-18 °С
Облачно
Все новости
Поэзия
4 Февраля 2021, 13:47

№1.2021. Борис Романов. Куда невозможно вернуться. Из цикла «Ахиллес и стрела»

Издалека и сверху моя Нижегородка –заплатки серых крыш среди зелёных клочьеви куп, укрывших озеро, а вдалеке,за проблеснувшей Белой,лесная синева уходит в облака.Нельзя не оглянуться,поднимаясь по Трактовой, –булыжный спуск трясёт трёхтонку,а вышетрамвайное кольцо звенит,и реетхлебозавода сладкий запах.

Борис Николаевич Романов родился 15 июня 1947 года в Уфе. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Автор более двух десятков книг поэзии, прозы и эссеистики. Стихи, переводы и статьи напечатаны во многих сборниках, альманахах, в журналах. Составитель и комментатор ряда антологий и изданий русской и зарубежной классики. Живет в Москве.
Борис Романов
Куда невозможно вернуться
Из цикла «Ахиллес и стрела»
Мистерия
Издалека и сверху моя Нижегородка –
заплатки серых крыш среди зелёных клочьев
и куп, укрывших озеро, а вдалеке,
за проблеснувшей Белой,
лесная синева уходит в облака.
Нельзя не оглянуться,
поднимаясь по Трактовой, –
булыжный спуск трясёт трёхтонку,
а выше
трамвайное кольцо звенит,
и реет
хлебозавода сладкий запах.
Дальше
шагал я улицею Пушкина,
почти столетней липовой аллеей.
Слева, над клумбой, бюст Аксакова –
бабая с широкой бородою,
но без тюбетейки.
Тут вспоминалась сказка
«Аленький цветочек».
А в конце аллеи, у пушкинского бюста
сворачивал к заветной цели –
в книжный магазин, старинный, как улица.
Потом, спустившись с взгорья,
перебежав мосток,
вернувшись в нижний мир,
устроясь между печью и окошком,
уставясь в книгу,
оказывался в мире приключений.
Так жизнь и начиналась –
сразу в трёх мирах,
под облаками трёх небес.
Да и Нижегородка
плыла на трёх китах,
которых вместе с нами
в конце апреля покачивала полая вода.
Перевозчик
Не через Стикс или Ахерон,
а через разделявшее две улицы озеро Долгое,
и не Харон, а одноногий Маркел
перевозил, вернувшись с войны, нижегородских,
упираясь двумя ногами – деревянною и живой,
налегая на повизгивающие в уключинах весла,
правя наискосок –
от одного переулка к другому
на задиравшей нос плоскодонке.
Хмурый Харон сразу требовал свой обол –
плати за последнее плаванье! –
и никогда никого не вёз обратно.
А Маркел, высаживая,
ссыпал в карман двугривенные не глядя,
считать стесняясь,
и всегда возвращался за нами.
Теперь Маркел с теми, кого перевёз, –
на ином берегу,
где не кричит жена,
не трещит похмельная голова,
не саднит на культе мозоль
и с той стороны перевозчика не окликают.
Появился понтонный мост.
Над зацвелым озером
топот по дощатому настилу
распугивает сорожек и окунишек.
Деревяшка ноги сгнила вместе с лодкой,
перевёзшей толпу Эвридик
и немало загулявших Орфеев с гармошкой.
Хризалиды
Из… висячих хризалид
должны были вывестись денные бабочки,
а из… лежачих, – ночные…
С. Т. Аксаков
Аксаков, мой земляк,
описал висячую золотистую хризалиду –
из неё вывелась дневная душа,
и темную, лежачую, ставшую ночной душою.
Всё, что куколкам снилось, – случилось.
Снилось будущее,
пока не стало прошлым,
чтобы сниться снова и снова.
Дневная –
мелькала по-над Белой,
где торчал оливковый дебаркадер
и катера тарахтели,
над взгорьем с мечетью
того же мусульманского цвета,
над Архиерейкой и Нижегородкой,
у чугунного моста, по которому пробегали
зелёные вагоны, коричневые цистерны,
а между бетонных быков проплывали
белые льдины и пароходы,
над распластанными плотами,
над горами бельмастого гравия
и загорающими у их подножия пацанами,
над рыбаками в поплясывающих лодках,
над высоким берегом в рыжей глине,
среди золотых корабельных сосен,
а дальше – над черемуховой поляной,
над лугом с порослями дикого лука,
у дома бакенщика с поветью
в полусгнившей пегой соломе…
И над нами, тремя друзьями.
А ночная –
билась у окошка, глядевшего
на полёгшую под грушовкой картошку,
на драные сараи, на взгорье,
перемигивавшееся огнями,
трепетала, не отвлекая от книги
об отверженных, униженных и оскорблённых
или о сорвиголове,
пускающем под откос английские эшелоны…
Бессильно колотилась
у непробиваемого стекла тёмного будущего,
засмотревшегося
в озарённое одинокой лампочкой прошлое,
склонённое вместе со мною
над желтеющими страницами.
О
Мой друг Леонард Абузаров
знал, что легко приписать к имени О
и назваться Леонардо,
но стать или быть художником,
таким или сяким – другое дело.
Он стал им без О
под небезоблачным небом семидесятых.
Невысокий, быстрый и говорливый,
с карими тоскующими глазами,
Леонард сочинял сказки
и, читая мне самую грустную,
всхлипывал перед развязкой
так же горько, как плакал,
когда вчетвером
на Сергиевском кладбище
мы бессильно копали могилу Евгению,
нашему застрелившемуся другу.
В цирке, чьё большое стеклянное О
огибали трамваи,
под ждущими публику уступами кресел,
поднимавшихся вверх кругами
над О арены под О купола,
в окружье закулисья
дыбились короба реквизита,
покачивалась тень медведя, слышалось фырканье,
пахло навозом и затоптанными опилками.
Я туда забегал, в его мастерскую,
где Лёня изготовлял размашистые афиши
с клоунами и конями,
с А трапеций и с О велосипедов,
а свои картины писал между суетных дел,
после встреч и выпивок, или ночами,
тогда же сочиняя стихи и сказки.
Кое-кто их помнит.
Голубые холмы, одинокие березы,
стрекозы, псы, старики
грустно смотрели и смотрят с холстов и картонок.
О – петля или замкнутый круг?
О – одиночество, убегающее от себя,
возвращающееся к себе.
О, которое мы иногда добавляли с ухмылкой:
– Привет, ЛеонардО!
– Пока, Лёня.
Помню, жил он с мамой
на пятом этаже в коммуналке на улице Ленина,
Леонард родом из Караидели,
пребывавший, как всякий художник,
в недальнем родстве
с Леонардо родом из Винчи.
Где написан «Пустынник»
Я возвращался туда,
куда невозможно вернуться,
проходил у затёртого новыми стенами домика,
с навеки запертыми перекошенными ставнями,
у того угла, где написан «Пустынник».
Шлялся за Сутолокой,
где в Сергиевском кладбищенском храме
служил вселюбимый отец Фёдор
и, помолясь, расписывал иконостас,
стихи сочинял, играл на скрипке
и пел чудесно, как вспоминал художник.
Вспоминал, но на родину не возвращался.
Я садился на скамейку в сквере
у балюстрады с чугунной цепью,
под памятником глобусу, опутанному цепями,
и вождю мировой революции,
устроившемуся на постаменте,
облицованном плитами старых могил
Ивановского погоста,
где покоилось нестеровское семейство.
И вдруг вспоминал,
как вывалился череп
из рассыпавшейся глины,
взрытой железным ковшом там,
где стояла церковь Иоанна Предтечи,
а потом Дворец пионеров,
окормлявший кружковыми музами наше детство,
как юный художник
пнул грязно-жёлтый череп,
взятый для натюрморта.
А потом тот несчастный уфимский Вертер –
или Гамлет? –
у статуи вождя застрелился.
А другой мой товарищ
стал монахом на Валааме.