Все новости
Проза
31 Июля 2019, 13:59

№7.2019. «КОРИФЕИ»: СТУДЛИТО. Александра Ильина. Мурка. Рассказ

Александра Ильина Сейчас мне кажется, что это была любовь с первого взгляда. Хотя, вспоминая его, осторожно протискивающегося в кабинет истории шестого «Б» вслед за бодро цокающей на высоченных каблуках Танзелью, я не могу понять, за что именно зацепился тот мой первый взгляд. Он предстал перед нами тощим, немного сутулящимся и сильно щурящимся двенадцатилетним мальчиком. Видел он плохо, но очков не носил и, наверно, правильно делал, не обладая ни авторитетом, необходимым для того, чтобы, будучи очкариком, избежать насмешек в средней школе, ни силой характера, достаточной, чтобы твердо их пресечь или хотя бы стойко сносить. Общую неказистую картину дополняли прыщи, имевшиеся на его лице в количестве, несколько превышавшем среднестатистическое подростковое. Тем не менее, что-то в нем было, следует это признать. Что-то, впоследствии заставлявшее многих девочек заметно подбираться и глуповато хихикать в непосредственной близости от него, – так что я не была оригинальна в своих предпочтениях.

Александра Ильина
Мурка
Сейчас мне кажется, что это была любовь с первого взгляда.
Хотя, вспоминая его, осторожно протискивающегося в кабинет истории шестого «Б» вслед за бодро цокающей на высоченных каблуках Танзелью, я не могу понять, за что именно зацепился тот мой первый взгляд. Он предстал перед нами тощим, немного сутулящимся и сильно щурящимся двенадцатилетним мальчиком. Видел он плохо, но очков не носил и, наверно, правильно делал, не обладая ни авторитетом, необходимым для того, чтобы, будучи очкариком, избежать насмешек в средней школе, ни силой характера, достаточной, чтобы твердо их пресечь или хотя бы стойко сносить. Общую неказистую картину дополняли прыщи, имевшиеся на его лице в количестве, несколько превышавшем среднестатистическое подростковое. Тем не менее, что-то в нем было, следует это признать. Что-то, впоследствии заставлявшее многих девочек заметно подбираться и глуповато хихикать в непосредственной близости от него, – так что я не была оригинальна в своих предпочтениях.
А пока Танзель звонко прострекотала: «Дети, это Мурат Хамидуллин, теперь он будет учиться с вами», экстренно перетасовала рассадку, освободив для новичка место прямо за мной, и деловито перешла к образованию древнерусского государства. Моя спина как-то сразу выпрямилась и приобрела странную, неизведанную раньше чувствительность. Наша диспозиция не изменилась почти до самого окончания школы, так что мне есть кого благодарить за свою хорошую осанку.
В классе он быстро стал Муркой, свел знакомство с мальчишками, в основном из безобидных, к девочкам, как любой нормальный шестиклассник, особо не лез, а они, как нормальные шестиклассницы, все больше бросали короткие взгляды из-под приопущенных ресниц, представлявшиеся им самим томными, и только самым бойким, вроде Нади Копыряевой, удавалось найти предлог, чтобы завести с ним разговор. Мне же даже для того, чтобы бросить взгляд, требовалось повернуться к нему со всей прямотой и откровенностью, чего я себе позволить не могла, поэтому ограничивалась посыланием спинных импульсов, пока нас не свели случай и моя рассеянность.
В начале октября было тепло и сухо, так что отсутствие второй обуви, которую я забыла переобуть после уроков, обнаружилось только дома. Пропажа не сулила ничего хорошего. Завуч по воспитательной работе Магира Закиевна, она же Мегера, каждое утро занимала пост возле вахтера, хищно вылавливая несчастных, посмевших явиться без сменки. Причем ярость ее, обрушиваемая на нарушителей, была обратно пропорциональна реальной потребности во второй обуви, обусловленной текущими погодными условиями. Живо представив Мегерино клокотание: «А голову ты не забыла?» – я побежала обратно в школу.
Там я столкнулась с непредвиденной проблемой: на двери раздевалки уже висел замок. Ситуация, в общем, не казалась безвыходной – стены раздевалки были стенами весьма условно и представляли собой ограду из фигурно кованных металлических прутьев. До потолка эти стены не доходили, оставляя вверху пространство, достаточное, чтобы пролезть внутрь, и пока я соизмеряла ширину шага, необходимого для проникновения, с длиной своей юбки, с лестницы послышалось: «Алиска, ты чо здесь?».
Это был Ильшат Галляутдинов, вместе с которым – о чудо! – спускался Мурка. Впрочем, чудо имело вполне логическое объяснение: Мурка и Галич сидели за одной партой и, видимо, возвращались с дежурства, благополучно разлив ведро воды по полу класса. Стараясь не смотреть на Мурку, я что-то пролепетала про обувь, и пока Галич задумчиво созерцал мой одиноко болтающийся пакет сквозь прутья раздевалки, Мурка вдруг стал подниматься по ним вверх... и вот он уже протягивает мне сменку, насмешливо улыбаясь: «Не плачь, Алиса».
Деваться мне было некуда, и произошло то, что в книгах в розовых обложках, которые я читала, втихаря таская у мамы, называлось «их взгляды встретились». Взгляд у него был особенный, впоследствии я неоднократно в этом убеждалась, наверно, это связано с каким-то специфическим свойством зрачков, а то и с легким косоглазием, но ощущение натурально было такое, что он смотрит куда-то внутрь тебя. По книгам в розовых обложках я уже знала, что в таких случаях у женщин должно учащаться дыхание, а грудь – пышно вздыматься, я же просто вдруг почувствовала себя единственной девочкой на свете, потому что смотреть так на многих казалось невозможным.
С тех пор мы с Муркой, можно сказать, подружились. Стали вместе ходить домой (мы жили в соседних подъездах), Мурка без остановки сыпал незатейливыми приколами, а я смеялась, как будто в жизни не слышала ничего смешнее. Когда мы останавливались у моего подъезда, чтобы договорить, я засекала время, и становилась счастливее с каждой минутой этого «необязательного» общения.
Учеба в средних классах школы, когда мальчики еще по инерции дергают за косички, но смотрят при этом уже как-то странно, вообще развивает у девочек наблюдательность в выявлении «знаков любви». Моя спина теперь регулярно содрогалась от стука Муркиной ручки, который вечно хотел свериться-спросить-списать, и я научилась определять, когда в привлечении моего внимания была реальная потребность, а когда его способностей вполне хватило бы, чтобы справиться самому. Когда в нашем доме провели телефон, Мурка стал первым человеком, который звонил мне лично, естественно, исключительно по вопросам алгебры или физики, но иногда, когда я объясняла ему очередное решение, он неосторожно обнаруживал, что уже знает ответ, и сердце мое замирало.
Наверно, оно замирало слишком громко, потому что родители во время его звонков стали обмениваться многозначительными взглядами и гнусными намеками, а когда мама брала трубку первой, она объявляла «это тебя – Мурат» таким тоном, будто он уже испросил у нее родительского благословения. Со временем он даже стал заходить, как правило, чтобы забрать у меня какую-нибудь тетрадь, но задерживался надолго, хотя никогда не проходил дальше «предбанника» – отсека лестничной клетки между дверью нашей квартиры и общей с соседями железной дверью. Может, чувствовал повышенное внимание со стороны моих родителей и боялся, что стоит зайти, как они объявят о нашей помолвке, а может, просто стеснялся. Так что Мурка усаживался поудобнее на ящик с картошкой и рассказывал какую-нибудь веселую ерунду, а я в своих самых парадных домашних шортах элегантно прислонялась к дверному косяку, стараясь повернуться к нему выгодным профилем и выглядеть хоть немного похожей на Элен из «Элен и ребят».
Со временем Мурка то ли освоился в классе, то ли наши девчонки избаловали его, новенького и загадочного, неумеренным вниманием, но он приобрел привычку жестко, а то и жестоко подшучивать над ними. К счастью, я могла говорить о них в третьем лице – со мной он никогда так не поступал. Больше всех доставалось Копыряевой («где Копыряевой, чем Копыряевой» – обычно анонсировал ее Мурка). Обладая внешностью и манерами Ксюши Собчак в юности и назойливым характером, Надя была идеальным объектом для насмешек. Ее это, кажется, мало смущало, и стало своеобразной традицией, что в ответ на что-нибудь кокетливое вроде: «Мура-а-ат, а я слышала, что вы с Галичем обо мне шептались», она получала что-нибудь вроде: «Вот-вот, их уши очень чувствительны и подвижны, благодаря чему у лошади Пржевальского прекрасный слух». Однажды по дороге домой я набралась смелости и спросила у Мурки, почему он так груб с девчонками. Он слегка задумался и сказал: «Да потому что они дуры». Тогда я решила израсходовать смелость, рассчитанную примерно на ближайшие полгода, и выдавила из себя: «А я?». Мурка мрачно пробубнил: «А ты – нет», – и ускорил шаг. Я еще долго не решалась его догнать, пытаясь сделать что-нибудь с парализовавшей мое лицо идиотской улыбкой, а когда наконец приблизилась, он уже вспомнил свежий анекдот.
Однажды Мурка, что называется, довыпендривался. Я уже и не вспомню, что он тогда сказал Копыряевой, но, кажется, было довольно смешно, потому что даже она заржала, то есть, извините, засмеялась, и вдруг над Муркой навис Витька Ардуванов. Я не знаю, как ему это удалось, учитывая, что ростом он был меньше Мурки, но каким-то непостижимым образом низкий и коренастый Ардуванов именно что нависал. Витек изрек сакраментальное: «Те чо, больше всех надо что ли?». Эта предъява, вообще популярная в нашей школе ввиду своей универсальности, в устах Витька прозвучала особенно весомо. Какую-то секунду я надеялась, что Мурка даст Ардуванову отпор, или хотя бы что-то ответит, или хотя бы не испугается – но только секунду, потому что когда он вдруг стал еще сутулее, чем обычно, все стало понятно. Понятно стало и Витьку, поэтому бросив: «Не ссы, Мура, солдат ребенка не обидит», – он ограничился легкой затрещиной.
Мне очень захотелось закрыть глаза и исчезнуть отсюда, вернее никогда-никогда здесь не быть, или что есть сил потрясти головой в разные стороны, чтобы вытрясти из нее вид сгорбившегося и сосредоточенно рассматривающего свои ботинки Мурки.
Наверно, было бы проще, если бы он стал мне отвратителен, но нет, самым ужасным было то, что он все еще был Муркой, которого я любила, и он был трусом, и это вместе никак не хотело умещаться внутри меня. В этот день я не дождалась его у химчистки, где обычно задерживалась, давая ему возможность себя догнать. Дома мне быстро стало стыдно, я впервые позвонила ему сама, а его мама сказала, что он спит.
Прошла неделя или чуть больше, прежде чем Мурка перестал меня избегать. Наши прогулки от школы до дома возобновились, но он больше не рассказывал анекдотов и не изображал физичку в лицах и вообще мало что говорил, так что мне иногда казалось, что мое присутствие его тяготит. У Ардуванова, между тем, издевки над Муркой вошли в привычку, и не проходило дня, чтобы Витек не напомнил ему, как низко тот пал. Меня это даже удивляло, Ардуванов, бесспорно, был самой грозной фигурой нашего класса, но в особой жестокости раньше замечен не был. Иногда мне хотелось сказать Мурке что-нибудь вроде: «Не обращай внимания на этого придурка», или «Рано или поздно ему надоест, и он отстанет», или «Какого черта ты это терпишь?» – но я не решалась, да и вряд ли бы это помогло. Помочь здесь может только чудо, думала я, печально семеня за ставшим теперь гораздо быстрее ходить Муркой. Чудо произошло спустя пару недель.
Я в кои-то веки решила выбраться «в город», горой возвышавшийся над нашим недавно застроенным микрорайоном. Наши детские потребности редко заводили нас за границы родного островка из песка и бетона, и поездка к бабушке была своего рода приключением. Забравшись в пыхтящий «Икарус» и не обнаружив свободных мест, я уже было смирилась, что придется трястись у колеса, когда кто-то меня окликнул. Ардуванов. Едет на каратэ. Уступает место. Такая любезность прямо настораживала. Джентльменство было не в чести в шестом «Б», я помню, когда мы в последний раз ездили с классом в театр, Копыряева чуть глаз не потеряла в неравной борьбе за сидячее место, если и не с самим Ардувановым, то с кем-то из их компании. Такое положение вещей было обычным и никого не удивляло, а вот вежливый и даже какой-то смущенный Витек – это было очень странно. Вообще вдали от школы он как будто потерял свой устрашающий вид и выглядел – никогда бы не подумала, что это слово может быть про Ардуванова, – милым.
Милый Ардуванов меня совершенно не устраивал, так как по всему выходило, что следует завести с ним светскую беседу, а с общими темами у нас было напряженно. Ухватившись за брошенную им соломинку, я спросила про каратэ. Он стал весьма обстоятельно рассказывать про стили, техники и пояса (то, что Витька в состоянии связать более двух слов, ни одно из которых не является нецензурным, стало еще одним сюрпризом этой встречи). Его рассказ изобиловал незнакомыми мне терминами, но что-то я все же поняла. Я поняла, что в своем кекушинкае он довольно крут и что он не такой дебил, каким представлялся мне последние пять лет, и кое-что еще стало до меня доходить медленно и с огромным скрипом, но прежде чем мысль об этом успела оформиться в моей голове, прежде чем я решила, можно ли всерьез относиться к этой безумной догадке, я почувствовала, что сейчас главное не упустить момент, а решить, что все это означает, я еще успею. Я плохо помню, что тогда наговорила Ардуванову. За его спиной как будто возник невидимый никому, кроме меня, суфлер, которому я беспрекословно следовала, а голос в моей голове только и успевал удивляться: «Что ты плетешь?!». Кажется, я спросила, не на каратэ ли учат избиению младенцев, а потом еще долго рассуждала про силу и благородство, говорила, что очень разочарована и что думала о нем лучше. «И когда это ты вообще думала об Ардуванове?» – не унимался внутричерепной голос, но я не обращала внимания. Иногда я сомневалась, что Ардуванов хоть что-то понимает из того, что я говорю (я и сама, в общем-то, понимала смутно), а иногда казалось, что еще немного, и он меня ударит или – не знаю – плюнет в меня. Но он не ударил, и не плюнул, вообще ничего не сказал, а только покраснел до крайней степени и вышел на Ипподроме.
Однако гонения на Мурку прекратились с понедельника. Тот еще некоторое время опасливо озирался на Ардуванова, ожидая подвоха, а потом привык, и жизнь вошла в обычную колею.
А Витек с тех пор стал мне звонить, подолгу и трагически рассказывая о своей тяжелой жизни, заверял, что на самом деле он не такой, и сокрушался, что никто этого не понимает. Я говорила, что, конечно же, не такой, уж я-то знаю, и эта тайная дружба отличницы и хулигана весьма мне льстила.
Дальше разговоров у нас никогда не заходило, впрочем, как и с Муркой. Это в нашей школе как-то не было принято, и вообще казалось нереальным, что существует какое-то «дальше».
Сексуальная революция в нашем классе разразилась, лишь когда мы перешли в одиннадцатый. Все резко изменилось – особенно мальчишки. Девочки уже давно плавно оформлялись в девушек, кто-то раньше, кто-то позже, а вот мальчишек словно подменили за лето, как будто вместо них 1 сентября пришли их незнакомые нам старшие братья. Мурка очень вырос, мощнее, правда, не стал, но в его длинной, сутуловатой фигуре появилась неуловимая гармония. Он избавился от прыщей – кто-то даже пустил слух, что прибегал к услугам косметолога – и в целом стал вести себя гораздо увереннее.
С первых дней учебы в классе повисло какое-то напряжение. Наверно, ощущение близости перемен и грядущей разлуки, внезапная взрослость и необходимость что-то решать сделали это с нами, было ново и неуютно.
А тут еще Халиков с Шагаповой повергли всех в смятение тем, что начали «ходить» (именно этим термином мы стали обозначать их романтические отношения). Ходили они открыто и даже несколько демонстративно.
В 11 «Б» это был скандал века. Танзель чуть не плакала от возмущения и безнадежно взывала к их совести, когда заставала их держащимися за руки, а то и – о, ужас! – целующимися. Мы и сами поначалу не знали, как к этому относиться. Мальчишки пытались было высмеять Халикова, но он был невозмутим – как будто так и надо и вообще тут нет ничего особенного, – чем окончательно их деморализовал. Девочки лучше приспосабливались к переменам и стали потихоньку вызнавать у Люськи Шагаповой, как оно там и вообще что. Люська хотела в полной мере насладиться лаврами первопроходца, поэтому отвечала уклончиво, смотрела загадочно, а намеки делала такие, что мы с ума сходили от любопытства и какого-то почти священного ужаса.
Со временем все, конечно, свыклись с этой мыслью и сами поддались разлагающему влиянию новых веяний. Пацаны стали позволять себе пошлые шутки, а девчонки снисходительно на них реагировать. Не знаю, как у них, а между девочками только и разговоров стало, что об «этом». В прокат вышел фильм «Американский пирог», мы смотрели его в девчачьей компании, а потом Копыряева со свойственной ей прямотой во всеуслышание объявила в классе, что при просмотре мы представляли на месте героев наших мальчишек. Они, конечно, подхватили тему, и стали с энтузиазмом распределять между нами женские роли.
С Муркой все стало сложно, темы для разговоров, которые раньше появлялись сами собой, вдруг стало очень трудно находить, возникла какая-то противная неловкость. Я стала злиться на Мурку: вот ведь Халиков же не стесняется того, что любит Люську, почему же мы должны вести себя как чужие.
А потом произошел этот гадкий случай с Халиковым.
Айнур Халиков и Костя Караваев перешли в наш класс в конце прошлого года – решили перед поступлением, что нужно доучиться в математическом. Они были друзьями, а с нашими так особо и не сблизились, если, конечно, не считать Люськи. Халиков был напыщенным индюком, много о себе думавшим и мало из себя представлявшим, а Караваев – странным. У нас его прозвали Гениус. Обладая незаурядным умом, он не мог или не хотел приспособить его для решения практических задач. Выбешивал учителей тем, что предпочитал даже самое простое задание решить сложным и неочевидным способом, не смущаясь тем, что тратит на это вдвое больше времени, чем самые посредственные одноклассники, да и кого угодно мог довести до белого каления своим бесстрастным видом и отсутствием интонаций. Ему было плевать, что о нем думают, – такое, во всяком случае, создавалось впечатление, – а этого в школе не прощали. Он был слишком не такой как все, чтобы стать у нас своим – его уважали, но не любили.
В тот день уроки закончились, и мы уже собирали вещи, когда Халиков нарочито громко спросил: «И что я тебе, интересно, Алиса, сделал?». Я не поняла, все заинтересовались, а Халиков объявил: он знает, что это я настучала Танзели, что он вчера прогулял последние два урока. Я подумала, что, возможно, я сплю – так безумно прозвучала эта нелепая претензия. Сказать, что я растерялась, было бы очень слабо, я просто впала в ступор, лихорадочно думая одновременно о том, что могло навести его на такую мысль, на кой черт, он думает, он мне вообще сдался – я и не заметила его вчерашнего отсутствия, и как он смеет оскорблять меня подозрениями в стукачестве. Само это слово казалось таким омерзительным, что невозможно было произнести его вслух. Притом у меня совсем не было опыта «разборок», и из себя я смогла выдавить только, что это не я. «А кто же еще, – парировал Халиков, – кто вечно с Танзелью тусуется? Ее вчера полдня в школе не было, только после обеда пришла, а ты к ней обычно после уроков ходишь». После некоторых размышлений я поняла, что под тусовками с Танзелью он имеет в виду подготовку к олимпиаде по обществознанию – я, действительно, часто оставалась после уроков, и мы занимались. Но вчера я к ней не ходила, о чем и сказала Халикову. «И чем докажешь?» – мерзко ухмыльнулся он. К сожалению, до того, что никто не обязан доказывать свою невиновность, мы с Танзелью еще не дошли, и я просто не нашлась, что ответить. Домой я вчера возвращалась одна – Мурка куда-то делся, а больше ни с кем мне было не по дороге. Я оглядела наш класс в надежде, что сейчас, наконец, кто-нибудь очнется и скажет этому козлу: «Ты чо, Нурыч, охренел, да она бы в жизни не стала – мы с первого класса вместе», – но, заметив, как на многих лицах отчетливо проступает шакалий интерес и жажда зрелища – а Ардуванова, как назло, не было – совсем отчаялась.
Спасение пришло с неожиданной стороны.
– Это не она, – вдруг заявил Караваев.
– Почему это? – кажется, Халиков был удивлен даже больше меня.
– Потому что она была со мной, – сказал Караваев своим бесстрастным голосом.
– И чо это вы вместе делали? – подозрительно прищурился Халиков.
– Не твое дело, отвали от нее.
Кажется, кто-то присвистнул, а потом повисла долгая пауза. Первым всеобщее оцепенение нарушил Караваев, невозмутимо собравший вещи и отправившийся домой. Тогда все разом засуетились, Халиков бормотал что-то вроде извинений, девчонки накинулись на меня с расспросами о Караваеве, пацаны заинтересованно загалдели, а мне вдруг стало ужасно противно. Я не чувствовала ни облегчения, ни благодарности к Караваеву, не чувствовала даже сил, чтобы встать и уйти отсюда. Я бы, наверно, так и сидела, если бы не увидела спину сваливающего под шумок Мурки. Это меня взбодрило, еле-еле отвязавшись от девчонок, я побежала за ним и догнала, когда он уже прошел полдороги.
– Ты что, думал, что это я?
– Да нет, что я совсем что ли.
– А почему тогда молчал?
– А что я должен был сказать? Ты же с Караваевым была, а не со мной, – сказал Мурка, и мне захотелось его ударить.
– Не была я ни с каким Караваевым, дурак!
Тут я почувствовала подступающие слезы, развернулась и пошла в другую сторону, – не хватало еще расплакаться при нем. Мурка что-то крикнул мне вслед, но догонять не стал, и слава богу.
С тех пор весь класс считал установленным, что у нас с Караваевым тайный роман. Это было невыносимо. Поначалу я пыталась объяснить наиболее адекватным, что это недоразумение, но напрасно. Мои собственные подружки сочувственно меня выслушивали, а потом говорили, что тут нечего стесняться, и, если присмотреться, то не такой уж Костя и странный, а где-то даже симпатичный. Ничего симпатичного я в нем не видела, и меня возмущало, что все с такой легкостью поверили в мою связь с этим «летящим» Гениусом. Я еще некоторое время надеялась все прояснить, перестала, кажется, после того, как Люська сообщила мне, что видела нас вместе на школьном дворе.
Меня бесило все: безумные одноклассники, которую меня саму уже почти убедили в том, что мы с Караваевым – пара, сам Гениус, и не думавший открыть всем глаза и вообще делавший вид, что это его не касается, а больше всех бесил Мурка, который так со мной и не помирился.
Помириться со мной никогда не представляло для Мурки сложности. Он прекрасно знал, что для этого нужно только посмотреть на меня сверху вниз своим проникающим взглядом и протянуть: «Ну не злись, Алиса, ты же хорошая», – это «ш» в последнем слоге звучало в его исполнении как-то особенно, интимно и заговорщически, оно как будто вмещало в себя то, о чем мы молчали, и за это восхитительное шипение я могла простить ему все. Только в этот раз он что-то не спешил этим пользоваться.
Он больше мне не звонил, по дороге домой мы теперь почти не встречались – Мурка, как сокрушенно выражалась Танзель, «попал в дурную компанию», с которой стал пропадать после уроков, – судя по всему, они курили, а то и пили по окрестным подъездам. Он даже списывать у меня перестал. Когда моя спина начала болеть от напряженного ожидания, что Мурка, как прежде, в нее постучит, я пересела на первый ряд к Копыряевой. Она была несносной хабалкой, но с ней было весело, следовало отдать ей должное, а мне очень нужно было немного развеселиться.
Копыряева и предложила написать Гениусу. Это было на алгебре, я в сто сорок пятый раз вяло отмахивалась от ее расспросов про Караваева и без всякой надежды повторяла, что между нами ничего нет, когда она придумала, как узнать правду. Вырвав листок из тетради, она продиктовала мне какую-то романтическую чушь и передала записку Косте, сидевшему через парту от нас. «Вот и посмотрим на его реакцию», – сказала Надька, и ее план показался мне разумным. Я стала ждать, что Караваев удивленно обернется, а то и покрутит пальцем у виска, и моя честь будет спасена – в том, что Копыряева разоблачит нас перед всем классом на следующей же перемене, сомневаться не приходилось. Но его спина, глыбой возвышавшаяся над партой, даже не шелохнулась, а к концу урока мне пришел листок с моими псевдооткровениями и накарябанной после них формулой, которую я даже не знала, подозреваю, что он сам ее и придумал – Гениус хренов. Такой ответ озадачил даже Копыряеву, а мной овладел какой-то злобный азарт – да что этот Караваев о себе думает! – и на следующем уроке я настрочила продолжение своего романтического монолога.
Так меж нами завязалась переписка. Гениус отвечал односложно или непонятно, и я начала находить в этом занятии даже какое-то извращенное удовольствие. Какого он мнения о моих странных записках и вообще обо мне, определить не удавалось, но когда мне требовалось собрать автомат на военке или донести тонны книг, которыми снабжала меня Танзель, он вдруг возникал где-то поблизости и молча помогал. Это было очень удобно, так что скоро я стала сама, не стесняясь, обращаться к нему за всякой «мужской» помощью. Он был безотказным и по мере своих сил всегда соглашался помочь. Я думаю, большинство наших, сразу отнесясь к нему предвзято, просто не знали об этой его особенности, а то бы желающие присесть к нему на шею нашлись и помимо меня.
В том, что мы с Караваевым стали больше общаться, была и заслуга Танзели. И до нее дошли слухи о наших мнимых отношениях – может, кто-то и правда сливал ей информацию, – но в отличие от новости про Халикова и Люську, она восприняла это известие с нездоровым энтузиазмом. Наверно, ей нравилась мысль, что два ее лучших ученика обретут свое счастье друг в друге, и она с присущей ей энергичностью принялась этому активно способствовать. Словосочетание «Алиса и Костя» стало одним из самых популярных в ее лексиконе, и мы, став жертвой ее коварных своднических планов, постоянно оказывались вместе на всевозможных школьных сходках, олимпиадах и конференциях. Я игриво говорила при встрече: «Костя, ты что меня преследуешь?» – а он ничего не говорил, по-моему, у него вообще не было чувства юмора.
Дошло до того, что во имя нашей любви, Танзель решила сделать из Гениуса артиста. В апреле между одиннадцатыми классами проводился конкурс на лучшую постановку. Наша литераторша подобрала нам эффектный отрывок из «Укрощения строптивой», Танзель, назначив себя кастинг-диктатором, определила меня Катариной, а Петруччо стал – кто бы вы думали – Гениус!
Это было просто смешно. Если бы мы ставили Терминатора, Караваев, глядишь, и справился бы (я так и видела его, произносящего: «Мне нужна твоя одежда»), но представить его в роли хитроумного укротителя Петруччо было невозможно. Очевидно же было, что его может сыграть только Мурка (к тому же, мы с ним постоянно выступали на таких мероприятиях дуэтом), однако на этот раз ему досталась жалкая роль отца Катарины, который только и делал, что благословлял нас с Гениусом в конце.
Как я ни злилась на Танзель, репетиции меня увлекли. Режиссер из нее был никакой, поэтому я сама придумала все мизансцены, и выходило довольно весело. Вместо сварливой и склочной Катарины я решила быть Катариной кокетливой и язвительной, и, мне кажется, у меня получалось. Иногда я даже успевала поймать на себе восхищенный Муркин взгляд, прямо как раньше, и это вдохновляло, как ничто другое. Все портил, разумеется, только Караваев, передвигавшийся как на шарнирах и, похоже, считавший, что главное в актерской игре – это громкий голос. Зато я с большим удовольствием и, думаю, очень натурально произносила в его адрес все эти «Природа мать умна, а сын безмозглый» или «Хорош петух, боится кукарекать».
Мы с мамой сделали мне платье из старых штор и накрахмаленной тюли. Без ложной скромности, я смотрелась в нем великолепно и, конечно же, немного воображала себя Скарлетт О'Харой. Мой образ довершали накрученные мамой локоны, мамой же выполненный макияж и позаимствованный у бабушки веер. Кстати, когда дошло до подбора костюмов, выяснилось, что, сама того не сознавая, Танзель проявила изрядную прозорливость, потому что Гениус оказался единственным мальчиком, согласившимся надеть колготки, как того требовал прикид XVI века. Именно поэтому роль Люченцио в последний момент досталась Копыряевой. Мурка же был непреклонен и вытребовал себе право быть в домашнем халате.
В день «премьеры» нас ждал оглушительный успех. Львиную долю оваций, конечно, обеспечили наши родители и Танзель (она, кажется, даже прослезилась под занавес), но мы и объективно были круты, так что заняли первое место. Мурка сказал мне за кулисами, что я здорово сыграла, и домой я неслась на крыльях любви.
На следующий день Копыряева встречала меня с видом, предвещавшим ошеломительную сплетню: «Ты знаешь, что Гениус с Муркой вчера подрались!». Сердце мое сначала ушло в пятки, а потом воспарило к небесам.
Мы с Копыряевой проводили тщательнейшее расследование, но участники инцидента наотрез отказывались его комментировать, так что достоверно выяснить ничего не удалось, а предполагаемую мной и такую желанную причину я Надьке открыть не могла. Я страшно гордилась Муркой – при всей своей заторможенности Гениус был здоровым быком, и то, что Мурка не побоялся поднять на него руку (а мне так хотелось верить, что зачинщиком был он), извиняло всю его прошлую трусливость. Впрочем, внешних повреждений ни на том, ни на другом не наблюдалось, так что я сомневалась, было ли это полноценной дракой, – тем более, что очевидцем выступала вездесущая Люська, а цену ее показаниям из первых рук я знала, – но ведь что-то же было наверняка! В своих мечтах я видела эту сцену чем-то вроде дуэли, примерно так, как Маша Старцева представляла поединок Васечкина и Гусева за нее.
Неумолимо приближался выпускной. Он вызывал у меня противоречивые чувства. С одной стороны, расставаться со школой, с Танзелью и одноклассниками было жалко, а начинать новую жизнь – страшно, а с другой стороны было выпускное платье. Я убеждена, что для шестнадцатилетней девочки нет фетиша больше, хотя вру, есть – свадебное платье. Но когда до свадьбы еще далеко, все мысли заняты выпускным. В американских фильмах про подростков показывали, как девочки полгода выбирают мальчика, с которым на него пойдут, но у российских школьниц эпохи миллениума такого заведено не было, так что вопрос «в чем?» волей-неволей выходил на первый план.
Еще в сентябре объездив с мамой все приличные магазины города, я пришла к выводу, что ничего похожего на платье моей мечты в них не представлено. Оставалось только шить. Тогда бабушка достала мне какую-то эксклюзивную ткань и привела к своей портнихе.
Так началась война. В этой войне все были против меня. Никто не хотел понять, какое огромное значение имеет каждый шов и вытачка на этом платье. Как было объяснить образовавшейся из мамы, бабушки и портнихи коалиции, что неидеальное выпускное платье способно перечеркнуть все эти десять долгих лет, которые я, как ни крути, старалась, и что никакая золотая медаль в случае чего не искупит моего позора. Кажется, мама была несколько шокирована тем, как ее обычно послушная и спокойная дочь превращалась в фурию каждый раз, когда взрослые считали, что им лучше знать, как ей следует выглядеть в самый главный в ее жизни вечер. В результате ожесточенных боев я уже почти отстояла свое платье, но самый последний и решающий был еще впереди.
Перед финальной примеркой я, на всякий случай, заранее пришла в ярость, и, как выяснилось, не зря. С порога я заметила, что вырез совсем не такой, как я себе представляла. Истерика началась мгновенно. По-моему, мама с бабушкой уже сомневались в моем душевном здоровье, когда устало осевшая на табуретку портниха произнесла: «Ты одень, может, заиграет».
И оно заиграло. Оно сидело как влитое и переливалось металлическим блеском, так что я была похожа на статую. Вставок из прозрачной ткани в виде цветов на лифе было ровно столько, чтобы, разбудив воображение, соблюсти приличия. Даже вырез был именно такой как надо – достаточно закрытый, потому что при том, как оно меня облегало, открывать что-либо было излишне. Платье было тем самым, мне пришлось это признать.
Когда я появилась на школьном дворе в этом платье, с настоящей, в парикмахерской сделанной прической и даже маникюром, тщательно чеканя шаг на рекордной для себя высоты каблуках, я поняла, что отвисшие челюсти – это не фигура речи. Мальчики смотрели завороженно, девочки – слегка завистливо, и вечер, в общем, уже можно было считать удавшимся. Даже директор, похоже, заценил мой наряд, потому что так и норовил поймать меня где-нибудь в коридоре и, надежно зафиксировав в объятиях, долго и красноречиво поздравлять с окончанием школы.
Ночь прошла весело, девчонки были опьянены своим роскошным видом, пацаны, смотревшиеся не так шикарно, догонялись водкой по углам. Мы до упаду танцевали под «Руки вверх» и, растрогавшись от предстоящей разлуки, говорили друг другу всякие приятные глупости. Кто-то придумал писать пожелания на наших выпускных лентах, и я дрожащими руками протянула свою Мурке. Он написал: «Оставайся всегда такой, такой, такой...» – и это многоточие сказало мне больше любых слов. «Что-то сегодня будет», – не столько подумала, сколько почувствовала я.
Тут надо сказать, что связанные с этой ночью ожидания, во многом были вызваны маминой историей о том, как сразу два мальчика на выпускном признались ей в любви, которую я слышала с детства. Такое развитие событий казалось совершенно естественным – платье, как ни крути, располагало, да и Мурка смотрел так, что голова кружилась от предвкушения неизведанного. Конечно, темные школьные коридоры, уже наполнявшиеся перепившими выпускниками, были для этого неподходящим местом. Но ведь скоро рассвет, и встречать его мы поедем к памятнику местному национальному герою, а более романтического места в нашем городе я не знала. Я, конечно же, готова была еще немного подождать – что такое пара часов для того, кто ждал вечность, то есть с шестого класса.
Кажется, остаток ночи я провела в каком-то блаженном оцепенении и была застигнута врасплох, когда Танзель стала обегать школьные закоулки и голосом, звучавшим от легкого подпития еще более бодро, чем обычно, созывать всех автобус, который должен был довезти нас до рассвета.
В автобусе не хватало мест, и какая-то наглая девица в коротком черном платье плюхнулась на колени к Мурке. С трудом узнав сквозь пару килограмм штукатруки Олю Ермакову из параллельного «В» класса, я решила не расстраиваться, в конце концов, куда ему было деваться, не сгонять же ее насильно – ведь это было бы невежливо.
Все уже стали разбредаться, налюбовавшись рассветом, когда я вдруг потеряла Мурку из вида. Довольно мерзко с его стороны было куда-то свалить без меня, но это меня даже подстегнуло. Все эти мамины сказки про признания в любви, подумала я, и увещевания насчет того, что гордость – это главное, и девочка первой не должна ничего, несколько устарели. Вот сейчас найду его и сама ему все скажу. Не знаю, как в меня вселилась эта решительность, но даже каблуки, кажется, стали на три сантиметра короче, когда я бойко зашагала по аллее в поисках Мурки.
Я звала его, но он, видимо, не услышал, потому что, когда я подошла, они еще целовались. Заметила меня Ермакова, наверно, это она сказала Мурке или как-то иначе дала знать – я была не в курсе, как это делается во время поцелуев, – Мурка оглянулся и смотрел каким-то ошалевшим и жалким взглядом. «В черном на выпускной – какой дурной вкус», – подумала я, глядя на Ермакову, и эта мысль заполнила все пространство в моей голове.
Я не знала, куда идти, и пошла к автобусу. По дороге меня догнал Ардуванов, он был неестественно эмоционален, – и до меня не сразу дошло, что сильно пьян. Он кричал, что этот чмошник меня не стоит, что я лучше всех, и даже предлагал его «угандошить». Я сказала, что гандошить никого не надо, Ардуванов еще что-то кричал и хватал меня за плечи. Я попросила его отстать, но он не слушался. Я предупредила, что закричу, если он не прекратит, но он, видимо, не поверил, и правильно сделал – крик как-то не получался. Тогда я сказала, что он мне противен, и мне второй раз в жизни показалось, что Ардуванов собирается меня ударить. Но он снова не ударил, а отпустил меня.
В автобусе не хватало мест, и я села на колени к Караваеву…
Читайте нас: