Все новости

Борис Романов. Поэзия Даля

Создатель «Толкового словаря живого великорусского языка» Владимир Иванович Даль под псевдонимом Казак Луганский писал сказки, повести, очерки в духе натуральной школы. Статья Бориса Романова — о поэзии Даля, точнее, о поэзии Даля, прорывавшейся в его прозу.

 

Даль, как почти все, начинал со стихов, писал басни и песни, баллады и поэмы. В Морском кадетском корпусе, где он увлекся стихописанием, одним из наставников был князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов, поэт, которого похвалил Кюхельбекер, а Пушкин назвал скучным пустомелей. Но князь был не только автором высокопарных «песнопений», но и, как вспоминали выпускники корпуса, человеком «высокой добродетели»: жизнь окончил афонским монахом Аникитой. Были в корпусе и другие сочинители. Поэты и поэзия сопровождали Даля всю жизнь, хотя сам он этой стези с годами все больше сторонился. В 1819 в Николаеве Даль общается с поэтом и моряком, только что, как и он, из гардемаринов ставшим мичманом, Ефимом Зайцевским, чьи дороги поразительно схожи с дорогами героя повести «Мичман Поцелуев». Но, рассказывая о Поцелуеве, Даль рассказывает не только о Зайцевском, но и о себе: «Смарагд Петрович был юноша даровитый, он писал стишки… довольно складно и свободно, даже нередко наобум, вдруг, но гений его был слабосилен; это была обыкновенно одна только вспышка и начатое стихотворение оставалось недоконченным». Первая же публикация Даля в журнале «Славянин», где тогда же печатался и Зайцевский, начиналась «Отрывком из длинной повести», которая, наверное, так и осталась недоконченной. Сюжет ее строф сказочен, строки прихотливо окликаются внутренней рифмой:

 

Знаешь конь, удалой? Где над бездной крутой

Палисады с ограды высокой грозят;

Где с чугунных столпов у подъемных мостов

Стоколечные цепи висят в перехват…

 

Отрывок у деловитого Даля не пропал, четыре строфы его стали «Песней о Могучем царевиче» в «Сказке о Рогволде и Могучане царевичах».

В Дерпте, где он сочинил первые сказки Казака Луганского, Даль знакомится и общается с признанными поэтами — Жуковским, Языковым и, видимо, с Воейковым, редактором поместившего его стихи «Славянина». Не говоря уже о том, что среди дерптских студентов стихотворцы были не редкость. Например, рано умерший Андрей Тютчев. С Языковым, бывшим чуть моложе его, Даль сошелся. Через годы он цитирует в письме строки ставшей знаменитой в Дерпте «Песни» Языкова, написанной в самые последние дни далева студенчества: «Да здравствует Марья Петровна, / И ножка, и ручка ея!» Даль и сам пытался сочинять в этом роде:

 

Трижды ура и нежно любите!

Чистый барыш с обеих сторон,

Если пример вы видеть хотите —

Я не таюсь, я смертельно влюблен!

 

Возможно, в связи с отъездом вчерашних студентов, и среди них Даля, на войну написаны Языковым и две другие песни, в одной из которых поэт просил: «...стихов надгробных не пишите, / И мрамора не ставьте надо мной», а в другой призывал: «За Русь святую в бой ужасный, / Под меч судьбины самовластной / Иди и живо умирай!»

С Жуковским, которым Даль восхищался и которому в тогдашних стихах подражал, отношения были сложнее. Певец Светланы не оценил далевых стихов. Даль навсегда запомнил приговор: «поэтом тебе не быть, брось лучше всего стихи и примись за прозу». Позже поэт не разделил его взглядов на литературный язык. Как выражался Даль — «Жуковский... боялся мужичества».

Но, еще не опубликовав ни строчки, Даль вкусил всю горечь участи сочинителя. В 1823 году он попал под суд и просидел под арестом более полугода «за сочинение пасквилей». Сочинял он или не сочинял вменяемый ему в вину стихотворный «пасквиль», но опаска осталась в нем на всю жизнь, да и властями история эта не забывалась.

Первая опубликованная им повесть «Цыганка» открывалась стихотворным посвящением:

 

Благослови, моя Милета,

С того, где ты витаешь, света

И были и мечты поэта!

Прими, согрей их, чтобы Лета

В волнах, убийственных для света,

Одновесельный челн поэта —

А челн ему и двор и дом —

Не позатерла невским льдом,

Не опрокинула вверх дном!

 

Далю ясно, что рассчитывать на «челн поэта» не приходится. Стихотворствующие герои в его прозе изображаются сугубо иронически. Серьезных размышлений о поэзии в сочинениях Даля мы не встретим. О поэзии рассуждает герой его неопубликованного и незаконченного «романа в письмах» (1825), но обрывается он авторским почти рифмованным резюме: «Стезя воображения взяла кривое направление». Отец героя его повести «Бедовик» Стахей Лиров (фамилия говорит сама за себя) «писал по заказу просьбы, письма, сделки и договоры, а нередко и стишки вроде следующих:

 

Офицерик молодой

С нею время препровел…»

 

Отставной корнет в повести «Савелий Граб», изображенный жалким растяпой в желто-зеленом фраке, — «неукротимый поэт» и пользуется «искусством льстивых лазутчиков своих, акростихов и мадригалов», чтобы ему сдалась некая Улинька.

Другой вполне отрицательный герой его, француз Петитом, в конце концов делающийся уездным шутом («Находчивое поколение»), сочиняет басни, чуть ли не предвосхищающие творчество капитана Лебядкина. Вот его басня «Собачка и собака»:

 

Один маленький собачка с великий злость

Грыз кость.

Большой собака приходил

И маленький собачку спросил:

Маленький собачка, зачем ты с великий злость

Грызешь кость?

Маленький собачка отвечал:

Мне хозяин давал.

 

А полковому пииту прапорщику Левкадиеву («Промышленник») «стишонки» стоили «последних крох ума». Опубликовав их, он «подкатил раз навсегда очи под лоб» и стал «как юродивый».

В своих сказках, особенно в первых, Даль к месту и не к месту, уходя от сюжета то в ту, то в другую сторону, расцвечивает речь узорочьем русского слова — пословицами, присказками, прибаутками. Перебирает, увлекается. Его сказка «О воре и бурой корове» чуть не сплошь прорифмована.

То, что его подвигли к сказкам поэты — Жуковский и Пушкин, Даль признается в одной из сказок: «...иной соловьем голосистым щелкает, птицей райской насвистывает, громом по поднебесью раскатывается, песни чудные слагает о Светлане, о Вадиме и поет во стане русских воинов; тот Руслана и Людмилу воспевает и царя Бориса житие слагает — а иной и рад бы в рай, да грехов много, кот и видит молоко, да у кота рыло коротко!» Себя, сказочника, он ставит невысоко: «Не всем в златые струны ударять, баяном-соловьем посвистывать, отголоски накликать громозвучные — были-небылицы прошлых лет не поношены тряпицы, не под лавку след: их-то слогом не кудрявым, буднишным, рассказал я...»

Но к рифмам Даль оставался неравнодушен. В книге «Солдатские досуги» он зарифмовывает таблицу умножения:

Придет масленица — будет и блин:

Одиножды один — один.

 

Мастер Самсоныч лапти плесть:

Шестью шесть — тридцать шесть.

 

Похоже, что Даль был человеком непростым, производившим иногда самое противоречивое впечатление. Некрасов в письме к В.Ф. Одоевскому вспоминал: «...я пришел к Далю, который жил в 8-м, кажется, этаже, просить у него статьи. Я очень запыхался и, может быть, сконфузился. Я был тогда начинающий. Даль мне в просьбе моей отказал; а через несколько дней сказал Тургеневу: «Что за человек Некрасов? Он пришел ко мне пьяный?»... После этого визита, сообщает Некрасов, он и сочинил своего «Филантропа»:

Пишут, как бы свет весь заново

К общей пользе изменить,

А голодного от пьяного

Не умеют отличить…

 

Несмотря на многолетнее литературное знакомство, Погодин в мае 1848-го записал в дневнике после общения с гостившим у него Далем: «Не приезжал ли он соглядатаем. Что за гадкое время!»

Осторожность Даля, иногда болезненно обостренная, была связана и с историей запрещения его первой книги сказок, когда он провел жуткий день, который называл черным, в третьем отделении, не зная, что ждет его. А позже были неприятности, вызванные публикацией в «Москвитянине» рассказов цикла «Картины из русской жизни». Тогда его начальник Перовский заявил Далю: «Охота тебе писать что-нибудь, кроме бумаг по службе» и предложил: «писать — так не служить, служить — так не Писать». Потому не удивляет, что он твердой рукой сжег свои многолетние «Записки», что, устав быть на виду, ушел с влиятельной министерской должности и перебрался из столицы в Нижний Новгород.

Даль был флотским лейтенантом, дерптским студентом, армейским бесстрашным лекарем, хирургом, основателем музея и Русского географического общества, автором учебников по ботанике и зоологии, научных статей, написанных по-немецки, собирателем фольклора, этнографом, бытописателем башкир и казахов, сочинителем сказок и познавательно-нравоучительных рассказов для народа, писателем, сочинения которого внимательно читали Гоголь и Тургенев, толковым чиновником, дослужившимся до генеральского чина, защитником крестьян, работал на токарном станке, играл на музыкальных инструментах, пел, был гомеопатом и спиритом, наконец... О подвиге Даля — «Толковом словаре» знают все.

Как совмещалось все в одном человеке, который прожил долгую жизнь?

Даль был мастером на все руки, который одинаково владел и правой и левой рукой. Для хирурга умение бесценное. Как считают психологи, у таких людей одинаково развиты и левое, и правое полушария головного мозга. Они одинаково способны и к точным наукам, и к художествам. Даль к тому же был отчаянно трудолюбив и яростно добросовестен. Он не раз сетовал, что у русского человека три вековечных супостата: авось, небось и как-нибудь.

К страстному собиранию слов его подтолкнуло обостренное чувство поэзии русского слова. После издания своих первых сказок Даль говорил, что не сказки были ему важны, а «русское слово, которое у нас в таком загоне, что ему нельзя было показаться в люди без особого предлога и повода».

В своем очерке «Уральский казак» он, используя очередной повод заменить иностранное слово русским, приводит слова казака: «У зверя не разум, а побудка…» и сетует, что «мы, не зная по-русски», называем побуждение природы инстинктом. Конечно, инстинкт — это термин, а побудка — образное, поэтическое слово. И все его другие предложения и попытки заменить иностранные, заимствованные слова исконно русскими, как бы ни казались кому-то неуклюжими и выспренными, имеют, кроме всего прочего, именно поэтическое основание. Курсив — искось, атмосфера — мироколица, автомат — живуля. Что ни слово — поэтическая метафора, которую Даль вовсе не выдумал, каждое из слов услышал у народа.

С Пушкиным у Даля были особенные отношения. С ним он познакомился в конце 1832 года, преподнеся ему «Пяток первый» своих сказок, в 1833-м сопровождал в поездке по Оренбуржью, а потом не отходил от его смертного одра. Сам Даль в рассказах о Пушкине сдержанно-немногословен.

Литературные знакомые Даля были и знакомыми Пушкина: Жуковский, Языков, Вельтман, Одоевский. Да и эпоха стояла пушкинская, Даль ей принадлежал. Поэтому Пушкин был рядом с ним на всем писательском поприще — от сказок до Словаря.

Во время оренбургского путешествия, вспоминал Даль, Пушкин «усердно убеждал меня написать роман». Не романы, но лучшие повести Даля написаны преимущественно уже после смерти Пушкина. Да и то, как Пушкин вслушивался в рассказы о Пугачеве, как их записывал, было для спутника его уроком, сказавшимся на многочисленных далевских записях в беспрестанных чиновничьих разъездах, особенно по Оренбуржью. Часть таких записей он включил в циклы «Картин из русского быта», например «Рассказ Верхоланцева о Пугачеве» или рассказы, записанные со слов хивинских пленников. Уже проводив Пушкина, Даль не раз вспоминал эти поездки, вновь оказываясь там, где они побывали вместе, встречаясь с теми же людьми, которые были интересны поэту. В замечательном очерке «Охота на волков» Даль подробно описывает одного из охотников, который так приглянулся Пушкину, что он «прислал ему после своего Пугачева» с надписью: «Тому офицеру, который сравнивал вальдшнепа с Валенштейном».

В рассказе Даля о смерти поэта соединились профессиональное свидетельство медика и лаконичная точность писателя. Последние слова умирающего Пушкина мы знаем от Даля: «Жизнь кончена… Тяжело дышать, давит».

Белинский пылко приветствовал очерки и повести Казака Луганского, называя его первым талантом после Гоголя. Впрочем, в нетерпеливом ожидании нового Гоголя критик не раз увлекался. Обозревая русскую литературу 1845 года, он писал: «В. И. Луганский создал себе особенный род поэзии, в котором у него нет соперников. Этот род можно назвать физиологическим. Повесть с завязкою и развязкою — не в таланте В. И. Луганского, и все его попытки в этом роде замечательны только частностями, отдельными местами, но не целым. В физиологических же очерках разных сословий, он — истинный поэт…»

Проза Даля, чем дальше, тем больше, чуждалась всякой выдумки, всякого сочинительства, и этот принципиальный, хотя не всегда последовательный, отказ от беллетризма нагляден в его циклах рассказов «Картины из русского быта». Даль нашел вполне органичную для себя безыскусную форму, которая вместила все — и «случаи» из его богатейшего опыта врача, военного, чиновника, путешественника, вернее, проезжего служилого человека, и слышанное от бывалых людей всех сословий, и народные предания, поверья. Гоголь призывал «проездиться по России». Даль по ней проездился как мало кто из русских писателей. Рассказы его — прежде всего рассказы пожившего, много видевшего человека. Григорович не без укора вспоминал, имея в виду его «былыцинки», что Даль «пек их, как блины».

Именно «Картины из русского быта» и создали Далю репутацию этнографического писателя. В записях Добролюбова есть такое определение далевской прозы: «Совокупность его рассказов составляет поэтическую этнографию». Это определение не во всем, но во многом точно и характерно. Пришвин, к примеру, под старость в дневнике написал: «Я — создатель литературного жанра поэтической географии». Ясно, что эти определения передают лишь некоторую особенность писательской манеры и видения. И Даль, при всей неравноценности своей прозы, — предтеча не только Максимова, но и Успенского, и Лескова, и многих других.

Даль, следовавший за Гоголем с его пасечником Рудым Паньком и за Орестом Сомовым, подписывавшим свои «малоросийские были и небылицы» псевдонимом Порфирий Байский, нуждался в образе рассказчика, Казака Луганского, там, где давал слово простонародью. Да и луганское детство осталось в нем навсегда, и живописная Украина с ее певучим словом, преданиями, даже предрассудками часто отзывалась в его прозе.

Но Казака Луганского, бывалого человека, а отнюдь не сочинителя, нередко заслоняет сам Даль, внимательно слушающий, дающий слово народным рассказчикам, дорожным попутчикам, всем, кому есть что поведать, и трезво рассказывающий то, что видел сам. Журнальные публикации «Картин из русского быта» он подписывает собственным именем, видимо сочтя, что времена Казака Владимира Луганского миновали. Вошедшие в цикл рассказы, очерки, зарисовки нравов и обычаев, народные предания и сказки объединены лишь одним — сдержанной, неспешной, часто довольно иронической интонацией рассказчика, который почти всегда в пути. Даль писал их, как, впрочем, и другие свои сочинения, на досуге, в передышках от многохлопотной службы. Они появились в «Москвитянине», «Русской беседе», «Русском вестнике», «Отечественных записках», «Современнике», уже не вызывая ни особых восторгов, ни внимания критики, которую «этнографическая поэзия» не впечатляла. М. Л. Михайлов в 1859 году с запальчивостью писал: «Изображение русского быта «Казака Луганского» может быть вернее в мелких подробностях изображений того же быта Тургенева; но за всю кипу сочинений г. Даля нельзя отдать одного рассказа из «Записок охотника». Еще резче, грубее был Чернышевский.

С начала 60-х Далю, все более и более поглощенному работой над «Словарем», уже не до прозы. Он занят главным делом жизни. Самоценная поэзия русского слова, которой он всегда был зачарован и которой преданнейше служил, была выражена им с полнотой и страстью именно в четырех томах словаря. Он и читается как поэзия.

Чем далее уходит крестьянская Россия, тем нам дороже и интереснее «поэтическая этнография» Даля, одним из первых вводившего в русскую литературу не приукрашенного русского мужика. Но лучшие рассказы и очерки его отнюдь не сводятся к этнографии, и даже к бытописательству. Даль в своих повестушках, как он их называл, выработал лаконичную форму живых набросков с натуры. В них чувствуется своеобразный художнический взгляд, открывавший для читателя малоизвестные стороны русской жизни, выводящий целую вереницу разнообразнейших образов.

Разве не поразителен герой рассказа «Удавлюсь, а не скажу», Семен Могарыч, чья алчность столь высокая страсть, что он предпочитает покончить с собой, но не оставлять накопленное бедствующей семье, сыновьям. Сюжет явно перекликается с пушкинским «Скупым рыцарем». Мужицкий Скупой, не философствуя, не оправдываясь, молча следует страсти и достигает своим, казалось бы, необъяснимым самоубийством того, о чем только мечтает пушкинский Барон:

О если б мог от взоров недостойных

Я скрыть подвал! О если б из могилы

Прийти я мог, сторожевою тенью

Сидеть на сундуке и от живых

Сокровища мои хранить, как ныне!..

 

А каков бывший улан, раздавленный нелепой семейной жизнью, о котором так выразительно вздыхает рассказчик, замечая: «Да, судьба этого человека была бестолкова», и какова тиранящая его теща из рассказа «Пчелиный рой»?

А горько-ироничный рассказ-анекдот о «любви по гроб» убогого чиновника Воркунова к актрисе, в чем-то предвосхищающий чеховские сюжеты? Или истории о том, как призывающие к правосудию жертвы и свидетели оказываются сами же наказаны, в рассказе «Отвод»?

Нет, рассказы Даля чтение занимательное.

Может быть, его рассказец («Медведи», 1848) о медведе, приехавшем на дровнях с крестом в лапах прямо к крестьянину во двор, чем-то подсказал Некрасову образ «Генерала Топтыгина»?

Удивителен тонкой игрой живого слова философский этюд «Бред». В нем изображается, как человек, умирая, теряет все, кроме души, теряет тело, которое автор называет «тяжелком», и вот у него уже «нет ни пары, ни мундира, ни жилета с хвостами, ни даже тяжелка, ему выйти и показаться в люди не в чем. Теперь он ходит, а быть может и сидит где-нибудь, как есть, по себе, безо всего; он весь сквозит, обогнуться и выхорошиться нечем». Здесь виден не только Даль-спирит и почитатель Сведенборга, но и Даль-поэт.

Сделанное Далем переложение «Откровения Иоанна Богослова» на «понятный» русский язык — затея тоже большей частью поэтическая.

Конечно, ироническое отношение к рифмодеям (а в Словаре у Даля есть еще рифмоплеты, рифмоплуты, рифмачи, стихокропатели и стихоблуды) говорит и о самом высоком отношении к поэзии, о которой он все же сказал всерьез, сказал в своей главной книге, называя поэзией «все художественное, духовно и нравственно прекрасное, выраженное словами и притом более мерною речью». Даль приводит три взгляда на поэзию: «Одни считали поэзию рабским подражанием природе; другие — видениями из духовного мира; третьи видят в ней соединенье добра (любви) и истины».

Саму суть поэзии Даль увидел в русских пословицах, которые по его поэтическому определению: «стоны и вздохи, плач и рыдания, радость и веселие, горе и утешение в лицах». Он заметил, что пословица «является в мерном или складном виде», притом «в русском размере, в тоническом, как песенном, с известным числом протяжных ударений в стихе, так и сказочном, с рифмою или красным складом». Размышляя о метрике пословиц и ссылаясь на особенность языка, Даль сетует, что «ямбы с хореями, всеми натяжками и неправдами остаются у нас господствующими размерами», и приводит замечательный образец народной поэзии:

Сбил, сколотил — вот колесо;

Сел да поехал — ах, хорошо!

Оглянулся назад —

Одни спицы лежат! —

и делает вывод, «что во всех размерах этих не в пример более свободы и раздолья, чем в тяжких, однообразных путах бессменного ямба и хорея». Свободу и разнообразие он замечает и в народной рифме. Эти наблюдения и выводы Даль сделал задолго до издания составленных им «Пословиц русского народа». Еще в своих первых сказках он использует, пусть и пережимая, переигрывая, приемы народной поэтики, пытаясь проложить какие-то новые, собственные поэтические пути. И долго, видимо, не оставляет этой затаенной мысли. В «Северной пчеле» в самом конце 1841 года появилось объявление о литературном вечере, на котором Даль должен был выступить со «Сказкой о купце и купчихе», написанной в стихах. Перестав писать стихи романтического толка, Даль не может оставить опытов в народном духе, пишет раешным стихом дружеские послания. Например, к Пушкину:

 

Дошли, наконец, благодатные слухи

До степей, которые глухи и сухи…

 

Или к знакомой даме:

Не забыл я послать вам Языкова и Жуковского,

Послал бы даже Булгарина да Осипа Сенковского,

Да совестно класть их в один кузовок:

Нет в них души, хоть рот и широк…

 

В 1847 году в «Сыне отечества» он публикует стихотворение «Чернобровая, руса коса», сочувствия у критиков не вызвавшее. Даль в нем хочет быть песенно-народным, но стихи, сводя на нет намерения сочинителя, выдают все неловкости его подражания:

Та изба разукрашена чистой резьбой,

И сидит на коне петушок;

И господские окна широкие в ней,

И оконницы чище стволов.

Из ворот поутру, ввечеру, по зарям

Коромысло по воду идет;

А на том коромысле ведерка висят,

А под тем коромыслом девица идет,

Чернобровая! Руса коса!

 

Следуя народному ладу, Даль сочиняет и казачьи песни. Его «Песня для уральцев, на поход 1835-го, на Тобол» и былинным зачином, и песенным строем стремится быть созданием истинно народным:

Что не беркут степной со птенцами разгуливал,

Воевода уральский ходил со уральскою сотнею...

 

Но нет, не получается, уж слишком бодро и снисходительно звучит в ней голос воеводы:

У меня во степи новы крепости да выстроены —

А раскаты зеленым дерном выкладены —

А и Царь-Государь у меня счет крепостям спрашивает.

Обойти мне или сосчитать их ровно в тридцать дней...

 

В «Письмах о Хивинском походе» Даль размышляет: «Что такое народная поэзия? Откуда берется это безотчетное стремление нескольких поколений к одному призраку, и каким образом, наконец, то, что думали и чувствовали в продолжении десятков или сотен лет целые народы, племена и поколения, оживает в слове одного, и снова развивается в толпе и делается общим достоянием народа? Это загадка. Сто уст глаголят одними устами — это хор древних греков, и значение хора их может понять только тот, кто способен постигнуть душою, что такое народная, созданная народом поэма: это дума вслух целого народа, целых поколений народа. Для меня это первый голос нашего бессмертия».

Голос бессмертия Даль услышал в сказаниях казахов и башкир. Изъезженный им Оренбургский край тогда размахнулся от Казахстана до Башкирии, и немереные просторы с песнями и легендами кочующих народов не могли не увлечь Даля. Особенно близки ему сделались башкиры. Даже сына своего, Льва, он звал по-башкирски — Арсланом. Отец его второй жены был помещиком Бирского уезда. Из воспоминаний Н. В. Берга мы узнаем, что именно в башкирских степях Даля, отчаянного спирита, некий дух подвигнул на завершение главного труда — Словаря. О башкирской земле и башкирах Даль писал научные статьи (например, в «Энциклопедическом лексиконе») и, не только по-русски, но и по-немецки, рассказы. Из них мы узнаем, что не раз скрашивали ему дальнюю дорогу башкирские напевы. О башкирской поэзии он говорит во вступлении к своему прозаическому переложению сказания «Зая-Туляк и Хыу-хылу» — «Башкирская русалка» (1841). По его наблюдениям «башкирские песни состоят из отрывистых четверостиший, в которых обыкновенно два первых стиха заключают в себе картину, басню, притчу, а два последних — применение, сравнение с сущностью».

Вовремя поняв, что «челн поэта» не для него, Даль так и не смог прожить без нее. Тяга к поэзии, чуткость к ней не дали ему пройти мимо удивительных образцов народной поэзии, не только русской, но и казахской, татарской и, в особенности, башкирской.

В увлеченности поэзией слова, русской живой речью Даль писал свою прозу, как говорил — с присказками и прибаутками, часто увлекаясь. И. С. Аксаков в письме Тургеневу, замечая, что у Григоровича мужик говорит рязанским наречием, у него, у Тургенева, орловским, находит у Даля «винегрет из всех наречий». Но ведь и «Толковый словарь» Даля в каком-то смысле тот же винегрет. Он и ставил себе такую задачу — собрать и сохранить все рассыпное богатство русской речи. И это ему удалось. Даль всю свою жизнь собирал главное русское богатство, записывая не только слова, но и пословицы, которые успел издать, и сказки, которые передал Афанасьеву, и песни, которые переслал Киреевскому (следуя Пушкину, отправившему тому свою тетрадь с записями песен), и лубки, которые позже издал и описал историк искусств Ровинский. Все это, вместе с лучшими сочинениями Казака Луганского, — его и наше поэтическое наследие. Как и «Толковый словарь великорусского живого языка» — его «нерукотворный памятник».

Из архива: апрель 2004 г.

Читайте нас: