Все новости
Проза
23 Января 2019, 16:40

№9.2011. Горюхин Юрий. Истории Горюхина. Часть II

Истории Горюхина. Часть II
Крякнул старинный буфет прадедушки и прабабушки, растворилась его скрипучая дверка, но вместо того, чтобы по дедовскому обычаю налить себе рюмочку приторного, как церковная свечка, кагора, взял я связку кованых ключиков и стал бессмысленно открывать и закрывать различные ящички. Много добра скопилось за два века: пробки, флакончики, кулечки, фантики, тетрадки в клеенчатых обложках: «Расходы за 1966 год», «Расходы за 1967 год», «Расходы за… Егорке». Обомлел. Мне, что ли? Ящичек закрыл, тетрадку раскрыл, сел на гнутый, такой же древний и скрипучий, как буфет, стул, включил лампочку электрическую энергосберегающую, стал читать.
Зачеркнутое: «Буханка белого хлеба – 12 копеек…». Задумался: много или мало? «Небось, Егорка, затылок чешешь, много это или мало?» – это прадед Константин Иванович Горюхин на полях пометку мне сделал. Ладно хоть смайлик не поставил. Дальше читаю.
«Я тут подумал на досуге и решил, что многое тебе не рассказал, а то, что рассказал, то ветер из твоей головы давно выдул, поэтому, на тебя не надеясь, сам пишу самоличные думки в линованную тетрадку. Как ты, наверное, из своей незамысловатой жизни уже понял: мысль, изреченная в воздух, есть дура, а слово на кончике пера – молодца!»
Усмехнулся: ну, это еще вопрос! От перемены мест дура редко умнеет. Но прадед на полях мне уже пальчиком грозит: «Чую, Егорка, в полемику лезешь. Лучше помалкивай пока, да на ус мотай, иль у вас нынче усов не носят?»
Отчего не носят? Бывает, что и носят, хотя бритых наголо стало намного больше.
Перевернул страничку.
Глава 1
«А дело было так», – опять издалека завел речь Константин Иванович.
Не сдержался, мысленно поддразнил прадеда: сотворил Бог небо и землю? Почти угадал: «Призвал как-то царь Иоанн своего воеводу Ивана Нагого. Воевода хоть и не робкий был, но струхнул изрядно – Иоанн у Рюриковичей по счету вышел четвертым и, видимо, оттого очень грозным. Подумал тогда Нагой: «Если в острог какой сошлет, будет хорошо, а то ведь воткнет по своему обычаю посох в ногу, ударит набалдашником в висок, как сыночка родимого, отдаст этому недомерке Малюте на душегубские удовольствия».
Вот тебе на! – еще один детский стереотип в голове перевернулся. Всегда представлял Малюту Скуратова огромным, бесформенным злодеем, похожим почему-то на актера Вячеслава Невинного, а ведь реальный Малюта потому и малюта, что был мал ростом и, возможно, весом. Он и редким садистом слыл как раз из-за того, что известно: чем человек мельче, тем намешанные в нем гадости концентрированнее. Теперь буду представлять Малюту похожим на актера Ролана Быкова, не в обиду последнему, конечно.
«Иоанн Грозный словно прочел мысли Нагого. Давай-ка, говорит, Ванька, в путь-дорогу собирайся, в острог тебя отправляю! Воевода, то ли в печали, то ли в радости, поинтересовался, в какой из ему известных, а у царя тогда настроение было хорошее, приподнятое, рассмеялся он, а его слуги-опричники, как им и положено, подхихикнули: поплывешь туда не знаю куда, найдешь место не знаю какое и поставишь острог под названием не знаю каким. Но! – это у царя, словно у женщины в опасные для ее рассудка дни, настроение поменялось, воткнул он острый посох рядом с сафьяновым сапогом Ивана Нагого – чтобы острог был на самом востоке и по возможности юге нашей необъятной Руси-матушки, и никакой плохой басурманин к этому острогу-крепости сунуться не мог, а хороший пусть себе суется – под опеку возьмем, – выдернул царь Иоанн посох из пола».
Разве в каменных палатах Иоанна полы были деревянные? – подумалось почему-то, ну и в продолжение додумалось: знал бы предпоследний из Рюриковичей, что через 430 лет на миллионном «остроге с незнамо каким названием» будет опять Рюрикович сидеть.
«Воевода Иван Григорьевич мешкать не стал, собрал стрельцов и других служивых людей, погрузился на струги с насадами и поплыл крепить отчизну. До Коломны плыли по Москве-реке, потом через Рязань, Муром по Оке, а от Нижнего Новгорода до Казани по самой Волге. Проплыли Казань, дальше по течению плывут – не напрягаются.
А был у Нагого слуга верный, помощник расторопный, тоже Ванькой звали, вот он ненавязчиво и поинтересовался у воеводы: «А не приплывем ли мы, Иван Григорьевич, таким образом в Астраханское ханство или, того хуже, к персидскому шаху?».
«Не пойдет! – принял тогда решение царский воевода. – На весла! Против течения плыть будем, сворачивай налево, на черную реку Кама!».
И стали казаки со стрельцами мозоли набивать, против волн грести – крепким русским словом Ивана и Ваньку поминать. Но не только гребли да исподлобья зыркали, они и божьи дела делали: завезли в татарское поселение Алабугу – «пестрый бык» по-русски – царскую икону святителей Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста и переименовали «пестрого быка» в село Трехсвятское. Правда, потом атеисты вроде тебя опять его Алабугой-Елабугой звать стали, может, оттого сочинительница стихов Цветаева там и повесилась в безбожное время пятиугольных знаков. Дальше прогребли, какие-то лежащие на берегу челны проплыли (наверное, челны на том берегу лежали до тех пор, пока их большегрузные «КамАЗы» не передавили, – это уже я робким курсивом встреваю в прадедовское повествование), до развилки дошли по фарватеру: вверх по черной Каме – Большая и Малая Пермь с живущими там коми и зырянами, вниз – по Белой Воложке к башкирам. «Не! – вдруг, до этого безмолвные, загудели стрельцы, – на север по черной воде, да еще к комикам, не хотим, лучше по белой воде на юг к башкирцам погребем». Воевода спорить не стал, потому что и царь ему велел: «И по возможности на юге!».
Опять плывут и плывут, а места подходящего все нет: то пригорок вроде бы неплохой, да лес вокруг, из которого острог строить, дрянненький – береза да осина, то наоборот – дуб благородный, а возвышенность так себе. Была одна неплохая горка у речки Бирь, но там Нагой строптивого боярина Челядина высадил. Наконец доплыли до места, где Белая Воложка на две части делится и обе части слуг государевых в тупик ставят: налево – опять черная река, направо – опять белая. Решили, что приплыли «не знай куда» и судьбу можно больше не пытать, спустились назад к маленькой, но «бешеной» речке (ее ногайцы так и прозвали: «Су-тилак» – бешеная вода), тут же по русскому обычаю ее переименовали на свой лад в Сутолоку (так вот отчего она в сточную канаву превратилась – опять встреваю), поднялись на холм и разом согласились, что место для острога хорошее. С одной стороны текла река Белая Воложка, с другой стороны речка Сутолока, с третьей стороны глубокий Спасский овраг, а с четвертой – глубокий Ногайский овраг с текущей по дну речкой Ногайкой, тоже наверняка бешеной».
Тут я озадачился: это что же, в Ногайском овраге и хоронились те загадочные ногаи, переселившиеся потом в деревню Ногаево под Уфой, а потом вообще растворившиеся среди русских, башкир и татар, потому что, «земную жизнь пройдя до половины», я так ни одного ногая и не встретил?
Не только я, но и прадед мой озадачился, пометку на полях сделал: «Про ногайцев, Егорий, меня не спрашивай, сам не знаю, чего они тут делали и куда делись. Говорят, ханская ставка Тиря-Бабату Клюсова была в Чертовом городище на Лысой горе – той самой, на которой лет через триста уфимский пролетариат ласковыми майскими денечками планы строил, как ему в гегемоны выбиться. И собирал хан Тиря дань с окрестных башкир. Может, в Ногайский овраг дань и свозили, а строптивых в студеную Ногайку с головой окунали и держали так минуту-другую для острастки, одно слово – ногаи! А ушли, наверное, как обычно, в Великую степь, на разбойничью свою прародину, где, может, с казахами переженились, может, с киргизами, а то с китайцами или вовсе с американскими мормонами, с них станется!».
Понял, будем считать, что ногаев победили, разгромили, насильственно, прости господи, ассимилировали. А Лысая гора и сегодня глухим высоким забором огорожена – опять, наверное, очередные сборщики дани поселились. Что там у нас на следующей страничке?
«Первым делом приказал Нагой церковь рубить («тебе, безбожнику, этого не понять», – все укоряет прадед внучонка мелким шрифтом на полях), а так как высадились они на берег в аккурат на Троицу, в году 1574-м от Рождества Христова, то и церковь стала зваться Троицкой. Времена тогда были божеские, антихрист Никон еще не родился, «звериный» 1666 год еще не настал, когда нам, истинно верующим, стали пальцы рубить, чтобы креститься не могли, живьем в храмах сжигать, чтобы пепел по ветру сеять, у всех православных была одна истинно верная церковь – двуперстная».
Так, по всему, начинается старообрядческая религиозная пропаганда, но напрашивается традиционный вопрос: каким боком мы, Горюхины, ко всей этой любопытной истории причастны? Не успел левую бровь нахмурить, а правую приподнять, изображая недоумение, – в тетрадке уже прадедовский ответ на мой вопрос: «Да! Кержаками ни в Уфе, ни в Белебее, ни в каких других окрестностях тогда еще и не пахло, потому как в одном Нижегородском уезде, недалече друг от друга, как я уже говорил, еще не родились с разницей в пятнадцать лет радетель за веру протопоп Аввакум и мордовский крестьянин Никитка Минин, ставший кровавым реформатором Никоном!
А роль наша, горюхинская, в то время была следующая: рыбачил как-то пращур старосты Трифона (это тот самый Трифон, о котором Пушкин в своих историях упоминал), Селиван, со своим сыном Ванькой на речке Сивке у нашего родового гнезда. В ближайших перекатах и омутах к селу Горюхину, известное дело, всю рыбу уже повыловили, спустились они вниз по течению до впадения Сивки в Оку. Набили острогой рыбы, сколько нужно для знаменитой горюхинской ухи (это когда поставишь в котел ложку, а она стоит, не падает), но на большой праздничный пирог для всей родни, а это, считай, все село, не хватает. Вдруг видят, в омуте на самом дне сом лежит, тогда, представь себе, Егорка, вода в реках была такая чистая и прозрачная, что оброни случайно в нее затертую полушку, непременно увидят ее на дне, позовут того же Ваньку, тот нырнет и непременно достанет. Вот и нырнул он за сомом, потому что острогой его было никак не зацепить, ухватил за жабры, на поверхность потащил. А в это время, как ты, наверное, уже догадался, плыл на стругах и насадах воевода Нагой. Увидал он подводное мастерство Ваньки, подивился, тут же купил у его отца Селивана за сверкающий на солнце медный пятак последней царской чеканки усатого сома, а Ваньке предложил службу: мол, ему такие ловкие пригодятся, ну и жалованье, конечно, посулил хорошее. А когда узнал, что Ваньку Ванькой зовут и знает он худо-бедно грамоту, а на досуге от нечего делать сочиняет еще и всякие побасенки, тут же прибавил стрелецкий кафтан, шапку красную и сапоги с загнутыми носками на полуторавершковых каблучках.
«Пусти, тятенька, мир поглядеть, Родине послужить», – тут же жалостливо испросил у отца разрешение преисполненный долга и соблазна Ванька. Селиван, конечно, скупую горюхинскую слезу смахнул, вроде как в глаз мошка попала, хотел урезонить: «Матушка-то как же?», но вздохнул и отпустил Ваньку на государеву службу, а пятак за щеку положил, чтобы не потерялся.
Вот этот наш Ванька и подсказал Нагому с Волги свернуть и по Каме против течения грести».
Глава 2
«Хоть ты, Егорка, наполовину магометанин…»
Во-первых, что за всеобщая неискоренимая привычка путать национальность с вероисповеданием? Во-вторых, вроде бы прохожу по категории атеистов, хотя для старовера что мусульманин, что католик-латинянин, что свой брат православный «трехперстный» – все безбожники. В-третьих, не на половину, а на четверть – второй мой дед, Мухаммед Салимов, сын деревенского муллы Сафиуллы (сомневаюсь, что он благословил этот брак) женился на Марии Люлькиной из большого волжского села Шеланга, их дочь, моя мать Галия, вышла замуж за внука Константина Ивановича Александра – больше двадцати пяти процентов никак не набирается…
А на полях уже кривая, как кержацкая ухмылка, прадедовская пометочка: «Небось занудствовать начнешь?».
Осекся и подумал, что, проплывая по Волге мимо одного из аулов где-нибудь в районе «пестрого быка», Ванька Горюхин запросто мог пульнуть из ружья в сторону татарина Салима, а тот в ответ выпустить по стругам Нагого пару свистящих стрел. Не исключено, что потом в Шеланге рыбак Люлькин нырял на спор с тем же Ванькой в волжские омуты, а воевода со стрельцами их подзуживали. Но для чего сочинять свои фантазии, когда можно читать чужие?
«Хоть ты, Егорка, наполовину магометанин, а все равно сердце твое должно кровью облиться. Простояла срубленная Нагим Троицкая церковь 222 года, покуда не сгорела, а заложенный почти одновременно с ней каменный храм Троице-Смоленского собора (больше тридцати лет его строили, в 1616 году только закончили) простоял 340 годков. Чего только его стены не перевидали, чего не испытали: и ногаев зловредных, и не раз бунтовавших башкир, и Чику-Зарубина, и императоров Александра с Николаем, и Ленина с Крупской. Но никто на него не покушался, даже бывший семинарист Иосиф не вынул изо рта трубку и не перечеркнул ее мундштуком табачное облако крест-накрест, а разоблачитель и реформатор Никита (заметь, Егорка, опять Никитка!), не без помощи местных товарищей, в 1956 году взял и взорвал его. Вместо него воткнул Никитка каменный меч рукояткой в землю и прозвал его монументальным произведением искусства, олицетворяющим дружбу. Торчит теперь этот тридцатиметровый кладенец, прямо в голубое небо острием целится».
Эту крамолу я от прадеда уже слышал. В нынешнее политкорректное время, переполненное ветрами демократических свобод, за такие слова не пришили бы разжигание какой-нибудь розни, сиди потом в остроге или новый возводи, а то и посох в ногу воткнут, набалдашником в висок ударят, а уж малют скуратовых, до душегубств сладострастных, в России всегда было – только свистни.
Но прадед, слава богу, тему развивать не стал: «Взошел воевода Иван Григорьевич на холм, вслед за ним Ванька с товарищами дубовое бревно втащили. Огляделся Нагой – все окрестности словно на ладони: «Что, Ванька, как крепость назовем, чтобы государю отписать?» Сбросил Ванька с плеча комель многопудовый, «Уф!» – сказал, пот со лба красной шапкой вытер.
«Уфа, говоришь? – задумался Нагой. – А что, слово короткое, для местного наречия благозвучное, так тому и быть! Пошли царю отчет писать!».
Во как просто! Чего, спрашивается, кандидаты наук над этимологией Уфы головы ломают? Разве что докторские пишут...
«Ну а сам острог, кремль то есть, был небольшой, всего о трех башнях, а общая длина пятиметровых дубовых стен была метров четыреста – четыреста пятьдесят, не больше. Но малой крепости без хитрости нельзя, это большая цитадель может одним своим видом страх наводить, лениво во врагов из пушек постреливая, небольшому укреплению всегда в запасе подвох иметь надо. И все тот же Ванька Горюхин его воеводе Ивану Григорьевичу шепнул на ухо. Самую важную, Михайловскую, башню на севере сделали проезжей, защищающей дорогу в кремль, самую маленькую, Наугольную, на северо-востоке, – всего лишь сторожевой, чтобы за сибирской стороной наблюдать, а Никольскую на юге сделали пешеходной. Именно через Никольскую башню обиженные бесцеремонным строительством ногаи порешили проникнуть в крепость, чтобы стрельцов перебить, полонить, в рабство киргизам продать. Пошли на злое дело самые безжалостные головорезы под предводительством самого коварного лазутчика по прозвищу Йондоз. Прикинулись они мирными башкирами, привезшими для обмена мед, кумыс, конину и как бы себя показать – людей посмотреть. И только ногаи прошли за Сутолоцкие ворота Никольской башни, как сразу же скинули овечьи тулупы невинных торговцев, выхватили длинные ножи с зазубринами, чтобы наброситься и в мгновение вырезать охрану урусов. Но не знали злодеи, что Никольская башня имела хитрый изгиб – захаб. Оказались ногаи в ловушке. Стрельцы их, конечно, со второго яруса башни всех перестреляли, потому что времена тогда были простые и ясные: ни в одном королевстве конвенцию по военнопленным еще не сочинили и торжественно не подписали. Ну а ногайский хан Тиря, как узнал, что его самого многохитрого лазутчика Йондоза русский Ванька вокруг Никольской башни, словно вокруг своего пальца, обвел, решил, что настали плохие времена, снялся с насиженного места и ушел искать для своего Чертова городища другую Лысую гору, около которой еще не было русской крепости. Но хоть и скрылся в клубах пыли зловредный ногайский хан, оставил он после себя молву, что никуда ногаи не ушли, а русский воевода Нагой вовсе не Нагой, а другой ногайский хан – Ногай! А тут еще царь Иоанн IV Грозный взял седьмой женой близкую родственницу, почти сестру Нагого – Марию Федоровну, вот люди и смекнули: какой нормальный человек возьмет себе седьмую жену, если в этом нет никакого политического расчета? Так и осталось в народных головушках предположение, что тут не все чисто. Хотя что это я? Не об том речь, дальше слушай, читай в смысле».
Глава 3
«Долго ли коротко ли, точнее, ровно через двенадцать лет после высадки воеводы Ивана Нагого у будущего монумента Дружбы стал в Уфе воеводить другой Нагой – Михаил, получил кремль статус города, и стала Уфа строиться, как записано в древних бумагах, «на семи холмах и среди осьми великих оврагов». Я, если честно, осьми оврагов не насчитал: Ногайский, уже упомянутый, Ильинский, Спасский, Успенский, Сибирский, Сутолоцкий, Шувалин. Куда «осьмой» делся – не знаю. Может, ты, Егорка, вооруженный передовыми средствами познания неизведанных тайн, его разыщешь, иначе для чего вам эти бесовы электрические машины вычислительные?»
Опять Константин Иванович в своей седой бороде усмешку прячет! Какие, к тому же бесу, овраги, тут домашний адрес не сразу вспомнишь, номер телефона с большим напряжением, электронную почту через раз, пароль кредитки через два, индивидуальный номер налогоплательщика, чтобы не забыть, на груди выколол!
А то, что на холмах, так оно и понятно, в сырой темный овраг только бандюк или разбойник полезет, хотя первые после развитого социализма уфимские буржуи почему-то туда и полезли – именно в Ногайском овраге коттеджей понастроили.
«А по холмам между оврагами поползли первые улицы, каждая начиналась от ворот нового уже большого кремля и вела не куда-нибудь в тайгу или степь, а каждая к своей церкви: улица Коммунистическая вела к Успенскому монастырю, улица Менделеева – к Сергеевской церкви, улица Октябрьской революции – к Благовещенской и Спасской церквям, улица командарма Фрунзе – к Ильинской, а улица Габдуллы Тукаева – к церкви Фрола и Лавра».
Сарказм прадеда понятен, но улицы принадлежат тем, чья власть на дворе. Могла Екатерина Великая предположить, что в географическом центре ее империи не будет ни одного заштатного переулка, ни одного заваленного мусором тупика ее имени, а «вора Емельку Пугачева» отметят целой улицей, сподвижника же его увековечат и в асфальте и в чугуне с бронзой? И как разом обомлели бы все секретари обкома Башкирии, узнай они, что командарм Фрунзе, в штыковую захвативший улицу Ильинскую, вдруг перевоплотился в своего идейного врага Заки Валиди. И не ударил бы набалдашником в висок, не воткнул бы посох в хромовый сапог наркому внутренних дел Берии генералиссимус Джугашвили, сообщи тот ему, что в городе Тбилиси появился проспект имени американского президента Буша? Можно многое предположить, многому изумиться – то ли еще будет!
Переворачиваем страничку:
«А про церковь Фрола и Лавра ходила легенда, что любой проезжий человек, поставивший в ней свечку за здравие или за упокой, на какой бы промысел дальше ни отправился, обязательно вернется и около этой церкви поселится. Не он, так его сын или внук. И хоть церковь эта давно сгорела, встретишь в Уфе на Случевской горе или у Ногайского оврага какого Фролова, знай – наверняка где-нибудь в Сибири золотишко мыл, а потом все бросил и сам не ведает, как его в Уфу занесло, как «меж осьми оврагов» очутился, – а все промысел божий!».
Что тут скажешь, и Фролова встретил, и приехал он с «золотой речки», и поселился над Ногайским оврагом, и тоже в божий промысел верит – и добавить нечего…
«Да! Про Ваньку Горюхина совсем забыл. Они, как с Иваном Григорьевичем уфимский кремль возвели, так вскорости назад в Русь вернулись. Нагой в Москву и сразу на свадьбу Иоанна и Марии Нагой попал, и хоть сидел в «кривом столе» и, возможно, даже на последнем «полатном брусе», но ведь на царской свадьбе!
А Ванька прямиком в село Горюхино отправился, отца, мать (уж сколько она слезинок в кулачок собрала!) обнял, расцеловал, ну и сестер-братьев, дядей-теть, своячениц и кумовьев тоже обнял, всем подарки раздал и тут же в речку Сивку за семипудовым сомом нырнул, чтобы ухи на все село наварить и пирогов на весь честной горюхинский мир напечь.
Не успел Ванька от государевой службы дух перевести, как отец Селиван его женил на красивой, но упрямой, доброй, но строгой, умной, но бесхитростной девушке Капитолине из соседнего Карачаевского села и отделил. Ванька, конечно, детишками обзавелся, хозяйство поднял и до тех пор, пока от многолетия из памяти не выжил, рассказывал домочадцам, да и любому слегка выпимшему и оттого внимательному первому встречному, про далекий город-кремль Уфу. Рисовал угольком на белой печке длинный путь по пяти рекам, искусно плел из слов полные приключений и опасностей истории про верных товарищей, коварных врагов и всегда мудрых руководителей.
Но как-то, основательно разговевшись на Пасху, поднял упавшую с сеновала сухую веточку полыни, растер ее в ладонях, вдохнул во всю грудь солнце и ветер Великой степи, повесил буйную голову и поведал своей жене Капитолине еще одну историю.
Выше было сказано, что после того, как хану Тире привезли перекинутое через хребет мосластой клячи бездыханное тело Йондоза, снялись ногаи: вылезли из глубоких пещер Чертова городища, ушли с Лысой горы, скрылись в клубах пыли. Сказано было, но не добавлено: никто не заметил, как от черного огромного клуба пыли отделилось маленькое серое облачко и поплыло назад к уфимскому кремлю, – это четвертая жена Йондоза, красавица Ай, в неудержимой ярости мщения вознамерилась вырвать сердце у погубителя своего мужа. Схоронилась Ай конечно же в Ногайском овраге и стала ждать момента, когда Ванька из острога выйдет и беспечно куда-нибудь направится. Не долго ждала – вышел Ванька в ясный солнечный день за дубовые стены, подошел к реке, оттолкнул от берега неустойчивый челн, поплыл по Белой Воложке любимым делом заниматься – рыбу в глубокой воде из-под коряг доставать. Красавица Ай в другую долбленку прыгнула, следом поплыла. А Ванька заприметил лежащего в омуте двухметрового осетра – ничего и никого, кроме него, не видит и не слышит. Бесшумно коснулся борт лодки Ай кормы кровного врага, прыгнула она к Ваньке черной пантерой, хотя какие в Башкирии пантеры? – волчицей прыгнула, взмахнула острым кривым ножом, но долбленка – это не кобыла норовистая, не жеребец непокорный, которых любая ногайская девушка могла с детства усмирять; вмиг перевернулась утлая лодочка, и стала Ай вместо теплого воздуха холодную воду глотать. Ванька, конечно, нырнул, схватил ее за косы, на поверхность вытянул, потом на пологий берег вынес, к горячей груди мокрое трепыхающееся тельце прижал. Хотела Ай вонзить Ваньке в спину нож, но уж так крепко он ее к себе прижимал, так гулко стучало его сердце, что разжала она пальцы и выронила кривую смерть в речной песок. Что и понятно: ненависть – это та же любовь, только наоборот, через какое плечо в Белой Воложке перевернешься, так и выйдет. Полюбила красавица Ай ловкого Ваньку. Да и Ванька голову потерял. Но, как известно, не может православный во грехе жить, э-э... долго не может. Пошел Ваня к воеводе просить, чтобы дозволил в веру христианскую нового агнца ввести, ну и венчаться потом, конечно, по всем правилам. Нагой, как увидел Ай, так сразу разрешил ей стать Акулиной, но жениться Ваньке не позволил, потому что сам на Акулину глаз положил, так и сказал: «Не разрешаю тебе, Ванька, жениться, сам буду с твоей Акулькой жить, уж больно мне ее дикий нрав по нраву!»
Не мог Ванька воеводу ослушаться, но и Ай не могла старика воеводу полюбить – ему лет-то уже было не меньше тридцати! Один выход оставался – стать невестой Христовой. Остригла Ай черные косы в руку толщиной и ушла в только что созданный Христо-Рождественский женский монастырь на Большой Казанской, а родившегося чуть позже русоволосого сыночка ее Мафусаила отдали в Успенский монастырь, который потом тоже стал женским Благовещенским, а потом в безбожное время там чего только не было: и бани, и больницы, и черт-те что, прости господи! Не удивлюсь, Егорка, если там нынче торгаши да менялы какие-нибудь сидят – на чужой копейке себе рубль зарабатывают».
Сидят, где им еще сидеть, как не на намоленном месте? А Капитолина, жена Ваньки, что же?
«Про Капитолину небось спрашиваешь? Ну что Капитолина, поджала по-кержацки губы и перестала Ваньке детей рожать, вот и все».
Глава 4
«Неспешно, Белой Воложкой текло время, менялась Уфа, иногда по плану, высочайше утвержденному, иногда вследствие одного из многочисленных пожаров. Менялись в Уфе и воеводы. Как обычно, хорошего воеводу считали плохим, пока его не сменял новый. Если же старый воевода при сравнении с новым воеводой все равно оставался злодеем, мздоимцем, самодуром и прелюбодеем, то башкиры сочиняли про него протяжную песню, а русские – какую-нибудь повесть временных лет, и плохой воевода навечно оставался в исторической памяти. Спросишь, Егорка, оставался ли хороший?»
Спрошу.
«Тут дело обычное – сколько подвигов ни совершай, если сам не звенишь о них на каждом углу, в представлениях на награду ни описываешь, благодарности в архив ни подшиваешь, то твоих добрых дел вроде бы как и нет. Зато будь спокоен, промах твой, даже если он рожден одним лишь воображением верных друзей, и в поклепе зафиксируют, и шепот о нем по всем закоулкам пустят, а потом грозным приказом впишут в фолиант «История государства Российского». Но объективно определить достоинства или недостатки государева, да и любого другого человека, сквозь туман веков весьма трудно. Вот был ли хорошим или плохим уфимский воевода Кондратьев? Да бог его знает! Известно только, что во время его воеводства в 1670 году, в самый разгар преследования кержаков, старый уфимский кремль совсем обветшал, главная Михайловская башня развалилась, пушки с нее сняли и сложили в амбар. Что это означает? Как у нас на Руси реформа какая, так государство слабеет, в столице всякие шляхи заседают, смуту творят, а на окраинах крепости разваливаются, пушки в сараях ржавеют».
Э, Константин Иванович, про реформы и последующую слабость государственную я и сам могу рассказать – и на моей короткой памяти державу, будто долбленку Ваньки, вверх дном перевернуло.
«А что происходит, когда старая крепость рассыпалась, а новую еще только возводить собираются? Правильно, всякий лихой люд начинает безобразничать. Я куда клоню?»
Наверное, сейчас всплывет из исторического омута какой-нибудь из Ванек Горюхиных, который в очередной раз всех спасет, будто он не Ванька вовсе, а Брюс Уиллис.
«Чую, в правильном направлении мыслишь» – это на полях.
«Так вот, как я уже говорил, у рабы божьей Акулины и раба божьего Ваньки Горюхина родился, прямо скажем, несколько преждевременно, сын Мафусаил. Про Ваньку ты знаешь, а Акулина, как остригла ногайские косы и перестала дышать степным ветром, почти тут же захворала в сырой келье. Пометавшись с неделю в жару, она позвала нашего Ваню и ихнего Йондоза. Ваня, конечно, не пришел, а Йондоз прискакал на огненном жеребце, подхватил легкую, как перышко, Ай, посадил сзади себя и умчался к хану Чингизу в небесную орду. Мафусаил же подрос, но схиму в монастыре не принял, стал ремесленничать, женился, родился у него сын, у сына тоже родился сын, и у того родился сын, и кого-то из них звали Горюшкой – по фамилии нашей и, будем откровенны, по неказистости и невезучести.
Вот я и клоню, что жил этот Горюшко в то самое лихолетье, когда на воеводстве после Кондратьева сидел Черкалов, старый кремль к тому времени почти совсем развалился, а новый еще только на песке палочкой нарисовали. Разбойники тогда никому житья не давали, а дерзки и наглы были так, что как-то взяли и украли дочку самого воеводы и потребовали выкуп немалый. Не пожалел Черкалов богатства ради любимой дочери, спустились его стрельцы в Ногайский овраг, в оговоренном месте на плоский камешек посреди речки Ногайки сундучок с выкупом поставили, неподалеку ждать стали. Разбойнички сундучок подхватили, скрылись в овражной чащобе, а взамен никто не вышел. Часа через два стрельцы Ногайский овраг со всех сторон облазили – ни сундучка, ни разбойников, ни дочки, тогда и остальные семь главных уфимских оврагов прочесали. Всякого нечесаного сброду в лохмотьях целую толпу собрали, а настоящие лиходеи будто сквозь землю провалились. «Что делать?» – сам себя спросил воевода Черкалов. «Как быть?» – спросили друг друга стрельцы. «Отчего слуги воеводы только в ближайших оврагах ищут, ведь весь крутой берег Белой Воложки оврагами, словно разбойничьим тесаком, изрублен?» – спросил Горюшко у своего верного товарища, друга закадычного, башкира Мугусюмки. Не только Мугусюмка, но и служивые вопрос услышали и доложили воеводе, что Горюшко знает, где его дочку прячут.
«Запытаю! – закричал Черкалов, сапогами затопал. – Если не вернешь Марусю-доченьку!»
Повесил Горюшко кудрявую голову – всю его семью воевода в залог взял, в амбар с ржавыми пушками запер.
«Помогу», – сказал Мугусюмка и обрил наголо Горюшку: мол, для дела надо.
Как стемнело, лег Мугусюмка на дно долбленки и от берега оттолкнулся, то же самое приказал другу своему сделать. Поплыли они по течению. Один овраг проплыли, второй, у третьего дымок костра почуяли, голоса услышали: «Никак плывет кто-то?», «Нет, бревна где-то смыло, лазутчик бы на одном плыл, а тут два». Высадились Горюшко с Мугусюмкой поодаль, в овраг, заросший деревьями и кустарником, прокрались, видят – у костра разбойники сидят, зелено вино пьют, к дереву дочка воеводы привязана, а рядом с ней лошади взнузданные, чтобы при первой же опасности только вскочить – и след простыл. Как там у Пушкина в «Братьях разбойниках»: Не стая воронов слеталась на груды тлеющих костей, за Волгой, ночью, вкруг огней удалых шайка собиралась. Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний! Из хат, из келий, из темниц они стеклися для стяжаний! Меж ними зрится и беглец с брегов воинственного Дона, и в черных локонах еврей, и дикие сыны степей, калмык, башкирец безобразный, и рыжий финн, и с ленью праздной везде кочующий цыган!».
Да, Пушкин наш любимый фамильный поэт. И не страшно было неказистому, к тому же невезучему Горюшке лицезреть тех, кто режет хладною рукой вдовицу с бедной сиротой, кому смешно детей стенанье, кто не прощает, не щадит, кого убийство веселит, как юношу любви свиданье? Наверное, его друг Мугусюмка был фартовый.
«…Вернулись наши сыщики обратно к челнокам, разделся Мугусюмка и Горюшке приказал, обмазались они с головы до ног бараньим жиром, Мугусюмка к лошадям пополз, а Горюшке к Марусе велел.
Заметил «безобразный башкирец» лоснящегося Мугусюмку, сразу признал: «Башкиры! Лошадей уводят!».
«Хватай его!» – крикнул, не поднимаясь со своего места, «в черных локонах еврей».
«Воеводиху иди стереги! – приказал «рыжему финну» «беглец с Дона» и тут же выбил ружье из рук цыгана: – Не стрелять! Черкаловские людишки услышат!»
«Й-и!» – прыгнул в темноту за Мугусюмкой калмык.
А Горюшко веревки перерезал, Марусю поперек лошади забросил, и тут его схватил огромный, косматый, как медведь, «рыжий финн». Но схватить-то всей своей медвежьей силой схватил, только выскользнул обмазанный жиром Горюшко, словно ужик, попытался его «рыжий финн» за волосы поймать, да только пальцы скользнули по голому черепу. Финн потянулся за тесаком, но сила и скорость не одно и то же: успел Горюшко вскочить на коня позади воеводиной дочки и рвануть вверх по овражьей тропе.
«Стреляйте, братцы! Они следом за нами скачут!» – крикнул в черные пустые кусты вдоль оврага несшийся следом за Горюшкой на другой лошади Мугусюмка.
«Заряжай! Целься!» – крикнул в ответ Горюшко.
«Засада!» – сказал «в черных локонах еврей» и натянул поводья. Цыган, глядя на еврея, тоже приостановился: «А вдруг?». Финн встал рядом: «Вы чё?». «Измена», – подумал «беглец с Дона» и поднял коня на дыбы, «башкирец» потрогал рукой не так давно вырванные палачом ноздри и сбавил шаг, один калмык, повизгивая и покрикивая, догонял беглецов. Поравнялся калмык с Мугусюмкой, взмахнул тесаком над его головой.
«Неужто не поможешь, Урал-батыр?» – прошептал Мугусюмка.
«Й-и!» – взвизгнул калмык и провалился вместе с лошадью в карстовый провал Черкалихинской горы.
В утренних сумерках прискакали к кремлю голый Горюшко, голый Мугусюмка и почти потерявшая рассудок Маруся.
Воевода в трясущиеся руки дочку принял, в покои увел, Горюшку через третьего слугу поблагодарил, передать велел, что если тот найдет сундучок, который он разбойникам отдал, то может взять себе оттуда четверть, а то и треть содержимого.
Стала Маруся жить под усиленной охраной, женихов дожидаться. Но то ли не спешили женихи свататься после разбойников, то ли не могла забыть Маруся неказистое, блестящее в лунном свете тело Горюшки, измазанное бараньим жиром, – не вышла она замуж. И, как у незамужних тогда водилось, ушла дочь воеводы в монастырь».
Что, и Маруся тоже? Признаться, думал, ее Горюшке отдадут с полцарством в придачу. Но прадед пометочек на полях не делает, внимания на меня не обращает:
«С тех пор овраги и холм между ними в память о пленении дочери воеводы Черкалова и спасшем ее Горюшке-Горюхине стали звать Черкалихиными».
Ну-ну! Как нынче говорится: без комментариев!
«А верного товарища Горюшки Мугусюмку никак не отметили, только калмык оставил на его теле еще один шрам, но Мугусюмка не обиделся, лишь предположил как-то за самоваром у Горюшки, что когда-нибудь и какого-нибудь выдающегося башкира увековечат на Черкалихинской горе. Словно в Белую Воложку глядел Мугусюмка – взошел чугунной поступью на Черкалихинскую гору богатырский жеребец с красавцем Салаватом в седле!»
По-моему, пора переворачивать страничку!
Глава 5
«В прошлой главе, Егорий, мы назад вернулись, в этой давай вперед забежим. 23 мая 1759 года разразилась над Уфой гроза несусветная, грохотало так, что дубовые крепостные стены дрожали, велик был гнев божий! Попала одна из молний в главную Михайловскую башню Старого кремля, и выгорел город почти дотла! Остались только стены Нового острога, который к тому времени, слава богу, возвели.
Так приказало жить детище Ивана Нагого, впрочем, от Большой крепости сегодня тоже ничего не осталось. Но философствовать не будем, чать не Соломоны. Прошло после того пожара каких-то восемь лет, поехала, если помнишь по моим прошлым историям, Екатерина Великая со светлейшим князем Потемкиным из Москвы в Белебей».
В Белебей?!! – аж вздрогнул, подбородок от груди оторвал, сонный глаз кулаком протер.
«Шучу, Егор Саныч, в Казань, конечно! Но мимо Белебея все же.
Потемкин об уфимском пожаре, разумеется, знал, на пепелище царицу не повез. Знали и уфимцы, что Григорий Александрович ни за что не повезет Екатерину Алексеевну в крепость, до сих пор по российской привычке толком от пожара не восстановленную. Но знали, что если не выпросить денег на ремонт и строительство, то не сегодня, так завтра захватят Уфу какие-нибудь бунтовщики-мятежники – уж очень неспокойно вокруг было. Стали гадать, кого к царице отправить с просьбой нижайшей. Нагадали, что нужен тут человек грамотный, но не шибко, выпивающий, но не очень, пригожий, но не без дефекта, но главное – чтоб воровал в меру. В общем, послали к Екатерине писаря Ферапонта и наказали, чтобы ни в коем случае Потемкину на глаза не попадался – только к царице и сразу в ноги!
Нагнал Ферапонт царский обоз и поинтересовался у первого попавшегося ему конного офицера, как бы ему с Екатериной Великой повидаться. «А никак, – отвечал ему Потемкин, – со мной говори». Делать нечего, изложил Ферапонт уфимские проблемы, а Потемкин ему: «Не интересно». И на Ферапонта уже не смотрит, вот-вот коня в сторону направит. Взволновался Ферапонт, выступивший пот со лба рукавом вытер: «Григорий Александрович! Слышали-с мы в своем захолустье, заводик у вас есть пушечный! Не заводик, а, говорят знающие люди, одно загляденье! Вот если бы на ваше замечательное производство высочайший заказ направить на отливку пушек для уфимского кремля? Ведь, кроме как на вашем заводике, с этой задачей должным образом нигде не справиться!».
Потемкин коня попридержал, Ферапонта оглядел: «Любопытно, в том смысле, что, пожалуй, должным образом нигде не справиться. Всенепременно и сейминутно доложу царице-матушке, потому что до государственных дел она очень охоча! Как самого-то зовут?»
Сказал Ферапонт, что он Ферапонт, что из тех самых древних уфимских Горюхиных, про которых никто не помнит и не знает, как они в этой местности образовались. «Это ничего, – похлопал светлейший князь писаря по плечу, – скоро я к вам с реки Оки еще Горюхиных пришлю, уж больно они мне там надоели, – сочините какую-нибудь общую кержацкую родословную».
Ну а потом Екатерина очень кричала на Потемкина, ругала мужицкими словами, своим немецким кулачком била в русскую грудь за то, что князь не доложил ей раньше о плачевном состоянии первой возведенной на юго-востоке Руси крепости, гневно удивлялась, почему это пушки должны закупаться у Светлейшего, а не у Демидова, и, успокоившись, порешила, что утро вечера мудренее, а утром, сладко потянувшись, приказала Потемкину приступать к перевооружению уфимской крепости».
Так, Уфу отремонтировали, всех кержаков со Среднерусской возвышенности на Урал сослали, ждем, как я понимаю, крестьянскую войну?
«Поставили на уфимские стены потемкинские пушки – ничего, не хуже его деревень смотрелись!
Что же Горюхины? Переселили нас, наших предков то есть, как ты помнишь, в хлестаковскую Подкатиловку под Белебеем, стали мы обустраиваться, а как обустроились, стали размышлять, что неплохо бы нам с уфимской родней повидаться (то, что проживают в городе Уфе потомки Ваньки Горюхина, передавалось в нашем селе из поколения в поколение). Всю зиму размышляли быстрые умом горюхинцы, а в марте снарядил наш староста Трифон делегацию и отправил в путь. Не знали бедные Архип, Антип и Ксенофонт, что с 14-го декабря под Уфой стоял пугачевский «граф Чернышев» – Чика-Зарубин во главе двенадцатитысячного войска и четвертый месяц пытался захватить уфимскую крепость. И как этот Чика ни старался, не давалась ему Уфа, хотя противостояло ему за дубовым частоколом народу – всего ничего. Посуди сам, Егорка, по переписи 1802 года в Уфе проживало вместе с младенцами, стариками и женщинами всего четыре тысячи человек, представляешь, сколько было в 1774-м? А сколько из них могли держать оборону? Но не могли двенадцать тысяч оголтелых воинов с кровью налитыми глазами взять уфимский кремль и все тут! Оттого очень бесился «граф Чернышев» и зверства творил в округе лютые.
В общем, дотащил тощий подкатиловский мерин сани-розвальни до Чесноковской горы, на которой стоял Чика-Зарубин. Под горой направляющихся к родственникам в гости Горюхиных схватили, руки заломили, к «графу» привели. Чика, как узнал, что они в Уфу едут, в санях калачи с кренделями везут, так сразу и приказал повесить кержаков, чтобы упрямых и непокорных горожан не подкармливали. Подручных Зарубина долго уговаривать было не надо, накинули они на шеи Архипа, Антипа и Ксенофонта петли, веревки через перекладину перекинули, подтянули, собрались скамью у них из-под ног выбивать. Попрощались кержаки с белым светом, друг с другом, молитву зашептали и вдруг слышат: «Михельсон!».
И сразу половину двенадцатитысячного сброда Чики-Зарубина как ветром сдуло – боялись мятежники Ивана Ивановича пуще дыбы, потому что не было ни одного сражения, в котором бы пугачевцы над ним верх взяли. Другая половина в ужасе завизжала, в страхе заметалась, заполошно во все стороны пулять стала, то есть, как бы биться собралась. Целых четыре часа продержалась доблестная армия Чики, четыре месяца до этого штурмовавшая Уфу. Через четыре часа от войска Зарубина остались пятьсот разбросанных тел на белом снегу, двадцать пять дымящихся пушек и семь тысяч в кучу сбитых пленных. А бежавшего сподвижника «Петра III», «графа Чернышева», подполковник Михельсон поймал за бороду уже в Стерлитамакском уезде на Богоявленском заводе, поймал и в Уфу доставил.
Про горюхинцев из Подкатиловки все забыли, и они сами чуть не сковырнулись со скользкой скамьи и не повисли между небом и землей. Но пронесся мимо виселицы выскочивший на резвой кобыле из уфимской крепости сын Ферапонта Сережка Горюхин, махнул острым клинком и срубил разом все веревки. Поблагодарили Господа Архип, Антип и Ксенофонт и подивились удивительному сходству спасшего их удальца с внуком старосты Трифона».
То есть все спаслись, Горюхины нашли друг друга, клан восстановился? Куда же они все в двадцать первом веке делись?
«А Чику сначала в Уфе допрашивали, потом в Казани, после в Москве. И какие бы Потемкин Григорий Александрович пристрастия к нему ни применял, тот в содеянном не раскаялся и все твердил: «Все помыслы и деяния есть истинное служение Отечеству, направленное на защиту нещастного государя». 24 января 1775 года под стенами уфимского кремля при огромном стечении народа – и Горюхины, конечно, присутствовали – Ивану Никифоровичу Зарубину отрубили голову. Многие пострадавшие от его «служения Отечеству», как на Руси водится, жалели казненного «графа», кое у кого блестели на щеках замерзшие на январском морозе слезинки».
Глава 6
Перевернул страницу, а там и нет ничего, только строчка зачеркнутая:
«Лампадный фитилек – одна копейка».
Захлопнул тетрадку в клеенчатой обложке, положил ее обратно в ящичек старинного буфета, скрипучую дверку прикрыл. Дай, думаю, схожу на могилку, налью Константину Ивановичу рюмочку его любимого кагора.
Добрался на автобусе до «каменного меча», переправился пешочком через забетонированный и заасфальтированный «бешеный» «Су-тилак», по Сергиевской улице прошел мимо Сергиевской церкви, поднялся на Сергиевскую гору, дошел до горы Усольской, свернул на Сергиевское кладбище, стал на дальних дорожках между покосившихся крестов Горюхина искать, табличку с датой 1 января 1969 года разыскивать. Нашел: октябрь 1968 года, ноябрь 1968 года, декабрь 1968 года... На месте 1969 года – ровный ряд металлических гаражей и прильнувшие друг к другу тоненькая девушка и долговязый парень.
– Наверное, вы топчетесь на костях моего прадеда, – не сдержался, упрекнул зачем-то парочку.
Тоненькая девушка сильнее прижалась к долговязому парню:
– Не обращай на него внимания, Йондоз, это всего лишь пьяный урус, – и откинула за спину черные косы в руку толщиной.
Читайте нас: