-1 °С
Облачно
Все новости
Проза
16 Августа , 14:24

№8.2021. Рустам Мавлиханов. Четыре тени на закате. Повесть. Окончание. Начало в № 7

Четыре тени на закате. Повесть. (Окончание. Начало в № 7)

Рустам Мавлиханов

Четыре тени на закате

Повесть

 

(Окончание. Начало в № 7)

 

Тень третья

 

– Божественная тьма превыше света, – проронила Елизавета Дмитриевна, и ощущение дежавю жгутом ударило Юзефа Конрадовича по нервам – он невольно поёжился от ожидания чего-то скверного. Солнце каплей расплавленного металла прожигало плотный сизый воздух и стекало к западу, словно расплющиваясь о неровную линию горизонта. Зной собирался спадать, но духота, будто остывающая смола, становилась тягучей, обволакивая каждый лист дерева, каждый предмет на корабле, каждую частицу кожи. Она собиралась в гроздья тяжёлых капель и ручейками скатывалась по спине, по рукам, по пологу, зависала на секунду на концах пальцев, расслабленно лежащих на подлокотнике, и срывалась вниз, гулко, как начинающийся дождь, ударяя о доски палубы. Визги обезьян и грохот дневных обитателей джунглей стихали; даже река, казалось, густела и превращалась в ртуть, которую бессильно старался вспахать колёсами пароход.

Юзеф Конрадович пробормотал под нос замысловатое морское ругательство, пытаясь раскурить отсыревший табак, и, сдавшись, попросил помощи у проходившего мимо матроса.

– Позаботьтесь о сбережении вещей от влаги, – посоветовала, заметив его мучения, Елизавета Дмитриевна. – Сырость и идущая следом за ней плесень – бич тропиков. Тем более, вам скоро предстоит вояж в Свободное Государство Конго[1].

– Простите? – не понял Юзеф Конрадович.

– Поверьте мне на слово, cher ami. Резиновая лоза – ведь вы, если не ошибаюсь, именно её ищете? – сама приведёт вас в царство короля Леопольда, – «пояснила» женщина.

«Да кем она себя возомнила? – возмутился про себя Андрей Павлович. – Шляется на краю света, рассказывает бог весть что бог весть о ком – к чему всё это?! Поливает грязью мою отчизну! – он словно вычеркнул из памяти, что каких-то пару-тройку часов назад так же хаял свою страну. – И надо бы ещё разузнать, куда делся её муж!»

Впрочем, будучи человеком отходчивым, Андрей Павлович понимал, что причина его раздражения кроется отнюдь не в неприязни русских, когда они оказываются за границей, друг к другу – подобной взаимной нелюбви иудеев к иудеям, – а в банальном невнимании к собственной персоне. Он спросил:

– Что же было далее, сударыня?

– А далее был путь на юг, – игнорируя неуместное обращение, ответила Елизавета Дмитриевна. – Был пыльный и ветреный Новороссийск, где в душе одновременно звучали и «Прощай, немытая Россия», и полонез Огинского; был сказочный, в утренней дымке, плывущей над минаретами Святой Софии, Константинополь; были Суэцкий канал и Красное море, где он сказал: «Приглядись! Видишь, как у подножия вон той скалы блистают бронзой римские легионы? А вон там, за мысом, слышны крики финикийских гребцов? Вся земля пропитана кровью и потом на многие сажени вглубь», – и глаза его при этом лихорадочно блестели, будто он вдыхал саму Историю, венчался с Клио... А я вдыхала морской воздух, и где-то там, в виду аравийских берегов, болезнь отступила. Вы не представляете, какое это наслаждение – дышать... Ради этого ощущения, ради лёгких дуновений, щекочущих горло, трахеи, бронхи, стоит родиться, – она попыталась наполнить грудь, закашлялась, Супьяламат кинулась было к ней, но замерла, будучи остановлена отстраняющим жестом Елизаветы Дмитриевны. – Простите ещё раз, – промолвила она, с сомнением отнимая платок от губ.

– Корабль был полон авантюристов всех кровей – прагматичные, а потому ленивые, французы, романтичные немцы... Я открывала для себя целый мир, вся моя предыдущая жизнь казалась прозябанием в каком-то монастыре... Нет, мы не плыли в никуда, лишь бы на юг. Мужа ожидало в Кохинхине что-то связанное с пастеровскими изысканиями – я не вникала в подробности, да и сам он редко посвящал меня в свои планы. Конечно, это было обидно, но что поделать – женская доля.

Пробыв недолгое время в Сайгоне, получив финансирование и содействие французской администрации и отправив весточку отцу Симеону, мы двинулись вверх по Меконгу. Если вы полагаете, что путь был схож с волжским или нашим нынешним, то вы заблуждаетесь – он был подобен путешествию в сердце сказки: грандиозные водопады Кхона, храм тысячи Будд в пещере, Долина кувшинов – и их тоже там тысячи, – страна миллиона слонов и белого зонтика мало-помалу раскрывала нам свои чудеса. Слова отца Симеона давно забылись, лишь однажды муж нахмурился, увидев, как три невесть откуда взявшихся ворона летели с западного, сиамского, берега на восток.

Знаки были везде, в каждом вскрике журавля, в каждом повороте реки – казалось, Господь приготовил нам чудо в конце. И чудо было обретёно. Но совсем не то, которого мы ожидали...

Мы достигли Луанг-Прабанга, были восторженно, чуть ли не как мессии, приняты королём Ункхамом, только начали строительство госпиталя близ его дворца, как случилось нападение чёрных хо, вьетских разбойников, и будущая больница сгорела вместе с городским предместьем. Это тоже было воспринято нами как знак – знак того, что время остановиться ещё не пришло, и так сильна была наша убеждённость в своей правоте, что престарелый король, хоть и с сожалением, отпустил нас. Пусть он и был как младенец, верил в то, что мы сможем создать невиданную доселе защиту от кхмерской чёрной магии, но разум сохранял ясным, эликсира бессмертия не требовал – напротив, помог нам присоединиться к каравану лансангских торговцев костью, направлявшемуся в Лан-на.

Ченграй, Менам... Мы бежали с Родины, но наше бегство напоминало инъекцию – простите мне это невольное перефразирование Александра Сергеевича... Были ли мы горячим уколом в объятую лихорадкой страну – или то лихорадка охватила нас, призывая стремиться к тому самому, полыхающему, как океанский закат, счастью? Надеюсь, Бог знает ответ и поделится с нами по окончании этой... оперетты.

Как бы то ни было, страну действительно лихорадило. Охваченные ужасом перед планируемыми Тибо, королём Мандалая, и его женой-сестрой преступлениями[2] – астрологи, обнаружив под стенами дворца пару кувшинов масла высохшими, посоветовали правителю, во избежание несчастий, принести в жертву по сотне мужчин, женщин, детей, солдат и иностранцев – люди замерли в своих хижинах или бежали прочь, и их штормовая волна, их acqua alta, остановила наш караван на одном из притоков Салуина, чьё имя вам ничего не скажет, но который я с полным основанием могу назвать и Летой, и Ахероном.

Помню, муж стоял на берегу, так же, как вы, Юзеф Конрадович, грыз мундштук трубки и смотрел на западный берег: к нему сбегала широкая, вытоптанная тысячами ног людей и животных скользкая грязная дорога, и беженцев, несмотря на день, на ней становилось всё меньше. Там, где час назад шли десятки и сотни, сейчас проходили редкие одиночки или небольшие семьи. Это могло означать что угодно: как то, что мы наблюдаем последних вышедших в исход жителей столицы, так и то, что королевская охота совсем близка.

Мы решили не искушать судьбу, наняли небольшую лодку с командой, погрузили поклажу и двинулись вверх по течению, провожаемые неистовыми криками обезьян. Лишь после, прожив не одну луну и не один сезон дождей в джунглях, я осознала, что их вопли были необычны... не побоюсь сказать – они были перевозбуждены, и... знаете, я стала задумываться: если язычники правы и у человека действительно много душ, то несколько из них мы оставили там, на последнем берегу... а может – в поворотах и теснинах этой реки.

Мне бы хотелось рассказать, как она несла нас на своих волнах, но нет – путь был узок и напоминал, скорее, погружение в сердце ли самой Жизни, в глубины ли нашей тьмы. Нет, не подумайте, это нисколько не походило на сказки Гофмана или новеллы Эдгара По, что вы! Это больше чувствовалось как нечто тягучее, как вечерняя духота, сдержанное, как перламутр предзакатного солнца, неисправимое и неизбежное, как подступающая гроза, утопающее в чём-то ином – не человеческом, не Божьем, – сумеречное и внимательное к каждому нашему вздоху. Оно всматривалось в нас, всматривалось пристально, рисуя узорами прибрежных лиан скулы, глаза, губы – и всё при абсолютной, вязкой тишине, стекающей меж лопаток горячими каплями пота. Ночами оно касалось кожи, касалось спины, выбегая из-за стволов деревьев языками тьмы вослед опадающим языкам костра; днём – втягивалось куда-то в чащу, под сомкнутые, не пропускающие ни унции света кроны, и жило там в ожидании нового вечера, чтобы вновь проступить лицами в рисунках ветвей.

Можно бы патетично назвать его древним злом, но оно было отнюдь не злом – оно было иною, чуждой людей жизнью и, как всякая жизнь, стояло вне морали. И если мы пропитывались её тяжёлым густым запахом, если тем самым мы погубили себя и обрекли на некий ад – то нам ли кого винить? Нас выбрал этот путь, как выбрал он обитателей, скрывавшихся в густом тумане редких селений, окружённых следами жестоких дьявольских культов, как заставил он два поистине неведомых племени сражаться на узком мосту: и лязг оружия, и капли крови висели моросью в теснине, окропляя, как святой водой, наши лица и будто помечая будущие жертвы; чад от выстрелов древних мушкетов и разлитого по воде пылающего масла удушал, обожжённые руки цеплялись за борта и кричали, заклинали о спасении, наши гребцы в страхе, касаясь своих амулетов, били по ним вёслами, топили – и всё, словно в одобрение, было залито спокойным карминовым светом.

Муж тогда промолвил единственное слово: «Сират»[3].

Он повторил его наутро, когда мы, потрясённые увиденным накануне, разбили, падая без сил, лагерь на изумрудной поляне, прижатой к реке стеною леса... О, если бы у меня были слова, если бы существовала такая гуашь, чтобы передать краски того Леса!..

Малахитовая зелень острой, как иззубренные лезвия, листвы, сапфировое сияние огромных стрекоз, пурпур неведомых, невиданных нами ни до того, ни после цветов, рубиново-лимонные плети змей, сколопендры, скрывающиеся в поваленных бурями гигантских деревьях, и пауки, охраняющие гнёзда, – всё это, укрытое одеялом тяжёлого, мускусного, пряного, едкого запаха ядов, желания, гниения, плоти, стрекотало, шипело, взрыкивало, звенело на всех наречиях, охотилось, пожирало, продолжало себя и снова охотилось друг на друга и на убывавшую с каждым днём команду, и наши пропитанные ужасом сердца гулко бились за рёбрами ли, о рёбра ли в унисон с будто пылающим где-то в глубине гилеи багровым Сердцем самой жизни, жизни такой, какая она есть без прикрас, жизни желанной, беспощадной, восхитительной, жестокой. И мы сливались воедино с её категорическим догматом, с её аморальным императивом: «Живи во что бы то ни стало! Умри завтра, но живи сегодня!», и наша кожа была как натёрта кайенским перцем, наше нутро съедала жгучая страсть, заставляя меня танцевать до изнеможения, принуждая туземцев вгрызаться в джунгли, прорубать мачете короткие, не спасающие отсюда тропы и пропадать без вести – мы были словно охвачены священным безумием, пребывали в необъяснимом амоке, покуда однажды муж не вернулся в лагерь с вороным скорпионом на левой ладони и не приказал оставшимся в живых выдвигаться в путь.

Скорпион, отливая золотом, всю дорогу мирно дремал в плетёной корзине и лишь время от времени просыпался и указывал, покачивая жалом, на еле заметную, пробитую муравьями тропку – мы сворачивали на неё, расширяли и так, следуя своему жутковатому, прозванному одним из нас Истиной проводнику, вышли из Леса.

Вокруг как будто были те же деревья, те же змеи, но что-то неуловимо изменилось; с глаз спала пелена, и всё случившееся можно было бы принять за умопомрачение, галлюцинацию, если бы не сгинувшие спутники и не шрамы, мелкой сеткой покрывшие голени, ступни, предплечья. Где-то на той размытой, как всё в Азии, границе между... мы набрели на ровную вымощенную площадку перед разрушенным, задавленным корнями исполинских деревьев храмом, должно быть посвящённым нагам[4] – у входа лежал камень в виде головы королевской кобры, – и соорудили там шалаш.

На следующий день нас обнаружили. Охотник. Он осторожно, держась на расстоянии, обошёл наше убежище, увидел, откуда ведут наши следы, и стремглав бросился прочь. Мы стали ожидать развития событий. Совершенно истощённые, не в силах ни двигаться куда-либо, ни защищаться, мы сидели в полном молчании и без малейшего намёка на страх смотрели во тьму под пологом деревьев и в резкие узоры застенчивых крон[5], избегавших касаться друг друга ветвями, сквозь которые пытался прорваться свет. Спустя две ночи наше ожидание разрешилось: из тающих под первыми лучами прядей тумана разом, как по мановению руки, выступили препоясанные чёрными и красными повязками воины и наставили на нас лес копий с обожжёнными концами. Их жилистые руки, свитые в жгуты мышцы ног выражали решимость – в их глазах плескались тщательно скрываемый страх и отвага.

Из-за их спин вышел вождь. Он держал на поводу гаура светлой масти с рыжеватыми подпалинами на боках и совсем юную девочку – как позже выяснилось, свою младшую дочь, – выкрашенная в белое верёвка из пальмовых волокон тянулась к её шее и к медному кольцу в ноздрях быка. В вязкой тишине, в которой было слышно дыхание каждого из воинов, старик протянул мужу мачете – в том же напряжённом предгрозовом молчании муж взял его, прочёл что-то в сплетениях наполненных кровью сосудов в глазах вождя, в угольно-чёрной мольбе девочки, во взбешённом, но плачущем взгляде гаура и нанёс первый удар.

За ним другой. Третий.

Мир наполнился рёвом, ворвавшимся, как цунами, в наши окутанные голодной глухотой уши, – и если слух может охватить озноб, то это было именно так. Воины расступились, опасаясь быть затоптанными быком, огромные, страшные раны на загривке которого обнажали белые кости и прослойки жира, прежде чем быть залитыми багрово-красными потоками, пока с четвёртого или пятого удара он не пал, покорившись судьбе, наземь и не был добит копьями и каменными топорами.

Вынырнувшие словно из ниоткуда женщины кинулись ловить треногими чашами хлещущую фонтанами ярко-алую кровь и собирать комочками хлопка кровь тёмную – она была повсюду: она оросила моё лицо и лица наших спутников, она стекала по жилистой шее вождя – он казался невозмутимым, если бы не подрагивающий кадык, – она с ног до головы покрывала его дочь – её колотила крупная дрожь, но за всё время выбора жертвы и её заклания девочка ни на полшага не сошла с места... Её отец, этот первобытный Авраам и Соломон в одном лице, поставил любимое чадо на кон, проверяя, кто эти чужие, явившиеся из запретного Леса: Зло или нечто другое? И если Зло, то можно ли его задобрить, умилостивить – или остаётся лишь безропотно подчиниться, подставив шею, как гаур, под удар судьбы?

Так или иначе, но наш выбор – выбор существ, похожих на скитающихся во тьме джунглей духов предков, – снял камень с души вождя. Его напряжённое, как натянутая тетива, лицо расслабилось, и глубокие, жёсткие, как у статуи, морщины обрели человеческую мягкость.

Он отдал несколько отрывистых приказаний, и племя засуетилось: воины развели костры под чанами, женщины принесли фрукты и рис – и вскоре его золотистые горки с уложенными вокруг длинными полосами мяса и ломтями дуриана украсили алтарь, на котором когда-то, возможно, приносили в жертву людей.

Не скажу, что мы сразу стали кунаками с этим народом: за всем весельем, песнями, состязаниями мужчин, сдержанным ритмом каменных барабанов чувствовалась некая настороженность – особенно когда кто-то приближался к клетке с золотисто-вороным скорпионом. Как они не знали, чего ожидать от тех, кто хоть и выбрал мясо быка вместо человеческого, но вышел оттуда, куда только уходят, так и мы в любую минуту могли ожидать иззубренных лезвий ножей, вскрывающих наши яремные вены – хотя бы для того, чтобы проверить, красна ли наша кровь и почему мы источаем такой резкий запах пчелиного яда.

К счастью, их страх победил нашу смерть.

Со временем, мало-помалу освоив местное наречие, мы встроились в окружающее бытие в качестве то ли опасных полубогов, то ли добрых пророков. Слух о нашем явлении из глубины Леса распространился по нагорью с быстротою пожара, и вождь – этот первобытный Одиссей – выдал одну из своих многочисленных дочерей замуж за моего супруга. Следом потянулись и предводители других племён, но старик обеспечил себе право быть первым среди равных в этой непонятной, но характерной для Индокитая, подобной мандале, системе власти и почтения: годы на краю бездны окупились для него сторицей. Те же, кто по каким-либо причинам не смел претендовать на родство с нами – мужем и мной, стремились породниться, дабы отвоевать себе уголок под солнцем, с нашими туземными спутниками.

Касаемо же сути смею с сожалением сказать: наше прибытие внесло хаос в жизнь аборигенов так же, как в своё время внесло сумятицу в вязкое существование насельников той поволжской волости.

Ревновала ли я? О, да! Безусловно. Ведь в муже оставалось ещё что-то человеческое, то, что я когда-то давно, будто в иной жизни, полюбила в нём. Хотя, возможно, я лишь убеждала себя в том, глядя на частые процессии с дарами, на вождей, стекающихся к нам, словно к оракулам, за советом или благословением на ведение войны неизвестно с кем – вокруг разворачивался первобытный газават в языческом исполнении, и Тибо, этот неудачный наследник великого короля Миндона, был бессилен справиться с ним. Да, мы могли бы стать если не центром этой мандалы, то каким-то подобием белых раджей Саравака[6], ведь «образ и подобие» обязаны нести справедливость, невзирая на наивные стенания над детскими слезинками, но мы выбрали милосердие: мы научили наших друзей выращивать опий и менять его через китайских купцов на необходимые лекарства и прочие плоды прогресса, притом строго-настрого, именем запретного Леса и змеев старого храма воспретив прямые сношения с внешним миром.

В общем, мы вернулись к лечебной практике и даже сумели добыть и передать прелюбопытные для Пастеровского института сведения касаемо летучих лисиц, таких милых, но опасных медиумов меж исконным миром инфекций и хрупким миром людей... Но всё то пустое, господа. Мы не пытались цивилизовать тех, кто жил своей, пусть примитивной, цивилизацией сотни, если не тысячи лет.

Парадоксально, но, врачуя туземцев, мы лишь внесли больший ужас в их сердца, ибо хозяин жизни является и господином смерти. Хотя отнюдь не тот ужас, каковой внушает вашей, Юзеф Конрадович, одалиске ротанговая трость, а тот, из которого проистекает уважение и любовь. Потому как давайте оставим любовь небесную апостолу Павлу – богу богово, и взрастим свою из того, чем Творец, Податель жизни, наделил нас – из жажды, страха, смерти и устремлений.

 

 

Тень четвертая

 

Тяжёлая, жаждущая упокоения в земле первая капля дождя гулко ударила по палубе. За ней другая, третья – воздух быстро наполнился тем ароматом, что случается в благословенной средней полосе после скоротечной летней грозы. Где-то над головой сверкнула молния, раздался треск разрываемой ткани небес – и они разверзлись: воистину казалось, что вóды, отделённые в начале творения и помещённые в верхний океан, стремились слиться с океаном бездны и поставить точку в бесконечной книге бытия. Стена ливня грохочущим водопадом ударила в рыхлую от зноя пыль, в цветущие тиковые рощи, в бесконечные рисовые поля, на которые, празднуя возвращение Будды ли, водного ли змея на иссушенную землю, высыпали дети, в волны великой реки, рухнула на пароход – и будто дрожь облегчения пробежала по его усталому телу, от жаркого сердца машины до источенных временем и верной службой обводов корпуса.

«Какая чудовищная мощь», – подумал Андрей Павлович. Ему вспоминались тихие ливни родины, те, что назывались «как из ведра», но в которых воздуха было поболее, чем воды. Этому же потоку с нечастыми прожилками воздуха, своей силой создающему миниатюрные бури, он до сих пор, несмотря на далеко не первый год пребывания в тропиках, не мог подобрать сравнения. «Как нефть из расколовшегося танка», – пришло ему на ум, и Андрей Павлович, спеша поделиться открытием, обернулся к попутчикам.

– Ревновала ли я? – услышал он, и его охватило мимолётное тревожное чувство дежавю. – Безусловно. Ведь я – человек. Хотя, по совести, не могу сказать, что меня угнетало более: само посягательство на принадлежащее мне тело или растущее расчеловечивание его душ. Нет, он любил меня, но его любовь...

Елизавета Дмитриевна замолчала, подозвала Супьяламат, объяснила ей что-то по-бирмански и протянула ключ от каюты.

Когда девушка, поклонившись, убежала, Юзеф Конрадович понял, что вот так, незаметно, потерял власть над наложницей и что теперь лучше будет отдать её за символическую плату соотечественнице. Та тем временем продолжила:

– К стыду, должна признать, что как мужское самолюбие тешит быть первым у девушки, так и самолюбие женщины утешает быть последней у своего мужчины. Как видите, господа, азиатский яд отмыл мою душу от европейского сиропа, – усмехнулась Елизавета Дмитриевна. – Однако я так и не решаюсь вслед за мужем признать у себя наличие множества душ, что, чувствую, равно признанию в собственном отсутствии. Потому как то, что дано мужчине – познавать мир через себя, то не дано женщине, и напротив: взирая на этот удивительный и необъятный мир, на окружавшие меня события и людей, я познавала себя, единственную. Для женщины ценнее чувство, возбуждаемое в её естестве запахом розы, нежели роза сама в себе, и своё отражение в глазах мужчины, ибо, отдаваясь его обладанию, она узнаёт, кто она есть. Но отречься от себя? Увольте!

Первый заряд дождя утих, команда парохода засуетилась, исправляя нанесённые порывом стихии раны, где-то в трюме заскрипела ручная помпа. Лёгкий ветерок на мгновение приподнял полог маркизета, стряхнув с него град капель. Близкие холмы выдохнули пряди тумана.

Супьяламат вернулась к беседующим, неся чёрную лакированную шкатулку чамской работы в одной руке и всё своё богатство – несколько монет – в другой. Она твёрдо решила выкупиться и вернуться домой, к братьям и сестрёнке – подсказать богам, что пришла пора сложить кости её судьбы в иной узор.

– Вы столько говорите о муже, но ни разу не назвали его по имени, – прервал повисшее молчание Андрей Павлович. – Вы его вообще любили? – не удержался он от колкости.

– Его имя, теряя, по бирманскому обычаю, слог за слогом, превратилось в непроизносимый – и значит, немыслимый – звук, – тень улыбки с лёгким налётом горечи пробежала по губам Елизаветы Дмитриевны, и, словно пытаясь расслышать неназванный звук, паровая машина сбавила обороты.

– Простите, – действительно испрашивая голосом извинения, обратился Юзеф Конрадович. – Но что случилось после?

– После... Le premier père s'est sacrifié pour l'Arbre de Vie. Mon mari est entré et rejoignit son destin.[7] Возможно, пламя внутри, а возможно, попросту малярия приступ за приступом точили его силы. В дни облегчения он оперировал – я снова ему ассистировала, – чтобы затем слечь в лихорадке. Поначалу я исполняла роль визиря – и то были самые жестокие месяцы для нагорья, но железом и кровью единство лишь рождается – не продолжается. И пусть каждый из людей – часть той силы, что вечно жаждет блага, но никому не ведомы последствия самых добрых его деяний. Так оные неведомы и мне.

А муж – и я не назову его иначе – метался в бреду и говорил, говорил, говорил. Он, насколько я понимала, видел время в образе великого луга, через травы которого бесцельно бредут тонкие, как тени, души ли наши, судьбы ли; знал, что об этом догадывались иудеи, сказавшие: «Не время проходит – мы проходим», – но они так и не осмыслили, что есть время преходящее, текущее минута за минутой, подобно мутной реке, несущей в себе всё – от ила и амёбиаза до отражений неба, и есть время свершённое, живое в своей завершённости, подобно имеющему форму, но вечно обновляющемуся водопаду. Говорил он и о том, что души наши порою пересекаются в этом поле и, обретая на краткий срок имя, обретают и осознание себя, и страх, и бог знает что ещё и что испытанное вами, господа, не раз за сей день чувство дежавю есть свидетельство того, что либо нечто привело к вашей гибели в будущем – и Время даёт вам шанс пройти себя верной тропой, либо вы пересеклись с самими собой: вы вступили в то мгновение, в котором побывала одна – или все разом – из ваших душ.

Вы не понимаете? Я тоже не понимала, и вы можете представить моё отчаяние – нет, не от того, что я оставалась одна в чуждой стране среди так и не ставшего родным народа... Заметив моё состояние, муж прикоснулся к моей щеке – его рука была суха, как пергамент, и горяча, как жаровня с углями, – и в последний раз произнёс женщине во мне, в человеке: «Мы с тобою не стареем. Мы только седеем», – после чего утешил жестоким, бесчеловечным обращением к человеку во мне, в женщине...

Елизавета Дмитриевна, избегая сталкиваться с кем-либо взглядом, открыла шкатулку, достала слегка попорченные термитами бумаги и стала читать:

«Любое страдание можно пережить, если знать одно: оно конечно. Прикажи воину поднести руку к пламени свечи – его воля сильна, он это сделает. Но останови время – и его боль станет вечным адом, вечной смертью, ибо жизнь, как то ни пошло звучит, есть движение, прежде всего – движение времени.

Но чтобы чувствовать боль, необходимы две реалии: то, что причиняет боль, и тот, кто оную испытывает. Боль, равно как и счастье, – это искра, пробегающая между миром и человеком. Без человека рай и ад пусты и безвидны – как, впрочем, и всё мироздание. И сомнительно, что в ад ведут такие мелкие преступления, как смертные грехи или нарушение заповедей, – слишком уж они рациональны. Нет, ад и рай строятся из мгновений свершённого времени, и даже мгновения счастья неизбежно ведут в ад, если человек остается быть. Почему? Потому что человек не только самоценность в собственных глазах, но и своего рода функция, динамо-машина, вырабатывающая эти искры. И именно познание этого подобия электричества является целью и омегой бытия. А раз так, то имеет ли значение, посредством боли или наслаждения из человека это знание, суть формирующее время вечности, будет получено? Мы возводим ад и рай из одних и тех же кирпичей.

Но есть одно отличие, дающее нам слабый, как проблеск солнечного света под пологом джунглей, луч надежды: вечная жизнь, движение и полыхание самого сияющего времени во всем его совершенстве и совершённости, движение, подобное круговоротам облаков на небе. Ведь что есть наше время? Оно как свет, состоящий из частиц, как волокна, из которых состоит ткань. Но из каких частиц состоит тень? Преходящее время есть река, время совершенное – водопад, чьё величие выражено в форме. И они двуедины, как всё в этом мире: добро и зло, мужчина и женщина, сияние тьмы и тьма света.

И в вечной жизни невозможно отделить пламя свечи от руки в пламени, камень от овивающего его корнями дерева, вообще что-либо от чего-либо, ибо тогда она обратится из жизни в вечную смерть, имеющую мало общего с той избавительницей, с которой знаком каждый. Нет, вечная жизнь – это всеединство всего сущего, в котором нет места тому, что способно сказать о себе «я», такое всеединство, что каждое живое существо, растворяясь в непостижимом, проживает разом все мгновения, сотворившие его: каждый миг славы звёзд, каждый триумф Александра Македонского, каждый сонет Шекспира, каждую боль каждой твари, каждое страдание и каждое счастье от альфы до омеги – проживает в едином миге всех мгновений, не будучи собой, но будучи, возможно, уже телом Божьим».

Елизавета Дмитриевна сложила бумагу и закрыла шкатулку – оловянные отблески неба отражались в её серебряном канте. Сдерживаемый кашель более не душил её, и правая рука мирно покоилась под ладонью Супьяламат. Подумав, стоит ли это произносить, она добавила:

– А потому наивна новомодная женственная вера в переселение своего драгоценнейшего «я» – вера глубоко трусливая и в то же время храбрая, ибо ради сохранения собственного «я» люди готовы сойти в ад... Муж догорел в конце сезона дождей. В тот день выдался такой же, как сегодня, карминовый закат, и растущая луна была оторочена пурпурно-лиловым. По забавному совпадению, в ту же ночь в Лансанге близ Нонгкая праздновалось возвращение то ли Будды, то ли змея Пхая Нага на небо – из Меконга вырываются светящиеся шары и устремляются вверх. Я надеюсь – и порою даже, пусть и скрепя сердце, молюсь, – что он, если заблуждался во всём, будет прощён. Если же он прав, то мы более никогда не увидимся. Ибо я не готова взглянуть в божественную тьму – ту, что превыше божественного света.

 

 

Эпилог

 

Омыв землю водами потопа, гроза ушла, и солнечные лучи, проникнув в щель между горизонтом и облаками, бросали прощальные золотые отсветы на Иравади. Пароход встал на ночь у Амарапуры, города бессмертных, Юзеф Конрадович арендовал у капитана шлюпку, матросы выгрузили в неё нехитрый багаж Елизаветы Дмитриевны: сундук, погребальную урну и зелёную лампу из нефрита, – и узел с вещами Супьяламат, и мужчины взялись проводить женщин до берега. Сидя за вёслами, вслушиваясь в скрип уключин, Юзеф Конрадович думал о том, как нелепа жизнь в своих устремлениях и своих итогах, как отчаян подвиг каждого человека, горящего во тьме одинокой, безмолвной свечой и что редко кому хватает решимости вымолвить жизни и Богу вердикт: «Ужас. Ужас».

Юзеф Конрадович ещё не знал, что его, как и любого, ждёт встреча с собственным сердцем тьмы, как не знал и Андрей Павлович, что много лет спустя он, щадя читателя и опуская множество подробностей, опишет для журнала «Вокруг света» эту встречу, потому что она так и не позволит забыть себя. Статью он завершит словами: «Золотая волна катилась от борта лодки. "Мой отец служил врачом на Иравади. Там и умер. У меня чахотка в заключительной стадии – что уж мне терять, господа?" – подытожила «таинственная незнакомка». Ах, Восток! Ты так тонок, так глубок!» – оставит рукопись у зеркала и, перечитав поутру, подумает: «Господи! Какая пошлость!» – и уйдёт работать в сад. К тому времени Андрей Павлович вернётся в Россию, выкупит на Озерках дом с участком в полдесятины – вишни, немного роз и малины, мята, смородина – и, возделывая его, будет думать о том, что Бог – это садовник, а люди – безмолвные растения и что садовник может лишь догадываться по цветению взращиваемого им о плодах трудов своих, что если какая яблоня обильно усыпана яблоками, то Бог доволен, а какая зачахнет – то и для Создателя скорбь. А посему, чтобы не расстраивать Господа, Андрей Павлович женится на простой трудолюбивой мещанке со скромным приданым, и жить они будут долго, растить детей и нянчить внуков.

Никто из мужчин не догадывался о своём будущем – мужчинам и не положено знать подобное. Елизавета Дмитриевна чувствовала, а потому молчала, сплетя пальцы с доверившейся ей – или новому повороту судьбы – Супьяламат, чья тонкая фигурка в простой тхами и укрывавшей плечи и грудь садоре дрожала и красивые миндалевидные глаза смотрели на появляющуюся и исчезающую в разрывах туч, омытую зелёным сиянием луну.

 

 

*  *  *

 

Золотистая волна отражалась от тиковых свай Убэйна, когда друзья, раскурив трубки и вдыхая ароматный дым кубинского табака, смотрели на удаляющихся по бесконечному мосту женщин и на сиреневые всполохи наливающейся на востоке грозы. Впереди шла Елизавета Дмитриевна, и вокруг китайского фонаря в её руках облаком кружили мотыльки, позади – Супьяламат, и её фонарь сиял ярким ровным светом.

Тени, отбрасываемые ими, были похожи на лисьи хвосты[8].

 

[1] Свободное Государство Конго (и далее – царство короля Леопольда) – личное владение бельгийского короля Леопольда II с жесточайшим, даже по колониальным меркам, режимом эксплуатации. Организовано в 1885 году, в 1908-м продано королём своему государству.

 

[2] «…планируемыми Тибо, королём Мандалая, и его женой-сестрой преступлениями» – события относятся к 1880 году. Король Тибо свергнут в 1885 году.

[3] Сират (мусульм., ср. с зороастр. «чинват») – мост между мирами живых и мёртвых.

 

[4] Наги – змееподобные существа, символы мудрости в Восточной и Юго-Восточной Азии и Индии.

[5] Застенчивость крон – феномен, наблюдаемый в тропических лесах, заключается в том, что кроны деревьев не соприкасаются, формируя полог с каналами-пробелами.

[6] Белые раджи Саравака – династия английских правителей области Саравак на севере Борнео (1841–1941 гг.).

 

[7] Праотец принёс себя в жертву ради Древа Жизни. Мой муж вошёл и присоединился к его судьбе (фр.).

 

[8] Лисьи хвосты – оборотни восточного фольклора (см. Пу Сунлин, «Описание чудесного из кабинета Ляо»).

 

Автор:Розалия Вахитова