – у профессионального психиатра Шпильрейн именно такая мысль возникла при взгляде на то, что творится с человечеством, ввергшим себя в бурю хаоса и самоистребления, как завертело людей в этом хаосе, как щепки в водовороте, какими ломкими, мгновенно обрывающимися стали их жизни – внезапная смерть перестала быть пугающей, человечество одурело, очерствело, одичало… и не могло понять, с чего вдруг на него обрушилась такая напасть.

Но на шоссе судьбы Сабины Николаевны все это никак не повлияло – точно доктор Юнг коснулся волшебной палочкой, овеяв её путь незримой защитой. Мир призрачно бушевал по ту сторону невидимых стен, а она была под защитой, под заговором. Заколдованно-неуязвимая, она прошла сквозь эти годы, как бегущая по волнам идет сквозь шторм, и пришла, наконец, вот сюда, в кабинет одного из самых знаменитых и могущественных людей мира.

Но сначала все же в приёмную, где мелким владыкой верховодил секретарь Троцкого Игорь Познанский.

Он встретил гостью преувеличенно-ласковым обхождением:

– Здра-авствуйте, здравствуйте, Сабина Николаевна!.. Позволите ваш пропуск?.. Та-ак, все в порядке, прошу, Лев Давидович ждет вас.

Шпильрейн видела, конечно, что эти вальяжные ужимки – типичная секретарская болезнь, преувеличенное осознание своей значимости – но и виду не подала, только вежливо улыбнулась без малейшего намёка на иронию, да и ни на что иное.

– Благодарю, – с ровной полуулыбкой, и все.

Немыслимо высокая двустворчатая дверь кабинета на вид казалась весящей пудов десять – но отворилась с волшебной лёгкостью. Нет, никакого колдовства: дверные петли делали придворные мастера, золотые руки; Кремль был собственностью Романовых. Но все же…

– Разрешите?

Сабина Николаевна произнесла это деликатно, однако без всякого подобострастия.

Хозяин предупредительно повернулся к двери – он бесшумно расхаживал по огромному багровому ковру, расстеленному по огромному кабинету; чёрт его и знает, где умеют делать такие гигантские великолепные ковры.

– Товарищ Шпильрейн? Рад познакомиться. Проходите, садитесь.

– Спасибо.

Она была внешне бесстрастна, но именитого собеседника наблюдала с искренним, хотя и умело закамуфлированным любопытством. Ей доводилось слышать, что знаменитости, увиденные воочию, сильно отличаются от своих плакатный образов; впрочем, она и сама знавала «звезд»: тех же докторов Фрейда и Юнга – но, во-первых, познакомилась с ними раньше, чем они обрели мировую известность, а во-вторых, даже эта известность не шла в сравнение с безумной славой человека, увиденного ею сейчас…

Так вот: этот человек оказался точно такой же, что на портретах. Прямой, с отличной выправкой, в привычном, ставшем частью образа полувоенном наряде: френч с нагрудными карманами без всяких наград и знаков отличия; галифе, сияющие лаком сапоги – как бы военные, но на самом деле роскошные, шитые на персональный заказ из тонкой кожи. И по контрасту с изысканной брутальностью одежд – над ними царила тронутая сединой пышноволосая голова, некрасивое, умное, надменное лицо в пенсне. Неожиданное сочетание военного и мыслителя – тоже знаковое, создавшее незабываемый портрет второго вождя русской революции.

Голос – приятный, сдержанный, глубокий баритон, рукопожатие крепкое, жёсткое, сухое. «Проходите, садитесь», – единственная дань формальной вежливости. Присев и сам за стол совещаний, он заговорил по делу: быстро, напористо, с рубящей непререкаемой интонацией – не беседовал, но диктовал.

«Революция, – провозглашал наркомвоен, – это не только политический переворот, захват власти и организация новых учреждений, хотя бы и таких сложных, как вооруженные силы…»

Так между делом он подчеркнул свои заслуги, ни на секунду не задержавшись на данной теме, но и не забыв про неё. И пошел дальше. В речи его автоматически засквозил ораторский пафос.

«Не только это! – говорил он. – Все это вещи необходимые, но недостаточные. Это лишь начало революции, её первые шаги. Настоящий её успех есть создание нового человека, с новым мировоззрением, новым мышлением, новыми ценностями. Лишь когда удастся сделать это, тогда и можно говорить о победе революции. Вот…»

Здесь он постарался улыбнуться, но вышло это холодновато.

– Вот поэтому я вас и пригласил. Надеюсь, вы меня понимаете.

Она, Сабина Шпильрейн, известна как сильный психолог и психиатр, с высокой репутацией, подтвержденной мировыми светилами этой науки.

–  Власть Союза Советских Республик чрезвычайно заинтересована в таком специалисте. Чрезвычайно! – подчеркнул Предреввоенсовета. – Союз готов гарантировать товарищу Шпильрейн полную поддержку, включая, разумеется, финансовую, в организации института, занимающегося всесторонним исследованием психики… Очевидно, и здесь не нужно лишних слов о значимости этого проекта?

Товарищ Шпильрейн кивнула. Разумеется, это не нужно было ей объяснять. Новая власть стремится создать систему формирования личностей, беспредельно преданных этой власти… а если говорить ещё откровеннее, то власть ищет способ влиять на людей. Держать их в невидимой узде – так, чтобы они о том и не подозревали.

Троцкий не говорил об этом прямо – не сказать, что словесно петлял, но и вещи своими именами не называл. Говорил округленно, со спрятанными намёками, и можно не сомневаться: рассчитывал на то, что ученая особа прекрасно понимает суть, скрытую в облаках иносказаний.

Он не ошибался. Так и было. Только он не знал, что она видит больше.

Сабине Шпильрейн совершенно не нужно было напрягаться, чтобы постичь настоящую цель высокопревосходительного лица. Она читала его тайны как по-писаному. О да, конечно, всего не постичь и не прочесть и в самом себе, что уж там о других толковать! Но что-то очень главное, какой-то из стержней другой личности можно угадать безошибочно, вовсе не будучи психологом. Это особое, вероятно, врожденное чутье, и оно либо есть, либо нет, вне зависимости и от учёбы, и от житейского опыта. Другой вопрос, что с умом и образованием такая угадайка работает на порядок лучше.

И вот Шпильрейн метко ухватила в Троцком его бесконечное упоение собой. Всё, что он говорил – а говорил он в общем дельные, неглупые вещи, – для него не имело ценности как таковой. Загадки человеческих душ, да и сами люди интересны ему не потому, что это невероятно увлекательно, что это пространство поиска, волнительных вопросов, находок, решений… Нет. Не то чтобы он этого в упор не видел – нет, отчего же, это может быть занятным. Но в его системе координат это любопытно и ценно лишь тогда, когда работает на него, на Льва Давидовича.

Вот что главное! Оно, и больше ничего: каждый день, каждый миг этого мира должен сигналить Льву Давидовичу, что он выше, умнее и сильнее всех. Что он видит и творит будущее, что где-то линии судеб тысяч незнакомых ему людей сплетаются или расплетаются потому, что он, Предреввоенсовета Троцкий сделал или не сделал росчерк пером по бумаге. Игра в человечество, где ты не пешка, а… А кто?

Бога нет? Ладно, пусть нет. Но им можно стать! А если можно, то и нужно. Так и только так! Он, Лев Давидович Бронштейн, для того и рожден, а став Троцким, должен это сделать.

Сабина чуть не вздрогнула – настолько прохватила её эта мысль. При её-то опыте! Троцкий свято убежден, что он пришёл в этот мир для того, чтобы возглавить его, ни больше ни меньше. Большего быть не может, а с меньшим он уже не смирится. Никогда.

Она не выдала себя. Слушала, кивала, не спорила. И слушала даже внимательно. Но больше она всё же слушала себя.

Почему-то её не обрадовала собственная проницательность. И дело не в том даже, что и она сама, и будущий институт для товарища Троцкого всего лишь игрушки в его большой игре. Не пешки, не шестерки, но и не игроки – так, что-то вроде валета или десятки. Сегодня ему интересно, а завтра и не вспомнит, кто такая Шпильрейн, зачем была нужна… Нет, Сабина Николаевна примерно так себе это и представляла, без иллюзий, была к этому готова. Она лишь не ожидала, что догадка станет такой яркой, так встряхнет. Но для психолога подобное – рабочий случай, обязан справляться. Она и справилась. Главная проблема была совсем в другом.

Сабина Николаевна смотрела на Троцкого, слушала, и чем дальше, тем больше сознавала, что свою игру этот человек проиграет. Все его речи – струи, потоки, ими он старается залить глубинный пожар внутреннего беспокойства. Он словно боится взглянуть в будущее – он, титан, мнящий себя рождённым для Олимпа!.. Это очень болезненно для него, он лихорадочно ищет ходы, способные изменить текущий расклад сил. Шпильрейн, Иванов, Петров, Сидоров… условно – разные лица торопливо гонит перед собой, оценивает, сравнивает их, тасует колоду. Ну что ж – это естественно в данной ситуации. Другое дело, что здесь у Сабины Шпильрейн начинается своя игра.

Понятно, что предложение Льва Давидовича такого рода, что от него не откажешься. Не только из боязни навлечь на себя вельможный гнев. Но и ради себя самой, своей науки: такой счастливый случай, как сейчас, выпадает одному исследователю из сотен, если не из тысяч. Свой институт! Государственные деньги!.. Нет, упустить такой шанс немыслимо.

Но и попадать в беспощадную политическую рукопашную никакого резона нет. Сплести линию своей судьбы с судьбой трибуна революции Троцкого?.. Эта мысль вызывала смутную, но весомую тревогу, словно и её собственное, Сабины Шпильрейн, будущее нехорошо, с ухмылкой заглянуло в её глаза… И она постаралась отбросить это.

Заговорила аккуратно, обходя углы: прежде всего дежурно выразила признательность власти Союза Республик за проницательность и заботу о развитии психологической науки, дельно сказала об её важности в задаче формирования нового человека и нового мира… и войдя в тему, гладко и успешно растеклась речью, из которой, если отжать общие слова, следовала готовность к предложенной работе – при разумном финансировании.

Троцкий выслушал это со сдержанной благосклонностью – так прочёл бы его реакцию обычный наблюдательный человек. Но Шпильрейн была более чем просто наблюдательна. Не все так просто.

Красный самодержец был несколько разочарован. Очевидно, он ожидал от гостьи чего-то иного. Возможно, большей благодарности, если не заверений в преданности… Конечно, он слишком многоопытен для того, чтобы выдать свои чувства. Он, собственно, и не выдал. Будь его собеседником не Сабина Николаевна, а кто-либо другой, этот другой ничего бы и не заметил. Но здесь и сейчас была она.

– Ну, хорошо, – сказал он таким тоном, что ясно: аудиенция закончена, остались формальности. – Значит, будем работать?

– Да, Лев Давидович.

– Вот и хорошо, – он не заметил, как повторился. Придвинул настольный календарь, пошелестел страницами, сделал на одной из них некую пометку, после чего кратко, чётко разъяснил, к кому следует обратиться.

– Спасибо, Лев Давидович, – Шпильрейн встала. Поднялся и хозяин. – Когда я могу попасть к …? – она назвала фамилию.

– Немедленно, – ответил Троцкий сухо и строго и тут же чуть заметно улыбнулся уголком рта. Вежливо улыбнулась и она:

– В таком случае, не буду терять времени.

– Желаю успеха, – Троцкий протянул руку.

Рукопожатие было прохладней, чем при встрече: короткое прикосновение, и всё.

***

Когда Шпильрейн ушла, Троцкий взглянул на часы. До следующей встречи оставалось восемь минут.

Он с угрюмой иронией подумал, что с какого-то времени стал очень ценить вот эти минутки одиночества, маленькими подарками выпадающие посреди необъятных трудов: он едва ли не телесно ощущал страшную тяжесть движения мировой политики. Державы, партии, армии – на той высоте бытия, куда вознесло Льва Давидовича, всё это ощущалось огромными массами, горными пластами, вулканическими лавами – стихиями, чей масштаб завораживает, потрясает, вводит в оторопь. Лишь на таких высотах видно, что это за страшилища, что за мощь, которой никакому человеку невозможно управлять, можно лишь как-то использовать движения стихий в своих целях, уворачиваясь, чтобы не быть уничтоженным.

Лев Троцкий не без оснований мог гордиться умением работать с этими силами. Он обладал быстрым умом, воспламенявшимся от трудности задач, – бешеный вихрь событий, кого-то превращавший в осенний лист, гонимый в никуда, Льва только распалял, подстегивал, обострял мысль… В этом он был похож на Ленина, хотя ему и не хватало интеллектуальной мощи последнего, мускулатуры его мысли, однако в сумасшедшей эпохе суть он умел хватать на лету. И решал задачи, казалось бы, неразрешимые.

Но всё на свете приедается, от всего устаешь. Приелось и это. Космический размах жизни стал обыденным, небо Олимпа – просто воздухом… и председатель Реввоенсовета погрузился в рутину масштабных, но не захватывающих дел.

За годы он привык к собственному величию, к тому, что он первый после Бога… ну, шутка, шутка! После Ленина. Привык. И это стало повседневным: власть и слава, фотографии, статьи в газетах: Троцкий, Троцкий, Троцкий…

Всё это так и было, а вот власть – он ощутил это в последние полгода – власть стала как-то уходить, утекать, как вода их прохудившегося сосуда. Он привык быть своим среди стихий, чувствовать их своими, одной крови, одной жизни с ним. И они в ответ признавали Льва Давидовича за своего, он угадывал это и мог предвосхитить их движения – они не помогали ему в этом, но и не мешали работать на себя. Это было сложное, почти невыразимое, но безошибочное чувство их снисходительного родства с тобою, смертным, вроде похлопывания по плечу.

Столь честолюбивого человека, как Лев Давидович, это могло бы уязвить – если б не осознание того, что он один из сотен миллионов, удостоившихся такой чести. Он и Ленину не завидовал – тот был ровня Троцкому, но старше; потому и раньше добился своего. «А моё ещё придет ко мне!» – самоуверенно думал Лев Давидович.

И вот как-то упустил момент, как родство со стихиями поблекло. Иной раз он ловил себя на мысли, что они по неведомой прихоти нахмурились, отвернулись от него. Старался гнать от себя эту мысль, понимал, что выходит по-детски, раздражался и начинал гнать раздражение… А мысль-то всё равно не уходила, выкручивалась и подытоживала, что стихии отвернулись от него, чтобы повернуться к другому…

Ну, а кто этот другой, объяснять не надо.

И вот ведь казус: силы отвернулись, а заботы не делись никуда. Предреввоенсовета, он же наркомвоен должен делать тысячу дел в день, и если раньше это было влет, легко, задорно, с куражом, то стало натужно, муторно, без вдохновения… А впрочем, и тут надо сказать правду: в рабочем графике раньше было не вздохнуть, не продохнуть, а теперь стали появляться пробелы и послабления, и в кабинет председателя стали заметно реже заглядывать те, кто по статусу был почти равен ему. Хотя при встречах вроде бы все оставалось по-прежнему, общались по-товарищески, бывало, перешучивались и пересмеивались… И все-таки уже чувствовались перемены.

Конечно, Троцкий был не тот человек, чтобы впасть в грусть-тоску от таких новостей. Напротив, собирался, как опытный спортсмен перед схваткой. Стал находить особый вкус в минутках одиночества, смаковал их, тасуя расклады, ища решения. Это он умел и без вдохновения.

Вот и сейчас, пройдясь пару раз по кабинету, вернулся к столу, сел.

«Ну-ну – мысленно произнес он. Подумаем…»

Он собирал себя на четкую, напористую, агрессивную работу мысли – но вместо этого почему-то взяла досада на эту дуру Шпильрейн.

Троцкий так и сказал про себя: «Эта дура», – чувствуя несправедливость сказанного. Но не удержался.

Конечно, она не дура. Даже напротив – слишком умная. Лев Давидович, признаться, самонадеянно ожидал, что она придет в восторг от его предложения. Возможно, не выразит его, но он-то уж увидит, разгадает её реакцию. Радость и благодарность не скроешь – он без труда прочел бы это в лице собеседницы.

Ну и разгадать-то разгадал. Шпильрейн повела себя вежливо, осторожно и отстраненно. Иначе говоря, не увидела в нем, Троцком, надежного покровителя.

Вот это и зацепило. И больнее, чем можно было представить. И если уж честно смотреть на это всё, то следует признать, что обижаться, гневаться на поведение гостьи незачем. Оно всего лишь отражение увиденного. Шпильрейн повела себя совершенно разумно со своей позиции – за что её винить?..

Дело в себе самом, Лев Давидович, надо за себя взяться, всё проанализировать, не спеша, с толком, с расстановкой… Что-то не так, да. Но ничего ещё не пропало. Борьба впереди? Так не привыкать! Сколько было этой борьбы, неужели снова не справлюсь?…

Так рассуждал председатель Реввоенсовета. И вроде бы все здраво, да не мог он преодолеть какой-то тусклой апатии, овладевшей не только мозгом, но и всем телом…

Медленно, словно нехотя, он двумя пальцами правой руки снял пенсне, закрыл глаза, помассировал веки. Вознамерившись было поразмыслить, он не то чтобы ни о чём не думал, мысли сами наплывали мягко, волнами. Да и мыслями-то это не назвать, скорее причуды памяти: города и веси, лица, голоса… Умное, живое, жёстко-насмешливое лицо Ленина – не нынешнее, конечно, не предсмертная маска безнадежно больного человека, а то, каким оно было в первой половине восемнадцатого, до выстрела Каплан.

Странно! Вдруг Лев Давидович понял: то был самый пик, самый взлет и «Старика», и его самого, самый грозовой воздух Олимпа. Больше такого не будет.

И тут же память нарисовала других: Зиновьева, Каменева, Радека. Эти были тогда с ним, Троцким, обходительны, по-товарищески развязны, но он-то чувствовал их зависть и злобу. Ещё бы! Они провели со Стариком столько лет бок о бок, на чужбине были его ближайшими соратниками, друзьями – и вдруг откуда ни возьмись возник прыткий выскочка Троцкий, играючи подвинул их, став почти вровень с вождём… Тогда Троцкий, видя это, посмеивался над оттесненными. Теперь он их понимал.

Про Иосифа Сталина не скажешь, правда, что он взялся из ниоткуда. Он был давно. Был, был!.. Всегда чуть позади, во второй шеренге, в тени – собственно, сам как тень, работоспособная, исполнительная, исключительно надёжная, которую серьезные игроки никогда не рассматривали как конкурента.

А оно вон как вышло.

Троцкий приоткрыл глаза, поморщился. Взгляд был тяжел, невидящ.

Он упустил миг, когда Сталин из тени превратился в мага. Ну, разумеется, это был не миг… а, да что там! Упустил.

Шпильрейн? Поможет ли она?.. Чёрт ее знает. Скользкая баба. Ну да ладно, попробуем! Возьмемся за дело, поглядим, кто кого! Сталин, значит? Ну… ну да, конечно, Сталин! Он нашел путь к магии стихий, и это изощренным нюхом почуяли ловцы ветра, потянулись к нему.

Не моргая, Троцкий жестко усмехнулся. Какое адское злорадство должно бушевать сейчас в Зиновьеве, главном его ненавистнике, тщеславном позёре и интригане! Свою мелкую душонку он готов продать кому угодно, хоть Вельзевулу. Сталина он, разумеется, терпеть не может, но Троцкому нагадить – нет выше счастья. И все ради этого сделает, можно не сомневаться.

– Сволочь… – вполголоса процедил Лев Давидович.

В дверь деликатно, но отчетливо поскреблись – так умел только Познанский.

– Да-да! – громко, уверенно, совсем другим тоном откликнулся Троцкий, надев пенсне.

Секретарь проскользнул в кабинет:

– Снизу докладывают, что прибыли представители из Туркестана…

– Да-да, – твердо повторил Троцкий и энергичным движением оправил френч. – Просите.

Секретарь исчез.

Ещё две минуты одиночества. Хорошо!

Лев Давидович пытался взбодриться… да нет, что-то не выходило. Нет! Нечего себя обманывать.

Он подошел к оконному проему, отодвинул тяжеленную гардину. Осенний день заволакивало ненастьем, тёмные облака неровно тащило ветром, комкало, разрывало, в разрывах неожиданно вспыхивала синева небес, но тут же пропадала, небо нездоровой мутью каруселило над огромным городом – и никто не скажет, чем и когда это кончится.

(Продолжение следует)

Об авторе: Всеволод Олегович Глуховцев родился 12 января 1965 года в Белорецке. Автор более десяти книг. Публиковался в журналах «Дружба народов», «Бельские просторы», газетах «Известия», «Вечерняя Уфа», «Истоки». Кандидат философских наук. Член Союза писателей России. Живёт в Уфе.

Всеволод Глуховцев
Фото:Всеволод Глуховцев
Автор:
Читайте нас в