Аркадий Бухов (1889–1937). Выходец из семьи уфимского железнодорожного служащего, в двадцать восемь он лет возглавил самый популярный в дореволюционной России сатирический журнал «Сатирикон», в котором печатался цвет творческой интеллигенции: Гумилев, Алексей Толстой, Грин, Мандельштам, Маяковский и другие. После февральской революции «король смеха», как называли Аркадия Аверченко, переключился на новый проект, уступив «Сатирикон» своему верному другу и помощнику Бухову, уже известному тогда писателю-фельетонисту. Руководил Аркадий Сергеевич всего один год, в 1918-м, после карикатуры на Карла Маркса, большевики закрыли журнал.
В 1920 году Аркадий Бухов становится издателем русской газеты в Литве «Эхо», где публиковались Бунин, Куприн, Саша Черный, Аверченко, Северянин, Тэффи, Немирович-Данченко и др. Переписка двух Аркадиев – жившего в Праге Аверченко и Бухова – свидетельствует о большой дружбе.
В 1927-м Бухов вернулся на родину, работал в журнале «Крокодил», других советских изданиях. В 1937 году был обвинен в шпионаже и расстрелян. Реабилитирован в 1956-м.
По признанию Горького, фельетоны Бухова помогали забыть ему острую зубную боль. Однако Аркадий Сергеевич известен не только как сатирик, но и как поэт и мастер проникновенно-психологических рассказов.
Для настоящего успеха мало иметь талант, надо еще и жить в столице. Географический путь молодого Бухова подтверждает эту мудрость. Родившись в Уфе, гимназию он заканчивал в Казани, а университет – в Петербурге. Сегодня на сайте Администрации Уфы Аркадий Бухов находится в списке выдающихся земляков, однако об уфимском периоде жизни писателя почти ничего не известно.
На мой взгляд, чтобы оценить талант нашего земляка, достаточно прочесть рассказ «Перед жизнью».
Сергей Орлов
Я был виноват только в том, что мне было двенадцать лет. Это обстоятельство, конечно, происходило не по моей вине, но терпеть приходилось жестоко.
Утром, часов с девяти, я долго ходил около ее дачи и только после шести-семи прогулок решался сесть на крыльцо и ждать, пока не выйдет сама Ксения Михайловна.
Выходила она к одиннадцати. В розовом или голубом капоте, и так от нее всегда хорошо пахло духами, что сразу становилось стыдно и за помятую гимназическую фуражонку, и за плохо замазанную чернилами дыру на левом сапоге.
– А, Сережа... Ты здесь уж... Ну, заходи сюда... Здравствуй...
– Здрасте, Ксения Михайловна...
– Иди, иди... Пил чай?
– Пил. Сегодня у нас ватрушка.
– А со мной не хочешь выпить?
– Н-нет... Спасибо, – робко посматривал я на приготовленный на террасе утренний завтрак с массой цинично-вкусных вещей, – не хочу...
– Ну, так посиди... Это что у тебя в руках – цветы?
– Да, так, ходил утром... В поле был...
– Ты мне, что ли, принес? Да?
– Да нет, я так... Собирал. В поле был. Утром сегодня...
– А я думала, мне...
Не понимала она, что ли... То ли у меня такой скрытный вид был...
– Если хотите... Я бы с удовольствием...
– Ну, давай, давай, Сережа... В вазу их сейчас поставим... Ну-ка, садись здесь и скажи, чем тебя можно угостить... Хочешь торта?
– Нет, нет... Спасибо...
Не ел и не пил я добросовестно. А вдруг она подумает, что и цветы я собираю, и с утра дожидаюсь ее только для того, чтобы поесть сладкого. Нет. Разве уж слишком дрогнет сердце, когда вплотную подкатится блюдечко с холодной земляникой, обсыпанной сахаром...
А какая она красивая была! Лицо бледное-бледное, волосы густые, голос ласковый. Двадцать шесть лет человеку, у самой деньги в ридикюле, все ее и в лодку и в гости приглашают, а сидит со мной, как с равным, разговаривает. Раз даже зацепил за ложечку, разлил стакан на скатерть, на глазах слезы навернулись, а она только смеется.
– Ты что сегодня делать будешь?
– Я сейчас пойду, Ксения Михайловна...
– Да я не к тому... Ты всегда приходи, я рада... Вечером поедем кататься, и ты приходи...
– Не взяли меня вчера...
– А сегодня возьмем... Я тебя сама захвачу...
Уходил я от Ксении Михайловны такой, как будто у меня вся душа пропахла ее духами. И странно было самому, что через полчаса я играл в бабки…
* * *
Растрогал я Ксению Михайловну тем, что целый день шлялся по болотам, удирал от ужей, а к вечеру принес ей целую охапку болотных снежных лилий.
– Вчера говорили, что любите, – конфузливо оправдался я, – извините, только стебельки поломал...
На террасе у нее было много народа. По-видимому, цветы ей понравились, и она совершила совершенно необдуманный поступок.
– Ну, брат, и молодчина ты... Это вот кавалер. Иди сюда... – И, прежде чем я успел опомниться, она сама шагнула ко мне и звонко поцеловала меня в губы.
Я что-то хотел сделать, что-то сказать, но стало сразу жарко, щеки загорелись, все завертелось в глазах, и, не помня себя, я убежал с террасы.
Добежал до леса, зарылся около какого-то дерева в траву и все еще не мог поднять глаз...
Первое, что я сделал, когда пришел в себя, – вынул источенный перочинный нож и стал вырезать на коре милые буквы К. и М. Ксения Михайловна...
* * *
Когда остаются одни женщины, они шепотом говорят самые обыденные фразы. Когда остаются одни мужчины, они вполголоса просят только передать им стакан чая или пододвинуть спички; все остальное, что нуждается в самой примитивной тайне, говорится таким тоном, как будто слушают четыреста человек в зале с плохой акустикой.
Поэтому я не подслушивал, а просто слышал, что говорили под моим окном товарищи брата. Так бы я мог спокойно слушать и лежа в постели, но раз разговор шел о Ксении Михайловне, это требовало более тщательного внимания и дипломатического места за приоткрытой ставней.
– Кто? Эта дрянь? Подумаешь...
– Сам-то, милый мой, целыми вечерами около нее трешься...
– Около Ксеньки? Плевал я на нее... Знаете, такой неприличной бабы я никогда, кажется, не видел, – гудел снизу хорошо знакомый мне баритон нашего гостя, жившего уже четыре недели. – Противная она...
– Ну, не скажи, жаль, что этот толстяк около нее...
– Живет она с ним...
– А с кем она не живет... Мужики рассказывали, что этот студент... Рядом с ней живет... Третьего дня ночью вылезает из окошка, как в фарсе. И как только ей не стыдно...
– Толстяк деньги перестанет давать...
– К другому на содержание пойдет... Продажная...
– А потом по рукам пойдет...
– Туда ей и дорога...
Что я передумал за эту ночь – трудно вспомнить. Почему-то хотелось плакать. Хотелось опять подойти к окну, приоткрыть ставню и столкнуть вниз чугунную вазу, непременно на голову кому-нибудь из говоривших. Я ничего не понимал, но все обрывки фраз так ясно застряли в мозгу, и каждая имела свой особый, обидный для Ксении Михайловны, смысл. Если я пойду и буду защищать ее, все будут смеяться и поймут, что я не просто ношу ей цветы и дожидаюсь по утрам, когда она встанет. А не защищать нельзя. Положим, кто говорит, разве они понимают ее...
Утром я догнал маму где-то у погреба и спросил:
– Мама, а что значит – жить на содержании? Это как нахлебник?
Мама сокрушенно покачала головой:
– Шляешься к этой паршивой бабе... А потом лезешь с глупостями...
– Она не паршивая, – хмуро отрезал я, и самому странно показалось, как я мог произнести такое слово, направленное против Ксении Михайловны. – Это неправда...
– Молчи ты... Иди пей чай...
– Не пойду... Уйду я...
– Куда ты? – крикнула вдогонку мама.
Я остановился, подумал, в голове мелькнул вчерашний разговор под окошком, и хотелось из него выхватить что-нибудь самое острое и больное, чтобы все поняли и оценили.
– Так, по рукам пойду...
* * *
Букет уже поставлен в вазу. Солнышко пролезает в щели ситцевых занавесей террасы. Ксения Михайловна вяло жует какой-то пирожок и ласково смотрит на меня.
– Ксения Михайловна...
– Ну?..
– А вы не обидитесь?
– Да в чем дело, милый?..
– Я, правда, не знаю... Честное слово, это не я, а они говорят...
– Да ты говори...
– Ксения Михайловна... Правда это?.. Только вы не обидитесь?
– Да что ты... Я тебя очень люблю, ты очень хороший мальчик...
– Ксения Михайловна... Почему говорят, что вы на содержании?
– Сережа, Сережа... – В глазах у нее испуганные огоньки, ресницы вздрогнули. – Что ты, голубчик?.. Разве можно...
Я не могу не сказать ей все, что я услышал. Разве они имеют право обижать ее, и с каким-то отчаяньем я стараюсь выбросить все сразу.
– Толстяк вам деньги платит... Почему они говорят, что вы какая-то продажная... Ведь не курица же вы...
– Сережа... Ты не имеешь права... Кто тебе сказал? – со слезами в голосе спрашивает, почти кричит Ксения Михайловна.
– Вчера, под окном... Все говорили... И третьего дня из окна, мужики видели, лез кто-то... А потом деньги перестанет давать...
Ксения Михайловна бледнеет и опускает голову. Я теперь не только вижу, но и слышу, что она плачет... У ней подергиваются плечи и краснеют уши. Громче, громче плачет...
– Ксения Михайловна... Вы же обещались...
– Уйди, уйди, Сережа... Я гадкая, скверная...
– Ксения Михайловна, – и у меня на глазах появляются слезы, – неправда, вы хорошая... Вы лучше всех...
– Я скверная, Сережа... Уходи отсюда...
– Вы гоните меня, Ксения Михайловна?..
– Гоню, Сереженька... Уходи...
Она вынула платок, приложила его к глазам и ушла, какая-то согнутая, в комнаты. Я, растерянный, посидел две минуты и пошел домой.
Ждал я следующего утра с дрожью. А когда я пришел и стал дожидаться, Ксения Михайловна выглянула из окна и что-то сказала прислуге. Та вышла и заперла дверь на террасу. То же случилось и на следующий день…
Из архива: сентябрь 2014 г.