Диляра Кагабилова, 3 курс, ИФОМК,
Все люди похожи, они из мяса и костей, у них по две ручки, по две ножки, одна голова, - ну, в большинстве своём (беспощадная статистика утверждает, что рук-ног чаще меньше, чем должно бы быть). Все живые люди похожи, а мертвые – похожи очень-очень.
Труп трудно опознать. С татуировкой это куда проще.
У меня профессиональная деформация. Я набил себе три татуировки только для того, чтобы моё тело было легче опознать.
В эфире радио надрывается очередная голосистая девчонка, после диктор объявляет время, - уже вечер. В «офисе» разница между временами суток не чувствуется совсем. Единственное узенькое окно, отсвечивающее белесым пятном прямо под потолком, скорее, просто намекает, что внешний мир существует, но ни света, ни обзора на ближайшую тупую многоэтажку не дает. В рабочем кабинете душно, стены затянуты плёнкой, пахнет хлором, в нос бьёт химозно, горько, тяжело. Иной операционной у меня нет.
От «рабочего материала» пахнет солью и сталью, отдает зарождающимся ещё сладковатым душком гнили, начинающегося разрушения – что вы брезгуете, это ждёт нас всех.
Я вырезаю печень. Я не знаю, зачем и куда – надеюсь, на ужин очередному каннибалу, или в формалин оригинальному коллекционеру, а не на пересадку. Труп коченеет через час после смерти, вонять начинает сразу, свернувшийся гемоглобин в крови тут же бьёт по печени, как ты тело не охлаждай.
В нашей конторе с этим всё по правилам, но бывший человек всё-рано успевать портиться.
Тело тщательно обработано от подбородка до средней трети бёдер, - я как раз успел заметить россыпь приметных родиной и пару застарелых шрамов. Никаких особых примет у тела больше нет.
Я вскрываю грудную и брюшную полости от яремной ямки, обнажая тёмное, красное нутро.
Я искренне надеюсь на то, что в этот раз судорожных спазмов мышц не будет и моя рука не дрогнет. Работать без медсестёр и ассистентов всё-таки не слишком удобно.
Это даже интересное чувство, не с кем перебрасываться молчаливыми взглядами, не на кого положится –хотя зачем полагаться? Я только первое время тревожно дергался – как пациент? А пациенту уже не пациент, у него нет давления и мёртв он безнадёжно. И ни капли не похож на человека под наркозом. Даже самую малость. Трудно перепутать хотя бы потому что он холодный.
Радио даёт приятный, успокаивающий шумовой фон.
Через пол часа поясницу ломит так, будто она вот-вот отвалится Руки, перемазаны в густой, вязкой крови, скальпель врезается в пальцы. Этот труп не первый. Не второй и даже не третий. Я очень, правда, устал.
Я откатываю в угол столик, снимаю перчатки, выкидываю их в мусорку. Вешаю халат на крючок. Я стараюсь не думать, сколько тел было сегодня, но, разумеется, знаю. Помню.
Упакованные в белые чистенькие контейнеры органы и просто мясо уже вынесли, я равнодушно пересчитываю выручку за день – вполне и вполне себе неплохо.
Рядом нервно и радостно пересчитывает дневную получку новый грузчик, - меняются они у нас часто. Этот, новый, совсем ещё маленький, лет восемнадцати. Если не меньше. Похож то ли на зашуганного студента, то ли вообще на школьника. Надолго тут? Да вряд ли. Я уже много таких повидал.
Когда мы раскланивается с подставным, вероятно, начальством, когда я переодеваюсь, убираю вещи, захватываю пару пузырьков антисептиков для жены, и выхожу в коридор, мы встречается снова. Новенький смотрит на меня почти испуганно, тупо и любопытно. Протягивает руку. Представляется «Рома».
Я не горю желанием общаться, как-то отбрёхиваюсь и ухожу.
До дома я добираюсь в рекордные полчаса.
Дома меня ждут жена и сын.
У сына – иногда я с каким-то свежим ужасом осознаю, что он у меня есть, и ему уже семь лет – гетерохромия, один глаз карий, другой – зелёный.
Моя жена тяжело больна. Это на первый взгляд не заметно совсем, это не физическое уродство – но лучше бы было оно, его легче диагностировать и легче лечить. У неё ОКР, обсессивно-компульсивное расстройство, невроз, не важно, как это называется, но оно сломало нам жизнь.
Её болезнь легко принять за причуду, особенность характера, но на самом деле это просто болезнь и ничего больше. Денег, которые я зарабатываю хватает на лечение, которое плохо ей помогает, но всё же.
Иногда мне кажется, что это из-за меня.
Иногда я вижу, как сын перенимает её бессмысленные ритуалы.
С этим, на самом деле, можно жить и вполне неплохо.
В квартире всегда идеальный порядок, полы моются ежедневно, пыли не бывает, как явления, все безделушки расставлены в строго определённом порядке, посуда всегда сверкает, я и сын умеем есть, не роняя крошек на пол – чего стоит этот идеальный порядок лучше не задумываться.
- Проходи, - она как-то ласково, приветливо и затравлено улыбается, как только у неё и выходит, я развязываю шнурки, снимаю обувь, перешагиваю порог, ставлю обувь на свежую газету.
- Руки. - Я снимаю перчатки, закатываю рукава пальто, показываю ей ладони и тыльную сторону кистей. Она наклоняется и внимательно рассматривает мои кисти. Смотрит. Они идеально чистые, на них нет ни грязи, ни царапин. Она кивает:
Я задумавшись смотрю, как она наматывает на палец прядь волос, выбившуюся из аккуратного пучка, это выглядит красиво, изящно – у неё тонкие кисти, выкрашенные в яркий, винный цвет волосы – проще будет опознать, проносится у меня в голове. Я тут же отгоняю эту мысль. От неё тяжело и муторно на душе.
Она не знает, кем я работаю. Не знает, но догадывается.
Её болезнь – удел людей интеллектуальных. Она вполне в состоянии сравнить средние зарплаты по региону и мою, спросить, почему большую часть зарплаты я получаю наличными, она знает, в штате какой частной косметологической клиники я числюсь терапевтом, она знает, что я никогда косметологией не интересовался и всегда хотел быть хирургом.
Я не гнался за романтикой профессии – её нет, только грязь, стыд и скотское отношение; я не стремился спасать жизни – мне был интересен человек, что он и как это работает.
Теперь я думаю, что мне лучше бы было идти в психологию.
Вечер проходит бессмысленно и пусто. Жена смотрит задумчиво и тихо, выстукивая по столу затейливый ритм, сын галдит о какой-то откровенной, но вполне забавной ерунде. Что-то об ограблении банка пластиковой вилкой или около того.
Я почти не слушаю, аккуратно ем ужин и киваю.
С утра я отвожу сына в школу, крепко держа его за маленькую, пухлую ладошку, перчатки он одевать отказывается, желаю ему приятного дня, и даю «пять».
- Нет. Хуже. От него хоть умирают.
В ответ парнишка притихает и смотрит исподлобья.
Рома выглядит неловко и беззащитно. Коротко бритые вьющиеся волосы обнажают форму черепа – ладного, но угловатого. Лицо, со светлыми, чистыми глазами выглядит болезненно и устало, на острых, выпуклых скулах темнеют мелкие, блёклые веснушки, губы обкусанные и обветренные нервно поджимаются.
Я отворачиваюсь, делая вид, что мне нужно взять что-то из расходников со стеллажей, просто чтобы на трогательного юношу больше не смотреть.
У меня всегда была плохая память на лица, я больше аудиал, но привычка рассматривать людей появилась как профдеформация. Запоминать рост и вес, вычленять из облика яркие черты, которые даже поблёкшими будут выдавать своего хозяина.
У мальчика Ромы шрам на ладони. Родинка за ухом. Ярко выделяется край челюсти.
Нужно работать, одёргиваю я себя.
- Продолжаем, - говорю я Роме.
Мы поднимаем тело, кладём его на стол, я обхожу его по кругу, поправляю руки и ноги, поднимаю взгляд на посеревшее, оплывшее, мертвое женское лицо.
У неё, точнее – у тела, уже меняется цвет кожи, - это не пережать словами и ни с чем не спутать. У неё расслаблены все мышцы, застыла в венах кровь, у неё не бьётся сердце, она не дышит. Вот эта вот тяжёлая, бывшая некогда живой женщина, которая спала, ела, жила, мечтала о чем-то сейчас лежит бесполезно, мёртво и тупо. От этого контраста захватывает дух.
- Жутко, - слышу я тихий севший голос.
- Привыкнешь, - отмахиваюсь.
- К такому не привыкают… - Начинает Рома. Я сдерживаю ухмылку, - тоже раньше так думал, и отвечаю:
- Это не человек. Это то, что было человеком. Сейчас это бессмысленная груда мяса. Всё. Человека нет больше. – Роман продолжает на меня смотреть молча, не решаясь осуждать – знал же, поди, куда шёл.
Ну, не всё, может, знал, но догадывался – точно.
- Ну вот у тебя хоть собачка в детстве была?
- Ну вот и всё. Все там будем. Иди давай, мне работать пора.
Мне платят в том числе и за то, что я не задаю вопросов – почему вырезать конкретно один орган, а не все, откуда пришло тело, почему на нём пулевое ранение, проверили они его на заболевания, узнали ли группу крови, не будет ли проблем с совместимостью – моё дело вырезать. И всё. Хорошо, быстро и без тупых вопросов.
Как я успел догадаться работа проходит о множество этапов, и выполняют её люди, о существовании друг друга даже не подозревающие – я бы мог усомниться в эффективности этого подхода, но судить не мне.
Я работаю тут уже пятый год, я ценный сотрудник, своего начальства я, конечно, не знаю, но думаю, оно мной довольно. Даже зарплату повысили.
Рома, весь молчаливый и неловкий помогает мне дотащить новое тело, стараясь на него не смотреть и поэтому постоянно спотыкаясь, сбивая собой углы и пороги. Когда мы дотаскиваем наконец тело до стола я не выдерживаю:
- Прости, конечно, ты тут всего неделю…
- …Тем более, поэтому – это труп, к этому надо привыкнуть, нечего его стесняться и боятся тоже не нужно. «Бояться нужно живых» или как там. Всё.
- Я знаю. Я понимаю. Просто всё это… Ну, не слишком честно?
- Не слишком законно, ты хотел сказать это. Честность тут вообще не при чём. Незаконно - может и так, да, но ты уже не сможешь пойти на попятную, понимаешь? Поздно уже, запомни – не ты, так другой. Не тот другой – значит кто-то ещё. – Я наклоняюсь над телом, прикрываю его тонкой нетканой простынь, просто для того, чтобы этот ребёнок перестал на тело пялиться.
- Запомни, Рома, я не делаю никакого, как это говорится, «плохого зла». Их уже привезли сюда мёртвыми, им не больно и не страшно. Больно и страшно обычно нам, живым. Вот посмотри на него, - начинаю я и тут же опоминаюсь, - хотя, нет, не смотри, всё равно не увидишь. Он ещё не окоченел и процессы разложения почти не начались – у него могут быть вполне себе неплохие почки. – Я, конечно, очень упрощаю, но. - И кому-то сейчас нужны эти почки. Кто-то без них сейчас умирает. Ты знаешь, какие в государственных больницах очереди? Нет, не только в регистратуру и к терапевту. Они везде огромные. И кто-то сейчас в этой очереди умирает. Тебе труп жаль? Или умирающего жаль? Где и что тут плохое зло?
Мне-то, если честно, всё равно, но мальчику нужна беседа и правильно расставленные акценты. Мальчику вообще по жизни придётся тяжело.
Я, честно говоря, не знаю, куда на самом деле идут органы. В частные коллекции, на стол особо искушённым гурманам, на пересадку в другие «подпольные» центы – я просто делаю свою работу и делаю её хорошо.
В офисе обстановка самая гнетущая, по крайней мере, так говорят, хотя меня, конечно, всё устраивает, - пол из протёртой мелкой подъездной плитки, стены с пожелтевшим от времени кафелем, - новые, блестящие металлические шкафы с новыми и хорошими инструментами, которых всегда достаточно, - не то, что в государственных больницах, - ровные ряды баночек с антисептиками, которые я абсолютно спокойно могу таскать домой. Условия, несмотря ни на что, близки к идеальным.
Тела тут не хранятся, поэтому и запаха – по крайней мере сильного, нет. Если и есть, то я всё равно его уже не чувствую.
Я задумчиво смотрю на мёртвое, распотрошённое тело, покачиваю в рукав скальпель в ритм музыки. Вспоминаю.
Рому в первый день, правда, вырвало.
Я смотрю на мёртвое тело с любопытством. Оно молчит. Иногда я жду смерти с чувством приближающегося чуда. Все мы умрем, никто не спрячется, мы все, каждый из нас однажды узнает, что там. Мысль об этом порой приводит меня в восторг. Остальное время я её боюсь, как боятся какого-то сложного и незапланированного дела, которое ни с того, ни с сего может свалится на голову.
Мёртвое тело своё мнение не озвучивает.
Через пятнадцать минут я щёлкаю крышкой беленького контейнера, помечаю его, чтобы не перепутать. Открываю дверь, выхожу стягивая с носа маску зову Рому. Напарник его, кстати, недавно уволился.
Мы вместе уносим тело, передаём в заботливые руки тех, кто от него избавится.
Пока я наливаю чай, пока я недовольно стряхиваю с белого рукава брызги заварки Рома говорит.
- Да не могу я так, - говорит мальчик Рома. – Тоже уволюсь как-нибудь. Ну или у тебя на столе окажусь, встретимся. – Он смотрит на меня и как-то пронзительно, грустно улыбается. Я смотрю на него молча. Совесть мальчика передавила. Киваю ему. Обещаю поговорить с кем смогу, чтобы его отпустили мирно.
Мне нигде и ничего совесть не жмёт.
Рома мелко хлебает горячий чай и не трогает ни печенье, ни сушки. Лицо у него всё так же бледное.
Он смотрит на меня как будто с надеждой и жалостью.
Я беру новую сушку и глотаю чаю.
На следующей неделе у Ромы появляется напарник.
Я благодарю Бога за спасённую поясницу.
День проходит продуктивнее – мне не нужно отвлекаться на перетаскивание трупов, я спокойно ухожу в работу, почти с азартом – пару тел приходится отбраковать, жаль.
Когда я уже почти собираюсь домой, - торопясь, потому что пропущенных на телефоне, которым я на работе не пользуюсь, было куда больше, чем обычно, и – главное, количество их было нечётным, а моя жена к нечётным числам относится с необъяснимым опасением, поэтому звонит по два, четыре, шестнадцать раз – но не тридцать семь.
В конце рабочего дня моего, в конце своего последнего рабочего дня Рома приносит тело. Сам. Один. Маленькое детское тело и лист на него.
Я распаковываю мешок – зрелище не слишком приятное, у ребёнка обезображено лицо, точнее – разбита голова скорее всего от удара тяжёлым, тупым предметом, - я отключаюсь, осматриваю голое, хрупкое тело мальчика лет шести-восьми, и приступаю к работе.
Лёгкие всегда сложно – они портятся очень и очень быстро, их мало извлечь – их надо ещё и промыть, напитать консервирующим раствором, накачать воздухом… Я приступаю к работе.
Упаковывая маленькие, розовые, гладкие лёгкие в стерильно-белый контейнер, приводя кабинет в порядок, - финальную уборку и дезинфекию тут проводят без меня, ночью, я сутра прихожу на всё готовое и только выключаю ультрафиолетовые лампы и проветриваю. Выбрасывая инструменты одноразовые, убирая многоразовые инструменты в контейнер с раствором, иначе не отмоются, я понимаю, что душу рвёт смутное, тревожное чувство, что-то сродни предчувствию надвигающейся грозы.
Я подхожу к разворошённому детскому телу, которое на огромном стальном столе выглядит ещё меньше, ещё тоньше, ещё беззащитнее и мертвее – хотя куда ещё.
Я зачем-то смотрю в мусорную корзину, где лежат перемазанные в густой крови перчатки, на свой операционный костюм, - на голубой ткани бурые пятна кажутся чёрными.
У маленькой детской руки маленькие, обломанные ногти, с грязными полукружьями, ломкие суставчатые пальцы, пухлая ладошка – и именно эти руки, не разбитая голова, не вывернутая грудная клетка вызывает во мне странное омерзение. Эти маленькие, грязные руки.
Невинного, маленького ребёнка.
Вот уж кто тут не успел сделать никакого зла. Никому.
Я склоняюсь над размозжённым лицом – в нём нет ни одной черты, только кровь, грязь, обломки черепа, хрящи носа и холодящий затылок привкус ужаса. Я всматриваюсь внимательнее, чувствуя, что что-то упускаю, что-то важное и простое. Я смотрю, как бликуют в ярком свете операционной пятна спёкшейся крови, зубы приоткрытого рта с разбитыми губами, потухшие глаза с расширенными зрачками и гетерохромией радужных оболочек, один карий, другой – зелёный, прямо как у моего…
Стены тут же бьют в уши, пол и потолок схлопываюстся. В ушах резко проигрывается звонок моего сотового – хотя я точно знаю, что у него отключен звук и он в подсобке.
Где-то за дверью, на лестницу с грохотом падают носилки с телом.
Носильщики роняют на пол свежее тело, испугавшись моего долгого, отчаянного крика.