Юрий Игоревич Лунин родился 27 ноября 1984 года в городе Партизанске Приморского края. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Лауреат литературного конкурса «Facultet» (2009, 2010). Лауреат российско-итальянской литературной премии для молодых авторов «Радуга» (2012). Стипендиат Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ по итогам XIV Форума молодых писателей России, стран СНГ и зарубежья. В 2014 году вошёл в лонг-лист премии «Дебют» в номинации «Малая проза». Лауреат премии им. И. А. Гончарова в номинации «Ученики Гончарова» (2017). На Конференции Союза писателей России, входящей в программу Всероссийского совещания молодых писателей в Химках 2021 года, стал, по результатам голосования экспертов, лучшим молодым писателем России. Проза Юрия Лунина публиковалась в журналах «Наш современник», «Волга», «День и ночь», «Дон», в сборнике «Facultet», альманахах «Пятью пять» и «Радуга» (в переводе на итальянский язык). В 2017 году издательством «Интернациональный Союз писателей» выпущен сборник рассказов «Святой день». Живет в г. Электростали Московской области.
Невидимый Ярославль
Рассказ
8 июля.
Я хотел бы жить в другом городе. Не в том, в котором живу сейчас. Может, потом и другой бы мне надоел. Но это уже не важно. Важно, что сейчас.
Бывают такие дома, старого образца, с круглыми башенками наверху. Назначение этих башенок мне неизвестно. В них бывает, как правило, одно окошко, иногда тоже круглое. Вот в такой башенке я и хотел бы жить. Да согласился бы и на квадратную, что мне эта округлость, свет на ней, что ли, клином сошелся? Бог с ним, можно и в этом городе, и в квадратной башенке. Может, квадратная даже лучше. В круглой взгляд будет постоянно скользить по стене, будет кружиться голова, станешь чувствовать себя замурованным. А в квадратной – там есть углы, за них будет цепляться взгляд. Если круглое больше свойственно природе, то во всём квадратном ощущается невидимое присутствие человека. Это помогло бы мне привыкнуть к одиночеству, к отшельничеству. Квадрат – значит, здесь были люди.
Башенка. Казалось бы, такая малость. Площадь – чуть больше туалета. Почему бы и не выдать ее тому, кто хочет в ней жить. Почему не выдать её мне, раз я этого так хочу. А нет. Нужно очень, очень сильно постараться, нужно сделать что-нибудь прямо несусветное для города, а может, и для целой страны, чтобы заслужить такую башенку.
Ну, ладно, допустим, мне её дали. Я попросил, и мне дали. Мэр позволил.
Нетрудно представить, какие тогда пойдут народные возмущения. Мэр до конца дней не отряхнётся от этого дельца.
«Люди на очереди по сорок лет стоят, людям жить негде! А тут пришёл и сразу получил! Да, может, в такой башенке каждый хотел бы жить! Да кто он вообще такой, что вы ему выдали башенку? Он что, воевал, трудился, спас кого-нибудь или вытащил из воды? Ишь ты, башенку себе отхватил!»
Так что башенка, которая на первый взгляд кажется мелочью, легко доступной любому, на самом деле оказывается несбыточной мечтой, недосягаемой высотой.
А прекрасная была бы деталь при знакомстве с девушками.
– А ты где вообще живешь, чудо?
– Я? Да там… в башенке. Знаете старый дом на улице Пушкина, где цветочный магазин?
– Знаю.
– Там такая малюсенькая наверху башенка. Вот я в ней и живу. Хотите – приходите как-нибудь в гости. Вид из окошка хороший.
И больше ничего о себе не рассказывать, а на её вопросы отвечать туманно.
Потом она пишет где-нибудь у себя в дневнике: «Он такой загадочный, говорит, что живет в башенке в доме на улице Пушкина. Почему-то я ему верю. Приглашал в гости. Странно, но я, наверное, приду. Я вообще таких людей никогда не встречала».
Она уже думает обо мне. Я не выхожу у нее из головы. Этот чудак, он живёт в башенке на улице Пушкина.
И она приходит ко мне в гости. А дальше – тут надо думать.
Но главное не в девушке. Главное в другом: у меня есть маленькое одинокое жилище, где я могу, не стесняясь, целыми днями лежать на полу и не скрывать от самого себя, что я в конечном счёте существо бесполезное для мира, и оправдание моё только в том, что я о своём появлении на свет никого не просил.
Я и здесь могу так жить. В каком-то смысле, так я и живу. Как будто убежал от всех. Но хочется бежать ещё. В какое-то самое последнее место, самый последний тупик, откуда душа уже не будет никуда проситься по причине простой невозможности. Я представляю, что этот тупик – башенка.
Наверное, город всё же должен быть чужой, и круглая башенка будет всё-таки лучше.
9 июля.
Итак, допустим, я живу в ней уже месяц, два, три. В новом, незнакомом городе. Назовём его Ярославль, хоть я там ни разу и не был. Оно и хорошо, что не был. Ярославль, улица Пушкина. В каждом городе должна быть улица Пушкина.
Лето. Иногда, допустим, я схожу вниз, чтобы выискивать на дорогах или в магазинах мелкие монеты и отнимать у воробьёв недоеденное тесто от пиццы. В общем, от голода не умираю, от него я лишь становлюсь более лёгким, подвижным и, главное, перестаю есть ради удовольствия. Количество удовольствий урезано до минимума, как и количество желаний. Большую часть времени я просто лежу в башенке. Боже, какой честный удел.
Вот в один из летних дней в Ярославль приходит дождь, да так и остаётся в городе на неделю, потом еще на одну. Я лежу на полу и целыми сутками слушаю, как капли стучат по листам железа. Думаю о том, что сегодняшний день я прожил так же, как вчерашний, вчерашний – как позавчерашний, и так далее. На секунду меня это тревожит. Кажется, надо скорее что-то делать: завязать с кем-нибудь знакомство, подыскать работёнку, позвонить родителям, с которыми у меня так мало общего, достать книг, в конце концов. «Развиваться», «что-то делать», «не стоять на месте», «жизнь коротка». Но я продолжаю лежать, лежать до самых сумерек, которые благодаря дождю находят на город плавно, ласково, как материнский платок на лицо покойного сына. Перед глазами, в вечерней синеве, проплывают лица знакомых и родных – всех тех, кто жил в моём прошлом. Кого нет и никогда не будет в Ярославле, да и в моей жизни. Их лица улыбаются мне, а потом становятся грустными, я вспоминаю знакомые жесты, слова, целые события из невозвратного прошлого, и прошлое, проносясь мимо меня, одновременно стирается из памяти навсегда. Я лежу на прохладном полу башенки, в чужом городе, где я никому не нужен, в безразличной пасмурной синеве.
Тогда, может статься, из глаз моих выкатится слеза.
К сожалению, чтобы воображать дальше, я должен отделаться от мелочей, которые налетают на мою мечту, как насекомые на сладкий плод. Сколько из-за этих надоедливых нюансов было загублено славных идей.
К примеру, всё ещё остаётся вопросом: как я овладел этой башенкой? Надо придумать хоть что-нибудь, пускай даже из разряда сказок.
Ладно, я поселился там просто так, без спросу.
– Не сдадут ли меня милиции мои соседи?
– Нет. Ведь я веду себя так тихо, что все воспринимают меня, как доброе привидение. То есть ни в чём плохом не подозревают, но при этом держат дистанцию. Может, они даже думают, что я выполняю какую-нибудь работу по поддержанию красоты подъезда. Надо поставить у входной двери что-то для отвода глаз: например, метлу и ведро с тряпкой. И иногда для вида убирать подъезд – пусть думают, что я уборщик.
– Но тогда настоящая уборщица заметит, что у неё появился непонятный конкурент. Она приходит убираться, а тут я вожу по лестницам своей метлой. Когда-нибудь эта встреча обязательно произойдёт. Уборщица станет допытываться у меня, откуда я, кто таков, а я ничего толкового сказать не смогу, промямлю что-то, и вот на следующий день про меня уже знают в ЖКХ.
Значит, с метлой номер не пройдёт. А может, мне прикинуться художником? Выставлять к двери какие-нибудь замалеванные маслом палитры? Я же немного умею писать маслом. Может, и впрямь пописывал бы от нечего делать. На холст я бы не тратился, искал бы на улице доски и обрывки картона. А краски – поклянчил бы полуистраченные тюбики у каких-нибудь ярославских живописцев.
– Так, а куда я, наконец, хожу справлять нужду? В башенке-то не приходится ожидать толчка.
– Ну, заведу бутылку и что-нибудь наподобие горшка. А ночью буду потихоньку сбрасывать свои отходы в мусоропровод или носить на помойку. Отходов к тому же будет немного, потому что жировать мне в Ярославле не придётся.
– А не провоняет ли от этого помещение? Если провоняет, то девушку, конечно, в гости не пригласишь. Да и мне лежать в собственных миазмах – приятного мало.
Какая мерзость. Ладно, оставим это. Не может же быть, чтобы всё упиралось в унитаз. Что-нибудь придумать можно.
Да уж, выражение «жизнь состоит из мелочей» придумал, конечно, какой-нибудь зануда или коллекционер пивных пробок. Противно, что во многом он оказался прав.
Ну и пусть. Будем считать, что всё улажено. Не стоит больше отвлекаться на назойливых насекомых. Их достаточно и в реальной жизни, чтобы ещё допускать их до своей мечты.
Мне приятно ходить целыми днями в гуще ярославской толпы. Вероятность натолкнуться здесь на кого-нибудь знакомого настолько мала, что надежда на это навсегда отпадает за ненужностью. И я хожу среди людей без надежды, и мне от этого очень спокойно и легко. Оказывается, освобождение от надежд – очень полезное дело.
Мне иногда становится скучно наедине с самим собой, но я понимаю, что виновато в этом не моё одиночество, а моя внутренняя бедность: я ещё недостаточно мудр, чтоб не испытывать тоски по общению. Поэтому я нахожу себе место где-нибудь в парке у водоёма, под деревом, ложусь на траву и расслабляю все мышцы. Возможно, со временем у меня даже появится какое-нибудь любимое дерево, под которым я всегда буду лежать.
В первые месяцы мне не удаётся засыпать под этим деревом. Обстановка слишком непривычна, это не даёт до конца забыться, и я только лежу около часа с закрытыми глазами. Но наступает день, когда я всё-таки засыпаю под деревом. Проснувшись, я не понимаю, где я, и еще долго вспоминаю, какие длинные и нелепые коридоры судьбы привели меня, наконец, сюда, под эти ветви и листья. Всё на свете покажется мне тогда очень странным. Каким оно, в общем-то, и должно казаться.
И вот когда я впервые усну и проснусь под деревом, мне, наверное, уже станет проще. Я стану немного мудрее. Я встану, потянусь, зевну, стряхну с волос сухую траву и дам ход своим ногам.
Не исключено, кстати, что я проснусь не сам, а меня разбудит чья-нибудь неласковая рука:
– Э, мужик, ты живой? Нажрался, что ли? Вставай, нагреешься, солнечный удар получишь.
Тогда я всё равно встану, отряхнусь и молча пойду в другое место, а может, и вернусь в башенку. Не очень-то мне приятно участие местных жителей, я сюда не общаться с ними приехал.
Впрочем, надо быть готовым ко всему. В частности, к тому, что в Ярославле мне даже пару раз начистят морду. Многие приходят в ярость, когда обнаружат в глазах встречного прохожего нечто неизвестное. А ведь именно это увидит в моих глазах какой-нибудь грубый ярославец. Хотя я надеюсь, что Ярославль – спокойный город. Большое количество церквей должно прибавлять горожанам общей набожности. Только самый отъявленный кретин сможет занести над невинным человеком кулак, когда вокруг – сплошные купола. Но уж если такое случится – не стоит истязать себя. Избили и избили. Страху везде много. Тут его, что ли, меньше? Каждый месяц узнаёшь, что избили кого-то из знакомых или родных. Не реже, чем раз в год получаешь сам. Вот и Ярославль не оказался исключением. Что поделаешь? Надо быть мудрее.
Кто-то звонит в дверь. Опять Антипов, что ли?
10 июля.
Да, это был Антипов.
Снова целый час верещал о своём поэтическом салоне. Два месяца вымаливал у администрации комнатушку в доме культуры. Я даже и подумать не мог, что наш низкопробный городок так опутает Олега – интересного, в сущности, человека – и в самые короткие сроки сделает его своим преданным солдатом.
Звучит-то как: «поэтический салон»! Я ему говорю:
– Прости, Олежек, но ты живёшь не в культурном сердце России, а в рабоче-крестьянском городе, которому от роду пятьдесят лет.
– Ну и что? – говорит Олег и смотрит на меня испытующе своими умными глазами с белобрысыми ресницами. – Что теперь, уничтожить этот город и стихи не писать?
– Да как-то, – говорю, – «салон» смешновато звучит. И время не то для «салонов», и место не то. Наверное, и название планируется – «Орион», «Аполлон», «Лира»? Я прав? Поэтический салон «Лира», город Мухосранск.
Я даже не смеюсь.
– А ты что предлагаешь? – внимательно смотрит на меня Олег. – Назвать это «кружком», что ли?
– Да уж лучше «кружком». Если в кружке родится несколько хороших стихов – это будет лучше, чем если в салоне «Лира» день ото дня будет создаваться всякая пошлятина.
– Да ты хоть стихи-то сами читал? Ребят талантливых – полно! Нет, ты всё-таки циничный какой-то. Сам не пишешь, не читаешь, зато уже готов приговор – пошлятина!
– Ты сам, вообще-то, пришёл ко мне и стал рассказывать про этот «салон».
– Ладно, ладно, говори, что ты обо всём этом думаешь, циник.
– Да что говорить? Не верю я, что наш город может породить больше одного нормального поэта. Одного – может. Но не больше. По всей-то стране их мало, нормальных поэтов, а тут – здрасьте! Сразу восемь! Сам-то ты в это веришь? Даже по теории вероятности невозможно, чтобы Москва, Питер и другие города тужились, тужились – и всего один-два, а твой салон – сразу восемь. Что у нас, климат особенный, что ли, или радиационный фон, или система образования, благоприятная для создания поэтов? Не думаю. Значит, уже математически можно вычислить, что большинство ваших поэтов – неудачники. Извини.
Конечно, я перегнул. Олег молчит. Я продолжаю:
– Нет, только одного настоящего поэта может породить наш город. И я надеюсь, Олежек, что этим единственным поэтом станешь ты.
– Смейся, смейся. Вот из-за таких, как ты, скептиков-циников, хороших поэтов и мало. Кстати, слушай-ка! А я тебе сейчас принесу несколько наших стихов.
Он вскакивает с кресла и уходит в коридор. Я смотрю ему вслед. Свитерок, хорошие джинсы, белые носки с чистыми пятками. Мне его почему-то жалко. Он возвращается с сумкой, из сумки извлекает полиэтиленовую папку, из папки – распечатки. Вкус у Олега есть, поэтому я знаю: крайнюю бездарность он пропустит, а выберет довольно складные тексты. Но своих стихов не прочтёт. Он ни разу мне их не читал. Может, он их и вовсе не пишет.
Он начинает читать, я чувствую, что в целом меня не раздражают эти стихи. А в поэзии одного парня, какого-то Романа Лапникова, так и вовсе – искреннее отчаяние, предчувствие печального финала, «кровавые клёны». Такой, наверное, и умереть может рано. Представляю его: красивый, кудрявый, высокий, и наверняка до смерти, больше чем самого Господа Бога, любит какую-нибудь девушку. Но от его третьего стихотворения я уже устаю, начиная понимать движение действующих там шестеренок. Я могу охватить эти стихи своим умом от начала до конца, в то время как должно быть наоборот – стихи должны охватить меня. В общем, чуда не происходит, и почему-то я от этого вздыхаю с облегчением. Я так и не поверил, что этот салон будет нужен кому-то, кроме самих поэтов.
Олег спокойно убирает бумаги в папку.
– Я чувствую себя каким-то старым, Олег. Мне трудно по достоинству оценить вашу поэзию. Но – неплохо. Если нужно моё мнение – я ожидал худшего.
– Понимаешь, Лапников – это же вообще! Ты чувствуешь, как он выкручивает слова?
– Я уж понял, что он ваша звезда…
Олег не слышит меня. Он думает о своём:
– Кстати! А может, назвать это «клуб»?
– Как-то спортивно – «клуб». Хуже, чем «кружок». Хотя лучше, чем «салон».
– А может, вообще какое-нибудь необычное слово, а? Например, «связка», «коммуна»? Или, например, «круг», а не «кружок»? Или «венок» поэтов. Как венок сонетов, а? Как тебе?
– Нет, лучше какое-нибудь обыденное слово. Предлагаю всё-таки остановиться на «кружке». А то вы и манифест начнёте придумывать.
– А что? Что такого?.. – Олег на мгновение теряется и опускает глаза, но прежняя уверенность возвращается к нему. – Пойми! Молодость, безумие! Романтика, в конце концов! Да, романтика, не улыбайся! Почему бы и не написать манифест? Ты что как старик рассуждаешь? Разве никогда не хотел перевернуть мир?
– Никогда.
– Да ну, врешь, – Олег машет рукой. – Не может быть!
– Может.
– Все хотели, а ты нет? Как такое может быть?
– Очень просто. Сначала оценил свои силы, потом проверил свои желания. Не могу и не хочу я ничего переворачивать.
– Что ты из себя строишь премудрого Соломона? В мире так много всего, а ты себя искусственно ограничиваешь. Ты ещё и шагу сделать не попытался, а уже какой-то уставший.
– Олег. Ты не прав, говоря, что в мире всего много. В мире всего очень мало. По пальцам можно перечесть. Ты вот, например, говоришь мне обо всём мире, а сам уже с головой завяз в одном-единственном городке.
Видимо, он тоже думал об этом, потому что ответ у него готов сразу:
– Начинать надо с малого. Потом, может, и на Москву выйдем.
– Максимум, чего вы добьётесь, это сборника на газетной бумаге в 800 экземпляров, о котором за пределами нашего города никто не узнает.
– Во-первых, не такой уж и маленький у нас город. А во-вторых – ну и что? Даже если так. Чехов говорил, что литературе нужны не только генералы, но и средние чины.
Я не знаю, что сказать Олегу. Наверное, он прав.
– И вообще, – продолжает Олег, – почему ты так ненавидишь этот, как ты выражаешься, «городок»?
– Вот из-за твоих «средних чинов» и ненавижу.
– А ты себя «генералом», что ли, считаешь?
– Я себя никем не считаю. Просто мне тошно от второго сорта. Я хочу уехать отсюда.
– Тогда уж можно вообще повеситься. От себя-то не уедешь!
Вскоре он уходит. Кажется, давно уже мог бы понять, что от меня ему ничего не добиться. Я ведь и стихов-то в жизни не писал. Но я не сомневаюсь, что он ещё придёт ко мне, и не раз. Зачем – не знаю. Олег приятен мне, я немного жалею, что окунул его в холодную воду. Надо было, наверное, поддержать человека. Он ведь прав. Что ж теперь – если городок такого пошиба, то и стихов не писать?
Хотя, по-моему, я не сильно расстроил его. Он очень энергичен, его ничем не остановишь. Но как жалка его вера в этот «салон». Я даже не могу объяснить, откуда во мне эта жалость.
11 июля.
Что уж и говорить. Как бы я ни был мудр и как бы ни мечтал об одиночестве, а женщина там, в Ярославле, всё-таки должна будет появиться. Как я её найду? Неизвестно. Может, я увижу именно её взгляд, когда проснусь однажды под своим деревом. Она будет проходить мимо, по дорожке у пруда, с какой-нибудь подругой. Обе они остановятся надо мной и начнут рассуждать: уж не умер ли человек? Нет, дышит, и тут я проснусь. Несколько секунд мы с ней будем смотреть друг на друга, и они пойдут дальше.
Что она подумает обо мне? На моей щеке след от травы, чем-то похожий на ожог, и я потираю щёку. Она видит, что я не пьян, одет не в тряпьё, на мне довольно приличная одежда.
Это может и оттолкнуть её. Что-то в этом есть от сумасшествия – лежать вот так в парке, трезвым и в приличной одежде. Он нездоров и, возможно, опасен, этот человек. Так что девушка должна быть довольно сильной и странной натурой, чтоб не испугаться меня, не причислить к разряду тронутых и почувствовать ко мне интерес.
Естественно, я не заведу с ней разговор при первой же встрече, и она со мной тоже. Но иногда, лёжа под деревом, я уже буду ожидать её появления. Вдруг она тоже захочет ещё раз меня увидеть?
Однажды я усну в солнечный день около полудня, а проснусь под вечер от капель дождя, падающих на моё лицо. Капли будут пахнуть пылью. Я подумаю: наверное, будет сильный и короткий дождь.
Вот я приподнимаюсь, сажусь на траве и вижу замшелую, живописно облупленную каменную чашу, которая, как лилия, лежит на воде в середине пруда. На ней стоит какой-нибудь голый каменный мальчик, и из кувшина у него льётся вода. На поверхности водоёма тут и там круги от капель. У меня очень хорошее настроение. Я чувствую что-то доброе в этом дожде и решаю не скрываться от него, а промокнуть. Я настолько бездеятелен, что даже промокнуть кажется мне делом, целым занятием. Шагах в тридцати от моего дерева я вижу её, ту самую девушку. Она сидит на скамейке, почти спиной ко мне, в руках книга. Дождь усилился, она раскрывает зонт.
С того момента, как я проснулся, она ещё ни разу не взглянула в мою сторону. Хочется знать, смотрела ли она на меня, пока я спал. Если она пришла сюда ради меня, то теперь ей должно быть интересно, проснулся ли я от дождя. Да, вот она приподнимает зонт и бросает взгляд, видит меня, а затем быстро прячется под зонтом. Что-то в этом есть наивное и чистое: понравился парень, надо прийти на пруд (вдруг он там?), а чтобы себя не выдать, надо взять книжку и делать вид, что просто читаешь. Но уже один взгляд из-под зонта так легко разрушает всю её наивную стратегию, что я улыбаюсь.
Да, она действительно пришла сюда ради меня. Свободных скамеек вокруг пруда так много, но она выбрала ту, что поближе ко мне, хоть и не самую близкую, что было бы слишком. Я глубоко сомневаюсь, что это простое совпадение.
Нет, я не буду к ней подходить. И не потому, что хочу подразнить её и тем самым усилить интерес к своей персоне. Может, я и потеряю эту девушку из-за того, что сейчас не подойду к ней. Она, например, может подумать: «Если он не подходит, значит, я ему просто не понравилась». Но я спокойно иду на этот риск, я сижу на месте. Да мне и не с чем подойти к этой девушке, нечего сказать ей. Я стал совершенно пустым за последние месяцы. А врать и придумывать то, чего нет, я не хочу. Я слишком уважаю эту девушку. Единственное, что я могу для неё сейчас сделать – это продолжать сидеть под деревом, в то время как все отдыхающие уже скрылись от дождя кто куда.
Молодец, она тоже осталась на скамейке под своим зонтом. Мы сидим одни на этом пруду и тем самым уже невидимо общаемся, словно обмениваемся молчаливыми улыбками. Она чувствует, что я тоже думаю о ней. Уверен, что она даже понимает, почему я не спешу скорее к ней подойти. Всё-таки это девушка моей мечты, она должна понимать. Мы могли бы к вечеру уже целоваться, как, может быть, у неё бывало с молодыми людьми до меня. Это несложно. Но нам нужно не это.
Девушка встаёт и неторопливо уходит. Она проходит мимо, даже не глядя на меня, но мы даём друг другу невидимое обещание, что обязательно встретимся снова. Правда, ни словом, ни жестом мы не выдаём этого обещания. Ведём себя как чужие, безразличные друг другу люди.
Я приду домой, в свою башенку, уже к вечеру, вдоволь нашатавшись по городу и надумавшись о ней, а может, ни разу и не подумав. Я не собираюсь на следующий же день снова отправляться под дерево. Я окажусь под ним лишь тогда, когда это получится само собой. Будет ли она у пруда в следующий раз, я не знаю.
Да и нужно ли это, с другой стороны? Мне ведь нечего ей предложить из того, чего обычно ждут девушки. При первой же встрече они невзначай любопытствуют: «А кем ты работаешь?» Я понимаю это так: «Сможешь ли ты обеспечить нашу семью, если мы вдруг поженимся? Будет ли мне интересно изо дня в день слышать о твоей работе? Будешь ли каждый день дома или придётся ждать тебя из командировок? Да и вообще: подходишь ли ты мне по своему интеллектуальному складу?»
Уверен, так они и рассуждают. Видимо, это нормально. Но мне от этого грустно.
13 июля.
Всё-таки Антипов – странный человек. Вполне мог бы догадаться, что ведёт своих овец в волчье логово, а привёл-таки. И я не думаю, что он сильно пожалел об этом. Вот что странно.
Вчерашний инцидент снова подтвердил комичность их поэтического «салона». Я просто не смог удержаться от смеха, когда открыл дверь и увидел за могучей спиной Антипова множество глаз (семь или восемь пар), смотрящих на меня из-под капюшонов. Поэты собирались на шашлыки, уже вошли в лес и дошли до поляны, как вдруг ударила гроза, и Олежек не нашёл ничего лучше, как повести свою богему ко мне.
– Извини, – сказал он, – но ты живёшь к лесу ближе всех.
– Ладно, заходите, – сказал я.
И вот они, такие разные и незнакомые, уже разувались и раздевались в прихожей моей квартиры. Кто-то спрашивал: «А где тут у вас туалет?» «А где можно помыть руки?» Я улыбался и всё им показывал.
– Шашлык я предлагаю изжарить на сковороде. В этом доме есть сковорода? – спросил меня Олежек.
Он торжественно сообщил, что будет готовить мясо сам, потому что очень хорошо готовит, но когда все уселись на кухне – кто на стульях, кто на полу – он тут же нырнул в разговоры о своём объединении и вспомнил о мясе только тогда, когда я поставил перед поэтами первую готовую порцию, которую изжарил сам.
Всё это время мне помогала Маша – симпатичная женщина, старше меня, думаю, лет на пять. Она нарезала салат из овощей, сама с моего позволения отыскала в шкафу стаканы и кружки для вермута, быстро сделала на всех тартинки из обжаренного с чесноком черного хлеба, шпрот и листочков салата. Вышло вкусно, даже празднично. При этом она то и дело извинялась передо мной за поэтов, просила их не шуметь, но им, укрывшимся от грозы в незнакомой квартире, стало так уютно и хорошо после вермута, что радость лилась через край, и угомонить их было невозможно. Уже скоро откуда-то появилась гитара, и запел самый старый из поэтов, но в душе, видимо, один из самых молодых. У него были длинные волосы с сединой, собранные в хвост. Он запел песню собственного сочинения, какую-то с юмором, многие подпевали и смеялись, хотя, на мой взгляд, подпевать и смеяться тут было нечему. Маша встала у окна, подперев одну руку другой, и помаленьку пила вермут. Сначала она глядела на этого певца с улыбкой, но потом её глаза стали стеклянными, она думала о чём-то своём. Вообще она производила хорошее впечатление.
Все давно уже курили на кухне, но Маша, прежде чем закурить, спросила у меня разрешения.
Я сразу заметил Лапникова, понял, что это именно он. Нет, не очень-то он высокий, но в плечах гораздо шире меня, спортивное телосложение. Полагаю, служил в армии. Лет двадцать пять ему, не больше. Молчаливый, не съел ни куска мяса, но тартинку из Машиных рук принял. Я тут же понял, что он в неё влюблён. Понял ещё потому, что он довольно сурово, исподлобья поглядывал на меня, когда мы во время готовки о чём-нибудь с ней разговаривали. Но не думаю, что он любит её больше Господа Бога, как я предположил тогда. Наверное, ждёт от неё каких-то впечатлений для своей жизни, чтобы потом написать очередное отчаянное стихотворение.
У Маши красивые волосы, лёгкие, немного рыжеватые. Она довольно высокая, широкобёдрая. Мне не понравилась только её длинная клетчатая юбка.
Разговор снова зашёл об их объединении, и Олег показал на меня пальцем:
– А вот этот вот паразит, этот нехороший человек всё упадничеством занимается, говорит, что у нас в городе не может быть хороших поэтов больше одного. Вообще, редкий циник. Отвратительный тип.
Я не стал ни оправдываться, ни подыгрывать его шутке: довольно и того, что я их принял под свою крышу. Маша тоже посчитала, что Олег перегибает. Она с улыбкой взглянула на меня и сказала Олегу:
– Этот, как ты говоришь, «паразит» – нас всех приютил. Не наглел бы уж.
– Да ладно, мы с ним друг друга так всегда подкалываем, он не обижается. Правда ведь?
Я не стал отвечать.
Дождь кончился. Я вышел покурить на балкон. Дело шло к вечеру, небо вдалеке приятно желтело, освобождаясь от туч. Воздух был влажный и свежий. Какие-то неутомимые птички шуршали в берёзе. Я курил и размышлял о том, хочу ли я, чтоб эти поэты, шумящие на кухне, скорее ушли, или же мне, наоборот, нравится их присутствие. Нет, не сказал бы, что нравится, но когда они уйдут, мне, наверное, будет немного одиноко.
На балкон тихонько постучалась Маша. Конечно, заходите. Она закурила свою тоненькую сигарету.
– У вас тут симпатичный вид с балкона.
– Да я уж как-то привык, мало обращаю внимание.
– Хорошо так, свежо после дождя.
– Да.
Потом я спросил:
– А вы что, значит, тоже в этом «салоне» состоите?
– Вроде как.
– Стихи пишете?
– Да, но у меня плохие стихи. Бабские. Про то, какая я несчастная и какая у меня доля трудная, – она посмеялась. – Это вы правильно Олегу сказали про поэтов и про наш город. Да они и сами все это понимают.
– Что же тогда собираются?
– Так, заняться чем-то надо. Жизнь-то проходит… Нет, люди, в общем, неплохие. Олег. Боря тоже хороший.
– Это старый, что ли, с гитарой?
– Да, – Маша улыбнулась. – Старый с гитарой. Надо ему сказать, как вы его назвали. Он не обидится. Мировой мужик, полсвета объездил… – она вдруг задумалась о чём-то и пару раз затянулась сигаретой. – Но стихи у него вообще так себе. Чего уж тут?
– Лапников у вас вроде неплохо пишет.
– Да он мальчишка ещё.
– Может быть. По-моему, он в вас влюблён.
– Чепуха… – она слегка отвернула от меня голову, потом резко посмотрела на жёлтое небо и быстро сделала затяжку. – Поцеловались один раз, ну и что?
Это признание резануло мой слух. Мне захотелось уйти.
– А вы, если не секрет, чем занимаетесь? – спросила Маша.
– Телевидение провожу, кабельное, – ответил я и спросил, поглядев ей прямо в глаза: – А зачем это вам?
Она не смутилась.
– Просто любопытствую. Интересная работа?
– Нет.
Маша улыбнулась и довольно пристально посмотрела на меня.
– А вы интересный, – сказала она.
– Наверное потому, что не пишу стихи.
Она посмеялась.
Когда мы вышли с балкона, я увидел в прихожей одиноко стоявшего Лапникова. Видимо, он страдал. Маша прошла на кухню, через минуту и я зашел туда. Там какой-то паренёк читал своё стихотворение. Я не запомнил из него ни слова. Какая-то обобщённая, избитая осень. Боря, сидя на стуле, обнимал за талию стоящую рядом Машу и слушал паренька. Странно видеть у себя на кухне незнакомого полустарика, который ещё и обнимает женщину. Когда поэт кончил читать, все аплодировали ему. Боря так и хлопал, через Машину талию. Увидев меня, она незаметно высвободилась из Бориных рук. Тут я окончательно уверился в том, что мне противно это провинциальное сборище. Но кто-то уже засобирался в магазин, кончилась выпивка. Я почувствовал усталость, ушёл в комнату, лег на диван и довольно быстро уснул.
Разбудил меня Олег через два-три часа:
– Ау-у, хозя-ин! – он бесцеремонно расшатывал меня. – Провожай, мы уходим.
Я встал, протёр глаза и в отвратительном настроении пошёл провожать поэтов. В их взглядах не было никакой благодарности, словно моя квартира была лишь одним из мест, которые Олег отбил у администрации города, так что молодец в итоге не я, а Олег. Мне даже хотелось предупредить поэтов, чтобы впредь они не особенно рассчитывали на моё гостеприимство. Но я понадеялся, что они поймут это сами по моему взгляду, и не стал ничего говорить. Я только презрительно усмехнулся, когда Олег сообщил мне, что свой салон они окрестили «студией» и дали этой студии гордое имя «Восхождение».
Маша, кстати говоря, помыла всю посуду. Вообще – она была единственным человеком, поблагодарившим меня. Хотя нет, ещё «мировой мужик» Боря, снова обнимая её за талию, подтвердил: «Да, сударь, большое человеческое». Не люблю такие обращения: «сударь», «любезный», «уважаемый».
На Машу я даже не взглянул. Она мне была неприятна. Хотя за посуду ей спасибо.
14 июля.
Случай с поэтами в очередной раз показал, как ненавистно мне вечное ощущение второго сорта, в котором я живу. Видимо, Олег прав, во мне сидит гордыня, и я считаю себя генералом, хотя такое самомнение не имеет под собой почвы, и сам я это прекрасно понимаю. Почему я считаю себя генералом? И в чём заключается первый сорт жизни? Какие это у меня, интересно, неудовлетворённые амбиции?
Не знаю.
Снова отправляюсь к тебе, мой невидимый Ярославль, улица Пушкина, башенка, в которой меня никто не трогает. Снова лежу я на прохладном полу. Я рад бы заснуть, но я только что проснулся. Что ж, можно полежать и без сна. Голод, должно быть, зовет меня куда-то, но желудок давно стянулся, я довольно легко переношу недоедание. Двух-трёх кусков хлеба в день мне хватает, а их я всегда отберу у воробьёв. Я лежу и вижу в круглом запыленном окошке полуденное небо. В луче света медленно летает пыль. Я долго смотрю на эту пыль без всякой мысли, не делая из наблюдения никаких выводов.
После того дождливого дня прошла уже неделя. А я еще ни разу не бывал под деревом. Наверное, пора туда сходить. Не ради неё, просто так. Я иду туда и встречаю её. Как бы нам лучше заговорить? Наверное, лучше всего будет, если мы сразу подойдём друг к другу и заговорим, подтвердив тем самым, что думали друг о друге всё это время.
– Ну, здравствуй, – скажу я.
– Привет, – скажет она.
Мы оба хотим от нашей встречи чего-то небывалого, поэтому много молчим, выбирая слова, чтоб наша беседа не была похожей ни на одну из предыдущих. Мы стараемся быть как можно более честными, чтобы хоть маленький обман одного не огорчил другого в будущем.
– Ты ярославец? – спросит она.
– Нет. Я из другого города.
– Из какого?
Я скажу ей из какого.
– У тебя здесь кто-то живёт? Родственники? Друзья?
– Нет. Никого нет.
– Тогда почему ты здесь?
– Не знаю. Решил в Ярославль. Ничем не занимаюсь, никем не работаю, – я сразу признаюсь ей в этом.
Она улыбается.
– Где ты живёшь?
– На улице Пушкина. В башенке. Дом номер такой-то. Я бы пригласил тебя туда, вид из окошка хороший. Но ты можешь испугаться. Ты ведь меня не знаешь, подумаешь, что я тащу тебя в своё жилище с какой-нибудь грязной целью. В общем, решай сама. Я могу обещать тебе, что ничего такого не будет, но ты можешь и не верить.
– Пойдём, – говорит она.
Может, она мудрая и потому бесстрашная, а может, ей уже не впервой идти в дом к малознакомому человеку – я этого не знаю. По крайней мере, сам я ничего от неё не добиваюсь. Хотя если она захочет сама – я не откажусь. Я ведь ничего не обещал взамен. Значит, ничего и не буду должен.
По дороге она спрашивает меня, на что я питаюсь. Я отвечаю, что у меня нет денег, рассказываю про свою диету, про воробьёв. Она спокойно предлагает мне зайти в какое-нибудь кафе и нормально поесть. Как только она скажет об этом, я почувствую, как тяжело мне было голодать, и соглашусь. В кафе она будет смотреть, как я ем. Я буду есть жадно, но изо всех сил буду делать вид, что спокойно отношусь к еде. Это её развеселит. Она закажет какого-нибудь вина, мы выпьем, посмотрим в окно на одну из улиц Ярославля. Она скажет:
– Я знаю это кафе и этот вид из окна как свои пять пальцев. Обычно я уже ничего не испытываю, глядя на это. Но сейчас всё это кажется мне очень странным.
Я отвлекаюсь от какой-нибудь куриной ножки и довольно грустно смотрю в её глаза. Грустно, потому что вижу: наша встреча предвещает ей целый новый мир, которого она давно ждала. Но, заглядывая внутрь себя, я не вижу сил подарить ей такой мир. У меня нет убеждений, нет поэтической восторженности, жажды приключений, романтического задора, веры в чудеса и так далее. И почему это моё присутствие окрасило весь её мир в другие цвета? Это несправедливо. Поэтому мне грустно.
С другой стороны, я не притворялся, я просто сидел и ел, она всё ощутила сама. Может, ей хотелось ощутить. Поэтому я спокоен.
Мы приходим ко мне в башенку. В пустую круглую башенку. В ней, может быть, довольно грустно даже вдвоём. В ней нет чая, еды, выпивки, розетки, кипятильника. Нет книг. Какое-то геометрическое пространство. Разве что есть пыльное окошко – в настоящую, живую жизнь. Она подходит к этому окошку. А я ложусь на пол.
– Так давно не наедался, что вынужден лечь, – говорю я.
– Ты так и проводишь всё своё время? – спросит она. – Лежишь на полу и ничего не делаешь?
– Изредка хожу гулять, а в общем – да, лежу. Чем тут ещё заниматься?
– Почему же ты выбрал себе такую жизнь? – спросит она.
– Мне так удобнее. Собаке удобно бегать в поле, есть мясо, и она не знает, почему ей этого хочется. А мне захотелось такой жизни.
– Ты сравниваешь себя с животным. Но ведь ты человек.
– Ты права. Но разница между нами только в том, что собака не умеет задумываться, а я не хочу.
Чувствую, на неё пахнуло от меня какой-то мертвечиной, неживым холодком. Наверное, тут ей самое время засобираться. Ведь она, так или иначе, рассматривала меня с точки зрения будущего, с точки зрения того, какой из меня выйдет спутник жизни. Она права, в этом смысле я мертвец. Пожалуйста, пусть уходит. А может, у неё хватит сил остаться и задать ещё пару вопросов. Например, злополучный вопрос о том, как я получил эту башенку.
– Это тайна даже для меня самого, – скажу я. – Просто приехал в город и забрался сюда. Пока не прогоняют.
– Неужели у тебя нет никаких желаний, кроме как постоянно лежать здесь?
– Почему? Есть. Например, желание тебе понравиться.
– Но как у тебя это получится? Ведь ты ни к чему не стремишься в жизни.
– Я сказал только о своём желании. Уж как выйдет на самом деле, я не знаю.
– А что будет дальше, если твоё желание исполнится, если ты мне понравишься?
– Не знаю. Мне будет хорошо.
– Ты веришь в любовь?
– В общем верю.
– А ты допускаешь, что если кто-то тебя полюбит (ну, и ты его тоже), то ты сможешь сильно измениться?
– Я думаю, раз уж кто-то меня полюбит, то он и не будет от меня ждать никаких изменений.
Она глядит в окошко. Думаю, сейчас скажет что-нибудь задумчиво-отвлечённое, вроде: «Отсюда с высоты всё такое странное, маленькое. Никогда не видела город в таком ракурсе. Будто это не Ярославль». Но нет, она так не говорит. Видимо, ей сейчас важно, что я за человек. А мне это совсем не важно.
– Расскажи и ты о себе немного, – прошу я. – Чем ты занимаешься и какие у тебя желания?
Она садится на пол, по-турецки, может быть. Или нет, просто садится на пол, прислонившись спиной к стене, и обхватывает руками колени. Рассказывает, что занимается иностранными языками. Может быть, аспирантка где-нибудь в Москве. В голосе усталость, недовольство собой.
– Здорово, – хвалю я её, как бы не замечая этого недовольства. – Говорят, сколько ты знаешь языков, столько раз ты человек. Я вот человек только один раз.
– На самом деле, не такое уж это и преимущество.
Понятно. В моей башенке всё теряет смысл и цвет. Тут не работают обычные житейские законы. Языки, книги – всё тут кажется бесполезным. Её притягивает это, но и вгоняет в тоску, разумеется.
– Преимущество не преимущество, а вызывает уважение, – говорю я.
Она улыбается.
– Я без иронии, – поясняю я.
– Понятно, – она не перестаёт улыбаться.
– А что ты улыбаешься?
(Я и сам улыбаюсь ей.)
– Просто ты уважаешь меня за то, что я чем-то занимаюсь, а сам бездельничаешь. Получается, сам себя ты не уважаешь?
– Думаю, что нет. Зачем? Я и так себя люблю. Нет, это точно: чего-чего, а уважения к себе я не чувствую.
– Мне сейчас хочется сказать… или услышать (она подбирает слова)… Что-то особенное… Но внутри какое-то молчание. Мне от этого неуютно.
Вполне понятны её переживания. Наша беседа движется не по самой комфортной схеме. Если б я рассказал о том, что я специалист в области кабельного телевидения, я бы дал ей понять, что у меня есть причал, платформа, фундамент. В общем, что-то прочное. Например, я твёрдо намерен содержать свою будущую жену и будущего ребёнка в достатке. Есть дело, которое меня интересует (пускай даже в силу одной материальной необходимости). Короче, я обладаю плотью и кровью, я со спокойной гордостью ношу звание нормального человека.
Но этого всего нет, и ей неуютно. Хотя, если бы это было, вряд ли я стал бы ей интересен.
Неплохо быть пустым. На твоей пустоте человек легко нарисует все свои надежды.
Пожалуй, ей пора идти. Моё безделье, моя безработица и асоциальность слегка пугают её. Прощаемся мы довольно сухо. Непонятно, навсегда или не навсегда.
Я продолжаю лежать на полу. Сейчас мне совсем нелегко даётся это занятие. После того как рядом со мной в этой башенке находился живой человек, меня тянет куда-то пойти, чем-то срочно обогатить своё существование. Но я не могу ничего придумать. Мне грустно. Остаётся только ждать её. Пришла бы она ко мне снова. Буду ждать.
15 июля.
Жаль, что я до сих пор не очень хорошо представляю, как она должна выглядеть, моя девушка. Конечно, что-то вертится в голове. Какое-то лицо, которое не то видел лет десять назад, не то однажды снилось. Но этого недостаточно. Возможно, идеал и не должен облекаться в плоть. Но от этого и полюбить его не удаётся. В основном я вижу её, как слепой, каким-то ненастоящим зрением. Нет, иногда удаётся вообразить события Ярославля так, будто они и впрямь происходят, и тогда мне интересно, я словно плыву куда-то. А потом становится скучно, пусто в своей башенке. Наверное, мне надо что-нибудь там изменить, сделать какую-то яркую глупость. Может, выпросить у местных художников краски, как я и собирался, и разрисовать стены. Когда она придёт (если, конечно, придёт), она увидит рисунки и подумает, что это, безусловно, связано с её появлением в моей жизни. Отчасти она будет права. Её появление дало мне понять, что я не способен на окончательное одиночество, что в глубине души я привязан к людям.
Итак, я раздобыл немного краски и стал рисовать на стенах. Что, интересно, я на них нарисую? Художник я, прямо скажем, не очень сильный. Допустим, нарисую разных зверей среди кустов и деревьев. Если выйдет неудачно, можно будет сказать, что подделывался под детский стиль. Рисую я не торопясь. Порисую – полежу, порисую – полежу. Куда мне спешить? Я и так давно ничем не занимался. Рисование для меня уже небывалая встряска.
Она постучит в дверь, появится на пороге, скажет: «К тебе можно?» – и сразу улыбнётся, увидев моих зверей. Конечно, ей радостно, что я не только валяюсь на полу, источая тоску, но и рисую. Значит, я не совсем потерянный человек. Значит, при желании я и работать смогу. Конечно, она опишет себе свою радость иначе, но на самом деле думать будет именно об этом. О том, что я способен заниматься делом, что мне хоть что-то интересно.
– Пойдём гулять, – скажет она.
Я соглашусь.
Я ноль в географии, но надеюсь, что в Ярославле есть река, и мы пойдём к реке. Я буду идти с ней рядом. С ней, такой идеальной, всё понимающей девушкой. Буду идти и думать о том, как тяжело быть единственным для такой, как тяжело стать центром её вселенной. Я ведь слишком мал, слишком глуп, недостаточно хорош собой для этого. А мне в эти минуты захочется быть самым великим и красивым человеком на земле. Я буду стесняться себя, считать себя недостойным окружающей красоты.
Это будет вечер, ясный и солнечный. Мы будем спускаться вниз, к реке, по широкой дороге. По краям будут расти каштаны и дубы. Сквозь листья будет пробиваться солнце, а в его лучах летать золотистые насекомые.
Может, где-нибудь рядом луна-парк, и она скажет:
– Я очень хочу прокатиться с тобой на таком-то аттракционе.
Я не стану отказываться. Мы пройдём в луна-парк, сядем на аттракцион рядом друг с другом, затянем на себе ремешки и будем покачиваться в ожидании полёта на наших висячих сиденьях. А потом загудит мотор, и мы понесёмся – вверх, вниз, по кругу. Будем взлетать до верхушек деревьев, а потом падать почти к самому асфальту. Мы не будем скупиться на крики, будем кричать «Аааааа!» «Мама!» «Вот это дааа!» И нам будет радостно оттого, что в мире есть простые вещи, которые приятно пережить вместе, которые сближают нас без всяких разговоров. В наших криках мы лучше узнали друг друга, увидели, как развеваются наши волосы, как широко раскрываются наши рты, как по-животному искренне блестят глаза с расширенными зрачками. Пять минут аттракциона дадут нам больше, чем два часа в гнетущей тишине моей башенки, в тяжёлом и мудрёном томлении.
Потом мы пойдём дальше, вниз по дороге с дубами и каштанами. Теперь, после аттракциона, я понял, что не смогу одним своим общением подарить ей то, что может подарить окружающий мир. Я сам вдруг стал очень жаден до впечатлений. Я боюсь, что после летящей карусели весь оставшийся вечер покажется пустым. Я не могу быть таким интересным и головокружительным, как эта карусель. Поэтому я прошу у жизни новых красот, новых полётов, которые крепче связали бы нас с этой девушкой.
И откроется река, широкая, с пристанью. А у пристани – теплоходы и моторные лодки. Хочется, чтобы мы никогда не переставали удивляться этой красоте, чтоб каждый раз только сильнее влюблялись друг в друга благодаря ей. Чтобы всегда с тем же азартом мы кричали, несясь на аттракционе. Чтобы каждый день могли ходить к пристани и никогда не уставали от этого.
– Пойдём кататься, – скажет она, кивнув на теплоход у пристани, где столпились отдыхающие.
Конечно, я задумаюсь о её деньгах, ведь платит за всё она. Но не буду занудой, не стану протестовать. Разумеется, во мне загорятся сигнальные огни обычных мужских мыслей: «зарабатывать», «платёжеспособность», «семейная жизнь», «быть каменной стеной», «обладать ею вечно», «путешествия». Сердце забьётся сильно. Но я промолчу и пойду за ней к пристани.
Мы ступим на палубу небольшого теплохода и закачаемся на речных волнах. Какая-нибудь пожилая туристка увидит нас и залюбуется: такими красивыми нарисовали нас на носу теплохода солнце, ветер и река. Теплоход тронется. Нам будет очень хорошо и просто вдвоём. Не надо будет много разговаривать. Да и целоваться пока не надо. Просто видеть одно и то же. Странно: эта красота была бы здесь и без нас, а чувство такое, что это мы создаём её друг для друга, как бы рисуем, что ли, перед глазами друг друга.
Движутся берега, с холмами, церквами, может быть, сёлами. Я стараюсь думать только о настоящем, ни в коем случае не о будущем. Но вряд ли мне удаётся вовсе не думать о нём: всё должно к чему-то идти. И это что-то – семья, работа, привычка друг к другу. Короче, всё то, что делает жизнь непохожей на мечту. И у меня не выходит скрыть эти мысли от неё. Ведь у нас сегодня всё на двоих – и вокруг, и внутри. И вот какая-то грустная тень легла на всё, что мы оба видим: на небо, на реку, на её берега.
Она глядит на меня. Я отвечаю взглядом: «Смотри на этого человека. Ты права: он не может тебе дать ничего. Он просто хотел бы, чтобы вы вечно летели куда-то, на теплоходе, на карусели, ни о чём не думали и не останавливались. Но это невозможно, и наверняка это мешает тебе любить его».
Потом я, наверное, потянусь к ней и захочу поцеловать в губы, но в последний момент выберу щёку.
Я надеялся, что поцелуй смоет своей легкомысленностью все ненужные мысли о будущем и нам снова станет легко. Мы будем просто плыть на теплоходе. Но вышло почему-то иначе. Мой поцелуй лишь сильнее расстроил её. Он был жалким, как жест последней надежды. Мы привязаны к земле, не удаётся жить в мечте.
Боже ты мой, какие я начал писать пошлые слова. Грустно. На сегодня пора заканчивать.
22 июля.
Наверное, это моё уникальное свойство – испытывать растерянность перед наглыми людьми и потакать им. Я открыл это свойство совсем недавно. Первым симптомом был случай, когда я впустил к себе поэтов во время грозы. Но то, чего добился от меня Антипов в последний раз – это уже просто уму непостижимо. Такое впечатление, что он обладает неким гипнозом, вроде того, которым пользуются цыгане, чтобы обчищать народ.
Приходит ко мне и снова заводит разговор о своём «Восхождении». Помещение в доме культуры у них отняли, а поэзия так и продолжает сочиться отовсюду. Так не буду ли я против, если они проведут несколько сходок в моей квартире? У них-то у всех – у кого родители дома, у кого и жёны-мужья. А я вот такой хороший холостяк. Довольно едкий, конечно, человечек, и всё же свой, понимающий.
И я, обалдевший от наглости, соглашаюсь. Правда, говорю, что ключ у меня один, а потому все эти сходки так или иначе должны совершаться в те часы, когда я нахожусь дома.
– Это не страшно. Мы можем сделать дубликат, – невозмутимо говорит Олег.
И, как человек, которому уже нечего терять, который окончательно использован и унижен, я отдаю ему ключ: иди, делай дубликат. Разве что, чувствуя полное право на иронию, говорю:
– Правда, вашу поэзию это не спасёт, Олежек.
– Я от тебя другого ответа и не ожидал, – бодро парирует он и уходит делать дубликат, а я остаюсь сидеть на кухне полным дураком. Я отхожу от его гипноза, понимаю, на что дал согласие, и диву даюсь, как такое могло произойти.
И вот поэты были у меня уже два раза. Я велел им собираться на кухне, когда я дома, а когда на работе – пусть заседают в комнате. Пока оба раза они попадали на меня – то есть спасали поэзию на кухне. Я лежал у себя на диване, иногда посмеиваясь над нелепостью – то ли их, то ли своей собственной. Два раза Маша скромно стучалась в комнату и просилась покурить на балкон. Один раз мы курили вместе. Кажется, она даже подгадала, чтоб мы покурили вместе. Услышала, как я открываю балконную дверь, и пришла с кухни.
– Не сильно они вас доканывают? – спросила она.
– Они? – переспросил я. – Вы же вроде вместе с ними. Почему тогда не говорите «мы»?
– Я не чувствую, что я вместе с ними. Так, от безысходности какой-то с ними связалась. А вообще квартира у вас хорошая.
– Чего ж хорошего?
– Ну, аура приятная.
Я усмехнулся.
– Что я такого сказала? – спросила она.
– Ничего, – говорю. – Слово это меня смешит. Аура. Очень бессмысленное. Его сейчас так часто говорят, и при этом оно бессмысленное. Я лично не верю ни в какую ауру.
– Я тоже, – сказала она грустно. – Я глупая. Привыкла говорить чужими словами. И они привыкли. А у тебя есть свои слова. Они простые, но честные. Мне это нравится. Ничего, что я на ты?
– Нормально.
На балкон зашёл Лапников, без всякого стука, с суровым, строгим лицом. Он обнял Машу сзади за талию. При его священных суицидальных стихах это выглядело даже слегка вульгарно. Я понял: он чувствовал право на такую выходку потому, что у них с Машей было уже нечто гораздо большее, чем поцелуй, о котором она тогда рассказала мне. Не иначе. Тогда Маша совсем уже упала в моих глазах. Правда, она не признавала за Лапниковым права так её хватать и слегка отстранялась от него. А он снова за своё и при этом глядит на меня в упор. Мне стало тошно. Я подумал: «Да идите вы оба прочь со своими страстишками и интрижками. Больно нужны вы мне оба». И ушёл с балкона. Лёг на диван. У них на балконе развернулась сцена. Маша довольно громко говорила Лапникову, что не любит его. Мне сделалось стыдно, потому что, говоря всё это, она посматривала в мою сторону: мол, слышу ли я, как она его отшивает? Я отвернулся к стене. Неужели эта Маша, побывавшая, наверное, в руках не только Лапникова и «мирового мужика» Бори, но и многих других членов нашего поэтического свинарника, – неужели теперь она решила приударить и за мной? Большое спасибо, Маша!
Мне, правда, стало её жалко. Жалко за ту глупость, с которой она, наверное, раздаёт себя мужчинам. Что-то есть в её внешности такое, что подсказывает мне: она не шлюха. Ну, во-первых, она аккуратная. Трезво мыслит (признаёт себя плохой поэтессой, глупой женщиной). Да и нет никакой особенной хищности в её взгляде. Но при этом, кажется, она совершенно неразборчива в отношениях с мужчинами. Что-то в этом есть болезненное. В нашем городе все немножко больны и достойны жалости. Может, и я тоже.
И этот маскарад с Лапниковым на балконе…
Да. Между тем моя ярославская история застыла на месте. Милое несуществующее создание, девушка из невидимого Ярославля! Молю тебя: подари мне ещё хоть какие-нибудь ясные черты, подари хоть один повод для продолжения моей истории! Я не хочу, чтобы она кончалась. Не знаю почему. Кажется, нам с тобой стало неуютно там, на катере.
Хорошо. Будем пробиваться вслепую.
Вечереет, темнеет. Я провожаю её до дома. Я ничего ей не говорю. Оставит меня – так тому и быть. Прилепится ко мне – пожалуйста. Да, мне, в конце концов, трудно от всей этой напряжённости. Я говорю, прощаясь:
– Спасибо за этот день.
Пожимаю её руку. И что делаю? И ухожу. Прохожу десять-пятнадцать шагов и оборачиваюсь – думаю, её уже нет. Она гордая. А я? Я иду дальше. Кто-то вдалеке пускает фейерверк. Чужая неизвестная жизнь. Та же пустота незнания, в которую я вкладываю свои мечты. Мечтаю: это отмечают свой праздник счастливые беззаботные люди. Красивые, смеющиеся девушки. Среди них несколько неказистых мужчин, которые служат лишь шутами и кошельками. Девушки не дарят им любви, а пьют вино и ждут, например, меня. Одна уходит куда-то, спиной к фейерверку и лицом ко мне. Огни рассыпаются на речной воде, и в ночи голубеют зубы девушки, обнажённые улыбкой…
Любая мечта предстаёт перед человеком только на мгновение. Она обещает всё счастье земли, но обещание длится секунду. Стоит начать разворачивать мечту во времени – и с ней становится так же муторно и тяжело, как с нелюбимой женщиной. Мне не менее грустно в невидимом Ярославле, чем здесь, в моём городе, с моим кабельным телевидением.
Ладно. А я всё же не буду покидать башенку. Девушка пусть делает, что хочет.
Я вернусь на свою улицу Пушкина, заберусь по лестнице в своё круглое жилище. Лягу там. Мне будет грустно. Но я всё равно буду лежать, отвернувшись к стене. Не смогу же я выпрыгнуть в окно? И скоро мне станет легко. Легко и прозрачно, будто я из стекла.
25 июля.
Убогая, слезливая жизнь. Все мы – как звери, прижатые друг к другу в тесноте клетки. Мы достойны смеха и жалости. В наших сердцах нет ни величия, ни мечты. А наши слёзы – это всего лишь слёзы сожаления о собственном убожестве.
Я сейчас пьян. У меня разбито лицо. И никакое не ярославское лицо, а местное, вполне осязаемое настоящее рыло, в которое вторглись кулаки наших славных горожан. К чему вся эта башенка, все эти несуществующие богатства? Как докажу я этим скотам, что имею перед ними хоть какое-то преимущество? Как окуну их в болото их нищеты? Как унижу их? Они избили меня и чувствуют полную победу. У них нет никакой мечты, никакой башенки, никакого Ярославля, но какое это имеет значение, если они чувствуют победу, если они довольны? Конечно, я до последнего, сплёвывая осколки зубов, повторял, что они скоты. Но они оставили меня лежачего и плюнули на меня по разу – смачно плюнули прямо на мою голову – и они остались довольны собой. И всё потому, что им не понравился мой взгляд.
Если б я хорошенько верил в Бога, я мог бы успокаивать себя мыслью, что Он накажет этих животных, когда они со своими тупыми рылами предстанут перед Его судом. Хотя верующий человек не должен себя так успокаивать. Как же мне себя в таком случае успокаивать? Я побеждён – они уверены в этом, улыбающиеся, спортивные ребята. Городские скоты, мусорные вёдра на кривых ножках. Мои соотечественники. Было темно, но их стройные ловкие фигуры я запомнил хорошо.
Но я веду это всё к другому. До дома я шёл шатаясь. Это неудивительно. Несколько раз пнули ногой прямо в голову. Я зашёл в магазин за выпивкой. Я пью очень редко, но сейчас хотелось напиться. Продавщицы сразу погнали меня прочь из магазина за то, что я шатался и был в пыли и крови, но я поговорил с охранником, он взял у меня деньги и сам купил мне коньяк. Я сказал ему:
– Какие же скоты живут в нашем городе, – и выругался.
Мне хотелось поговорить с ним. Может, перекурить. Но я увидел по взгляду, что ему нет до меня дела. Он нормально относится к нашему городу, и когда получает в нём по морде, то не винит никого и не ищет собеседника. Может быть, бьёт кого-нибудь послабее, может быть, даже жену, или ломает дома мебель. Справляется с бедой. В общем, охранник не подтвердил, что в нашем городе живут скоты. Он, глядя куда-то на фонарь, молча закрыл за мной дверь магазина.
По дороге я начал пить коньяк. Быстро захмелел. Шёл и плакал. Жалко было себя. Каким-то я казался себе псом, сидящим в луже во время дождя. И этот мой убогий Ярославль, который я расписал здесь на полтетради. И эта девушка, с которой так тяжело и пусто. Все мои маленькие, никому не нужные мечты. Я – государство, которого никто не видит на карте. На него наступают грязными ногами даже не для того, чтобы обидеть. Его просто не видят. А ведь у него есть своя столица – невидимый Ярославль. И президентский штаб – башенка на улице Пушкина. Смешно. А потом тебя бьют ногами по морде – и ты летишь к чёрту со своими башенками, фейерверками, катерами, аттракционами и прочей несбыточной ерундой.
Я подошёл к дому и увидел свет через балконное окно. «Этого не хватало», – сказал я вслух. В то же время к душе вдруг подкатило тепло. Возможно, пьяное. Меня тянуло к поэтам хотя бы потому, что они безобидны, как кузнечики. Может, и впрямь хорошо, что в нашем сволочном городе существуют такие объединения? Может, Антипов прав?
И мне даже захотелось увидеть Антипова. Да в общем увидеть любого человека, которому не совсем на меня плевать. Который не плюнет мне на голову. Антипов именно такой.
Я тихо зашёл, принял душ, полюбовался на себя в зеркале. Не хотелось вопросов от поэтов, но такое лицо было невозможно скрыть. По крайней мере, я ушёл на кухню, чтобы оттянуть момент, когда меня увидят все.
Первым меня увидел Олег. Он зашёл на кухню поздороваться. Я пил коньяк.
– О Боже, – сказал он, – кто тебя так?
– Ваши читатели, – сказал я и выпил.
– Блин, – сказал он и ушёл в комнату, где тут же рассказал всему своему салону о случившемся.
(Я уверен, что есть люди с заколдованными лицами. Они никогда – я бы сказал, хронически – не получают по морде. Может, они очень уверены в себе и поэтому не несут во взгляде тревоги, которая привлекает чужую агрессию; а может, просто обладают талантом правильно себя вести. Олег Антипов – именно такой человек. Человек с запечатанным, застрахованным лицом. Невозможно представить себе, как его бьют. Мне кажется, его не съели бы самые кровожадные людоеды. А меня непременно съели бы.)
Сначала выглянула тревожная Маша. За ней на кухню ввалились остальные поэты.
– Слушай, может, нам уйти? – спросила Маша от лица всех, но с личной, нежной тревогой.
– Да сидите вы, – сказал я. – Какая разница? Сидите, сидите, сколько надо.
И зачем-то добавил:
– Мне, может, даже лучше, что вы тут.
Последнее высказывание вышло очень печальным.
Поэты сочувственно побрели в комнату. Там ещё долго слышались их тихие голоса. О жестокости мира, о безумии некоторых людей говорили они с лилипутским возмущением, будто сжав маленькие кулачки. Наконец, ко мне пришёл «мировой мужик» со своим седым хвостом волос. Мы выпили по рюмке, и он сказал:
– Пойдём, посидишь с нами, стишочки послушаешь, отвлечёшься. Тебе как-то отключиться надо. Я знаю, меня тоже били часто…
От его слов у меня почему-то напросилась слеза. Сильно уже был пьян. Я притормозил слезу и пошёл в комнату за Борей. Там услышал несколько ободряющих слов, после которых снова – возмущение жестокостью мира и безумием некоторых людей. Глаза у поэтов были в основном добрые. Кажется, они ставили себя на моё место и чувствовали беспомощный страх. Да, они казались мне именно армией жалких, трогательных лилипутов, противостоящих огромному чёрному великану. Впрочем, это возвышало их, придавало какого-то донкихотства их объединению. Просились банальные слова, вроде таких: «Несмотря на грубость мира, эти люди несут скромный флаг добра…» и так далее.
Между тем, оставляя вдали голоса поэтов, которые я из-за побоев и коньяка слышал как бы через мешок с ватой, ко мне прорывался, словно из тоннеля, сострадательный взгляд Маши. У меня уже не было сомнений, что это влюблённый взгляд. Я опустил глаза и стал слушать стихи. Потом запел Боря. Всё-таки это было лучше, чем лежать в ногах у четверых жестоких мужиков и корчиться от ударов. И я внутренне принял поэтов, стал лучше их понимать. Сидел и с улыбкой думал: не путь ли это к тому, чтобы стать одним из них? Ведь мир так жесток, надо куда-то прятаться. Хотя бы в поэтический салон.
А Маша всё глядела на меня. Я понимал, насколько легко её добиться, и эта возможность делала её приятное тело почти осязаемым. У меня забилось сердце. С другой стороны, противно было, что и Лапников, и, как я понимаю, добродушный Боря – также легко осязали это тело.
«Так что не надо на меня смотреть с такой любовью», – сказал я Маше взглядом и отвернулся от неё.
Так прошёл сегодняшний вечер. Убожество, наверное, заложено в самой природе людей. Значит, и я не исключение.
Кто-то звонит в дверь.
27 июля.
Это была Маша. В общем-то, когда я услышал звонок в дверь, я сразу подумал, что это она, хотя было далеко за полночь. Я ничуть не удивился, когда разглядел в полутьме подъезда её курчавые волосы немного медного цвета и клетчатую юбку.
– Проходи, – сказал я спокойно.
Она тихо зашла в квартиру.
Ей, кажется, было стыдно. Стыдно, что я наверняка знаю о Лапникове, о Боре, что догадываюсь и о множестве других, что её приход совсем не удивляет меня. Думаю, это было даже унизительно для неё. И всё же она пришла.
– Просто так пришла? – спросил я.
– Да.
Она стояла, не разуваясь, на коврике в прихожей.
«Рисуется, играет в скромность», – подумал я и сказал:
– Разувайся. Хочешь – чаю попьём.
Она разулась, прошла на кухню. Мы сели за стол и закурили. Помолчали минуту.
– Ты мне очень нравишься, – сказала вдруг Маша, затянувшись сигаретой. – С самой первой встречи понравился.
– Чем? Мы же толком не общались.
– В тебе есть что-то глубокое. Ты никого из себя не строишь, – потом она усмехнулась. – Если бы кто-нибудь из них получил по морде хотя бы слегка, ты не представляешь, какого бы он из себя героя строил. Сидел бы и выпячивал свой синяк.
– Да? Почему-то я так не думаю.
– Я тебе точно говорю. Я их знаю очень хорошо.
После этих слов наши взгляды встретились, она опустила глаза и покраснела. Мне снова стало противно.
– А ты, – договаривала она виновато, – просто сидел и молчал. Это по-мужски. Но ты мне не только этим понравился. Просто. Просто очень сильно понравился. Не знаю почему.
Слова были приятные, но они не грели меня. Я устало вздохнул.
– Ты, наверно, считаешь меня женщиной лёгкого поведения?..
– Не думал об этом, – соврал я.
– Но ты догадываешься, что с некоторыми из них у меня что-то было, так ведь?
– В общем, догадываюсь. И не совсем понимаю, зачем тебе это было нужно.
Последнее я сказал напрасно. Она заплакала, положив лоб на запястье. Рыжеватые волосы упали на руку и тихо затрещали от сигареты. Она подняла голову и сказала:
– Я сама не понимаю зачем… Я глупая… Просто… просто… хотелось тепла, мужского внимания.
Потом добавила, с надеждой глядя на меня:
– Может, это потому, что я выросла без отца…
– Может быть…
Во мне потихоньку росла грубость человека, наделённого некоторой властью.
– А когда… а когда я увидела тебя… я сразу поняла, что мне нужен именно такой челове-ек…
Теперь она уже рыдала.
– Ладно, подожди, не плачь, – сказал я, и она немного успокоилась. – Во-первых, ты меня всё-таки совсем не знаешь. Покурить со мной на балконе – это одно. А если покопаться, так я большой эгоист, зануда и ещё много всего такого. На балконе этого не поймёшь. Это первое. А во-вторых – ты просто отчаялась. Тебе хочется поскорее устроить свою жизнь, остановиться на чём-то. Точнее, на ком-то. Думаю, каждого из них ты с тем же успехом принимала за своего единственного.
– Нет. Я делала всё как во сне, как дура. Я вообще ничего не понимала. А как только увидела тебя, то как будто проснулась. Ты даже сейчас просто говоришь, а мне просто приятно тебя слушать, смотреть на тебя. Можно я выпью?..
Она открыла недопитый коньяк и глотнула прямо из бутылки. Снова заплакала, правда, уже не так отчаянно.
– Я понимаю, что ты можешь мне не верить. Просто я пришла к тебе, чтобы сказать, что ты мне очень нравишься, вот и всё. Я сказала этому… Роме… что между нами всё кончено. Мне хочется стать нормальной женщиной, чтобы не было больше этого позора!..
Она снова готова была зарыдать. Я помог ей в этом.
– Ну… – сказал я, – тут всё зависит только от тебя.
И она зарыдала снова. Я не стал успокаивать её. Она сама успокоилась через несколько минут.
– У тебя есть ещё выпить?
Я достал вторую бутылку коньяка. Она опять выпила из горлышка. Сильно поморщилась. Я подумал, что выпивать ей совсем не идёт. Тем более из бутылки. Неприятное дополнение ко всему остальному, что я о ней знаю.
Я понял, что хочу спать.
– Ты уж сегодня ночуй здесь. Поздно уже, – сказал я. – Ляжешь на диване, а я постелю себе на полу.
И я пошёл в комнату.
– Подожди, – остановила она. – Выпей со мной.
Я постоял, подумал. Почему бы и не выпить? Вернулся, достал фужеры.
Она налила много, по половине. А мне даже больше, почти целый. Кажется, ей хотелось напиться. Мы выпили, покурили.
«Всё, – подумал я, – теперь самое время уснуть, пока не дошло до глупостей».
– Я спать, – сказал я.
Я постелил ей чистую простыню, бросил на пол матрас и лёг на него в одежде, ничем не застилая. Присутствие симпатичной женщины в моём доме беспокоило меня, но спать хотелось сильно. Коньяк волновал кровь и в то же время клонил ко сну. Я быстро начал проваливаться и перестал думать о Маше.
Не знаю, сколько после этого прошло времени. Меня разбудил её шёпот. Я проснулся и незаметно приоткрыл глаза в темноте. Она сидела на полу рядом со мной. Она гладила мою голову и повторяла:
– Хороший… какой ты хороший… хороший мой…
Потом она прилегла рядом со мной и положила голову мне на плечо, а ладонь – на мою грудь. Она ожидала ответной ласки, но я лежал неподвижно. Тогда она стала гладить мою грудь, сначала над рубашкой, потом под.
Я лежал и думал: «Зачем она это делает? Правда ли, что ко мне она чувствует нечто особенное, не то, что чувствовала к остальным? Может, она хочет отдаться мне, потому что не видит другого способа привязать меня к себе? И зачем она пила? Чтобы было легче преодолеть стыд?»
Наконец, она стала целовать меня: шею, лицо, волосы. От неё пахло спиртным. Я чувствовал это, хоть и сам пил коньяк.
– Хороший мой… хороший… – продолжала она. – Я всё для тебя сделаю, всё, что скажешь…
«Что ж ей всё не спится, что ж она всё трётся об меня?» – говорил я про себя, хотя, что уж говорить, мне было приятно. С физиологией ничего не поделаешь.
Наконец, она зашумела юбкой, встала на колени, склонилась над моей ширинкой и стала расстёгивать её.
Я подскочил на своём матрасе.
– Глупая! Что ты хочешь сделать?
– Хочу, чтоб тебе было приятно, – ответила она растерянно и удивлённо.
Тогда на секунду она показалась мне дикаркой с какого-то острова. Никакой поэзией, даже на уровне нашего жалкого городка, здесь уже не пахло.
– Ты же неглупая, симпатичная женщина, Маша, – сказал я. – Зачем ты делаешь так? Кто тебя этому научил? Кто сказал, что женщина должна так делать?
Она заплакала. Закрыла лицо ладонями и стала медленно мотать головой. Тогда я понял, что в её жизни было какое-то несчастье, которое сломало её. Я погладил её по плечу, она успокоилась. А потом рассказала историю про своего отчима. Она говорила тихо, но всё в моей комнате наполнялось мраком от её рассказа. Я боялся пошевелиться, а когда она замолчала, я не знал, что сказать. Каждый день вариться в себе самом – и неожиданно столкнуться с ужасом, жутью чужой жизни.
Маша хотела продолжить, хотела рассказать о том, что повлекли за собой события детства. Но я прервал её. Всё было и так понятно.
– Можешь не продолжать, – сказал я и пошёл курить на балкон. Она пошла за мной.
Как быстро всё перевернулось с ног на голову. Теперь я смотрел на Машу по-другому. Совсем по-другому. Это трудно описать. Как будто слышишь, как в человеке переливается кровь, бьётся сердце – и уважаешь это, даже хочешь это охранять. Теперь я смотрел на неё так. И всё в ней становилось другое. Даже клетчатая юбка.
– Теперь ты совсем не уважаешь меня? – спросила она.
– Ты что, Маша. Наоборот. Мне теперь легче тебя понять.
Её смутили или расстроили эти слова. Ей было странно, наверное, что на ласку я отвечал равнодушием, а на грубое признание ответил лаской.
Мы докурили молча и вернулись в комнату.
– Ложись на диван, Маша, – сказал я. – Надо поспать.
Мы легли, но мне теперь не спалось. Я лежал и думал: «Ну и денёк». Моё избиение и Машин рассказ смешались в одно. В картину человеческой подлости и жестокости, всемирной вражды, в ощущение холода, от которого хочется отогреться. Я что-то очень хорошо стал понимать, только неизвестно, что именно. По крайней мере, я понял, что Маша чиста передо мной. Чище самой отборной девственницы.
– Мы больше не будем об этом говорить, – сказал я.
Маше тоже не спалось. Она смотрела в потолок, и её глаза сверкали в темноте. Это какие-то огни с улицы отражались в них. Когда она моргала – на мгновение переставали сверкать. Это вызвало мою улыбку, потому что выглядело смешно, и хотелось назвать её как-нибудь: «мышка», «бурундук» или «белка».
Наверное, она тоже думала обо всём, что произошло в этот день: «Ну и денёк». Потом она вдруг повернулась на бок, лицом прямо ко мне, и глаза её перестали сверкать, стали тёмными впадинами на бледном пятне лица. Огни уже не отражались в них, и я не мог угадать их выражения. Маша сказала задумчиво:
– У меня есть старенькая дача. Я иногда там бываю одна. Я никогда никого туда не приглашала. Правда. Ты первый. Там хорошо, мне нравится. Хочешь, съездим туда?
– Конечно, – сказал я. – Давай съездим.
И мы замолчали до утра.
Я думал о своём невидимом Ярославле, об инфантильной, пошлой фантазии. И о том, что происходит в моей жизни на самом деле. Избиение, Маша. Может, это кто-то оттуда, с небес, решил надоумить меня, что нельзя скрываться от жизни, какой бы скотской и убогой она ни была. Я и сам это понимаю. Пора слезать с башенки. Девушка туда не вернётся. Я не нужен ей. Да и она мне не нужна.
На следующий день, то есть вчера, я был у Маши на даче. Маша переоделась в бабушкин халат, надела галоши. Я рубил подпорки для яблоневых ветвей, а то они отвисают до самой земли. Яблок в этом году много. Они так прекрасно пахнут.
Потом я мастерил огородное пугало. Мы долго смеялись. Маша любовалась мной, я это видел. У меня от этого всё замирало в душе. Я не понимал, чем тут можно любоваться, но был почти счастлив.
Странный, очень странный был день. Я до сих пор не могу определить, что со мной происходило и происходит до сих пор, а так же кто это всё задумал. Сначала видеть глупую, случайную женщину в клетчатой юбке, местную бездарную поэтессу с рыжеватыми волосами – а теперь ловить её влюблённый взгляд, хозяйничать у неё на даче, видеть её в бабушкином халате, вдыхать запах её яблонь, знать о её некрасивой судьбе.
Мы провели на даче целый день, а потом поехали ко мне домой, я пригласил Машу. Кстати, ещё утром я позвонил Антипову и сообщил, что вынужден отказать его салону в гостеприимстве. Это на меня совсем не похоже. Обычно я не принимаю никаких волевых решений. По сути, я безвольный человек, плыву по течению. А тут прямо расставил все точки над «i». Антипов даже не успел включить свой гипноз, растерялся. Да и мне от такой собственной решительности слегка неудобно, не знаю почему. Как будто она делает меня смешным.
Мы приехали уже к темноте. Она варила яблочный компот. Мы разговаривали обо всём подряд. А потом я взял и включил телевизор, чего не делал уже очень давно. Шла какая-то глупая комедия, и мы смеялись – не над комедией, а над тем, какая она глупая. Мне было немного стыдно от того, какие мы оба хорошие и как безоблачно мы провели этот день. Тоже не знаю почему. Я к этому не привык.
Когда настала ночь, я снова лёг на пол, а Маша – на диван. И тут я опять принял волевое решение: надо перелечь к Маше. Ведь сама она побоялась бы это предложить. Я перелёг и обнял её. Мы стали целоваться, без глупой страсти, без учащённого дыханья, к которому оба, наверное, привыкли за прежние годы. Потом Маша робко расстегнула пуговицы на своей рубашке. Её грудь как будто немного светилась в темноте. Маша раскрыла её передо мной осторожно, стыдливо, будто отдавала богатство, которое целомудренно берегла всю жизнь для единственного человека. Она не обманывала меня в этом. Я чувствовал, что не обманывает. Я вспомнил на мгновенье, что многие руки вероломно хватали и мяли эту грудь, может быть, даже вырывали пуговицы рубашки, как звери, и нагло хозяйничали – кто знает? Но Машина стыдливость смывала всё, что было раньше. Маша была спокойная и немного печальная. Я не стал трогать её грудь, я прижался к Маше покрепче и продолжил медленно целовать её губы. Потом она уснула, забыла обо мне во сне, отвернулась от меня, застегнула пуговицы на ощупь, закуталась в одеяло. Я лежал рядом с ней и долго не мог заснуть. Мне было очень грустно. Может быть, как никогда. Но эту грусть я уж точно не способен объяснить. Хотя думаю, что не смогу теперь от неё отделаться.