Борис Николаевич Романов родился 15 июля 1947 г. в Уфе. Поэт, переводчик, эссеист, литературовед. Автор четырнадцати книг стихов и многих статей о русской поэзии. Составитель и комментатор ряда антологий и изданий русской и зарубежной классики. Печатался в журналах «Арион», «Грани», «Дружба народов», «Иностранная литература», «Москва», «Нева», «Огонек», «Новый мир», «Страницы», «Юность» и др. Живет в Москве.
Погасла улица, но занялась луна.
Дрожит берёза, как утопленник, бледна,
иссиня-чёрная листва в мертвящем блеске.
Мне, созерцателю, достаточно окна.
Я рад мечтательно раздвинуть занавески,
услышать голоса, и шорохи, и всплески.
Рябит стекло на кухне, ночь, искря, плывёт,
наш город на горе рассыпался огнями,
но тени решетят полёгший огород,
где райской яблоней ветвится над тенями
прошедший век, давным-давно опавший год,
а падалица дней горит в компостной яме.
В зарослях, в зелени, в темени, в неодолимой траве
день выпадает из времени, чтобы проплыть в синеве,
где ребятишки елозили, я пескаришек ловил
в облаке, гаснущем в озере, сквозь отраженья перил.
Башня водонапорная смотрит с шихана, мечеть...
Под пимокаткою чёрная вода зеленеет, как медь.
С нижегородского острова, с удочкой, глядя на дно,
будущего отверстого видеть, увы, не дано.
Проспекту, домам, под копирку
опять утыкаешься в книгу,
Трамвай дребезжит до «Гастелло»,
чтоб там обогнуть стадион,
где жизнь вдоль окна пролетела
вплотную, как встречный вагон.
След капель, стекло серебрящих,
бьёт искоса отсветом строк.
Зевнув, поглядишь на входящих,
ответишь на пьяный кивок…
Но вдруг, замечая натяжку,
сойдёшь, посчитав, что поблажку
Дождь сыплет, и осень прощаний,
не ждет никаких оправданий,
прощений… Никто не простит!
Ещё все живы. Берег правый
с пустынным, тем, где пляж, затон,
тогда паромной переправой,
На пыльный тракт, гремя бортами,
съезжали здесь грузовики,
Теперь сюда подать рукою,
стал и дорогой на погост.
Рукав в репейнике. Оградка.
Чуть выше скорбного порядка
с тем, где сентябрьский ржавый склон,
чертой прямою и короткой,
как жизнь и смерть, соединён.
Я плавать учился, нащупывал склизкое дно
на озере, тут же сопливых таскал пескарей.
Большие надежды. Их нет. Потускнели давно,
как два полушария с выцветшей синью морей,
с жестянкой герба на фуражке и пряжкой ремня.
В забытых тетрадках – ни двоек, ни клякс, ни стихов.
Но вижу я маму, ведущую в школу меня
под крики в соседских дворах золотых петухов.
Грай с дымком огородного пала
мимо озера, вётел, причала,
Бледно-жёлтые листья и окна,
лица, тени дрожали бесплотно,
погружались, кружась, в небеса.
где сквозь мрак, затопивший нас, лодка
проплывала на чьё-то окно.
Слева заводы под номерами,
справа белёный забор тюрьмы.
Колючки проволоки над нами,
с вышки видны в ковчеге трамвая
извечно красном, как цвет знамён,
в дожде темнеющих, намокая,
и слышен бодрый электрозвон.
где пугачёвских времён СИЗО
сплошные с фомкой и финкой зло-
простынкой кажется эта стена,
и сочувствовать зэкам странно –
«Смелые люди» смотрит страна…
Но не забыл я соседа-жигана –
на раскладушке лежит, дымя,
и не отрывается от романа
«Граф Монте-Кристо». Того Дюма
я ему притащил, мальчишка,
что с жиганом пропала книжка
леску, крючки, поплавки, свистульки.
«Всё ненужное вам берём –
тряпки, кости, шурум-бурум,
роскошных товаров склад –
ленты и шарики, карт колода.
юлу, калейдоскоп, карандаши.
«Где твой утиль-мутиль, малай?»
Не гляди завистливо вслед,
и заливистый свист свистульки.
В окошко затуманенное стукнув,
оставив у приступки остроносые калоши
зиять свекольною изнанкой,
пособолезновать и покалякать.
Полюбопытствовать, само собой.
чтоб уголочком промокнуть слезу,
известная на улице ворчунья
и баба Надя – а фамилию забыл –
У печки сели и заговорили,
особо выводя: ах-ах да на кого ж….
о маме, умершей за тридевять земель,
чтобы оставить нас одних в Нижегородке,
заплаканный октябрьский день
и причитания чужих старух,
когда увидел первый спутник –
вдоль небу пробежавшую звезду.