-5 °С
Снег
Все новости
Поэзия
11 Сентября 2018, 17:17

№08.2018. Дмитриев Андрей. По руслу индейского лета. Стихи

Андрей Дмитриев родился в 1976 году. Живет в Нижнем Новгороде. Окончил юридический факультет Нижегородского коммерческого института. Журналист областной газеты «Земля нижегородская». Публиковал стихи и прозу в журналах «Нева», «Дружба народов», «Бельские просторы», «Нижний Новгород» и других изданиях. Лето – уже тире, дефис, пробел, многоточие. Сирень – давно не символ в борьбе жизни и смерти – скоро пепел в карманах станет единственной почвой на свете, не скрытой снегами. Рано темнеет – август.

Андрей Дмитриев родился в 1976 году. Живет в Нижнем Новгороде. Окончил юридический факультет Нижегородского коммерческого института. Журналист областной газеты «Земля нижегородская». Публиковал стихи и прозу в журналах «Нева», «Дружба народов», «Бельские просторы», «Нижний Новгород» и других изданиях.
Андрей Дмитриев
По руслу индейского лета
* * *
Лето – уже тире,
дефис, пробел,
многоточие. Сирень –
давно не символ в борьбе
жизни и смерти –
скоро пепел в карманах
станет единственной почвой на свете,
не скрытой снегами. Рано
темнеет – август.
Дождь, дождь –
с атмосферных фронтов надвигаясь,
сыплется пряная дрожь
грядущего листопада.
Город – вытянул каменное лицо
в сторону автострады,
что ложится под колесо
громче и резче –
будто торопит конец
размеренной речи
про тающий леденец...
Эстетика августа –
в том, что ещё есть листва,
ещё работает ластами
лягушка в пруду, ещё береста –
не единственный довод берёзы,
ещё в парке можно постичь
безграничность воздуха,
в котором голубь – не дичь,
но примета пространства.
Август – фонарный столб
на углу, где едут на красный
полночные лихачи – лоб в лоб
с пеленой и надвинутой тенью.
В свете лампы закружится лист,
а пока данность не пожелтела –
жизнелюбию красок дивись.
* * *
Свобода,
свобода…
Обод
крутящегося колеса
оставляет лишь колею,
водянистые – будто глаза
во хмелю –
безразмерные лужи
вчерашнего ливня.
Месяца три до стужи,
а потом – эти ивы
вдоль дороги –
разбитой вдрызг –
облетят и продрогнут
среди миллиона искр…
Путь не близок.
Свобода,
свобода…
Какие там визы…
За воротом
стынет кожа
на встречном ветру.
Когда мир был моложе –
он тоже имел в виду
шелест да пыл
вешней листвы –
полшага вперёд из толпы,
и вот уж пусты
графы в анкете
для строгой инстанции.
Улететь бы на яркой ракете
туда, на что не грех подписаться…
Поле.
Полина, Поля,
пуля – и болью
наполнен
трепетный крик.
Мы падали навзничь –
каждый теперь старик –
как давеча
потешался начальник.
Продолжается вечеринка,
и тот, кто отделался чаем, –
последнею спичкой чиркнул
под медленной аркой
и канул в ночи.
Лето кончается – жалко,
но – помолчи…
Свобода,
свобода –
выписка из приказа.
Возможно – мы всё ещё молоды,
но это – заметно не сразу.
* * *
Глумился
голем
над смыслом,
и голая
голень
вязла в тине
вдоль топкого берега,
но мы смотрели, как в тигле
выплавлялась иная материя,
и нам было тепло –
особенно после ливня,
когда до нитки, до костей, до того,
что ближе к телу либо
к сердцу
вновь остались сырыми.
В огне – вместо духа и сына –
нам чудился жар сентенций,
хотелось – если уж греться –
то чем-нибудь сиротливо
глядящим из темноты.
Да, голем – казалось, что это ты –
новорожденный,
хрупкая кукла богов,
кусок болотного дёрна,
оживший под сапогом
хромого скитальца.
Но вышел на свет
и стал тем, чего стоит бояться
на встречной с тобой полосе.
Глина
плюс лава –
да пепел, да слива,
раздавленная
в руке, –
вот и всё,
что трактуется на твоём языке
тому, кто обедал овсом
у скупого костра.
А ближе тебя подпустишь –
в пальцах твоих остра
у горла узкая
сталь ножа –
впрочем, мечталось же,
чтоб воспарила душа –
раз уж скулить о душе.
Но – голем,
по-прежнему – голем…
Засыпая потным и голым –
видишь цветущий сад,
где под яблоней –
наши дети сидят,
не рождённые в жизни явленной…
* * *
Жаба – пучит
глаза в омуте цифр.
Мы с тобой живучие –
могли б захиреть от цинги
или от чахлого света,
сквозь щель занавесок
втёкшего в глаз по руслу индейского лета,
но – улучив время и место –
остались в строю –
в строчке спорного текста,
в котором – ноздря в ноздрю –
идут к финишу кони
апокалипсиса или просто –
оторвавшиеся от погони
жеребцы из разграбленного обоза.
Могли б кануть в чаще –
захлебнувшись клюквенным соком,
при разделе на «не наших» и «наших»
попасть под скорое
лезвие, сгинуть в лестничной клетке,
как бумажные лебеди –
оригами, выйти калеками
из покоев железной леди
или бронзового вождя.
Но вытянули струну –
пальцами сжав
аккорд, собранный по куску
на треснутом грифе.
Так эллины – видимо –
вылепляли из глины в мифах
каждый нюанс картины,
где в центре – огонь.
У оград снуют воробьи,
и хлебные крошки покидают ладонь
во имя пернатой любви.
Остались в прожилках,
вынесли быль и боль
случайными пассажирами,
успевшими сесть на борт
в чужом незнакомом городе
с улицами-метелицами,
несущими мимо барокко и готики
в сторону спальных районов из теста
ржаного с обилием грубой соли.
Сколько ещё лететь-плыть-ехать –
знает только играющий соло
флейтист в руинах расколотого ореха,
но отвечает лишь эхо –
неразличимое эхо,
невнятное эхо,
лишь эхо,
эхо…
* * *
Ел эскимо –
холодил языка
кончик – словно зимой
ртом ловил свысока
выпавший снег.
Всё иное казалось пустым –
невкусным, несладким. Эх –
как же давно эти бразды
правления цветом и звуком
пребывают в цепких руках
не Большого Брата или его внука,
которого тот ругал
за двойки по физике
и испорченный вкус,
изображая Фонвизина,
крутящего сталинский ус,
а в руках скупой глухоты,
упаковавшей мир
в мокрый картон, где ты –
в слишком тесной связи с людьми.
Ходил по проспекту –
прислушивался к шагам.
Таяло, таяло лето
и эскимо – как душа
шоколадного эльфа –
покидало толкиеновский сюжет,
в котором бог метит шельму,
рычащую, что бога нет…
Но бог – в тусклых прожилках
августовского листа,
в небе, где пассажирам,
рассаженным по местам,
предлагают соки и воды,
в солнечном робком луче…
Ел эскимо – был свободен
в каком-то детском ключе.
Ведь знают уста младенца –
даже внутри мужей, –
что в маленьких радостях сердцу
не так беспросветно уже…