Все новости
Проза
17 Января 2022, 12:32

№1.2022. Алексей Лисняк. Месяц над Белой. Рассказы

Протоиерей Алексий Лисняк (Алексей Александрович Лисняк) родился 27 августа 1975 года в г. Эртиле Воронежской области. Окончил школу № 98 г. Уфы и Воронежскую духовную семинарию. Служил в армии. С 1993 года служил диаконом, а затем священником в Троицком храме города Обояни Курской области.

№1.2022. Алексей Лисняк. Месяц над Белой. Рассказы
№1.2022. Алексей Лисняк. Месяц над Белой. Рассказы

Протоиерей Алексий Лисняк (Алексей Александрович Лисняк) родился 27 августа 1975 года в г. Эртиле Воронежской области. Окончил школу № 98 г. Уфы и Воронежскую духовную семинарию. Служил в армии. С 1993 года служил диаконом, а затем священником в Троицком храме города Обояни Курской области. С 1999 года по сей день является настоятелем Богоявленского храма села Орлово Воронежской области. Прозаик. Печатался в журналах «Подъём», «Наш современник», «Сибирские огни», «Бельские просторы» (лауреат 2011 года), «Москва», «Фома», «Русский дом» и др., церковной и светской периодике. Автор нескольких книг рассказов. Член Союза писателей России и Союза журналистов России. Член секции писателей «ПРОФИ» — профессионалы против профанации.

 

Алексей Лисняк

Месяц над Белой

Рассказы

 

Наше наследство

 

 

Обряд – ритуал, церемония, церемониал, совокупность условных, традиционных действий, лишённых непосредственной практической целесообразности, но служащих символом определённых социальных отношений, формой их наглядного выражения и закрепления.

БСЭ

 

I

 

Одному моему знакомому священнику как-то раз улыбнулось лично поучаствовать в народном обряде. Сам мне по секрету открыл. Дело было так.

После семинарии, когда ему едва-едва исполнилось двадцать три года, он получил назначение в сельский приход. Сразу туда и отправился. Село не маленькое, старинное. Церковь в селе разрушена. Батюшка – в ту пору ещё обладал здоровьем и глаза горели – вдохновенно принялся за дело возрождения.

Не прошло и недели, как его пригласили на поминки, сороковой день кому-то подошёл. Священник помолился с людьми в доме усопшего, затем посетил его свежую могилку. Всюду батюшку сопровождал благообразный старичок по прозванию Петрович, который в отсутствие батюшки руководил на селе всеми благочестивыми традициями. И вот священник, Петрович и сродники  усопшего вернулись с погоста в дом, где уже накрыт поминальный стол. Кадило повесили на гвоздь, совершили у стола молитву, пропели «Вечную память». Батюшку усадили во главе стола, Петровича рядом с ним, «как-никак одно дело делают».

Наполнили чарки, воцарилась тишина, и батюшка произнёс в утешение родственникам доброе слово о вечной жизни на небесах. Петрович предложил молодому настоятелю выпить первым. И пока в мёртвой тишине священник тянул из своей стопки вонючий самогон, Петрович положил на его тарелку закуску – тёмный мягкий распаренный блин. Забрал у настоятеля опорожнённую стопку и указал, что надо, мол, закусить именно этим блином: «Традиция». Батюшка принялся откусывать от прогорклого блина. Пока он ел, народ сидел с поднятыми стаканами и молча взирал. Когда же священник проглотил последний кусок, Петрович воскликнул: «Всё! Понеслась душа в рай!» Тут стаканы с грохотом сдвинулись, застолье зашумело и понеслось. Под поминальный гвалт священник поинтересовался у Петровича, что, мол, всё это обозначает: тишина, блин на закуску, «понеслась душа в рай»? Тот был удивлён, что священника в семинарии не обучили таким знаменитым исконным обрядам, и восполнил пробелы в настоятельских знаниях:

– Попа до тебя у нас лет семьдесят уж как не было, но вот этот обычай все мы знаем. Жила когда-то в нашем селе залётная монашка, от гонений спасалась, что ли. Она-то меня и научила. Когда свежего покойника укладывают во гроб, для него, чтоб душе не было голодно, требуется испечь блин. Один-единственный. Ну, съесть-то его покойник, знамо, не может, вот и укладывают этот блин ему на лицо. Три дня, покуда мертвец в доме, полагается читать Псалтырь. Ну, и блин на лице маслить, чтоб не засох. Потом покойника – на погост, ну а блин – во святой уголок, под иконки. Священное это всё, испокон. Ну, а на сороковой день блин с образов сымают, отпаривают и старшему, самому почётному на поминках, полагается священный тот блин вкушать. Как съел – не поперхнулся, так, стало быть, и понеслась душа в рай. И людям отрадно, что так всё, свято от века. Раньше тот блин я вкушал, ну, а теперь у нас батюшка есть. Вот ему-то, то бишь тебе…

Настоятеля тогда ох как скрючило. Побежал, даже кадило не успел с гвоздя подхватить.

И традицию эту народную батюшка в своём приходе сразу же пресёк.

Поселяне было возмутились, да благо Петрович оказался старичком душевным и кротким, сам отнёсся к настоятельским новомодным распоряжениям с пониманием и людей успокоил:

– Батюшка, – говорил Петрович, – молодой, городской, желудком слабый. Вы уж другой раз тот блин потихоньку мне… того… пока он не видит. А то как же… надо ведь, как положено, чтоб душа… в рай. Обычай всё-таки.

 

II

 

До рассвета ещё целый час.

Именно в такое время Петровна спешит в один из домов, где сорок дней назад кто-то преставился. Её голова обязательно закутана в чёрный платок. Зимой и летом – одним цветом. Чёрная юбка тянется по земле, под мышкой таинственная книга, утратившая от ветхости свой переплёт. За такой необычный образ местные обыватели прозвали Петровну монашкой. Она этим своим прозвищем гордится и высоко задирает нос.

Петровна не слыхивала о загробных мытарствах души, Петровна ничего и знать не хочет про Божий суд. В церкви Петровна не бывает и, разумеется, не верит, что, когда в сороковой день душа усопшего становится перед Господом, родственникам надо бы молиться, усердно просить, чтобы Бог простил усопшему грехи, допустил его до райской жизни. Такие подробности Петровну не занимают.

– Покойнику теперь всё равно, а нам, – говорит она, – надо сделать как положено. Как испокон веку делали. Чтоб никто не осудил.

И спешит скорее править свою «сорокоушку».

Вот, по её приказу, посреди дома установлен стол – сорокоушка стартовала. На столе – хлеб, чтобы кормить душу, вода, чтобы душу умывать, рушник, чтоб утирать душе физиономию. Ну, и водочка, чтоб душку поить и утешать. На закуску душе усопшего – холодец. Ну, а если пост, то уж, как водится, по-постному – колбаса. Лучше мягкая «Любительская», ведь с зубами у Петровны дело дрянь. Монашка сама, от имени покойного, опрокидывает стопку, долго беззубо закусывает колбасой. Родственники выстроились поодаль, перешёптываются:

– Во, хорошо душке, правильно, что не самогон выставили, а на «Столичную» раскошелились.

Монашка прожевала, стоит задумавшись. Наливает ещё. Сродники в недоумении:

– Гляди ты, первая не пошла! Видать, у покойника грехов!..

Петровна опрокидывает вторую, кряхтит, занюхивает буханкой. Зажигает свечу, раскрывает свою замусоленную книгу. Косоглазо в неё глядит, щурится, начинает что-то бубнить. Родственники облегчённо вздыхают:

– Слава Богу, покойнику теперь радость. Улетит, как миленький! Ну как бы мы без Петровны.

Монашка заводит своё ритуальное пение сперва полушёпотом, гугниво. Потом «Столичная» Петровну румянит, и её голос крепнет, крепнет, крепнет… И вот уже внятно промелькивают отдельные жеваные фразы «издревлей молитвы»:

– Отче наш…  Ерусалим-Бугуруслан… кипарис – земля сырая… устала-приуснула дева поднебесная… аллилуйя-ладанка… поникли лютики… живая помощь… Иисус Христос… вода студёна… аминь-аминь-аминь… аминь-аминь-аминь…

Так проходит около часа.

Но вот, графин пуст, «молитва» окончена и наступает пора с душкой прощаться, «чтоб она по ночам по дому не шастала, спать не мешала». Под руководством Петровны народ валит на двор. Здесь на столе уже приготовлен веник и ведро с квасом.

– Хрен в квас добавлять грех! – об этом Монашка всегда напоминает, и народ внемлет, греха боится. – Не то душа хреново полетит.

Петровне подносят ковш безгрешного кваса, она отпивает, остатками плескает в народ. Хватает ведро, веник и отправляется кропить все четыре угла дома. Возвращается, грозно всех оглядывает. Ступает в дом, кропит там, раскрывает окна и начинает в доме шуметь – «покойника изгонять». Пошумев-погромыхав, является к народу и призывает публику глазеть по сторонам, «высматривать душку». Пролетает ли птица, жук, или муха, или просто несёт ветром сор, Петровна указывает в сторону летящего предмета и восклицает: «Смотрите! Полетела! Понеслась душа в рай!»

Миссия выполнена, душа в раю. Люди довольны. Счастье! «Выгнали-таки своего покойничка на небеса!»

А тем временем, пока дом покойного сотрясает традиционная обрядовая свистопляска, он уже прошёл все мытарства. Ангелы поставили его перед Божьим престолом. Господь, который Своими страданиями на кресте открыл для всех нас райские двери, предлагает рай и новопреставленному. И если тот преуспел в посте, то вполне может отправляться в чертоги, где святые постники. Если же человек преуспел в братолюбии, то место ему среди милосердных братолюбивых святых. Если усопший истовый причастник, значит, ему дорога туда, где святые, что причащались. Но вот беда: новопреставленный – такой же «святой», как и все мы. А значит – ни с постниками, ни с милосердными, ни с причастниками ему не по пути. Не готов! Не делал сего! Ужас! Нет святых подвигов! Зато грехов, оказывается!.. Неужели не найдётся ему в раю места? Неужели ему отправляться туда, где злые и немилосердные, где сквернословы и чревоугодники, где стоит плач и скрежет зубов? На что теперь надеяться, когда ничего в жизни уже не исправить? Может, хотя бы по горячим молитвам сродников Господь помилует и избавит от мук? Где вы, родственники, с вашими молитвами? Где? Прóсите, должно быть, Господа в цéрквах о моём прощении?..

Отнюдь. Сродники, мокрые от кваса, уже за столом. Во главе стола Петровна. Ей хорошо. Она произносит первый тост, за успешный отход души. Потом второй, «за то чтоб душа не вернулась» – не чокаясь. Потом – за свою священную сорокоушку, «а иначе как же? Завсегда-испокон».

И сколько крещёного люда из-за подобных народных традиций осталось без отпевания, без поминовения и без последующих молитв об их упокоении – сие одному Богу ведомо…

Семёныч, когда ещё церковь в селе не работала, справлялся раз у Петровны, по какому де чину она правит свой ритуал и не лучше ли почитать Псалтырь, отслужить обедню с панихидой, заказать в каком-нибудь приходе сорокоуст, помолиться? Но та возмутилась:

– Как-как ты сорокоушку называешь? «Сорокоуст»?  Болван! А туда же, грамотный! Проводы душки – испокон веку, традиция. А ты кто такой?

На этом её объяснения закончились.

Однажды на священные манипуляции Петровны попал приезжий дальний сродник очередного покойного – человек интеллигентный. Рассказывали, помню, что он с любопытством разглядывал засаленную пожелтевшую книгу, которую «монашка» на минутку оставила на столе. Удивлялся весьма. Откуда, дескать, в исконном центрально-чернозёмном селе мог взяться этот раритет – «Социалистическое преобразование Советской Чувашии», да ещё и изданный на чувашском? Но ему никто не ответил. Вскоре он убрался домой в свои Чебоксары и больше здесь не показывался.

…С той поры, как в селе открылся и служит-проповедует Божий храм, прошло уже многим больше десятка лет. Слово «сорокоушка» в народе стало, Божьей милостью, помаленьку забываться. Церковная тетрадь, куда Семёныч записывает сорокоусты, год от года толстеет.

Но только иной раз нет-нет да и видно, как постаревшая Петровна откуда-то бредёт чуть свет, пошатываясь.

Традиция, что поделать.

 

 

 

Предприниматели

 

Домовитых на селе уважают, потому и зовут их исключительно по имени-отчеству. Это в глаза. А вот как кличут подобных мужиков за их спинами, это от одного народного таланта зависит.

Ивана Сергеевича величали за глаза просто и без фантазии – Куркуль. Зато в лицо обращались уважительно – Иван Сергев, на местный манер так выходило.

 При советской власти он, как и его соседи-односельчане, работал слесарем на заводе в райцентре. Соседи с получки расслаблялись, а Иван Сергев – нет. Он спешил домой и непременно прихватывал с работы всякий непотребный сор – то пару-тройку электродов, то моток проволоки, то гайку. «В хозяйстве всё годится, нечего тут добру ржаветь». Когда пришла пора идти на пенсию, от подобного «добра» у него ломился чердак и лопался сарай. Его одногодки-пенсионеры, старея, как один ударялись в рыбалку, а Иван Сергев глупостями не страдал: он варил по дворам угольные котлы и монтировал отопление. Работал не торопясь, благоговейно, будто священнодействуя. Сдавая работу, степенно кланялся, по три раза пересчитывал гонорар и прятал его в мешочек, что болтался на шее под одеждой. Прощаясь, желал хозяевам жить и богатеть. Он не отказывался, если просили сработать в долг. А потом каждый вечер навещал должника. Будто просто так. Придёт покурить по-соседски, про погоду что-нибудь скажет, усядется у калитки с хозяевами и кряхтит. Так и ходит, пока должника от этих визитов не затошнит. Тогда уж несчастный займёт-перезаймёт, вывернется весь, но с Куркулём рассчитается.

Самодельные котлы в первую же зиму закипали и раздувались, батареи начинали течь. Тогда Иван Сергев подряжался это хозяйство ремонтировать. А что делать? Других спецов по этой части в селе всё равно не водилось.

Жил Иван Сергев с дочерью и внуком. Когда внук пошёл в школу, дочка решила записать его и на музыку тоже. Иван Сергев узнал, во сколько станет ему внукова музыкалка, и похолодел. Но потом кое-что подсчитал и согласился. Согласился, правда, с условием, что внук непременно пойдёт по баяну. «Вырастет – на свадьбы станет наниматься. Баянист всегда деньгу зашибёт. И руки притом чистые». Внука в музыкалку не взяли, слуха не обнаружили. Иван Сергев узнал, что внук не заколотит барыша, и затужил. Но потом вспомнил, сколько кровных могло бы утечь на внуково обучение, и успокоился. Если б Ивана Сергева в последние двадцать лет кто-нибудь звал погулять на свадьбе, он бы знал, что в нынешний век компьютеров профессия свадебного баяниста навсегда умерла.

Так бы и жил, добра наживал, слесарь-самородок, если бы в одну нехорошую весну в село не пришла жуткая беда под названием «газификация». По кривым сельским улочкам потянулись жёлтые трубы. Это был конец. Угольные котлы всё лето массово сдавались скупщикам лома, и знаменитый котельный кулибин оказался в пролёте. Иван Сергев тужил всё лето, и, как жить дальше, ему не представлялось…

Как-то вечером он тосковал на лавочке возле двора. По селу несло дым – соседи палили ботву, вырыли картошку. Дочь пропадала на работе, внук где-то отирался. Иван Сергев глядел на остывающий сентябрьский закат, курил и вздыхал. С дальнего поля долетало ворчанье трактора – заезжий фермер осваивал заброшенные местные угодья. Возле бывшего котельного мастера затормозил на велике кум:

– Здорово, Сергев!

– И тебе не хворать. Далеко ли, на ночь?

– Да вон, слышу, пашут. Дай, думаю, доеду до тракториста, может, согласится огород вспахать, – кум уложил велосипед, примостился на лавочке рядом. – У меня ж сорок соток. То дети из города наезжали, лопатили, а нынче что-то хитрят, заняты, говорят. Ага.

– Конечно, заняты. И я б тоже на их месте занятым прикинулся… Хех – сорок соток под лопату!

– Ну ты-то понятно, – ухмыльнулся кум. – А положи б тебе, скажем, по тыще за сотку?

– По тыще… Кто ж по тыще положит? Ты, что ли? По тыще ты и сам бы…

– Да вот. Ты не знаешь, почём нынче берут, чтоб трактором? Прошлый год, говорили, будто по три червонца?

– Не знаю.

– Ладно, как-нибудь договорюсь. Помнишь, как раньше, – за магар. Что вот за магарыч бы не вспахать, а? Что им всем сделалось? Упёрлись все в эти червонцы! Ещё сват звонил, просил за его огород тоже спросить. Ладно, поеду.

– Давай. Кати.

Кум укатил. А Иван Сергев от нечего делать принялся умножать три червонца на сорок  кумовых соток. Получалось не то, как за котёл, маловато. Потом вычел из результата стоимость солярки и расходы на амортизацию. Вышло уже совсем жиденько. Зато когда умножил жиденький результат на количество огородов сперва на своей улице, потом на улице Ленина, прибавил огороды в Кривом переулке, на Ершовке и за Маминым оврагом, даже присвистнул. Трясущимися руками достал «Приму», закурил.

– Вот это ж какие деньжищи загребёт тракторист!

Солнце село, ветерок стих, дым с огородов придавило книзу и глаза защипало. Зависть изнутри больно торкала в рёбра, стучала в виски. В сумерках кум скрипел на своём раздолбанном велике обратно. Иван Сергев слышал, как он бросил кому-то через забор, что не договорился, и ещё добавил что-то склизкое про морду тракториста. Дочь вернулась с работы, прибежал внук. Иван Сергев докурил и отправился в хату. Ужинать не стал, прошёл сразу в свою комнатушку, поднял матрац, достал жестяную коробочку и долго пересчитывал её содержимое. Ночью Иван Сергев ворочался, вздыхал. Несколько раз выходил покурить, спотыкался, хлопал дверью. Утром, чуть свет, Ивана Сергева видели на остановке, откуда автобусы идут в райцентр…

 

 

Бабье лето в тот год получилось таким, как полагается. Было всё: и кленовое золото на взлобке за оврагом, и паутинки в лицо, и запах грибов в пёстром лесу. Народ сносил в погреба картошку, палил ботву – тянуло горьковатым дымком. Как-то на закате кум выполз на лавочку, закурил, задумался. Бог его знает отчего. Так уж само получается – если погожая осень, то вечерами обязательно думается. Осеннее обострение, так нынче говорят.

Солнце незаметно село. За оврагом, под гаснущими облаками  почернел лес. По просёлку, что выбегает к селу из леса, запрыгал огонёк. Вот огонёк спускается в балку – пропадает. Снова выныривает, дрожит. Потом огонёк провалился в овраг, а когда вылез, кум услыхал трактор. Спустя пять минут ржавый раздолбанный МТЗ въехал в улицу, прокоптил мимо кума, дохнул в лицо солярочным теплом, звонко протряс развинченным четырёхкорпусным плугом, встал возле двора Ивана Сергева, уронил плуг и заглох. Дверей нет, морда набекрень, крылья и стёкла отсутствуют. В сумерках куму показалось, что подобную технику он уже видал: это когда внуки гостили, показывали ему боевик про апокалипсис и восстание машин. Из кабины высунулся сапог Ивана Сергева, стал нащупывать подножку. Не нашёл подножки и убрался. Взамен сапога из кабины показался промазученный зад тракториста, и тот же сапог – пяткой вперёд. Кум подошёл, пособил спуститься, кивнул на сельхозтехнику:

– Это чево?

– Чево-чево! Сам не видишь? – Иван Сергев сиял.

– Твоё, что ли… это?

– Моё.

– Купил?

– Ээ… Понимаешь, по дешёвке, грех было отказаться.

– Грех, говоришь, отказаться?  А я всё думаю-думаю, как эта марка называется… А это – «Грех»! – кум ткнул пальцем в трактор марки «Грех» и загоготал. Единственный подбитый глаз – фара – примотан проволокой, вместо подножки к раме приварен кусок арматурины, под двигателем по земле растекается масляная лужа, тонкая струйка масла из трещины в шланге орошает отполированные до сияния отвалы и полусъеденные лемеха. Кум засомневался:

– Ну, и что с этой развалиной делать? Он же… – кум не договорил. Раздался хлюп, и на пожухлую траву из радиатора пролился кипяток.

– Ладно, положим, представим, что в порядок ты это приведёшь. Но объясни мне: зачем? От скуки?

– Ээ, бестолковый! Я ж для вас стараюсь!

– В смысле?

– Ну, охота тебе твои сорок соток лопатить, а? А тут – р-раз, и всё!

– Ага. Ты его сперва заведи.

– Щас! – Иван Сергев достал с пола кабины тросик, намотал на пускач, напружинился, рванул. Пускач чихнул, трос вырвался, ожёг трактористу руку и засвистел на крышу дома. Иван Сергев собрался за ним лезть, но только тут обнаружил, что на дворе совсем стемнело. Приобретая, богатея и заботясь, он не заметил, как прошёл короткий день позднего сентября.

Кум кивнул ему: «Ну-ну», – и пошёл домой.

Скоро проснулась луна. Она выглянула из-за разрушенной силосной башни, осмотрелась, медленно встала и засияла.

Кум бродил дома по комнате, маячил, выглядывал из-за шторы. В лунном сиянии старый МТЗ возле соседского двора казался мастодонтом. Он подозвал свою старуху взглянуть в окно:

– Гляди, чего наш Куркуль учудил.

Старуха увидала мастодонта, облитого зеленоватым лунным светом:

– Эт чего, никак трахтор?

– Ага. Куркуль говорит, что пахать на ём будет. Хех!

– Ну и молодец он. Это ты, обормот, всё чего-то шоркаешься. Шоркаешься, шоркаешься… И чего шоркаешься, дери тебя? А Куркуль всегда свою копейку возьмёт.

– Эт как? По три червонца-то? Ну да, много он возьмёт.

– Много не много, а ты прикинь: у тебя, дурака, по три червонца, в Кривом по три червонца, на Ершовке, опять же… Охо-хо…

– Эк, ты, мать честная! – удивился кум. Он вдруг озадачился, остолбенел. Старухина математика тлеющим угольком свалилась за пазуху, прямо в душу упала. Ох…

Когда включил новости, так и не углядел, что же там в Сирии – решили бомбить или как. Что-то жаркое припекает рёбра изнутри.

Старуха погремела на кухне, позвенела посудой и отправилась спать…

Огни на улице погасли. За оврагом выбрехала свою заботу последняя бессонная дворняга, и село стихло.

Луна медленно плывёт на запад. Над кумовым лежаком потукивают ходики – тик-так, тик-так, тик-так. Кум ворочается, ёрзает, скрутил жгутом свою заплатанную простыню. Вздыхает:

– Эт сколько ж Куркуль загребёт? Ты подумай! В Кривом, на Ершовке… А ещё ведь наша улица есть, улица Ленина, опять же. Ещё и за Маминым оврагом огороды имеются. Эк, ты, мать честная! Охо-хо…

Всю ночь кум выходил на крыльцо, курил, мозговал. Хлопал дверью, скрипел половицами – будил старуху, и та ворчала. Позвонил свату, поделился. Сонный сват выслушал его молча и послал. А тлеющий уголёк в душе разгорался в большой всепожирающий пожар, и с этим пожаром надо было непременно что-то делать.

Когда проорали третьи петухи и за окошком побелело, он таки выдумал, как объегорить Куркуля.

Мешкать было нельзя. Вот-вот совсем рассветёт, Иван Сергев выйдет к своему мастодонту, примется дёргать пускач. Наверняка у него и масло имеется – заправит свой металлолом. Чего доброго этот хлам и правда заведётся. И тогда…

– Эк, ты, мать честная! Не дай Бог! – кум натянул штаны, влез в галоши и решительно шагнул с крыльца. Просунулся в сарай, долго там гремел – искал в сумерках потребный инвентарь:

– Мешкать нельзя! Нельзя мешкать!

Наконец он обрёл инструмент, который искал…

 

С лопатой кум вышел на огород, поплевал на руки и вогнал её в борозду:

– Сорок соток по три червонца? На-ка! Хрен тебе мои денежки! Предприниматель!..

Медленно-медленно поднялось снулое сентябрьское солнце, насилу пробудилось и уж тогда только разлилось повсюду. Мир начинал просыпаться. Где-то мычала корова, гремел своей цепью Барбос, во дворах хлопали двери. Живописное осеннее утро растекалось по миру, лилось по всей вселенной. В перелесках к последнему теплу лезли сквозь золото, торопились опята.

Кум потел, торопился, кум скрипел жёлтыми зубами, налегал на лопату:

– Этот жук придёт наниматься, а я ему – кровопийце – шиш!

Ладони у кума горели, отнималась нога, а край огорода ни вот настолечко не приближался. Зато костёр в душе затухал, жар унимался…

А на Ершовке в это время, матерясь и охая, налегал на лопату сват.

 

 

 

На страже

 

В час, когда утренняя смена прошла на комбинат, а ночная ещё не выходила, на проходной делается тоскливо. Охранник Гена Мохов – бывший прапорщик – со своим напарником-стажёром потягивают чай и таращатся в окно. Чай чёрный, осень за окном жёлтая. Над рекой Белой факел нефтехимкомбината выдыхает в серое небо тяжёлое малиновое пламя. Все кроссворды в мире разгаданы, все анекдоты рассказаны. В такие минуты хочется чего-то такого… такого… Но ничего такого не происходит. Часы «Электроника» светят зелёной тоской, уборщица бабка Шура трёт окно проходной снаружи.

– Скучно, – вздыхает охранник Мохов, и стажёр тоже вздыхает.

Но вот в неурочный час скрипнула дверь, и к турникету направился невысокий человек. Нелепое пальто, дурацкая шляпа, тёмные очки и портфель развеселили Геннадия. Он подмигнул стажёру и преградил человеку путь:

– Куда?

Человек кивнул в сторону комбината:

– Туда, – и попытался пройти.

Гена растопырился:

– Пропуск!

Человек приподнял очки, вгляделся в охранника, промямлил:

– Мне надо, – и снова попытался продвинуться. Но Гена стоял скалой, и человек в эту скалу упёрся:

– Мне надо, пропустите!

– Хе! – усмехнулся страж. – И мне надо, –  указал на стажёра, – и ему надо, хоть он и без шляпы. И той бабке за окном надо. И поэтому у нас есть пропуска. А у тебя есть пропуск?

Человек озадачился и полез в портфель. Он там рылся и всё бурчал: «Где же он, был же, куда же он…» – потом проверил карманы, но так ничего и не нашёл. Впрочем, в кармане нашёлся бумажник. Человек вынул купюру, протянул охраннику, но Геннадий покачал головой и указал человеку на дверь. Посетитель ещё больше озадачился:

– Ну-у! – оценивающе оглядел охранника и вышел. Гена высунулся следом и узрел, как потешный человек несёт свой портфель вдоль забора в сторону Четвёртой проходной.

Мохов обернулся к напарнику:

– Видал клоуна? На Четвёртую пошёл…

Бледный напарник дрожал, протягивал Геннадию свёрнутую валиком многотиражку, которой раньше били мух. Гена развернул валик и оторопел: с чёрно-белого оттиска, сквозь размазанных насекомых на бывшего прапорщика Мохова глядел этот самый человек. Правда, без пальто, маскирующих очков и шляпы. И выглядел он здесь не забавно, потому что это был директор комбината, так гласила надпись. За окном, крестясь на трубу цеха «Полистирол», сокрушалась набожная бабка Шура, которая всё видела. Мурашки пробрались под униформу Геннадия, забегали по спине. Мурашки свербили под форменной бейсболкой, щекотали под ремнём, на котором болталась кобура с сигнальным пистолетом…

Мохов не признал собственного директора, хотя видел его на трибуне ДК, видел по телевизору в местных новостях, да мало ли где видел! Но чтобы здесь, на рабочей проходной? Такого еще не бывало! Всевидящий глаз камеры пялился с потолка. Это был позор.

Вскоре повалила отломавшая своё ночная смена. Охранник Мохов возвращал труженикам пропуска, а сам страшился взглянуть в их лица. Вдруг они уже прослышали о его конфузе? Здесь, на комбинате, слухи расползаются быстро. Стажёр поник. Гена ждал, что вот-вот зазвонит телефон, его вызовут в отдел кадров, где пристыдят и уволят. Но телефон молчал.

Когда ночная смена погрузилась в вахтовки и убыла, к сторожам вошла погреться уборщица бабка Шура. В далёкие сороковые она этот комбинат строила: мобилизовалась из деревни, жила в палатке, месила бетон, потом – у станка. Так и прожила. Из уважения старушку-ветераншу на пенсию не списывали, но кроме тряпок ей давно уже ничего не доверяли. «Её вот никогда не уволят», – позавидовал Мохов.

Стажёр предложил бабушке чаю, высыпал на стол пряники. Налил чаю своему шефу, себе, сел на подоконник и принялся хлюпать. Геннадий по привычке сразу набил пряниками рот, но аппетита не было. Старушка огляделась и, не найдя образов, перекрестилась на монитор охранной системы.

– Баб Шур, ты видала, как я с директором? – спросил Мохов.

Уборщица кивнула.

– Рассуди по справедливости – я прав?

– По справедливости прав, – глядя в чашку, согласилась бабушка, – только не по-людски это. По-людски-то – поговорить бы, расспросить.

Геннадий оправдывался:

– Бабуль, у меня инструкция. Ты ведь тоже свои заповеди, это? Того? Значит, тоже инструкцию соблюдаешь? Правильно?

Старушка поставила ополовиненную чашку и вздохнула:

– Правильно.

– Зачем тогда инструкция, если с каждым вошкаться? Правильно? – утешался Мохов, и бабка согласилась:

– Правильно. Только, когда б тебя самого, дубинушку, по инструкции да по справедливости погнали, тебе б не понравилось.

– Как это?

– А так. Вон у тебя написано «За курение штраф 1000». Ты раз пять-то уже с утра покурил? Выкладывай за все разы! Пожарники тебя в камеру видят и молчат. Потому что вникают – скучно тебе, вот и по-людски. А если каждый станет курить, комбинат полыхнёт, а с ним полгорода.

– Ерунда какая-то, – удивился Мохов бабушкиным познаниям и покосился на камеру: – Хотя что-то в этом есть…

– Есть, есть. Заставь дурака Богу молиться... К людЯм подход нужен.

Геннадий не ожидал от старушки таких резкостей, удивился и решил бабусю подразнить:

– Баб Шур, а это у тебя ещё из деревни? Чтоб перед едой молиться, да?

– А как же, не молившись-то? – ответила старушка и отхлебнула из чашки.

– В глухомани что, все так?

– Молятся-то? – не поняла бабка. – Не, не все. Люди только.

Гена оторопел от бабкиной остроты. Он захотел как-нибудь съязвить в ответ, начал было перебирать в уме шуточки про старух, мычать, но тут зазвонил телефон: Мохова вызывали к директору. Он заволновался, поправил кобуру и шагнул за дверь…

Уборщица допила, отправилась тереть окно. Стажёр ополоснул чашки, покосился на часы, уселся и развернул газету с начатым кроссвордом. По горизонтали спрашивалось про рыбу семейства карповых. Выходило, что начинается эта рыба на «к», а заканчивается на «ась». Стажёр наморщил лоб, принялся грызть карандаш, но на «к» из всех рыб вспоминалась только камбала и почему-то катаракта. «Эх, а шеф эту рыбу с наскока бы уделал!»…

Нефтехимкомбинат, как всегда, гудел и дымил.

Шло время, день угасал, Мохов не возвращался. Вот уже стажёр самостоятельно запустил ночную смену, скоро дневная потянется к выходу, а Мохова всё нет.

 Злосчастная рыба семейства карповых совсем изъела мозг стажёра, когда хлопнула дверь и проходная озарилась улыбкой пьяненького Геннадия.

– Что я говорил? –  пропел Гена. – Инструкция! – и прищёлкнул пальцами.

Бабка по-прежнему тёрла снаружи окно. Мохов расплющил о стекло физиономию и прокричал так, чтобы на улице слышала:

– Во! Инструкция! – извлёк из нагрудного кармана конверт и помахал им из-за стекла перед носом уборщицы. Потом обернулся к стажёру:

– Видал? Маринуюсь в приёмной, не знаю уже, что и думать, наконец вызывают. Вхожу. А он довольны-ый! Запись с камеры показал. Вот, говорит, какой ты у меня боец! Взяток не берёшь, говорит, и всё по инструкции! Это он нас, оказывается, проверял. Сказал, что на День химика грамоту выпишут, а пока вот, – Гена помахал конвертом, – премия! И коньяку налил. Сам, – от Гены действительно тянуло коньяком, – а с Четвёртой всех уволил.

Напарник заёрзал на стуле, закряхтел. А Гена снова помахал бабке в окно своей прибылью. Но бабка не глядела, бабка в сотый раз намыливала тряпку, её старенькая голова мелко тряслась...

Охранник Мохов приосанился, вдохнул, расправил плечи, потянулся. Тёплая истома растеклась по артериям и венам. Нет, определённо в этой жизни что-то есть! И радость есть, и сюрпризы, и, главное, есть справедливость. Гена сунул конверт в нагрудный карман, похлопал по карману, ощутил возле сердца тепло. Скоро через его, Генину, проходную пойдут люди, много людей. И относиться к ним с подходом совсем не требуется, теперь-то уж это ясно. Будет возвращаться со смены жена. Гена выхватит конверт и при всех повертит у неё перед носом, получится сюрприз. Все увидят, какой он молодец. И пусть видят! А жена похвалит. Потом, дома.

Комбинатские трубы и установки зажигали рубиновые маячки, часы на проходной зеленели ярче: счастливый день завершался, а так хотелось, чтобы он не заканчивался!

Вскоре на выход потянулись уставшие дневные рабочие. Вот катится толстенький бригадир транспортного цеха, ноги колесом. Вот тянется перепачканный, как галоша, монтёр из цеха «Мазут», неплохой, кстати, мужик. Вот едва волокутся Мардан Шаймарданов и Рафик Абдрафиков – операторы с производства «Синтезспирт». Они громко уважают слесаря Гарифуллина, который повис на их плечах и сам уже больше уважать не в силах, а только ворочает глазами. К турникету выстраивается очередь. Мохов цветёт, выдаёт пропуска, отмечает в журнале. Народ тянется к домам, к семьям, к ужину, к чаю. Все идут. В мире всё куда-нибудь идёт, и потому повсюду порядок. Надо только знать, кого пропустить, а кого нет. А на это и есть инструкция. Вот наконец и жена! Она завхоз строительной бригады, женщина соразмерная. Геннадий обрадовался, сунул пальцы за конвертом и только тут заметил, что пуговицы на плаще жены подозрительно разъезжаются. Гена попридержал руку с пропуском и уставился на неё. Она загадочно подмигнула: потом, мол, всё объясню. И поманила рукой: давай уже пропуск. Гена смотрел на жену и ничего не понимал. За её спиной волновалась очередь. Жена расстегнула верхнюю пуговицу, и Мохов увидал под плащом старый спецовочный ватник.

Она наклонилась к охраннику и прошептала:

– Ватник списанный вот, на рыбалку тебе.

– А у меня, у меня… – замялся Гена… и нащупал пальцами конверт. Он планировал сказать: «Сюрприз», но его оконьяченный взгляд скользнул по всевидящей камере, и вместо «Сюрприза» он отрапортовал:

– Инструкция!

Всё верно, инструкция. Перед охранником стояла не жена, перед ним стояла расхитительница. И эта злодейка тянула преступную лапу к пропуску!

В очереди послышался ропот. Гена подбросил пропуск жены своему стажёру, а лиходейке скомандовал:

– Назад!

– Ты чего, Ген? – удивилась жена и сделала шаг к турникету. Бывший прапорщик выхватил сигнальную «Берету», передёрнул затвор:

– Назад! Не положено! Инструкция! – и поднял оружие.

Жена оскорбилась, выпятила губу, сделала шаг навстречу непримиримому стражу. И напрасно.

– Предупредительный! – взвизгнул бывший прапорщик Мохов и бабахнул в потолок. Звонкая гильза запрыгала по бетону, глаза защипал едкий пороховой выхлоп, зазвенело в ушах. Народ попритих, а в очах расхитительницы показались слёзы:

– Инструкция, говоришь? – она расстегнула плащ, стянула с себя списанный мужской ватник и швырнула его в физиономию сторожа: – Вот тебе инструкция! Подавись! – злодейка схватила Мохова за грудки, тряхнула и отбросила прочь. Гена отлетел, но устоял. – Придёшь домой, я тебе покажу инструкцию! Чтоб ни на кухню, ни к спальне – ни на шаг! Дубина! Остолоп! Инструкция! – и жена выскочила за проходную.

Очередь оскалилась и загоготала. Гоготал перепачканный, как галоша, монтёр из цеха «Мазут», гоготал округлый бригадир транспортного цеха, гоготали все. А Мардан Шаймарданов и Рафик Абдрафиков – операторы производства «Синтезспирт» – не гоготали. Они сурово кивали, они били себя в грудь, они уважали охранника Мохова…

Вот уже над Белой проснулся золотой месяц, часы «Электроника» изумрудно зеленеют, показывают, что дежурство скоро окончится. Бабушка Шура в свете фонарей всё трёт и трёт оконное стекло, трясётся её старенькая голова. Геннадий вручает рабочему классу пропуска, Геннадия похлопывают по плечу, острят и хихикают. У Геннадия горит лицо. Где-то глубоко-глубоко в недрах его военизированного сознания зарождается смутное подозрение, что кое-какие поправки в его инструкции, кажется, всё-таки не помешали бы. Вот только какие..?

И тяжёлое малиновое пламя факела отражается в холодной реке…

Автор:
Читайте нас: