Все новости
9 мая
25 Мая , 09:42

Рим Ахмедов. Промельки

Повесть

Источник: kp.ru
Источник: kp.ru

От автора

 

Любимой внучке Анечке посвящаю эту книгу о моем времени и о людях, окружавших меня в этом времени.

Каждый человек, строя свое будущее, должен хорошо знать прошлое, чтобы взять из него все лучшее. И если он найдет в книге хоть что-то полезное для себя, я буду считать, что со своей задачей справился.

День промелькнет, другой. Промелькнут недели, месяцы, годы. А там, глядишь, и вся жизнь промелькнула, заставив задуматься об итогах. Каждый промельк, будь он серый и будничный или яркий и поворотный в жизни, оставляет свой неизгладимый след. Я выбрал разные промельки, и серые и яркие, но все они в какой-то степени были этапными, из них складывались характер, личность, поступки, вырабатывались взгляды на жизненные ценности. Старался взглянуть на себя со стороны, стараясь быть объективным, предельно точным в любых эпизодах, фактах, не допуская никакой выдумки, сохранил подлинные имена всех персонажей.

 Мне важно было передать дух времени, давно ушедшего в прошлое, но при всей документальности создать не хронику, а полноценное художественное произведение.

 

Часть первая

 

ДВОР НА ЗЕНЦОВА

 

Начиная с первой советской пятилетки тихая, провинциальная Уфа с ее стотысячным населением стала превращаться в крупный промышленный центр. Выросли в довоенные годы и начали выпускать первую продукцию заводы моторостроительный, нефтеперерабатывающий, горного оборудования и десятки других заводов и фабрик. Появилось много приезжих специалистов, рабочих, строителей. Очень скоро население города увеличилось почти в три

раза. Одно лишь хромало и перешло в неизлечимо хроническую форму – это жилищное строительство. Капитальные здания вырастали медленно и, в основном, в центре города. Поэтому всюду, где возможно, на скорую руку возводились временные бараки, общежития, пристройки к другим домам без всяких бытовых удобств. (По статистике из полутора тысяч домов, принадлежащих местным Советам, в 1940 году водопровод имели 31 процент домов, центральное отопление – 4,3, канализацию – всего 3,3 процента).

Так что можно представить нашу радость, когда отцу как работнику треста «Южураллес» предоставили жилье совсем недалеко от центра – на улице Зенцова. Впрочем, по тем временам этот уголок можно было считать и окраиной. Наш отрезок улицы брал начало рядом с круто обрывающимся к реке Белой глубоким Черкалихинским оврагом и полого спускался в сторону улицы Пушкина двумя рядами утопающих в цветущих садах частных домов. Среди них резко выделялось размерами и белизной побелки продолговатое двухэтажное каменное здание с арочными воротами в центре, под вторым этажом. Ворота были железные. Дворник дядя Захар на ночь запирал их на замок, оставляя для прохода узкую, тоже железную, калитку.

До перекрестка улица была немощеной, в глубоких колеях, ухабах и рытвинах. Тротуаров как таковых не было, вдоль частных домов хозяева сложили из бросовых кирпичей, булыжников и дощечек узкие дорожки, чтобы в слякоть не утонуть в грязи, зато во всю длину каменного дома тротуар был асфальтовый, даже часть двора возле дома была залита асфальтом. Только здесь мы могли кататься на самодельных самокатах с добытыми бог весть где подшипниками вместо колес. В просторном дворе, со всех сторон огороженном высоким дощатым забором, расположились друг за дружкой три одинаковых двухэтажных дома из соснового бруса. В каждом по четыре квартиры – две на втором этаже, две на первом, между ними входные двери под деревянным козырьком, неотапливаемый коридор с лестницей на второй этаж. У каждой квартиры (все они были трехкомнатными) имелся свой балкон, а внизу, под окнами, за невысокой оградой – палисадник с цветочными клумбами, кустами сирени, акаций, жасмина. Напротив домов с правой стороны расположились длинной стеной одинаковые сараи под сплошной общей крышей – это было единое сооружение, только внутренние перегородки и отдельные двери с номерками указывали на то, что у каждой такой секции имелся свой хозяин. Здесь обычно хранились заготовленные на зиму дрова. Посреди двора между домами и сараями простиралась обширная зеленая лужайка, поросшая мягкой гусиной травкой, земля оставалась голой лишь возле каменного здания – на посыпанной песком волейбольной площадке, специальном квадрате для игры в городки и спортивном уголке с турником. Не припомню, чтобы где-то в ближайшей округе, даже в центре города, был бы еще похожий на наш такой просторный, удачно спланированный, ухоженный двор. Ясно, что принадлежал он богатому ведомству, а одним из главных богатств в республике тогда был лес. Но жили здесь не только работники лесной промышленности. Отдельные трехкомнатные квартиры занимали начальник Уфимской тюрьмы Барбашин, заведующий отделом обкома ВКП (б) Акмаев, начальник Уфимской рейдовой конторы Булгаков, начальник геологической партии Голубцов и много других руководящих работников.

 

Нам дали маленькую угловую комнату в последнем доме. Вещей у нас было немного. Вдоль стены разместилась нарядная, вишневого цвета двуспальная кровать, почему-то называемая в те годы варшавской, с блестящими никелированными украшениями на высоких ажурных спинках, с мягким пружинным матрацем. Всю стену над кроватью закрывал яркий шерстяной палас, сотканный когда-то моей бабушкой, с причудливыми национальными узорами и изображением родовой тамги по краям. Высокую голубую детскую коляску из папье-маше для сестренки Клары поставили рядом, так было удобнее баюкать и нянчить ее по ночам. В другом углу, напротив двери, поместилась моя детская кроватка. Нашлось место и для обеденного стола, и для вместительного комода. Рядом с ним пристроился старинный бабушкин сундук ярко-зеленого цвета, с коваными фигурными ручками по бокам, весь обитый крест-накрест полосками тонкой золотистой латуни, – его смастерил еще в пору своей молодости дед Мухаметгали.

Две другие комнаты в квартире занимали Василий Васильевич и Екатерина Петровна Бушуевы, необщительная, бездетная пара. Не припомню случая, чтобы к ним приходили гости или заглядывал кто-нибудь из соседей. С мамой тетя Катя общалась только на кухне. Мама с уважением выслушивала ее хозяйственные и кулинарные советы, но их разговоры обычно этим и ограничивались. Не было между ними обычных женских пересудов о погоде, о ценах на рынке, о соседях и прочих бытовых мелочах. Мама пыталась поделиться своими впечатлениями о новых фильмах или прочитанных книгах, узнать мнение соседки о свежих новостях, услышанных по радио, но получала в ответ короткие сухие реплики, смысл которых сводился к тому, что в прежние времена жилось и легче, и интереснее. Иногда я, приученный к свободе и общительности, заглядывал к тете Кате, вежливо постучав в дверь и испросив разрешения войти – этому она научила меня с первых дней нашей жизни здесь. Мне нравилось беседовать с ней на любые темы, наверное, потому, что она разговаривала со мной как со взрослым, а не как с надоедливым мальчишкой. Я задавал бесконечные вопросы, разглядывал многочисленные вещи, украшавшие гостиную, – картины, вазы, статуэтки и всякие другие безделушки. Тетя Катя терпеливо и подробно рассказывала, сопровождая историю каждой картины и вещицы воспоминаниями, но строго следила за каждым моим шагом. Замечания сыпались одно за другим. «Не болтай ногами и не раскачивай стул – стулья венские, с тонкими ножками и с такой же гнутой тонкой спинкой, того и гляди расшатаются. Ради бога, не трогай слоников», – они украшали лакированную подставку трюмо и все были разного роста: впереди самый большой, а за ним цепочкой выстроились остальные, последний, седьмой по счету, был вовсе крохотным. Почему-то именно он больше всех привлекал мое внимание. Мне хотелось переставить его, поместить рядом с главным слоном: детеныш обязательно должен идти рядом с отцом или матерью. Но тетя Катя пришла в ужас, когда я нечаянно уронил его, – бивни у фарфоровых слоников хрупкие и могут легко обломиться при неосторожном обращении с ними. За что ни возьмусь, к чему ни притронусь – тетя Катя сразу начинала охать и учить правилам поведения монотонным скучным голосом. Очень скоро мне это надоело, и я постепенно перестал заходить к ней в гости. Даже вторая комната, куда я ни разу не заглядывал, не вызывала во мне прежнего острого любопытства. А с Василием Васильевичем вообще ни разу толком не поговорил. Он что-то буркнет в ответ даже не глянув в мою сторону, когда я поздороваюсь, столкнувшись с ним на кухне или в коридоре, и тотчас уходит к себе, захлопнув за собой дверь. Видимо, мое существование не вызывало в нем никаких чувств. В разговорах взрослых я слышал, что в тресте он очень ценный, незаменимый работник. Он и с тетей Катей почти не разговаривал (во всяком случае, в моем присутствии). Вернется с работы, молча поужинает, усядется на диван, наденет очки и на весь вечер уткнется в газеты. Когда за стеной услышит плач моей маленькой сестренки Клары, поморщится, будто от зубной боли, процедит сквозь зубы: «За что нам такое наказание? Кончится ли это когда-нибудь?». В самом деле, малышка была несносной плаксой – то зубки у нее режутся, то животик пучит, то взыграет пупочная грыжа, то просто капризничает, требуя внимания. Мама, взяв ее на руки, всячески успокаивала, совала ей грудь, качала, напевая монотонные песенки. Ладно бы среди дня, однако и по ночам Клара ни с того ни с сего вдруг заходилась в плаче. Мама вскакивала, включала ночник и, перепеленав малышку, долго утихомиривала ее. Я-то привык: послушаю мягкий мамин голос, ее монотонные, баюкающие песенки и тотчас засыпаю. А каково было соседям?

 

В квартире напротив жили сверстники моих родителей, черноглазая красавица тетя Соня и ее муж Джаляй Лукманов, один из помощников наркома лесной промышленности. Люди открытые, приветливые. Наши семьи быстро подружились. У них тоже было двое детей, мальчишки Эрик и, года на два помладше него, Идик. С Эриком мы были ровесниками и с первой встречи так привязались друг к другу, что стали неразлучными на долгие годы. В самом начале знакомства мы «по-мужски» скрепили свою дружбу и «справили» новоселье. Мать с отцом переживали, что я страдаю отсутствием аппетита, врач посоветовал для улучшения работы желудка давать мне перед обедом чайную ложку кагора. Мне тоже от всей души захотелось, чтобы желудок друга начал работать лучше. Как-то раз, когда родители отправились с Кларой в детскую консультацию, оставив меня дома одного, я позвал к себе Эрика поиграть. Когда игрушки надоели, решил угостить друга сливочными подушечками – были тогда такие круглые, приятно тающие во рту конфеты из сгущенных сливок, посыпанные сверху сахарным песком. Открыл шкаф и увидел бутылку с кагором. Ага, вот чего он никогда не пробовал! Я вытащил бутылку, достал чайную ложку. Вынув пробку, налил в ложку и дал попробовать другу. Кагор ему понравился. Кагор тогда был натуральный, высшего качества. Я испытывал наслаждение, ощущая на языке его сладкий, слегка терпкий вкус с неповторимо приятным ароматом. Эрик попросил еще одну чайную ложку, затем другую. После четвертой нам обоим захотелось спать. Первым уснул Эрик, свернувшись калачиком тут же на полу. Я попытался взобраться на свою кроватку, но не смог перелезть через сетку. И тоже пристроился рядом с Эриком. Можно представить себе изумление родителей, когда они, вернувшись домой, увидели мирно спящих на полу двух пятилетних карапузов, а возле них – бутылку кагора с брошенной рядышком чайной ложкой.

 

Постепенно, не сразу осваивал я наш двор со всеми его обитателями. Знакомился с ребятами вне зависимости от их возраста, будь то малыши или подростки, так как любой из них являлся полноправным членом нашего общего дворового коллектива. Затем стал для меня полностью «своим» значительный отрезок улицы Зенцова. В самом ее начале, едва ли не от края оврага и до угла Красноармейского переулка, стояла особняком большая раскидистая изба, не похожая на жилые дома, – с высокими окнами, разделенная на несколько комнат с ученическими партами – это была моя начальная школа № 35. На углу улицы Пушкина долгие годы оставался знаковым местом двухэтажный красный кирпичный дом, где располагался единственный на всю округу продовольственный магазин – он снабжал нас продуктами как во время войны, так и в первые послевоенные годы. Неподалеку, на правой стороне улицы, в красивом бревенчатом доме, богато украшенном кружевной резьбой (бывший особняк какого-то купца), был открыт татаро-башкирский детский сад, куда родители водили меня с пяти лет. Разговаривали, пели песни, читали стихи только на родном языке.

На этой же улице, всего в трех кварталах от нас, дали прекрасную трехкомнатную квартиру маминому старшему брату – моему любимому дяде Гафуру. Мы теперь часто ходили к нему в гости. Загира-апа, его новая молодая жена, по профессии была поваром и готовила такие вкусные блюда, от которых даже мне, закормленному и капризному в отношении еды баловню, трудно было отказаться. В том доме у дяди родилась дочь Эмма, а немного погодя появилась на свет еще одна дочь – Лилия. Очень уж хотелось ему мальчика, но в дальнейшем тетя Зоя опять «порадовала» его двумя девочками – Риммой и Луизой. Поэтому, наверное, у него было ко мне особое отношение и баловал он меня как родного сына.

Заканчивалась для меня улица Зенцова чуть дальше дома дяди Гафура – самым большим в тех местах четырехэтажным зданием – мужской средней школой № 10, где я проучился до девятого класса.

Обо всем этом я рассказываю так подробно потому, что здесь протекали мое детство и отрочество в те нелегкие, но счастливые годы. Уже давно исчезли эти дома с живописным двором, перестал существовать «мой» отрезок улицы Зенцова, ныне полностью поглощенный массивами новых микрорайонов вплоть до пересечения с улицей Коммунистической, и помнить прежнюю местность могут теперь только старожилы – дети тех давних лет, дожившие до моего возраста.

 

ПРОЩАНИЕ С ДОВОЕННЫМ ДЕТСТВОМ

 

Я не сводил глаз с коня, привязанного к толстой ветке акации возле палисадника. Красавец редкой масти – светло-серебристый, весь в серых яблоках, а на лбу, словно звездочка, – белая отметина. Ему не стоялось на месте, он нетерпеливо крутился и косил лиловым глазом в сторону хозяина, моего отца, как бы вопрошая: когда же поскачем дальше? Мы стояли с отцом у крыльца. Попрощаться с ним вышла вся семья. Мама отдала бабушке Фатихе подержать завернутого в пеленку моего маленького братишку Эрика, а сама спрятала мокрое от слез лицо на груди у отца. Клара, уже научившаяся ходить, стояла самостоятельно, вцепившись ручонками в подол бабушкиного платья. Я держался чуть в стороне, обуреваемый одной мыслью: возьмет меня отец с собой на войну или нет?

Сегодня рано утром по радио прозвучало неожиданное, как гром среди ясного неба, сообщение о том, что немецко-фашистские полчища предательски, без объявления войны, в четыре часа ночи бомбили Киев и вторглись в нашу страну, захватывая города и села по всей линии западной границы. Отец отпросился у командира полка и на своем любимом коне (другого вида транспорта из Алкино в тот час не было) поспешил в Уфу. Ему сегодня же надо было вернуться обратно, потому что завтра эшелон с его воинской частью должен был отправиться на фронт.

– Опять я с маленькими детьми остаюсь одна, – всхлипывала мама. – Эрику два с половиной месяца, Кларе еще трех лет нет. Я пока не работаю. Как одна прокормлю их, как подниму без твоей помощи? И мама уже стара, сама как ребенок. Умные мужчины, не в пример тебе, заранее обзавелись белыми билетами, мог бы и ты похлопотать, обязательно учли бы твое семейное положение.

– Муся, кадровым военным никаких белых билетов не дают, ты сама это прекрасно знаешь. И кто-то должен, в конце концов, защищать Родину, – горячо оправдывался отец и успокаивал: – Ты не переживай, ничего со мной не случится. Вот увидишь, война скоро кончится. Вспомни финскую кампанию – мы тогда с полдороги вернулись, и без нас боевые действия прекратились. Теперь то же самое будет. Нашу армию никто не в силах победить. А голодными не останетесь. Моего командирского аттестата на всю семью с лихвой хватит. И гляди, какой помощник у тебя подрос, надежной опорой будет. – Отец похлопал меня по плечу, затем вдруг порывисто прижал к себе. – Ты ведь не будешь огорчать маму?

Я встрепенулся и, пользуясь тем, что на меня обратили внимание, взволнованно спросил:

– Папа, а у твоего коня есть жеребенок?

– Нет. А зачем он тебе?

– Мы бы вместе отправились на войну: ты на своем коне, а я на жеребенке. Очень прошу, возьми меня с собой!

– Хочешь оставить маму одну, с малышами и старенькой бабушкой?

– Нет… но… – я растерялся и не знал, как ответить, чтобы никого не обидеть.

– Ладно, – неожиданно согласился отец. – Как только найду подходящего для тебя жеребенка, сразу возьму с собой. Договорились? А чтобы ты был готов к дороге, я оставляю тебе вот эту полевую сумку. В ней фляжка, пачка галет – это если в бою кушать и пить захочется. А вот этот передний кармашек – для боевой карты и всяких документов.

Моему восторгу не было предела. Значит, отец не шутит. Конечно, полевую сумку не сравнить с кожаной офицерской планшеткой, перекинутой через плечо на тонком кожаном ремешке, но для меня и она была бесценным подарком.

– Мне пора, – сказал отец, машинально поправляя гимнастерку, выбившуюся из-под туго затянутого широкого ремня с золотистой пряжкой, съехавшую набок после маминых объятий портупею с кожаной кобурой и наганом. Мама перестала плакать. Сказала:

– Попрощайся с остальными.

Отец поднял Клару, потрепал ее золотистые кудряшки, осыпал поцелуями. Мама взяла из рук бабушки Эрика и протянула отцу. Он неумело подержал в ладонях младенца, глядя в его спящее лицо. Эрик, вдоволь насосавшись грудного молока, так и не проснулся, сладко сопел и улыбался во сне. Папа обнял бабушку, наговорил ей ласковых слов. Потом нагнулся и поцеловал меня, сказав: «Во всем слушайся маму и бабушку, помогай им. Будь им опорой вместо меня». Напоследок он прижал к груди маму и с жаром, прерывисто сказал ей: «Жди меня, ничего со мной не случится, пока ты ждешь. Верь, я обязательно вернусь, только очень жди. Береги детей». Он резко, пряча лицо, отвернулся, решительно шагнул к коню; таким стремительным было его движение, что даже звякнули стальные шпоры на начищенных до блеска хромовых сапогах. Это было последнее, что я запомнил. Через мгновенье только ветка акации покачивалась там, где недавно был привязан конь.

 

Потянулись дни за днями, похожие друг на друга – тягучие, тревожные. Мама несколько раз в день заглядывала в почтовый ящик, но писем от отца не было. Из черной тарелки репродуктора часто звучал чеканный, хватающий за душу голос Левитана, передающего очередные безрадостные сводки с фронта о том, что наши войска под натиском превосходящих сил врага вынуждены отступать, оставляя многочисленные города и села. Прильнув вплотную к хриплому, слабосильному репродуктору, затаив дыхание, вместе с мамой и бабушкой мы выслушали речь самого Сталина в тайной надежде услышать, когда же он, наш любимый вождь, самый великий человек в мире, объявит о переходе непобедимой Красной Армии в контрнаступление для скорейшего разгрома немецких оккупантов. Бабушка, не знавшая русского языка, то и дело спрашивала у мамы, о чем говорит Сталин. «Не перебивай, потом расскажу», – шепотом ответила ей мама. Я тоже половины слов не разобрал, голос у Сталина был глухой, говорил он с сильным акцентом. Итог его выступлению подвела мама: «Похоже на то, что дела у нас плохи. Надо готовиться к тому, что война затянется. И никто не знает, на год, на два или больше. Эх, где сейчас наш папа? Что с ним?..»

 После речи Сталина я сразу пришел к выводу: пора! Надо ехать на фронт, отыскать отца и хоть чем-нибудь помочь ему. Пускай я пока маленький, зато могу незаметно подползти к врагам и стрелять по ним в упор. Могу быть связным и доставлять в штаб важные пакеты. Или в разведку ходить – никто на меня, мальчишку, не обратит внимания. Не зря же я читал детские книжки про войну, смотрел кинофильмы «Чапаев», «Щорс», трилогию о Максиме. Какое-то представление о врагах имел, уж сумел бы проявить и собственную смекалку. Полный решимости, улучив удобный момент, когда мама ушла в магазин, а бабушка выкатила во двор коляску с Эриком, чтобы малыш поспал на воздухе, я достал подаренную отцом полевую сумку, налил во фляжку молока из бидона, сунул в сумку пачку пресных галет, положил в другой, узкий карман тетрадку и химический карандаш – писать письма с фронта, перекинул через руку теплую куртку на случай холодной ночи и за сараями, где в заборе имелась раздвижная доска, выскользнул в соседний двор, а оттуда на улицу Гафури. От намерения пройти по всему двору и добраться по центральным улицам до шумного вокзала я отказался сразу: туда надо идти через весь город, где могут остановить дежурные патрули или милиционеры – мол, куда собрался один, без взрослых? Поэтому выбрал самый короткий и безопасный путь – по Трактовой улице спустился вниз, под гору, на полустанок Правая Белая. Обычно здесь останавливались местные, рабочие поезда, остальные составы проносились мимо, но частенько бывало, прогромыхав по железнодорожному мосту, некоторые тормозили перед семафором, дожидаясь, когда освободятся запасные пути на станции Уфа.

И сейчас, на мое счастье, на полустанке застрял воинский эшелон: товарные вагоны, открытые платформы, сопровождаемые вооруженными солдатами. На платформах, укрытые сверху зеленым брезентом, угадываются стволы пушек, танки. Вдоль состава ходят часовые с винтовками. Никакой ошибки быть не могло, дорога одна – на фронт. Мне удалось незаметно нырнуть под один из вагонов и проползти через рельсы на другую сторону насыпи. Здесь было пустынно. С трудом, подтягиваясь на руках, я вскарабкался на подножку самой ближней открытой платформы и нырнул под брезент, прикрывающий огромное орудие с очень длинным стволом. Не прошло и нескольких минут, как состав дернулся, загремели сцепки между вагонами, застучали по стыкам рельсов колеса. Поезд постепенно набирал ход. Сердце бешено застучало: неужели мне удалось осуществить задуманное?! Я ликовал от радости, но одновременно и защемило сердце, когда подумал о маме и бабушке. Я ведь даже записки им не оставил, так торопился! Будут плакать, искать во дворе, ходить по соседям, спрашивая, не видел ли кто-нибудь меня. Заявят в милицию. А я в это время буду далеко. При первой же возможности надо отправить им письмо, попросить прощения, успокоить. А если поезд будет идти без остановок до самого фронта, спеша доставить пушки и танки для разгрома фашистов?! Все равно в первую очередь сообщу о себе, какой-нибудь случай подвернется.

 

Но далеко ехать не пришлось. Дергаясь на бесчисленных стрелках, со свистом выпуская сжатый воздух при торможении, эшелон замедлил ход и, дернувшись в последний раз, остановился. Я приподнял край брезента, чтобы посмотреть, куда мы так скоро приехали, но услышав рядом, тут же на платформе, чьи-то тяжелые шаги, юркнул обратно, чтобы спрятаться под лафетом. Поздно! Часовой, сопровождавший груз, резким движением откинул брезент, наставил на меня ружье, грозно приказал: « А ну вылазь!».

Я подчинился приказу, подошел к нему, опустил голову и стоял сжавшись, как затравленный зверек. Часовой не стал допытываться, кто я и зачем залез сюда, увидел проходившего мимо красноармейца, крикнул ему: «Эй, сержант, отведи-ка этого нарушителя в комендатуру. Кто знает, кто он таков и почему забрался сюда. Много их таких развелось. А я пост покинуть не могу». Красноармеец снял меня с платформы и через железнодорожные пути повел к зеленому двухэтажному зданию вокзала с крупной надписью на фронтоне «УФА». У меня не укладывалось в мыслях: какая Уфа, если я должен был ехать в другую сторону? Или все поезда должны отправляться на фронт через Уфу?

Загадка разрешилась скоро. Красноармеец, крепко держа за руку, провел меня сквозь толпу пассажиров по узкому коридору в комнату с красной табличкой «Военный комендант». В прокуренной комнате за большим столом с несколькими телефонами, мраморным чернильным прибором с такой же мраморной, полной окурков пепельницей сидел худощавый мужчина в военном кителе и за что-то сердито распекал стоявшего перед ним навытяжку солдата, но, когда мы вошли, молча уставился на нас.

– Товарищ майор, разрешите обратиться, – выпалил красноармеец и вскинул ладонь к пилотке, отдавая честь. – Примите очередного нарушителя. Сейчас с восточного эшелона сняли.

– Звать тебя как? – спросил майор – он, по-видимому, и был комендантом.

– Рим, – честно признался я.

– Итальяшка, что ли? Союзничек Гитлера? – хохотнул мой конвоир, продолжая крепко держать меня за руку. – Ишь ты – Рим! Из ихней столицы, значит. У самого еще молоко на губах не обсохло. С каким же заданием прислали тебя, макаронника? По-русски кумекаешь? Ферштейн?

Я промолчал.

– Ты откуда родом? – поинтересовался комендант.

– Из Уфы, – ответил я, решив разговаривать только с ним.

– И куда же ты собрался ехать?

Пришлось мне признаться:

– На фронт. К отцу.

– Не ври, фронт на западе. Почему ты сел на поезд, идущий на Дальний Восток?

– Восток? – растерялся я. Мне тогда еще не было известно, что Советский Союз ожидает внезапного удара со стороны японцев, союзников Гитлера. Поэтому воинские эшелоны иногда шли и в ту сторону, чтобы укрепить там границу.

– Тебе сколько лет?

– Восемь, – ответил я, хотя до полных восьми еще оставалось четыре месяца.

– В школе учишься?

– Нет, но скоро буду. Осенью.

– Теперь понятно, – неожиданно улыбнулся комендант. – В школе тебя научат различать стороны света… Стало быть, твой отец уже на фронте? Кто он по званию?

– Лейтенант. Он обещал обязательно взять с собой, я правду говорю!

– Допустим, добрался бы ты до фронта, а он большой, от севера до юга растянулся. Где бы стал искать отца?

– Нашел бы по номеру полка и дивизии.

– Знаешь номер? Молодец, – похвалил комендант.

В Алкино, недалеко от Уфы, не в самом поселке, а по соседству, в гарнизоне, где была расквартирована воинская часть отца, я побывал летом дважды и знал, что у него 294-й артиллерийский полк 170-й стрелковой дивизии. Я познакомился там со многими красноармейцами, один раз они даже брали меня с собой на стрельбище. А отец подарил игрушечную деревянную пушку, стрелявшую на несколько шагов деревянными снарядами. Я ее сразу опробовал там же, на опушке леса, затем привез домой, обдумывая, как бы увеличить дальность полета снарядов.

– Свой домашний адрес, конечно, тоже знаешь? – спросил комендант.

– Зенцова тринадцать, квартира пятнадцать, – по-военному коротко отчеканил я.

– Вот что, Гарипов, забирай будущего воина и доставь по адресу, передай с рук на руки матери, – приказал комендант солдату, которого отчитывал перед нашим приходом. – Сейчас в город отправится машина, она подкинет вас до центра.

– Слушаюсь, товарищ майор! – вытянулся в струнку солдат.

Бортовая полуторка («ГАЗ-АА») довезла нас почти до дома, но свернуть с мощеной улицы Пушкина на грунтовую, всю в ямах и ухабинах, улицу Зенцова не решилась. Накануне прошел хороший дождь, в глубоких колеях стояла вода, и шофер побоялся забуксовать. Развернулся и, не дожидаясь возвращения Гарипова, сославшись на срочные дела, поехал обратно.

 

Когда мы подошли к воротам, я сказал Гарипову:

– Спасибо. Здесь я сам добегу.

Куда там – он еще крепче сжал мою руку, сердито буркнув:

– Слышал приказ майора: сдать матери лично? Шагай, не дергайся.

Для меня было пыткой пройти по всему двору под конвоем. Я сгорал от стыда при мысли, что начнут высовываться из окон соседи и тыкать пальцами на неудачника, не знающего, где фронт, а где глубокий тыл, что сбегутся мальчишки и девчонки, мои друзья, и тоже поднимут на смех, узнав правду. К счастью, никто не обратил на меня внимания – мало ли с кем я иду, может, этот солдат какой-нибудь родственник. Ребята, игравшие на лужайке с мячиком в «штандр», тоже не проявили любопытства, продолжали увлеченно кидать мяч то вверх, то друг в друга, только кто-то из них крикнул: «Как освободишься, приходи». Ну а с мамой все обошлось так, как оно должно было быть. Сначала отшлепала сгоряча – попадало мне от нее часто и даже иногда покрепче, я привык. Не мог только привыкнуть к ее слезам. После заслуженной трепки она обняла меня и горько заплакала, приговаривая: «Отец военный, ему положено защищать страну. Но как ты мог оставить меня одну?! У тебя ведь доброе сердце. Должен бы понимать, что теперь ты единственный мой советчик, единственный помощник во всех делах. Главное для меня – это твое присутствие, оно придает мне силу. Если поймешь, о чем я говорю, – тогда мы любую беду переживем».

– Я все понял мама, – тихо ответил я, обнимая ее и едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться. Но сдержался. Возможно, тогда я впервые каким-то шестым чувством уловил, что именно сейчас подводится черта под прежним нежным, беспечным, заласканным детством, и слезы могли бы смыть эту пока еще зыбкую черту в самый тонкий, переломный момент неосознанного, но уже пустившего первый робкий росток возмужания.

 

БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ

 

В магазине Военторга продавщица грустно сказала маме:

– Извините, но с этого месяца вы откреплены от обслуживания. Сейчас многих без вести пропавших открепили. Вашего мужа тоже. – Она помолчала и добавила, тяжело вздохнув: – От моего тоже нет никакой весточки. Вот уже третий месяц. Чему удивляться? Чуть ли не половина войск попала в окружение. Может, пробьются к своим?.. – Она достала с полки и протянула мне пачку моего любимого сливочного печенья с изображением пасущейся коровы – такое печенье выпускали до войны. Его и жевать не надо – само тает во рту. Маме сказала: –Так и быть, отпущу вам пачку масла и сахара. Больше не могу, все на учете.

Мама, не раз переживавшая тяжелейшие годы голода в стране и хорошо знавшая, чем это грозит, с первых дней войны на все имевшиеся у нее деньги запасала сахар, крупы, муку, соль и другие продукты, которые долго не портятся, а также одежду, обувь, другие вещи первой необходимости. Полки городских магазинов пустели быстро, но она до разгара всеобщей паники сумела обеспечить семью всем, что смогла достать, – хотя бы на первое время. Тем временем деньги быстро обесценивались, выросло неимоверное количество спекулянтов. Шумный базар с гостиным двором, занимавший в центре города весь огромный квадрат между улицами Карла Маркса и Ленина, с выходами на улицы Сталина и Пушкина, буквально кишел ими. Милиция пыталась бороться с ними, но это была борьба Дон Кихота с ветряными мельницами. Люди продавали все, что теряло ценность, от бытовых предметов до старинных книг и картин, чтобы на вырученные деньги купить с каждым днем дорожающие овощи, мясо, масло, молоко. За хлебом выстраивались длинные очереди, и там не на шутку разгорались бурные страсти. В очередях терпеливо простаивала бабушка, а я подходил к ней уже возле входа в магазин – старухе с ребенком отпускали двойную порцию. К счастью, страсти кипели недолго. Уже к сентябрю 1941 года населению раздали карточки на хлеб, сахар, кондитерские изделия, а с 1 ноября – на мясные и рыбные продукты, масло и другие жиры, на крупу, макароны, даже на мыло и махорку. Маме пришлось доказывать, что она курит. А табак, сразу ставший дефицитом, можно было выменять на что угодно. Нас прикрепили к ближнему магазину – на углу Зенцова и Пушкина. За хлебом ходили ежедневно, а сахар, соль, мыло давали раз в месяц или в квартал. Самыми обеспеченными были рабочие и детские карточки, у служащих паек был почти вдвое меньше, а иждивенцам и вовсе доставались крохи. Иждивенкой у нас считалась бабушка. Мама еще летом вынуждена была прервать декретный отпуск и вышла на работу. Она с 1939 года работала учительницей начальных классов в татарской школе № 2 – недалеко от нашего дома, возле хлебозавода (там сейчас трамвайное кольцо).

 

В начале войны мне казалось, что все взрослые мужчина должны надеть военную форму и взять в руки оружие. К этому призывали расклеенные по городу плакаты. Каждый день после тревожных сводок Советского информбюро звучали призывы встать на защиту Родины всем, кому она дорога, – независимо от возраста. Но жизнь пока почти не изменилась. Во всяком случае, в нашем дворе. В первом, каменном, доме из многих мужчин проводили в армию только двоих, Ивана Жукова и Михаила Зинковского. Проводили незаметно, будто они здесь вовсе и не жили. Один лишь раз я видел заплаканную Полину Жукову, которая жаловалась соседке, что не с кем оставить двух малолетних детей, когда уходит на работу. Тетя Тося, жена Зинковского, с которой мама дружила, приходила к нам с сыном Валерой узнать, не было ли писем от отца. Зинковский служил в одной части с моим отцом.

Единственное письмо мы получили еще летом, в июле. Отец написал его с дороги, не успев добраться до фронта. Он писал, что очень скучает по дому и очень беспокоится за нас, что немцы уже один раз бомбили эшелон, но проскочить удалось удачно, без потерь, а наши зенитчики сумели сбить два вражеских самолета.

Из нашего двора ушли на войну еще несколько мужчин, в их числе Джаляй Лукманов, хотя он, пользуясь своим высоким положением, мог бы легко обзавестись белым билетом, освобождающим от воинской службы. Зато живший на втором этаже, как раз в квартире над Лукмановыми, главный бухгалтер треста Федор Данилович Курылев, высокий и крепкий молодой мужчина, как и прежде, продолжал ходить на службу с неизменным кожаным коричневым портфелем – в его семье, по-моему, и не почувствовали, что идет война. Его жена Мария Александровна нигде не работала, а их рыженький сынок Витя, тоже высокий и крепкий, на голову выше меня, хотя и был на год младше, даже в самые тяжелые годы войны ходил всегда ухоженный, розовощекий, добротно одетый.

По-прежнему, развалясь в бричке с черным кожаным верхом, возвращался с работы домой начальник тюрьмы Барбашин – упитанный, квадратный, с пронзительным, прощупывающим взглядом всегда прищуренных глаз. Его сынишка Владик говорил об отце как об очень добром человеке, но я ему не верил, после того как услышал оскорбительную, грязную брань тюремщика в адрес дворника дяди Захара – тот замешкался, поздно вечером открывая ворота. У дворника были больные ноги, ходил он прихрамывая и не всегда был расторопен. Так же поздно возвращался домой из обкома партии Акмаев в черной легковушке. Выйдя из машины, он быстро скрывался в подъезде, а шофер всякий раз тащил за ним на второй этаж битком набитую тяжелую сумку. Избежал военного призыва и Голубцов, не мог оставить без работы свою геологическую партию – страна остро нуждалась в новых источниках полезных ископаемых. У директора лесного техникума Мансура Янбухтина выявили признаки сахарного диабета, позволяющего уклониться от службы в армии. Его жена Загира-апа была детским врачом. Врачи остро требовались и на фронте, и в тылу, даже студенты старших курсов мединститутов отправлялись во фронтовые госпитали. Загира-апа тоже могла бы быстро переквалифицироваться, но у нее нашлась важная причина сидеть дома – она была кормящей матерью. О Сахипе Булгакове и говорить нечего – он возглавлял важный участок народного хозяйства, а его сын Марат, которому оставалось шаг шагнуть до совершеннолетия, дружил с Уралом, сыном самого председателя Совнаркома. На нас, малышню, он и внимания не обращал, зато с Уралом и еще с несколькими парнями совершал дерзкие набеги на окрестные сады. Впрочем, чего греха таить, и нам иногда перепадала горсть малины или вишни, когда мы стояли «на атасе», поднимая клич тревоги при появлении хозяина сада. А в стране в это время была объявлена мобилизация всех комсомольцев и членов партии, если не для отправки на фронт, то хотя бы в резерв, на всеобщее обязательное военное обучение.

Невзирая на возраст (ему тогда исполнилось сорок три года), ушел на войну мой любимый дядя Гафур. Не на какую-нибудь тыловую службу, не на военный всеобуч, а на передовую, простым солдатом-связистом, так как никакого воинского звания у него не было. Тетя Зоя, его жена, продолжала работать в столовой – это в некоторой степени спасало семью с двумя малолетними девочками в голодные годы.

 

Вести с фронтов становились все более тревожными. В июле появились первые беженцы из Белоруссии, Украины, Ленинграда, Москвы, из западных областей страны. Их расселяли всюду, где могли, – по общежитиям, по квартирам. У Бушуевых появилась беженка из Украины – молоденькая жизнерадостная женщина с роскошной черной косой ниже пояса, всегда смеющимися синими глазами и ямочками на щеках. Екатерина Петровна определила ей место в гостиной. Кровати там не было, Галя спала на полу, на жиденьком матрасе, между трюмо и комодом. По характеру живая, общительная, она нашла общий язык не только с моей мамой, но и с бабушкой, которая говорила только по-татарски, изредка вставляя знакомые ей русские слова. Галя рассказывала о пережитых ужасах при бегстве из родного села, о том, как чуть не попала в руки немцев, как ей помогли отступающие красноармейцы – усадили в эшелон с ранеными, чудом выскочивший из окружения. Жених сразу ушел в партизаны, а пожилые родители, одолеваемые болезнями, решили остаться в родной хате. У Гали с собой никаких вещей не было, кроме маленького узелка с бельем и дорогими сердцу мелочами – серебряной брошью, фотографиями родных и близких, справкой об окончании шестого класса (не доучилась, работала на колхозной ферме). Мама выделила ей посуду, разрешила пользоваться керосинкой для приготовления еды, но чаще сама угощала ее, занятую беготней по всяким неотложным делам, супом из домашней лапши и элешем – национальным блюдом из сваренных в бульоне крупно нарезанных картошки, моркови, капусты и кусочков мяса. Все это привычно, по-крестьянски, готовила бабушка Фатиха и вечерами кормила Галю, жалостливо приговаривая: «Аша, кызым, аша» – «Кушай, доченька, кушай».

Екатерина Петровна, сделавшись еще более неразговорчивой, не спускала с жилички глаз – конечно, попала девушка в беду, но кто ее знает, что у нее на уме, какой характер, какие привычки? В шкафу дорогая фарфоровая посуда, столовое серебро, доставшееся по наследству от родителей. Могут ввести в соблазн и другие вещи. Она морщилась, когда Галя после пробуждения начинала расчесывать густые, пышные волосы, прежде чем заплести их в тугую косу. «Выпавшие волосы скатай в комок и сожги в печи», – делала замечание Екатерина Петровна, ужасно боявшаяся, что Галя занесет в квартиру вшей. Однако девушка оказалась чистоплотной. Едва ли не каждый день стирала нательное белье, дважды в неделю мыла березовым щелоком голову. Истопив на кухне печку, грела воду, ставила на два табурета большой бронзовый таз, привезенный когда-то моей бабушкой из деревни, раздевалась до трусов – меня она не стеснялась, только весело приговаривала: «Тебе, хлопчик, пока не понять женских прелестей, но ценить девичью красоту привыкай сызмала». Всякий раз она просила поливать ей голову из ковша. Вымыв голову, она откидывала мокрые волосы вбок, наклонялась над тазом, едва не касаясь голой грудью воды, затем обмывала тело, просила потереть мочалкой спину. Никто и знать не знал, что я помогаю ей купаться. Галя выбирала такое время, когда взрослые отсутствовали и не могли помешать ее купанию.

К великой радости Бушуевых, Галя прожила у них недолго, не больше месяца. Она устроилась на какой-то военный завод, сначала ученицей – ведь никакой рабочей профессии у нее не было, – но уже к осени ей доверили станок: рабочих рук не хватало. От нашего дома до завода очень далеко, никакого транспорта нет, поэтому, как только дали ей койку в общежитии, она ушла. Перед уходом сдержанно распрощалась с Екатериной Петровной, горячо поблагодарила маму за гостеприимство, бабушке подарила яркое, расшитое красными петухами полотенце, а мне – отлитый из дюраля, тонированный в черный цвет игрушечный револьвер, точную его копию – с курком, с барабаном для пуль и даже прицельной мушкой, сказав: «Хватит тебе играть в войну с самодельной деревяшкой, этот будет посолидней. – Увидев на моем лице восторг, добавила: – Пожелаю тебе, хлопчик, чтобы он был у тебя первым и последним. Пускай твоим оружием навсегда станет мирная профессия, приносящая людям радость жизни, а не смерть».

 

В войну мы играли самозабвенно, в ней участвовали не только все мальчишки двора, но и девчонки. Делились по жребию на «своих» и «чужих». «Свои» – это всем понятно, то есть советские бойцы и партизаны. Под «чужими» подразумевался кто угодно, это были просто условные, совершенно безличные враги, но только не немцы – такого оскорбления никто бы себе не позволил, настолько ненавистными были слова «немец», «фашист». Назови так кого-нибудь – без жестокой драки не обошлось бы. И все-таки «чужой» отряд невольно, подспудно нес на себе отзвук реальной действительности. По негласному уговору не произносились вслух слова «поганый немец», «фриц», «гад фашистский». Просторный двор, незримо разделенный на две половины, «свою» и «чужую» территорию, давал широкую возможность для маневров. Прятались за домами, за сараями, затаивались на балконах первых этажей, отовсюду слышалось: «Тра-та-та, я тебя убил!» Кто-то из упрямцев возражал, что не убит, а ранен, но таковым он считался лишь в том случае, если рядом с ним оказывались девчонки-санитарки. Они перебинтовывали «простреленную» руку или ногу листьями лопуха, уводили выбывшего бойца в «госпиталь» – чей-нибудь открытый сарай, делали заостренной палочкой «уколы», поили «лекарствами» – водой из принесенной из дома бутылки.

Для воюющих важно было завладеть территорией неприятеля. По открытому месту можно быстренько пробежать, но есть опасность попасться на глаза неприятелю. Я полз позади соседнего дома в густых зарослях лопуха, цикория, чернобыльника и прочей сорной травы, стараясь не задевать жгучую крапиву. И лоб в лоб столкнулся с ползущим навстречу Витей Курылевым. Успел вскинуть револьвер и торжествующе крикнуть: «Бах-бах, ты убит!» Самолюбия и наглости у Витьки хоть отбавляй. Он пронзительным голосом, чтобы на весь двор было слышно, закричал, наставив на меня дощечку, изображавшую винтовку: «Я первым выстрелил, падай!» В наш спор вмешался оказавшийся поблизости Эрик Лукманов. Он подтвердил, что выстрел из револьвера прозвучал намного раньше, чем из винтовки. Витька, войдя в раж, ударил меня своим обрезком доски по плечу. Боль пронзила ключицу. В ярости я треснул Витьку в лоб рукояткой револьвера. В грубой дюралевой отливке детской игрушки, по-видимому, имелся заусенец – он до крови процарапал кожу над глазом противника. Увидев капающую кровь, Витька заорал таким дурным голосом, что его визгливые вопли услышала мать. Мария Александровна выскочила на балкон и, хотя оттуда не было возможности увидеть нас, принялась сыпать такими ругательствами и проклятьями, что мы с Эриком и другими мальчишками из нашего отряда до позднего вечера боялись показаться дома.

По радио в этот день передали, что 16 июля после ожесточенных боев наши войска оставили Смоленск…

 

Неутешительные вести приносили ежедневные военные сводки в июле и в августе. Гитлеровцы рвались к Москве, к Ленинграду. Даже в Уфе, глубоко в тылу, несколько раз объявляли тревогу. Говорили – учебную. Велели всем наклеить газетные полосы на оконные стекла. На ночь закрывали окна покрывалами, одеялами или любыми темными тканями, чтобы на улицу не вырвалась ни одна полоска света. Весь город погружался во мрак. Ночью во мгле иногда слышался высоко в небе надсадный, нарастающий гул тяжелых бомбардировщиков. Непроглядную мглу рассекали кинжальные световые лучи прожекторов. Немецкая авиация несколько раз предпринимала ночные попытки бомбить некоторые города в тылу, но долететь до Уфы у них вряд ли хватило бы возможности. Да и наши зенитчики не промахнулись бы.

Неожиданно для всех вернулся с фронта Михаил Зинковский. Вечером он пришел к нам с женой и сыном Валерой. От неожиданности мама растерялась и задала глупый вопрос:

– А где мой Билал? Вы ведь вместе были. Жив он?

– Был жив, – ответил дядя Миша. – Верю, и сейчас ничего с ним не случилось. – И он подробно рассказал обо всем. О том, как вступили в бой севернее Витебска. Пока держали оборону, немцы продвинулись далеко вперед, окружив не только нашу дивизию, но и всю армию. Им удалось расчленить ее, по слухам, почти вся она попала в плен. Наша дивизия, отрезанная от основных сил, отступала с жестокими боями, но избегала столкновений с крупными силами немцев, вооруженными до зубов, с армадами танков и авиации. И все равно с каждым днем все больше таяла…

Дядя Миша сидел за столом и беспрестанно теребил пальцами скатерть. Говорил он медленно, с паузами, опустив глаза, будто заново переживая все минувшие события. Мама уселась по другую сторону стола, подавшись вперед, жадно впитывая каждое его слово.

– Оружия бы нам побольше, а у нас одни повозки с лошадьми и пушки почти без снарядов, – продолжал дядя Миша свой невеселый рассказ. – От их бомбежек негде скрыться, прятались по лесам, а наши зенитки молчат, нечем стрелять. По рации сколько раз просили помочь боеприпасами. Лишь один раз прилетели два самолетика, сбросили на парашютах несколько ящиков. Мы кинулись к ним, открыли – а там гвозди. Чего скрывать, предательства было много. Двигались мы, в основном, в сумерки или ночью, а в ненастье и днем, когда немецкие самолеты не могли летать. Раненых оставляли в маленьких деревеньках, на хуторах. Снаряды берегли, при соприкосновении с немцами старались бить только прямой наводкой. Постепенно из всего комсостава остались замполит и твой муж, начальник снабжения дивизии. Билалу пришлось взять на себя командование. Он спас меня от верной гибели, – сказал дядя Миша. – Ехал я в повозке с остатками казенного имущества, когда он позвал меня, чтобы дать какое-то поручение. Я успел отойти всего на два десятка метров, как прямо в повозку угодила мина и разнесла ее в клочья. А его самого ни одна пуля не берет, он как заговоренный. Срежет снарядом ствол дерева – на него даже щепка не упадет. Когда в отряде осталось чуть больше сотни бойцов, решено было разделиться на мелкие группы, так легче будет пробиваться к своим. В обозе осталось человек двадцать обслуги с остатками имущества дивизии – провиантом, несколькими пушками, десятком повозок с лошадьми. По имеющимся сведениям, немцы еще не захватили Невель и Великие Луки. На карте отметили все глухие места с лесами и болотами, куда немцы еще не совались. Они больше продвигались по накатанным дорогам, почти не заглядывая в глубинку с мелкими селениями, чтобы быстрее занять пространство и захватить более важные, крупные узлы. Нашей группе из пяти человек удалось выйти к своим за Великими Луками, которые уже были заняты фашистами…

– Почему Билала не взяли с собой? – не без упрека, с повлажневшими от слез глазами спросила мама.

– Была бы возможность, я его на своих плечах тащил бы по болоту, – горячо откликнулся дядя Миша. – Говорю ведь, я жизнью ему обязан. Но он как начальник снабжения дивизии не мог бросить даже жалкие остатки казенного имущества. Иначе по законам военного времени ему бы грозили трибунал и расстрел.

– Значит, он не сумел выбраться из окружения, – сделала вывод мама.

– Ты не переживай, Муся, я верю, что он жив, – горячо принялся убеждать ее дядя Миша. – Он не из тех, кто прет на рожон. Леса там обширные, густые. Влился в какой-нибудь партизанский отряд, не иначе. Или сам организовал собственный отряд. К нему могли примкнуть блуждающие по лесам красноармейцы, местные жители. Сердцем чую: он жив. И его просьбу выполню. Он просил по мере возможности помочь твоей семье, никому не дать вас в обиду…

Дяде Мише каким-то образом удалось освободиться от воинской обязанности. Мало того, чудом вырвавшись из окружения, он ухитрился прихватить с собой трофей – мощный немецкий мотоцикл «харлей» с коляской, обладающий, к нашему удивлению, задним ходом. Данное отцу слово помогать нашей семье он действительно старался выполнить. Съездил в деревню и привез два мешка отборной картошки – она обошлась в три раза дешевле, чем на рынке. Выкатил из коляски три большие тыквы, почти полное ведро свеклы. Из другой поездки привез нам мешок репчатого лука, трехлитровую бутыль подсолнечного масла. «Деньги потом отдашь, когда будут, – сказал он маме, когда она принялась вытряхивать содержимое почти пустого ридикюля. – А не будут – твой муж сам рассчитается, когда вернется с войны».

 

Мама несколько раз ходила в военкомат, пытаясь выяснить судьбу отца, но ни в каких списках он не значился. Как в воду канул. Может, погиб, может, в партизанском отряде воюет или в плен попал – полная неизвестность. Отчаявшись, мама послала запрос в СВГК – Ставку Верховного Главнокомандования. Пока никакого ответа не было.

Война войной, а 1 сентября никто не отменил. Начался учебный год. Я сложил в новенький портфель бесплатно полученные учебники, пенал с красной ученической ручкой, с полагающимся для первоклассника пером № 86 – оно позволяет правильно писать буквы, с необходимым нажимом где требуется, с тонкими линиями при слиянии букв в слова. Не забыл и стеклянную чернильницу-непроливашку. Портфель взял в руку, а подаренную отцом полевую сумку набил книжками, которые намеревался прочитать на уроках, если будет скучно. В школу меня никто не провожал: мама ушла на работу в свою школу намного раньше меня. Тетя Катя по моей просьбе срезала у себя в палисаднике несколько самых ярких астр – этот скромный букетик я вручил своей первой учительнице Александре Николаевне Шавриной на торжественной линейке, до звонка на урок. Почти все первоклашки пришли с мамами или бабушками. Нам говорили о том, что, несмотря на тяжелое положение в стране, когда гитлеровцы хотят лишить нас счастливого детства, мы должны учиться только на отлично и стать грамотными, достойными гражданами единственной в мире непобедимой страны Советов.

С самого начала я облюбовал в дальнем углу класса последнюю парту, категорически отказываясь от предложения учительницы пересесть на первую, перед ее столом. Первый урок, как положено, был посвящен знакомству, зато второй сразу начался с письменной работы. Во время занятий, когда все ученики усердно скрипели перьями и боролись с неизбежными кляксами, выводя в тетради палочки и завитушки с элементами будущих букв, я с увлечением читал книжку об участниках боев с белофиннами: о том, как наши охотились на «кукушек» – так называли вражеских снайперов, одетых в белые маскировочные халаты и прятавшихся в густых заснеженных ветвях сосен. Из подобных хитроумных засад финны убили и ранили многих наших бойцов, и тут проявили смекалку опытные сибирские следопыты, тоже одетые в белые как снег халаты, Они, знавшие все лесные тайны, по тончайшим приметам выявляли, на каком дереве прячется враг. Наши тоже не лыком шиты: меткие стрелки сшибали белофиннов с елей и сосен, те, словно шишки, сыпались с деревьев.

– Кто тут занимается посторонними делами? – неожиданно раздался надо мной строгий голос учительницы. Я вздрогнул от неожиданности и испуганно пролепетал:

– У меня все задание выполнено. – И протянул ей тетрадку. Мне не составило никакого труда быстренько вывести с необходимым нажимом все эти черточки. Мало того, в самом начале я написал довольно ровным почерком: «1 сентября», хотя такого задания не было.

– Гм, вижу, писать умеешь. Но заниматься на уроке посторонними делами я никому не позволю, – сказала Александра Николаевна, отобрав у меня книжку. – И бездельничать не дам. До конца урока еще и еще раз перепиши указанные элементы букв. Здесь школа, а не изба-читальня.

На уроке арифметики повторилось то же самое. На всякий случай дважды или трижды переписал в тетрадь начертанные на классной доске цифры, достал книжку увлекательных рассказов Бориса Житкова и с головой погрузился в чтение. В самом смешном месте не удержался и прыснул от смеха, зажав ладонью рот. Разгневанная Александра Николаевна отобрала у меня и эту книгу, отчеканив: «Можешь идти домой, если тебе неинтересно с нами. Завтра приходи с родителями». Книги она не вернула. Я собрал свои вещи и ушел, зная наперед, что завтра мама не сможет прийти на разговор с учительницей – ей самой бежать с утра в свою школу. И задержится там до вечера, так как устроилась работать в две смены: сначала уроки во втором классе, после обеда – в третьем.

 

На другой день в школу я не пошел. Послонялся по опустевшему двору – все дети на занятиях. Дома сидеть тоже не захотел – бабушка начнет просить помочь ей по хозяйству, присмотреть за маленькой сестренкой, сменить пеленки у братишки, покачать коляску, чтобы он подремал, покормить – мама сцеживала молоко в бутылочку с соской, а грудью кормила только вечером и на ночь. Взяв книгу башкирских сказок, я заперся в своем сарае. Удобно устроившись возле поленницы дров, я пробежал глазами несколько сказочных историй о батырах и их крылатых конях, но быстро надоело читать давным-давно знакомые тексты. Мною овладела такая тоска, что готов был заплакать, чувствовал себя никому не нужным, одиноким, отверженным. Возможно, и заплакал бы, если бы не злость на учительницу, которая не хотела понять, что я за один урок смог бы исписать черточками и завитушками не одну страницу, а всю тетрадь, что это занятие для тех, кто не умеет ручку держать в руках, а мне предложила бы другое задание, посложнее и поинтереснее. Разве я против? Разве мне не нравится школа? Только за один первый день я обрел столько новых друзей. Сегодня у них новые уроки, все ждут заливистого звонка на переменку, чтобы побегать во дворе, поболтать друг с дружкой.

– Как прошел сегодня день? – спросила вечером мама.

Я вынужден был рассказать ей обо всем.

– Безобразие! – рассердилась мама. – Ты, конечно, виноват. Но Александра Николаевна была обязана объяснить, что ты нарушаешь дисциплину в классе и как-то наказать за это, а не выгонять из школы в первый же день занятий. Я еще поговорю с ней, а пока отдашь ей мою записку. И книги пусть вернет.

Не знаю, что было в записке, но когда я отдал ее учительнице, на щеках у нее вспыхнули пунцовые пятна. Чувствуя себя виноватым, я старательно выполнял в классе любое задание, но все равно у меня оставалась масса свободного времени, и я потихоньку, пряча под партой, продолжал читать приносимые в полевой сумке книги. А что делать? Тупо смотреть в окно и «считать ворон», как любили выражаться учителя? (Уж такая тогда была система образования, что двоечника спокойно оставляли на второй и даже на третий год в одном классе, но не существовало практики определять ребенка сразу во второй или в третий класс, минуя первый.)

 

Занятия я старался не пропускать. Не только потому, что это могло снизить оценку по поведению, главной причиной было другое – на большой перемене каждому ученику давали по кусочку ровно нарезанного хлеба, посыпанному ложечкой сахарного песка. Хлеб был белый, свежеиспеченный, с удивительно вкусным запахом. Хотелось откусывать его понемногу и долго держать во рту, чтобы продлить удовольствие, но он все равно заканчивался быстро. Зато оставалось приятное настроение до конца занятий. Грело душу и то, что дома тебя ожидает еще положенный на день нетронутый паек, пускай не такого белого, иногда и вовсе черного, но не менее вкусного хлеба.

За хлебом теперь ходила в магазин одна бабушка. Маме часто казалось, что ее там обманывают, недовешивают ценные граммы, и она дотошно проверяла хлеб на домашних весах, которые всегда показывали недовес. Но пока запасенных продуктов хватало, голодными мы не оставались, беспокоило другое: что нас ждет впереди? Великая опасность нависла над страной. Войска фашистской Германии захватили Прибалтику, почти всю Украину, Белоруссию, отрезали от страны Ленинград и попытались взять его штурмом. Началась полная блокада города. Но страшнее всего – немцы прорвались к Москве. До нее оставалось всего десять-пятнадцать километров. Уверенные в своей непобедимости фашисты радостно потирали руки, разглядывая в бинокли окраины великой русской столицы.

 

В сравнении с летом и осенью люди заметно переменились. Вся Уфа стала строгой, неулыбчивой. Нигде не услышишь громких разговоров, взрослые и дети разговаривают вполголоса. Даже шумный базар притих. Покупатели снуют озабоченные, малоразговорчивые, раздраженные перепалки и ругань – и те звучат на низких нотах. На улицах малолюдно, бездельничающих зевак не увидишь. Появилось больше милиции. Военные патрули чуть ли не у каждого прохожего проверяют документы. У нас во дворе тоже стало тихо, как-то само собой мы перестали играть в войну – расхотелось. Всех, даже нас, малышню, приковывало к репродуктору главное: последние сводки с фронта. Когда же, наконец, прозвучат долгожданные сообщения о переходе наших войск в наступление?!

Но дети остаются детьми. Нас волновало: скоро зимние каникулы, будут нынче отмечать новогодний праздник или нет? Ответ был дан в первых числах декабря: наши войска под Москвой нанесли врагу мощный удар и, разгромив десятки гитлеровских дивизий, отбросили их далеко от столицы – это был первый поворотный момент в войне.

В школу привезли елку. Должно быть, везли издалека – под Уфой нет хвойных лесов. Елка жиденькая, помятая, но зато празднично запахло хвоей. Поставили ее в самом большом классе, освободив его от парт. На макушку водрузили самодельную картонную звезду. Игрушек было мало, но ученики приносили из дома расписные стеклянные шары и бусы, кто-то притащил даже игрушечного ватного Деда Мороза – бородатого, румяного, в сверкающей блестками шубе. Кроме того, мама принесла три пригласительных билета на городскую елку, с талонами на подарки. Дали их ей как многодетной матери в районном отделе просвещения – не только мне как школьнику, но и Кларе с Эриком, дошколятам.

На городскую елку я пошел с Курылевой, так как у мамы, вечно занятой делами, не нашлось времени, как сама она высказалась, «на развлечения». Мария Александровна всю дорогу держала сына за руку, будто боялась потерять Витьку, а возле елки даже прижала к себе, чтобы он не затерялся в пестрой толпе мальчишек и девчонок. Я, как бы утверждая свою самостоятельность, держался в стороне, вместе со всеми пел песни, ходил вокруг пышной, нарядной елки в хороводе и принял участие в сказочном представлении, когда после всяких приключений Дед Мороз со Снегурочкой при помощи нескольких смельчаков из круга детей взял в плен стаю злых волков с пришитыми к лохматым серым костюмам немецкими крестами.

Перед уходом в украшенном снежинками ларьке у выхода мы получили по отрывным талонам пакетики с подарками. Точнее, получила их Мария Александровна и положила в свою сумку, но, поймав мой тревожный взгляд, один из пакетов отдала мне. Городская елка, если не ошибаюсь, была проведена в оперном театре. Крепко запомнилось только, как мы, возвращаясь, шли по по аллее вдоль красной стены театра, утоптанной в снегу тропинке. Я нетерпеливо  открыл плотный бумажный пакет и увидел кроме конфет, грецких орехов и румяного яблока два мандарина. Я их любил больше всего на свете. При виде их у меня дух перехватило и слюнки потекли. Сняв варежки, достал один, поднес к лицу. «Он немытый», – сказала, обернувшись, Мария Александровна, так как я плелся чуть позади. Мыть мандарин негде. Я потер его снегом, отколупнул кусочек душистой корочки и положил в рот. Жевать не стал, а только сосал, не ощущая содержащейся в корке горечи, чувствуя только истинно елочный, новогодний мандариновый аромат. Пока дошли до дома, я исколупал почти всю корку, но мякоти не тронул. Мама каким-то образом сумела привить мне мысль, что грешно одному, тайком, есть вкусные вещи – я обязательно должен поделиться ими поровну с младшими сестренкой и братишкой, а если чего-то очень мало, то и вовсе целиком отдать им. «Ты самый старший, успел отведать в жизни всякие лакомства, – говорила она мне, – а они ничего подобного не пробовали. И вообще не от случая к случаю, а всегда и во всем ты должен проявлять о младших заботу – такова святая обязанность старшего ребенка в семье». Незаметно, как-то исподволь, навсегда вошли в мое сознание эти житейские правила, подкрепленные не только словами, но и повседневными примерами со стороны мамы и бабушки.

Гостинцы из моего пакета по справедливости разделили между всеми. Нам по одной, а все остальные шоколадные конфеты – бабушке, чтобы пила с ними чай, так как у нее почти зубов нет. Яблоко одно. Разумнее не резать его на кусочки, а натереть на терке и дать Эрику пюре, ему не хватает витаминов. Орехи долго не портятся, пока их можно убрать про запас и доставать, когда очень захочется. А оба мандарина по долькам разделили на всех, кому чуть меньше, кому побольше. Другие два пакета мама убрала в тумбочку, дав понять, что приятней подольше растянуть удовольствие от праздника, чем съесть все сразу.

 

В начале января неожиданно вечером в дверь сильно постучали. Почтальон, пожилая уставшая женщина, принесла нам телеграмму, сказав резким, каким-то казенным голосом: «Правительственная. Распишитесь в получении». Мама растерялась, заметалась по комнате, разыскивая ручку и чернильницу, дрожащей рукой расписалась в тетрадке почтальона. Телеграмма действительно была из Ставки Главного Командования, с государственным гербом, напечатанная не черными, как обычно, буквами, а красными. В ней сообщалось, что никаких сведений об отце не имеется и он числится в списке без вести пропавших.

– Ай, раббым, – всплакнула бабушка, что означало «ай, бедолага».

Мама убрала телеграмму в шкатулку рядом с единственным полученным от отца письмом.

– Все равно для нас он жив, – упрямо сказала она. – Нутром чую: он жив и думает о нас…

 

ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ ДАЖДЬ НАМ ДНЕСЬ

 

Кто бы мог предположить, что так надолго затянется война? Год прошел, а в руках немецких оккупантов продолжали оставаться Шлиссельбург, Псков, Могилев, Минск, Киев. Николаев, Одесса, десятки больших и малых городов почти всей западной части страны от севера до юга, от Балтийского до Черного моря. Конечно, битва под Москвой внушила веру в нашу будущую победу, но всем стало понятно, что дастся она нелегко и ждать ее придется долго. А чтобы дождаться, надо приложить все усилия, чтобы выжить. И понять, почему Советское государство, полностью отрезанное не только от всего мира, но и от прежних своих хлебных областей, вынуждено было урезать паек, получаемый по карточкам.

Каждый выживал как мог. Кто работал на заводе или фабрике, имел возможность хотя бы раз в день пообедать в своей ведомственной столовой или в буфете, получая к тому же продовольственные карточки первой категории. Трудней всего приходилось одиноким старикам, семьям погибших или без вести пропавших фронтовиков, где женщина из-за пошатнувшегося здоровья, хронической болезни либо по другим причинам не могла работать и сидела с детьми дома, хватаясь за любой посильный для нее случайный заработок. Появилось много нищих, научившихся умело прятаться от милиции, так как нищенство было запрещено советскими законами. Развелось много воров-домушников. Владик, сын начальника тюрьмы Барбашина, рассказывал нам, явно со слов отца, о крупных спекулянтах и самых настоящих, хорошо организованных жестоких бандах, наводивших ужас дерзкими грабежами и убийством зажиточных граждан. Тюрьма была битком набита всякого рода преступниками.

Вернулся с войны еще один фронтовик – Подберезный. У него ампутировали кисть левой руки, заменив протезом. На протез он натягивал черную кожаную перчатку, и получалась рука как рука – только пальцы не гнулись. Не знаю, куда он устроился работать и на какую должность, но я часто видел его то утром, то днем с черным кожаным портфелем в здоровой руке, в прекрасной кожанке на белом меху. Даже шапку он носил кожаную, отороченную мехом. Молодой, со стремительной походкой, он уходил из дома иногда и поздно вечером, деловито пройдя по двору с неизменным портфелем, здороваясь со всеми коротким кивком.

Жили Подберезные в соседнем с нами доме, занимая всю трехкомнатную квартиру на первом этаже, – сам хозяин, его жена, восьмилетняя дочь Лида и бабушка, мать жены, все еще молодящаяся женщина с подведенными выщипанными бровями, румянами на щеках, обязательно в какой-нибудь вычурной шляпке – их у нее было великое множество. Лида заканчивала первый класс в нашей школе, никого не чуралась, играла с нами во все игры. Девчонки откровенно завидовали ей, так как она часто меняла наряды, а в недавно проколотых ушах заблестели маленькие золотые сережки в форме кленового листа. С наступлением сумерек, когда при свете хрустальных люстр в окнах проглядывало богатое убранство квартиры с коврами на стенах и картинами в золоченых рамах, мелькала фигурка хозяйки в ярком халате или в нарядном платье, но через несколько мгновений все это исчезало за плотно задвинутыми бархатными шторами. Однако отблеск настоящей роскоши я увидел только один раз, весной. Шли последние занятия в школе. Я сбежал с последнего урока и сидел на чурбаке возле своего сарая, млея от жары. В мае выпадают такие дни, когда солнце сияет в голубом небе с такой щедростью, будто просит прощения за недавние холода. Сняв рубашку, я загорал, подставляя под жгучие лучи то спину, то живот. Весь двор как вымер, все попрятались в тени. Из подъезда дома, как раз на одной линии с моим сараем, не просто вышла, а буквально выпорхнула мать Лиды, Вся она была воздушно-облачная, в платье из невесомой шелковистой ткани с золотисто-зелеными переливами, на шее – золотая цепочка с овальным кулоном из ярко-зеленого самоцвета, но более всего поразили меня золотые туфельки на высоких каблучках. Никогда в жизни я подобной красоты не видел. Настоящая фея из сказки! Она, чтобы не бросаться всем в глаза, не пошла через двор к воротам, а быстро свернула за сараи, где протоптанная жителями тропинка вела в конец двора, к дыре в заборе, выводящей на улицу Гафури. А вскоре произошло событие, взбудоражившее весь двор. Рано утром, едва начало светать, в наш двор приехал «воронок» – так называли специальную машину для перевозки заключенных. Дядя Захар, разбуженный звонком в дворницкой, открыл ворота. Машина быстро проехала прямо к дому, где жила семья Подберезных. Пока дядя Захар неспешно, на больных ногах доковылял туда, в машину затолкали наспех одетых мужа и жену Подберезных. «Воронок» фыркнул вонючей бензиновой гарью и так же скоро выехал со двора. Во всем доме свет горел только в окнах их квартиры. Оттуда слышался громкий плач девочки и ее бабушки.

У дяди Захара жильцы спрашивали, что случилось, как все это произошло и по какой причине, а он толком и слова сказать не мог: сам ничего не понял. Несколько дней спустя к этому же дому подъехал грузовик – не какая-нибудь полуторка, а большая пятитонка. Четверо мужчин в солдатской форме начали выносить из квартиры шкафы, комоды, сундуки, пианино и всякие другие вещи, узлы. Мать Подберезной, сразу постаревшая, с всклокоченными волосами, хваталась то за пианино, то за комод или бельевые узлы, размазывала по лицу слезы и кричала: «Это мое кровное, зятю не принадлежало, и вы не имеете право отбирать это у меня!» Мужчина в штатском, руководивший погрузкой, с большой амбарной книгой в руках, где регистрировал выносимые предметы, со злостью крикнул ей: «Вы бы сказали спасибо, что оставляем вам стол и пару стульев, ведь они антикварные. А ваши личные вещи мы не тронем». Лиды не было на улице. Видимо, от стыда и горя забилась в угол, чтобы не показываться людям на глаза.

Все подробности мы узнали от Барбашина, вернее, от его сына. Владик, округляя глаза, рассказывал ужасы о какой-то жестокой банде, на счету которой немало крупных краж и убийств. Связаны были с этой бандой и Подберезный с женой – помогали в реализации награбленных вещей. Законы военного времени суровы, и суд был короток. Его самого приговорили к расстрелу, а жене дали двадцать лет тюрьмы с конфискацией имущества. Лида на улице почти не показывалась. Вечерами, когда в квартире зажигался свет, было видно, как она опустела без вещей: нет штор и занавесок, не видать на стенах ковров и картин, и даже лампочки голые, без люстр и абажуров.

 

Однажды и нашей семьи коснулась большая беда. В магазине у бабушки украли всю стопку карточек и деньги. Она завертывала их в носовой платок и носила в глубоком кармане, специально вшитом внутри платья и незаметном для чужих глаз. Она и понять не могла, как исчезло содержимое кармана, пока не обнаружила надрез, – кто-то, уловив мгновение, ловко и безошибочно, как раз в нужном месте, полоснул по платью бритвой, и сверток сам вывалился в руки карманника. Надо было видеть ее горе: из помутневших глаз по морщинистым щекам беспрестанно текли слезы, она не охала, не стонала, даже не всхлипывала, только с отчаяньем повторяла: «Теперь из-за меня вы умрете от голода…». Мы утешали ее как могли. Удивил Эрик. Он уже научился разговаривать, но целыми днями молчал. Сидел в коляске согбенный, как старичок, покачивался и постоянно сосал кончик одеяла, и, оказывается, ничего не ускользало от его глаз. Ищет, допустим, мама ножницы: «Куда же они запропастились?» Эрик, не произнеся ни слова, ткнет пальцем в угол комнаты, где кто-то из нас обронил ножницы и забыл поднять. И так про любую вещь спроси – он только молча ткнет пальцем туда, где надо ее искать. Глядя на плачущую бабушку, он вынул изо рта мокрый, обсосанный кончик одеяла и сказал бабушке: «Нэнэй, не надо плакать. Мы не помрем. Я могу целый день не есть». Такая длинная тирада впервые прозвучала из его уст. Мама от удивления широко раскрыла глаза. А бабушка заплакала еще сильнее.

Первой неожиданно пришла Круглова, соседка Лукмановых, высокая женщина, на вид грубоватая, с низким голосом, с широкими мужскими ладонями – в руках она держала непочатую буханку пшеничного хлеба. Сказала коротко: «Не падай духом, Муся. – Мама протестующее замахала руками, но Круглова, положив хлеб на стол, добавила: – У нас это не последнее. А у тебя трое детишек. Всем миром поможем». И так же неожиданно ушла. С Кругловыми мы почти не общались, я не помню даже их имен и отчеств. Они, муж с женой, работали на каком-то оборонном заводе. Их единственный сын Лева учился в ремесленном училище. Огненно-рыжий, он был значительно старше меня. Один лишь раз, еще до войны, я попробовал, выдерживая почтительное расстояние, прокричать детскую дразнилку «рыжий-пыжий, конопатый», но он так выразительно погрозил кулаком, что у меня пропала всякая охота дразнить его. Видели мы своих соседей редко, жили они замкнуто, домой приходили поздно вечером, поэтому при случайной встрече только здоровались, не заводя никаких разговоров, и не искали повода для более близкого знакомства. Тетя Соня тоже держалась со своими соседями отчужденно, лишь Эрик уважал Леву за то, что тот двенадцать раз мог подтянуться на турнике. В тот же вечер спустилась к нам сверху Мария Александровна, принесла много всякой всячины – сахар, пакетики с гречкой, манкой, просом, большую пачку печенья. Даже пачку соли не забыла. Мама сначала вспыхнула, категорически отказываясь брать гостинцы, а Мария Александровна, как умная и хитрая женщина, завела разговор на всякие темы, поговорить она любила, и как бы между прочим добавила: «Это мой Федор Данилыч послал. Он обидится, если откажешься». На другой день прикатил на мотоцикле Зинковский. Зная, что мама любит стряпать, привез муку, банку растительного масла, картошку. Прознав про нашу беду, стали приходить другие жители двора, делясь с нами всем, чем могли. Равнодушных не было.

 

В апреле 1942 года было принято постановление о выделении земли всем служащим и рабочим под личные огороды. Нашей семье дали две сотки для посадки картошки. Мама, хорошо усвоившая крестьянские секреты своего отца, выставила на солнечный свет, на оба подоконника, экономно отрезанные от картофеля верхушки, маленькие, с горбинкой и обязательно с несколькими глазками – для яровизации. Всю основную часть картошки съедали. Трудно было поверить, что из этих обрезков что-то сможет вырасти, но на солнечном подоконнике они позеленели, а из глазков показались ростки, даже крошечные листочки развернулись. Для удобрения мама припасла два ведра чистой печной золы. Землю учителям выделили где-то за рекой Белой. В первый год сажали картошку мама с бабушкой. Меня не взяли, оставив присматривать за малышами. Обоих надо вовремя накормить, на горшок усадить, поиграть с ними, чтобы не плакали.

Картошка удалась на славу – крупная, рассыпчатая. На всю зиму хватило. Между рядами мама ухитрилась посадить тыкву. Она тоже выросла большая, пузатая, размером не меньше самовара. Мне одному не поднять. В погреб опускали осторожно, положив в нитяную сетку, на крепкой веревке. Осенью и зимой самым вкусным блюдом была пшенная каша с тыквой, приправленная чайной ложкой топленого масла.

Не пустовал участок земли между нашим домом и забором. Там метров десять было, не меньше. Мама весной вскопала грядки, посадила свеклу, морковь, лук, чеснок, петрушку. Рано утром и вечером я поливал их из маленькой лейки. Мне доставляло огромное наслаждение видеть, как с каждым днем все выше поднимались ростки, разворачивались листья на свекле и петрушке, как на моркови кудрявилась ботва. В начале лета, когда еще нет никакой свежинки, мама срывала у каждой свеклы по листику, прореживала морковь и, помыв собранную зелень, крошила ее в подсоленный кипяток. Получался суп. Не сытный, пустой, но зато горячий.

 

По другую сторону забора у хозяйки частного дома был фруктовый сад. У одной высокой, раскидистой яблони несколько веток свесилось в нашу сторону. Каждый день на землю падали подточенные вредителями зеленые, незрелые плоды. Я подбирал их и грыз с удовольствием. Пускай от кислоты сводило скулы, пускай пока они оставались горьковато-терпкими, однако в них уже угадывался яблоневый аромат. А за поспевшими яблоками и вовсе начиналась охота. Мало было их, случайно сорвавшихся с веток. Найдя длинную палку, я тряс яблоню, старался сбить палкой крепко державшиеся румяные плоды. Потом в сарае случайно обнаружил давно забытый сачок для ловли бабочек и сообразил, как можно его использовать. Посередине сделал из проволоки петлю, к забору прислонил доску и вскарабкался наверх. Сидя верхом на заборе, я дотягивался до дальних веток уже на чужой территории, в самом саду, и срывал по одному самые спелые яблоки, складывая их за пазуху. «Ах, безобразник, гляньте, чего удумал, – кричала с балкона второго этажа старушка Мария Михайловна Храмова, жившая в квартире над нами. – Вот ужо мамке твоей расскажу! Учителка, а своего отпрыска приструнить не может…» Бабка не злая, по слабости зрения в толстых роговых очках. С забора я весело отвечал ей: «Не видишь, что ли? Я бабочек ловлю!». Добычу я тащил домой, обеспечивая витаминами сестренку с братишкой. Даже бабушка крошила яблоки ломтиками в чай, затем жевала остатками зубов долго, как бы продлевая удовольствие. Ей и маме я говорил, что подбираю только те яблоки, которые нападали у нас возле забора у нас. Иначе пропадут ведь, сгниют. Давал я пользоваться сачком и своему другу Эрику Лукманову. Он тоже делился добычей со своим младшим братишкой Ириком, а большую часть яблок отдавал матери, тете Соне, болевшей открытой формой туберкулеза. Мы дружили семьями с первых же дней, как поселились здесь, но почему-то ни о каких мерах предосторожности не думалось. Зимними вечерами часто сидели у них за чаем, играли в лото или в карточного дурака, а главной приманкой был патефон. У тети Сони было много пластинок с русскими и татарскими песнями, мы готовы были слушать их без конца. Джаляй, ее муж, привозил их из Москвы, где часто бывал в командировках. Когда началась война, его призвали на службу, но направили не на передовую, а дали какое-то ответственное поручение в тылу. Семья исправно получала офицерский паек, что немаловажно было для его больной жены. Муж присылал небольшие денежные переводы, что давало возможность сводить концы с концами. А когда мы приносили ей в гостинец яблоки, она радовалась как ребенок. Мы не скрывали того, как добываем их. Никто нас не ругал за это. Мы ведь не шастали по чужому саду, не забирались вглубь и ничего другого не трогали, а оставались на своей территории, сидели на собственном заборе, и взрослые могли упрекнуть нас лишь в мальчишеском озорстве. Несколько раз видела меня с сачком на заборе сама хозяйка сада, щуплая пожилая татарка в длинном, как у моей бабушки, платье и с цветастым платком на голове. Видела издалека, дом у нее стоял далеко в глубине, и она никак не прореагировала на мою «ловлю бабочек». Наберет из колодца воду и молча уходит. Я часто видел ее у магазина с ведерком яблок или смородины. Сидя с другими торговками на пустых ящиках в тенечке на углу, она продавала выращенные в саду овощи и фрукты, отмеряя их алюминиевой миской. Сидел я как-то у себя дома на завалинке и слышал, как со своих балконов, не имея возможности видеть меня, о ней разговаривали соседки, тетя Катя и Мария Михайловна.

– Бедная Розалия, за месяц получила сразу три похоронки, – сказала тетя Катя. – Разом потеряла мужа и двух сыновей.

– Одна в доме осталась, – откликнулась Мария Михайловна. – Снохи перестали ее навещать. Один лишь раз видела сверху, с балкона, как прибегал к ней старший внук, собрал ведерко малины и сразу ушел. Хотя бы помог дровишек наколоть. Роза сама топором махала. Расколет чурбачок и сидит, сил набирается. Зима-то не за горами.

– Один только сад и кормит ее, на одну иждивенческую карточку ноги можно протянуть. А тут еще мальчишки озоруют. Чего только не вытворяет сын Марии Галеевны, всю яблоню за забором обобрал, – с осуждением произнесла тетя Катя. – Для Розалии это кусок хлеба. Сын учительницы, а не понимает, что ворует у нее этот кусок хлеба.

– Пыталась я пристыдить его, а он только смеется в ответ, совсем нет совести, – сказала Мария Михайловна. – Сам без отца растет, а до чужого горя ему дела нет. Славный был мальчик, умненький, вежливый, но и его испортила проклятая война.

Я притих, как мышь. Сидел не шелохнувшись, боясь выдать свое присутствие. Соседки еще некоторое время посудачили, каждая на своем балконе, и разошлись, а для меня это время показалось вечностью. Если бы просто отругали меня, грозя наказанием, или стали бы стыдить в глаза, глядя на меня с осуждением, еще неизвестно, как бы я поступил. Подслушанный разговор как бы перевернул меня. С наступлением тишины я покидал за забор все имевшиеся у меня яблоки, даже падалицу собрал и отправил туда же. И с той поры ни к чему чужому не притрагивался.

 

Летом, в школьные каникулы, учителям отпуск не давали, и все же мама за свой счет отпрашивалась с работы на несколько дней, и мы ехали с ней в ее родное Сараево, посещая попутно и другие соседние села. У одной беженки она выменяла на кастрюлю с топленым маслом ножную швейную машинку «Зингер» и зимой в свободное время шила платья, рубашки, штаны, детскую одежду. Потом в деревнях она выменивала свое шитье на сливочное масло, яйца, мед, ягодную пастилу, или покупала их на сбереженные за зиму деньги. Я в это время бегал с мальчишками на окрестные луга, где мы находили дикорастущие съедобные растения, лакомились сладковатыми луковицами саранки – лилии кудреватой, жевали пряные корни дикой моркови, борщевика, выкапывали корни лабазника шестилепестного или зопника клубненосного с вкусными клубеньками. Их можно было есть не только испеченными в костре, но и сырыми. В пору созревания ягод набивали животы полуницей – луговой клубникой, к чаю собирали душицу, зверобой, чабрец. Мама брала меня с собой не только как помощника, но и как защитника. Мне это льстило. Как-то раз, увязавшись за двумя женщинами, мы шли из одной деревни в другую по глухой лесной дороге. Женщины шагали так быстро, будто бежали от грозящей им опасности. Я едва поспевал за ними, отставал и снова догонял. «Чего они боятся?» – спросил я у мамы. «Говорят, в этом месте прячутся дезертиры, – тихо ответила она. – Есть им хочется, вот и нападают на одиноких путников, грабят их». И в этот момент, надо же случиться такому совпадению, впереди мы увидели прячущегося среди кустов и деревьев обросшего бородой мужчину в выцветшей солдатской гимнастерке. Женщины взвизгнули и от страха присели. Остановилась и мама, а я по инерции проскочил вперед. В одной руке у меня была небольшая рогатина, выломанная из сухостоя для отпугивания змей, в другой – дюралевый револьвер, тонированный в черный цвет, очень похожий на настоящий. Размахивая им и рогатиной, я закричал: «Не бойтесь, папа велел при любой опасности стрелять. Сейчас, только прицелюсь!». И выставил револьвер вперед, в вытянутой руке, однако цель моментально исчезла. Ни треска кустов, ни убегающих шагов не слышно. Кем бы ни был тот странный мужчина, но связываться с нами он не стал. Картина, конечно, забавная, однако тогда нам было не до шуток. Женщины пошли еще быстрее, я постоянно отставал от них, но почти все время оглядывался назад и не забывал грозно размахивать револьвером. Когда выбрались из леса и подошли к околице села, одна из женщин, ласково погладив по голове, совершенно серьезно поблагодарила меня: «Рахмат, улым».

Возвращаясь из деревни, мама сразу складывала сливочное масло в кастрюлю и ставила на огонь. Так она заготавливала на зиму топленое масло, которое в холодном погребе не прогоркнет и не испортится до весны.

 

От голода мы не помирали, хотя, нам, детям, есть хотелось все время. Наиграемся до одури, потом глаза ищут: нет ли чего съедобного? У меня были на примете несколько зарослей просвирника круглолистного. Его семена, похожие на плоские зеленые пуговки, приятные на вкус, мы называли «калачиками» и поедали целыми горстями. По обоим крутым склонам глубокого Черкалихинского оврага я знал все места, где растет паслен черный – поздника. Мы называли его «бзникой». Каким-то обостренным, чуть ли не собачьим, чутьем мы угадывали, что зеленые незрелые ягоды очень ядовиты, зато зрелые, похожие на черную смородину, безвредны, сладковаты и для проголодавшегося человека необычайно вкусны.

Однако нередко выпадали и такие дни, когда от недоедания кружилась голова, вялым делалось тело и прежде всего слабели ноги. Чаще всего так бывало в жаркие майские дни или в июне. Хотелось лечь на траву и полежать тихо, не двигаясь. Тогда кто-нибудь из нас, мальчишек, говорил понятную всем фразу: «Идем к хлебозаводу». Мы – это Нинель и Камиль, сыновья дворника дяди Захара, Айрат и Ильдус Рамазановы – их мать получила весной похоронку на мужа, Валька Коровин по кличке Корова – он жил вдвоем с матерью, отец бросил их еще до войны. Мы поднимались с лужайки, поросшей кудрявой гусиной травкой, шли за сараями по узкой тропинке в конец двора, где в ограде была дыра – самый короткий путь к улице Гафури, где поблизости, на углу, располагался большой хлебозавод, кормивший чуть ли не весь город. Усаживались поблизости на бревна у чьих-то ворот и начинали дышать необыкновенным воздухом – он был густо напоен горячим, одуряющим запахом свежеиспеченного хлеба. Иногда ветер доносил сладковатый запах конфет из карамельного цеха – дополнительно, как бы на десерт. Из ворот хлебозавода часто выезжали установленные на телеги голубые фургончики с надписью «ХЛЕБ», сидевшие на передке кучера дергали вожжи, поворачивая лошадей в нужную сторону, и развозили запертые под замок буханки хлеба в магазины, столовые, детские сады, госпитали. Но сколько бы они ни увозили хлеба, его запах оставался, никуда не исчезал ни днем, ни ночью, и за него не надо было платить, получать по карточкам – он для всех был бесплатным. Дыши им сколько хочешь. Правда, в самом начале от него начинало крутить и болеть в животе, приходилось сплевывать постоянно набегающую слюну, но постепенно живот переставал болеть, начинало сохнуть во рту, и мы вынуждены были бегать к уличной водоразборной колонке. От большого количества выпитой воды тяжелело в желудке. От избытка влаги и густого хлебного духа появлялось обманчивое ощущение сытости. С чувством удовлетворенности мы тихо плелись обратно к себе во двор, терпеливо дожидаясь того часа, когда на ужин получим свой пайковый кусочек настоящего хлеба.

Из архива: сентябрь 2010 г.

 

Читайте нас: