Все новости
Проза
29 Января , 13:07

Анатолий Генатулин. Другое измерение

Мальчику казалось, что он крепко спал и однажды проснулся от страшной ругани большого угрюмого человека и визгливого плача маленькой костлявой женщины. Когда его сознание малость прояснилось к светлой дневной жизни, он понял, что большой грубый человек _ его родной отец, а плачущая женщина — мама, что они дерутся, отец бьет маму, и мальчик подумал, что когда он спал, ему было хорошо.

В этом мире, куда он, проснувшись, попал, дневной свет неизменно сменялся черной тьмой, в ночное окно заглядывали жуткие рожи, что-то гремело на чердаке и плакал ребенок, во дворе пугливо лаяла собака. Он засыпал, но не так крепко, как до появления на свет, и видел сны. В снах этих тоже было жутко, за ним гонялись какие-то звери, он падал в вонючую яму, руками раскапывал могилы и ложился рядом с мертвяками. Днем налетали грозовые тучи, полыхали и вонзались в землю молнии; пугая мальчика, гремели тучи на небе, по оконному стеклу хлестал дождь, иногда текло с потолка. В этом мире зеленое лето сменялось долгой белой зимой, холод сковывал уличный воздух, проникал в избу и вытеснял печное тепло.

Так он жил в этом неласковом мире. Когда еще был махоньким и мутно воспринимал жизнь, не понимая ее движения и звуков, он много плакал от мук полусознания и страха. Человек, которого нужно было звать папой, затыкал ему рот тряпкой, ноздри забивало соплями, мальчик задыхался и закатывал глаза под веки. Костлявая женщина кричала: «Не издевайся над ребенком, пьяный дурак, это же твой сын!»

Однажды папа бросил его в подпол. Захлебнувшись плачем, он замолк и стал ползать в темноте по кругляшкам проросшей картошки. Потом он слышал, как откуда-то вернулась мама и наверху заварилась драка, открылась крышка подпола, и в темноту с криком тяжело плюхнулась мама. Она нашарила мальчика и, прижав его к теплой груди, долго плакала.

Живя и освоившись в этом странном нехорошем мире, он понял, что среди всех живых существ: кошек, собак, коров, лошадей и прочей твари, самый плохой — это человек. Человек убивает всех — и животных, и человека. Рыжепегая корова Марта, добрая, грустная, долго кормила мальчика молоком и каймаком, а ее зарезали, мясо повезли на базар, ели с лапшой, а кости бросили Душману. Мальчик однажды видел, как убивали лошадь. Спутав передние ноги, привязали к задней ноге аркан, перекинули через холку, пропустили в петлю на шее, и два мужика дернули аркан. Лошадь рухнула, связали задние ноги, один из мужиков, заломив голову лошади, сел на нее, другой большим острым ножом полоснул по натянутому горлу животного, лошадь подергалась и затихла, превратившись в мертвую тушу. С тех пор, увидев запряженную в телегу лошадь, мальчик подходил к ней, касался рукой ее трепетных губ и говорил: «Лошадь, люди тебя зарежут и съедят, ты лучше беги в поле и не возвращайся в деревню». Лошадь фыркала, прядала ушами и глядела на мальчика сумрачным глазом. Быть может, думала: «Я знаю, что меня съедят, ну как я могу бежать в поле, как я оставлю этих глупых людей, пропадут же они без меня, тракторы и машины у них вечно ломаются, на чем они на покосы будут ездить, навоз вывозить?» Убивали кур, когда гости приезжали из города, осенью забивали гусей. Папа их хватал, клал головы на чурбан и оттяпывал топором. Обезглавленная птица била крыльями, пытаясь встать и бежать. Мама говорила: «Почитай хоть молитву».

Люди убивали и тех животных, которые не годились для пищи. Ощенилась соседская сука Дина, девять махоньких слепых кутят, пищали, тянулись к сосцам, а их вынесли в ведре на задворки и закопали живьем.

За колхозными складами постоянно дрались пьяные парни, насмерть забили Ильдуса, который воевал в Афганистане. Был он парень тихий, безвредный, но, выпив много водки, делался дурным, хватал лом или топор и мотался по деревне с криком: «Бей душманов!», люди от него шарахались и, не встретив душманов, Ильдус крушил палисадники. А собака Душман был сыном Ильдусовой суки, это он велел назвать щенка Душманом. Где-то далеко люди воевали друг с другом. Привезли в железном гробу, в деревянном ящике, мертвого сына дяди Сафиуллы из нижней деревни и закопали на кладбище, не вынимая из железа.

Самым плохим из всех плохих людей был тот большерукий, заросший щетиной человек, кого надо было звать папой. Самый хороший человек — это мама с мягкими щедрыми руками. И бабушка, которая живет за горой в соседней деревне.

Правда, папа не всегда бывал плохим. Когда не пил горькую водку, он сбривал щетину и поглядывал на мальчика с таким выражением, как будто силился что-то сказать ему, но не мог. Бывали у мальчика и радостные дни, когда папа и мама брали его на луга, на сенокос. Там все было понятно и дружелюбно. Цветы в траве глядели на мальчика открытыми детскими личиками. Особенно он любил желтые цветы, светящиеся из травы как маленькое солнышко. Печально склонив головки в лиловых детских шапочках, стояли колокольчики, как будто понимали близкую свою погибель. «Мне вас жаль,— говорил мальчик цветам,— вас папа скосит косой, вы умрете, а зимой вас съест корова». На лугах и папа и мама не ругались, не дрались, как если бы всегда жили в мире и согласии. Но проходил сенокос — папа снова возвращался откуда-то пьяный и плохой и, когда мама напускалась, он выталкивал ее из дома. Боясь его и жалея маму, мальчик с плачем бежал во двор, часто под дождь или в снег. Уходили к соседям и возвращались только тогда, когда папа, уткнувшись лицом в спинку дивана, засыпал крепко.

Однажды после очередных побоев мама взяла в одну руку тяжелую сумку, другой рукой схватила ручку мальчика, и они по пыльной дороге пустились шагать в ту сторону, где была бабушкина деревня, откуда папа привел женщину, чтобы она стала мамой и доила корову. За ними увязался было Душман, но, дойдя до моста, оглянулся, подумал и побежал назад. Как хорошо было жить у бабушки! Никто на него не зыркал, когда он тянулся за лишним куском сахара, а в полночь бабушка будила его ласковым похлопыванием и вела во двор, и утром он вставал в сухих штанишках. У бабушки и глаза были другие, не свирепые, как у папы, когда он бывал нехорошим, не пугливые, как у мамы. Карие глаза бабушки, может быть, были как у Душмана. «Я люблю тебя,— говорили глаза собаки,— и жалею тебя, потому что ты маленький человек». Утром, в полдень и вечером бабушка стелила на пол коврик и, встав на него босыми ногами, долго не шевелилась, потом опускалась на колени и прижималась лбом к полу. А перед сном уже под одеялом нашептывала какие-то непонятные слова, как будто разговаривала с кем-то. «Бабушка, с кем ты разговариваешь?» — спросил однажды мальчик. «С Богом»,— ответила бабушка. «А он здесь? Ты его видишь?» — «Его здесь нет, но он слышит мою молитву». Она учила внука молитвам, непонятным таинственным словам, которые, как говорила бабушка, были словами Бога.

Однажды в полдень под бабушкиными окнами остановилась лошадь, с телеги сошел папа и залаял Душман. Когда папа вошел в избу, бабушка поджала губы, у мамы окаменело лицо. Папа был трезвый, бритый и хмуро глядел в сторону.

— Давай домой,— буркнул он.

— Не вернусь я,— грубо ответила мама.

— Почему? Чего я тебе сделал такого?

— Ой какой хороший! Водку жрешь! Дитя обижаешь. Ты к Душману лучше относишься, чем ко мне...

Папа молчал, сопел носом. Молчала и бабушка. Она никогда никого не ругала, она не умела ругаться. Папа присел на табуретку возле печи  и задумался.

— Возвращайся, больше не буду пить,— проговорил папа.

— Сколько раз ты уж мне обещал...

Папа помолчал и вдруг стал всхлипывать. Он плакал. Мальчик, никогда не видевший этого грубого человека плачущим, глядел на него с изумлением.

— Это в последний раз! Слово мое твердо! — сказала мама и стала в большую сумку укладывать одежду.

Мальчику не хотелось возвращаться в свою деревню к плохому папе, но противиться он не посмел. Вышли на улицу к телеге. Душман радостно залаял, бросился мальчику на грудь и лизнул ему мордашку. Бабушка осталась стоять у ворот, папа и мама всю дорогу ехали молча; высунув розовый язык Душман бежал за телегой. Когда вернулись, оказалось, папа пропил два мешка пшеницы.

 

Постепенно обживая улицу, мальчик заметил, что соседские мальчишки и девочки не очень хотят водиться с ним. И взгляд их пугал мальчика. Глаза их были бойкие, насмешливые. Робея перед ними, мальчик постоянно улыбался, чтобы они не подумали, что он плохой. Когда мальчик пытался вклиниться в их игры, те просто не замечали его и старались избавиться от него. Правда, никогда его не обижали.

Мальчик пытался прибиться к девочкам. Девочки были спокойнее, мягче, тихо играли в дом, возились с куклами. Особенно нравилось мальчику играть с соседской девочкой Гульшат. На серых камнях на склоне холма за огородами, на уступах, расщелинах этих камней они сооружали из бросовых досок, обломков кирпича домик, и Гульшат, воображая себя хозяйкой, переговаривалась со своей куклой, как если бы она была живая, и покрикивала на мальчика. Мальчик же думал, что играет ее мужа и, когда вырастет, женится на ней. Однажды сказал: «Когда я вырасту, никогда не буду бить свою жену». «За тебя никто не пойдет»,— тоном взрослой женщины сказала девочка, продолжая спокойно играть. Это мальчика не очень огорчило — он просто не понял, что значит «не пойдет».

Со временем мальчик понял, что среди людей у него не будет друзей. Кроме мамы и бабушки, все были плохие, даже мальчики и девочки. Он больше к ним не подходил, не пытался ввязываться в их игры. Он боялся людей.

Мальчик стал дружить с собаками. Правда, он и раньше дружил с ними, а теперь как бы окончательно прибился к собачьему обществу. От продовольственного магазина до клуба все собаки знали и привечали его. Он украдкой набивал карманы ломтиками хлеба и подкармливал собачий народ. Идет по деревне, и кто-то мягко трогает его ногу. А, это Тузик, коротконогий кобелек дяди Раиса, хвостом его ударил, словно сказал: «Привет, это я!» Ведь собаки разговаривают хвостами. Потом подходил всегда лежащий у ворот старика Фарваза косматый пес Марс. Дальше выходил и, подхалимисто виляя хвостом, шел рядом черный кобель Торпеда, затем хромой кобелек Руслан, потом Спартак, Жулик... Все друзья-приятели. В их умных темно-карих глазах теплилась доброта и дружелюбие. Особенно дружил мальчик с соседской сукой Диной, гладкошерстной, с белым «галстуком» на груди и круглыми желтыми бровями, которые в сумерках принимались за светящиеся волчьи глаза. Глядя на Дину, мужики говорили: «Хорошая выйдет шапка». Душман же, крупный косматый пес с улыбчивой мордой, постоянно крутился возле соседки и нюхал ее под хвостом.

Недолго мальчик пребывал в собачьем общении — у хвостатых друзей началась свадьба. Кобели ближних улиц ринулись к подворью соседа Шамиля, где жила черная, гладкошерстная сука Дина, наверное, самая завлекательная, к тому же единственная на всю улицу — редко кто держал в деревне суку. Под задней калиткой кобели подкопали лаз. Когда сосед заложил дыру камнями, прыгали во двор через забор. По ночам во дворе соседа заваривалась собачья свара, кобели дрались меж собой, но суку никто не обижал — у них, наверное, был порядок: женский пол не кусать. А Душмана искусали до крови, ведь он как сосед Дины должен быть первым женихом, а тут целая свора зубастых соперников. Соседи хозяину Дины Шамилю говорили: «Что, дочку замуж выдаешь? Скоро, значит, внучата народятся». «Пристрелю я ее, покоя нет»,— ворчал сосед.

Тогда мальчик понял, что, как и люди, собаки тоже дурные, и потерял к ним интерес.

 

Папа все же не сдержал слово — опять пришел пьяный и стал требовать у мамы денег, чтобы вернуть кому-то долг.

— Не дам! — отрубила мама.— Ты же мне обещал. Забыл, как плакал, клялся? Осенью мальчику в школу, ему обувь нужна, форма школьная.

— Его в школу не примут,— сказал папа.— Какой из него школьник.

— Примут.

— Дай по-хорошему.

— Не получишь!

Папа дернулся было к шкафу, где мама под бельем прятала деньги, но мама встала поперек, папа отпихивал ее, она упиралась, тогда папа ударил ее, мама закричала, и мальчик закричал, и они с криком кинулись вон из избы. Оставив мальчика у соседей, мама побежала куда-то. А вечером, когда папа, вернувшись пьяный, рухнул на диван, под окнами остановилась машина. Вошли два милиционера.

— Вставай! — стали тормошить милиционеры папу.

Папа промычал что-то и повернулся на другой бок. Милиционер сильнее потряс папу, папа поднялся, сел и, мутно поглядев на людей в форме, спросил:

— Чего тебе?

— Поедешь с нами.

— Зачем?

— Там узнаешь.

— Не забирайте его, нам сено косить надо,— сказала мама.

— Ну ты же жаловалась. Пьянствует, побил тебя. Вот и отдохнешь маленько от своего драчуна,— сказал милиционер и добавил насмешливо: — Ну эти бабы! Чуть что — бегут жаловаться, а как приедешь: «Не забирайте, сено косить надо».

Папа вышел с милиционерами и укатил на их машине.

Прошла неделя или, может, больше, из соседних дворов доносился перестук молотков — люди отбивали косы. Мама отбивать косу не умела, хотя косила траву как и папа. Стог ладить тоже не могла.

— Умой лицо, надень кроссовки, в город поедем, к папе,— сказала она однажды утром.

Сунула в полиэтиленовую сумку поллитровую банку с каймаком, каравай хлеба и они по проулку вышли к большаку. Подошел красный автобус, открылись дверцы, пропустив их в душное, пахнущее резиной нутро. Сели на свободное место, мальчик глянул в окно и увидел, как деревня и кладбище за огородами быстро уносятся назад. В автобусе ехало много разного незнакомого люда: бабушки, тетки, дяди и ребятишки. За окном все бежали назад незнакомые холмы, перелески, березки, стоящие среди поля одиноко, а далекий синий хребет Урала оставался на месте, только медленно поворачивался лесистым боком к бегущему автобусу…

— Приехали,— сказала мама, толкнув задремавшего мальчика.

Автобус стоял на широкой асфальтовой площади, люди выходили на площадь и разбредались как выпущенные из спичечной коробки тараканы. Вокруг громоздились большие серые дома: так четыре дома стояли друг на друге; мальчик думал, как же люди входят в самый верхний, если нет ни лестницы, ни дверей? Посреди площади торчал огромный каменный человек и показывал рукой на высокую трубу, дымящую черным дымом. На улице много было людей, и никто с мамой не здоровался и не обращал внимания на мальчика. Мальчик подумал, что здесь живут плохие люди. Мимо прозрачного магазина шли какие-то дяди с ломами и лопатами и один милиционер.

— Гаяз! — воскликнула мама и шагнула к мужикам.

Мальчик узнал папу. Заросший, исхудавший, он нес лопату. Он мельком взглянул на маму и отвернулся, как если бы не узнал жену.

— Отпусти его на сенокос,— говорила мама, семеня рядом с милиционером.

— Это не я решаю,— ответил милиционер.— Обращайтесь в отделение.

— Гаяз, бери хоть еду!

Папа не оглянулся. Мать и сын, постояв возле магазина, пока арестанты не завернули за угол, побрели по улице, спросили у одной тетки, как пройти в милицию. Молоденький милиционер спросил их, по какому делу, и пропустил к начальнику. Начальник, с пухлым лицом и сонными глазами, выслушав маму и прочитав какую-то бумагу, сказал:

— Фаткуллин Гаяз. Пьянствует, бьет жену. Он привлечен на пятнадцать суток, отбыл только пять.

— Отпусти его. Сено надо косить.

— Я его отпущу, а он снова напьется и побьет тебя.

— Он не бьет, только пугает. Когда трезвый, он хороший, работящий. Вот мальчик скучает по отцу.— Мама толкнула мальчика: — Проси дядю милиционера, чтобы отпустил папу домой.

Мальчик подумал, почему мама неправду говорит, он же не скучает по нему, и ляпнул:

— Он нехороший, он дерется.

Мама взглянула на мальчика сердито и шмыгнула носом.

— Ну ладно. Езжайте домой. Мы решим, как быть с вашим папой,— сказал начальник.

Через день папа вернулся. Как всегда, когда трезвый, хмурился и молчал, протопил баню, сбрил щетину и стал отбивать косы.

 

Первого сентября мама отвела мальчика в школу. Он был в новенькой школьной форме, непривычной своей новизной и чистотой, на спине нес ранец, набитый учебниками и тетрадями, в руке — сорванные в палисаднике цветы. Когда, вручив учителке букет, ребятишки вошли в класс, мальчику тут же захотелось сбежать и сбросить стеснявшую его куртку. Он не понимал, зачем его сюда привели, зачем ему сидеть среди этих бойких, вертлявых и крикливых мальчишек и одетых в белые передники визгливых девочек, о которых он знал, что все они плохие. Запахи свежевыкрашенных парт, полов, извести — все это были запахи иного, чуждого мальчику мира. В этот день уроков не было, о чем-то говорила учителка, потом ребятишек отпустили домой. Назавтра на первом же уроке из того, что говорила тетя учительница, мальчик ничего не понял. Да еще голова разболелась. Забыв ранец с учебниками в классе, мальчик вернулся домой.

— Я не хочу в школу.

Мама обратно не повела, только после уроков сходила за ранцем. А вечером папа сказал:

— Может, в интернат отдадим? — и обратился к мальчику: — Поедешь в интернат. Там тебе будет хорошо.

Мальчик не понял, что такое интернат. Наверное, тоже школа, а в школе хорошо не бывает, ему хорошо только у бабушки, которая живет в другой деревне. За мальчика ответила мама:

— Не отдам я его никуда. Мой грех — сама воспитаю!

Наутро снова пришлось идти в школу.

Четыре года с осени до весны он посещал школу, четыре года сидел один за партой, потому как никто не хотел сидеть с ним рядом, да парт пустых было много. За четыре года не выучил ни таблицы умножения и ни одного стихотворения. Не решил ни одного примера. Но читать научился, даже писал коряво, с ошибками, прочитал одну коротенькую сказку про паршивого мальчика, который оказался самым умным и женился на дочери падишаха. Первые два года учителя как-то еще обращали на него внимание, даже, случалось, спрашивали, хотя, не получив вразумительного ответа, говорили: «Садись». Несколько раз маму вызывали, потом как будто забыли о нем.

Однажды он заметил, что после второго класса оказался среди детей младше его, а его прошлогодние одноклассники учатся в другом классе, потом догадался, что его просто не переводят. Это его ничуть не огорчило. Иногда он переставал посещать школу, шатался где-нибудь или сидел дома, никто его за это не ругал. Тут еще папа купил телевизор, и мальчик целыми днями смотрел картинки на экране ящика. На четвертом году в класс пришла новая учителка, незнакомая, кажется, не из этой деревни. Однажды она вызвала мальчика к доске и продиктовала какие-то слова, мальчик написал с ошибками, учителка рассердилась, мальчик испугался, заплакал, ушел из школы и больше туда не возвращался.

Подрастая, он стал осознавать, что не все люди в деревне плохие, что кроме мамы и бабушки, на свете есть еще чужие добрые люди, которые его жалели. Соседка тетя Рима, когда мальчик заходил к ним, давала конфетку или пирожок с требухой — объедение. Старушки, встретив его на улице, ласково похлопают по спине: «И-и, сердечко мое», случается, даже денежку сунут: «Купи себе жвачку». Ну пожалуй, самая добрая была алкоголичка Фарида, что жила через три избы. Напившись, грязная, с всклокоченной головой она шаталась по деревне и страшно ругалась стыдными словами. Но часто не очень пьяная или вовсе трезвая посиживала на лавочке возле своего палисадника, печальная, тихая. Когда мальчик проходил мимо, окликала его: «Иди посиди со мной». Мальчик присаживался рядом с ней, неприятно пахнущей, женщина ласково хлопала его по спине и спрашивала:

— Папа не обижает?

— Он пьет водку и дерется,— отвечал мальчик.

— Когда вырастешь, в рот не бери эту заразу. Будешь пить — станешь как я. Муж приучил меня, споил, когда жили вместе, потом переметнулся к этой суке, теперь не пьет, а я вот живу в обнимку с бутылкой. Все уже пропила. Скоро на пенсию, и пенсионные деньги буду пропивать и сдохну. Не хочу жить, насмотрелась, натерпелась, устала. Лягу в сырую землю и буду отдыхать.

Мальчик как-то подслушал разговор мамы с соседкой Римой о тете Фариде. Говорили, что муж у нее не был пьяницей, пил только в гостях и по праздникам. А Фарида выпивала втихаря, под полом держала кислушку или в курятнике прятала бутылку. Муж и колотил ее, и бутылку отнимал, кислушку выливал и, помучившись, ушел к другой бабе. А сын, который живет рядом, стыдится матери, внуков к ней не пускает.

Однажды мальчик услышал, что алкоголичка Фарида повесилась, но не успела умереть: вошел сын, вынул из петли, привел в чувство и сказал:

— Если хочешь вешаться, иди подальше в лес и вешайся там, а тут нечего людей пугать.

А Фарида плакала и говорила:

— Зачем, дурак, снял меня! Ведь там так было хорошо!

«Где это там, где она побывала? Выходит, есть такое место, где человеку хорошо»,— застряла мысль в голове мальчика.

Как-то идя по улице, он увидел Фариду. Живая, но опухшая, всклокоченная, она сидела на лавочке возле своего палисадника. Не пригласила мальчика, он сам подошел к ней и присел рядом и спросил:

— Тетя, когда ты умерла, там было хорошо?

— Хорошо, а как же.

— Там живут хорошие люди?

— Людей там я не видела. Но ведь я не успела умереть, мой дурак снял меня,— сказала Фарида и, помолчав, добавила: — Зачем тебе все это? Тебе и здесь хорошо.

В деревне появился еще один хороший человек. К дяде Харису и тете Нурии, что живут у проулка, приехали из города сын с женой, которая ходила в брюках и темных очках. Сын дяди Хариса работал в Уфе писателем. В деревню приезжал каждое лето и ловил рыбу. В хорошую погоду он с удочкой ходил к реке и возвращался с рыбками в полиэтиленовом мешочке. Встретив мальчика, улыбался и спрашивал:

— Ну как, растешь?

Однажды мальчик увязался за рыболовом. Долго шли берегом, миновали омут, где в прошлом году два пьяных парня утонули, запутавшись в сетях. Из воды торчали почерневшие скелеты затонувших деревьев, под корягами жили водяные крысы, прятались щуки, дремали язи. Сын дяди Хариса закинул две удочки в омут, удилища пристроил на рогульках, красные поплавки подергались и замерли. Рыболов присел на траву и уставился на поплавки.

Мальчику, как всегда, у реки, в поле, было хорошо, особенно когда рядом был хороший человек. Здесь, как дома, не пахло навозом, дымом, прокисшим молоком, бензиновой гарью и уборной. На берегу благоухало травами, листвой деревьев, влажной землей, а от воды шел едва внятный рыбий дух. А есть ли там, на том свете, река, деревья, травы? Надо бы спросить у бабушки...

Вдруг поплавок дернулся, его сначала повело в сторону, потом он стал тонуть, и через мгновение на берегу сверкал чешуей подъязек и изумленно таращил на этот безводный мир желтые глаза — только что плавал в воде, ему было хорошо, хотел полакомиться червячком и вдруг очутился на сухом берегу.

После трех подъязков и нескольких плотвичек рыба перестала клевать.

— Погода меняется,— сказал рыболов.

Решив, что если взрослый заговорил, то можно к нему обратиться, мальчик спросил:

— Дяденька, а тот свет есть?

— Зачем тебе это? Тебе еще рано туда.

— А вот тетя Фарида умерла, потом ожила и говорит, что там ей было хорошо.

— Может быть. Вот только мы не знаем, где она побывала, на том свете или в другом измерении. Некоторые ученые говорят, что в пространстве существуют другие измерения, много измерений. Но туда, наверное, можно попасть только после смерти. Не тело, конечно, а душа. Но не всякая душа. У одних она неорганизованная, незрелая, плохая, как, скажем, у невежд или преступников, эти души умирают вместе с телом. Не умирают хорошие, устойчивые души людей образованных, талантливых и в другом измерении поселяются в новом бессмертном теле. Вот тогда-то начинается у человека самое интересное.

— А живому человеку туда можно?

— Наверное, можно. Пропадают же люди. Жил человек и нет его, как сквозь землю провалился. Может, действительно провалился или лазейку туда нашел, шагнул туда, а назад хода нет, да не хочется назад, там так интересно... Ладно, пошли домой, вон дождь надвигается.

Из мудреного рассказа рыболова мальчик понял только то, что тот свет существует, называется другим измерением, что человеку там хорошо.

 

Когда подрос, мальчик стал ходить в другую деревню к бабушке самостоятельно. Однажды вышел из деревни, дошел до моста через Яик,— за мостом вдоль длинной гряды уходила дорога, по которой никто не ехал, никто не шел, семь верст идти одному — далековато да боязно. В другой раз позвал Душмана, собака дошла до моста, встала, подумала и побежала назад. А мальчик решился и зашагал. Шел в бабушкину деревню, шел мимо пустынных полей, мимо хлебов, мимо холмов, перелесков и телеграфных столбов, на которых гудели провода. Справа в отдалении громоздились высокие горы с пожелтевшими от жары плешинами, слева тянулась длинная гряда с худой коровьей хребтиной, лесистый хвост которой спускался к реке, а тупая каменная морда упиралась в бабушкину деревню. Во ржи покрикивала какая-то птица, налетал откуда-то взявшийся в тихом воздухе ветерок, крутил столбом пыль и носился по дороге. Может, это чья-то нехорошая душа, которую не пускают в другое измерение, шатается в поле.

За семь верст обогнала его только одна легковушка, набитая какими-то краснорожими веселыми тетками, с усатым дядей за рулем.

— Один пришел?! — удивилась бабушка.

Она стала старенькая. Пожелтевшие ее глаза напоминали глаза больной собаки. Жаловалась на головокружение, боли в груди и в ногах. Много молилась. Баньку затопила и, не раздевшись, парила и мыла внука. И рассказывала о деде, который умер давно (фотография деда висела на стене — старик с медалями на помятом пиджачке), о каких-то родственниках, хороших и плохих, которых мальчик не знал.

— Бабушка, у нас Фарида повесилась, сын снял ее с петли, она ожила и говорит, что в другом измерении хорошо.

— Какая Фарида?

— Которая алкоголичка.

— Где, она говорит, хорошо?

— Ну там, в измерении.

— В чем, в чем?

— На том свете. Измерением его называет сын дяди Хариса, который в Уфе писателем работает.

— Пусть не несет пустое твоя Фарида, с того света не возвращаются. Аллах не берет туда, где хорошо, алкоголиков. Мусульманам шариат запрещает пить Иблисов напиток. Вешаться тоже грех. Бог каждому отпустил свой срок, только он знает, когда кому умереть.

— А если мальчик умрет?

— Бог его возьмет к себе, он же безгрешный. Он там будет жить в раю. Там будет так хорошо, так хорошо, что никто не будет жалеть о прошлой жизни. Только человеку будет казаться, что он оставил в прежней жизни что-то очень приятное, сладостное, но что это — никак не вспомнит. Это сон. Там люди не спят и не умирают,— бабушка помолчала и, поглядев на внука пристальнее, сказала: — Чего это ты все про смерть да про тот свет? Тебе думать об этом еще рано. Когда уходил, маме сказал?

— Нет.

— Как же так? Они ведь тебя искать будут.

— Да Душман знает.

— У Душмана нет языка, как он скажет?

— Он хвостом разговаривает. Папа его понимает.

— Пустое несешь. Никому не говори такое, подумают, что ты глупый. Пойду позвоню от бригадира, что ты у меня.

Через неделю, когда мальчик засобирался домой, бабушка сказала:

— По той дороге не ходи. Там дальше. Идем, я тебе покажу прямую тележную дорогу по склону горы.

Прошли проулок, мальчик пошел дальше, бабушка постояла в проулке и заковыляла обратно. Тележная дорога, протянувшаяся по подножию горы-коровы, привела мальчика к ее хвосту, а недалеко был мост через Яик.

Спустя неделю мальчику снова захотелось к бабушке. Отец помог кому-то сено состоговать и вечером вернулся пьяный. Мама, как всегда, заругалась, отец замахнулся на нее, тут мальчик схватил отца за руку и сказал негромко:

— Не бей ее, она хорошая.

Отец поглядел на сына, словно силясь понять, что это за букашка, и, отшвырнув мальчика к стене, ушел спать.

Утром мальчик вышел на дорогу. И пошел по той тропе, которую указала бабушка. По этой тележной дороге, наверное, ездили сейчас редко. Две колеи были выбиты колесами, средняя же — конскими копытами. Дорога зарастала травой, но еще была заметна. Она сбегала в распадки, взбиралась на склон гряды и, минуя выступы скал, большие камни, редкие березовые колки, снова спускалась к подножию. Тихие травы, цветы, кусты кизила стояли вдоль дороги и, наверное, видели, чувствовали идущего по земле мальчика. Он находил в траве спелые ягоды и лакомился.

Порой казалось ему, что бредет он по дороге бесконечно долго, и хорошо бы, если бы она никогда не кончалась, а он все шел да шел бы, или вот за теми кустами или за тем камнем открылась бы, как банная дверь, лазейка в то измерение, он юркнул бы туда и исчез навсегда. Мама и бабушка подумали бы, что он умер, погоревали бы и забыли.

Большая пухлая туча, что какое-то время заслоняла мальчику солнце, уплыла дальше, и небо дохнуло зноем, мальчику пекло стриженую голову, жгло уши, в ушах тоненько сверестело, как будто туда кузнечик забрался. Вскоре он почувствовал жажду, а вдоль дороги не было ни ручейка, ни родничка. Мальчик подумал, что его тело высохнет от жары и будет валяться на дороге, как трупик дохлой кошки. Он подумал о Боге, который самый добрый и дает человеку все, если попросишь.

— Бог, я пить хочу, сделай, чтобы вода была, — произнес он негромко. Прошел еще немного, поглядывая по сторонам,— ни ручейка, ни родничка. Дошел до большого камня, от которого тянулся вниз по склону густо заросший травой распадок.

— Бог, я пить хочу!

Вдруг из-за гребня холма вышел человек. Старик. Весь белый — белая рубашка навыпуск, белые штаны, белая борода, только тюбетейка на белой голове черная. Босой, с клюкой в руке. Это, конечно, был он. Бог спустился к травянистому распадку, подошел к мальчику.

— Я пить хочу, — повторил мальчик.

Бог улыбнулся, но ничего не сказал. Он влез босыми ногами в густую траву, ткнул в землю клюкой и побрел дальше. Мальчик шагнул в траву и обнаружил в ямке воду, такую прозрачную, что если бы поверху не плавало несколько травинок и на дне не шевелились песчинки, можно было подумать, что там нет воды. Мальчик припал к родничку и стал жадно пить. Вода была холодная и сладковатая на вкус. Напившись, поднялся, оглянулся,— ни на дороге, ни на склоне холма, ни на гребне никого не было. На то ведь он и Бог, чтобы показаться и исчезнуть.

Мальчик зашагал дальше. Что может быть лучше этого зеленовато-голубого теплого мира, лучше полевой дороги, ведущей в деревню, где живет бабушка, самый хороший человек на свете. Правда, эта же дорога ведет обратно к деревне, где плохой человек папа, но ведь и там мама, тоже самый хороший человек. Если бы не она, можно было бы вовсе не возвращаться туда, остаться у бабушки навсегда и помогать ей окучивать картошку, как в прошлом году, и воду носить из колодца.

Потом у бабушки, сидя за чаем, мальчик сказал:

— Бабушка, я видел Бога.

— Не говори так. Бога нельзя увидеть. Муса-пророк слышал только его голос. Однажды Муса-пророк сказал: «Аллах, я только слышу твой голос, а тебя не вижу. Покажись, хочу тебя узреть». Ему Бог ответил: «Человеку нельзя видеть меня. Вот видишь каменную гору? Она сейчас рассыпется от одного моего взгляда». Муса-пророк глянул на каменную гору, и на его глазах гора рассыпалась в прах. А Муса-пророк упал без сознания. Вот какой он Бог.

— Если он не Бог, как мне воду дал?

— Как воду дал?

— Я сказал: «Бог, хочу пить». Он спустился с горы, ткнул палкой в траву, и из земли вода потекла.

— Какой он из себя?

— Белый. Белая рубашка, в белых штанах и борода белая. И босой.

— Тогда это был Хызыр Ильяс.

— А кто он?

— Пророк. Он испил из родника бессмертия и вот уже тыщи лет ходит по земле из страны в страну, из деревни в деревню. Но показывается только хорошим безгрешным людям. Перед самой войной он представился дяде Мубараку. Пастух он был, овец деревенских пас, хороший был человек, вроде святого, овец никогда не погонял, они сами за ним ходили. Как-то раз на пастбище подошел к нему беленький старик и ткнул в землю посохом, а из земли ударила кровь. Через неделю началась война, два сына Мубарака сложили головы. Если Хызыр тебе родник сделал и напиться дал, войны в нынешном году не будет, хлеб уродится. Я вот всю жизнь боюсь войны. Натерпелись, наголодались мы в ту войну. Мужики и молодые парни ушли воевать, людей постарше забрали в трудармию, подростков увезли в ФЗО, в деревне остались старики да ребятишки. Бригадиром у нас был старик Исхак. Послал меня и покойницу Салиму боронить пашню. Нам по четырнадцать, никогда не пахали, не боронили. В полдень приехал бригадир, увидел, как мы бороним, и чуть не заплакал: «Что вы делаете, вы же бороните зубьями вверх!» Откуда нам, несмышленышам, было знать, что боронят поле зубьями вниз. В другой раз зимой нас послали на снегозадержание. Голодные были, пекли лепешки из лебеды, поели этих лепешек, пошли в поле. А там нас свалила судорога, руки, ноги свело. Легли на снег и лежим. Метель поднялась. Уже замерзаем. Тут и бригадир приехал, погрузил нас в розвальни как дрова и повез в деревню. Если бы не подоспел, замерзли бы в снегах. Поживи у меня подольше. В субботу из города приедут Шамиль с Азатом, тетки твои приедут, поедешь с ними на покосы.

Мальчик вернулся от бабушки через две недели, привез его на мотоцикле дядя Шамиль. Вечером за чаем мальчик рассказал родителям, что видел Хызыра, что Хызыр для него из земли пустил родник.

— Нет никакого Хызыра,— сказал отец.— И Бога нет. Все это сказки.

— Ну я видел. Бабушка сказала, что это Хызыр Ильяс.

— Какой он из себя?

— Весь беленький, босиком.

— Да ведь это сумасшедший старик Исангул из Вагапова. Бродит везде в одних кальсонах, босиком, ищет золотую саблю царя Пугачева. Таким он стал после войны, в плену был. Где он тебе родник показал?

— На тележной дороге, где большой камень.

— Но там, сколько я помню, всегда была вода, там трактористы обедают. Правда, в засушливые годы родник высыхает.

На другой день мальчик заметил, что нет Душмана. Да вообще на улице не бегают, не лежат у ворот соседские собаки, не видно и Дины. Спросил у мамы, куда подевались собаки, мама сказала, что чью-то собаку в верхней деревне покусала бешеная лиса, собака взбесилась и стала кусать других. Пригласили охотников, и они за бутылку перестреляли деревенских собак. Остались только те, которые во дворах на привязи. Тут, наверное, попался под руки и Душман.

Жалея собаку, мальчик заплакал, плакал долго, безутешно. Мама утешала как могла, папа обещал достать щенка. Наплакавшись и впав в тихое горе, он подумал: «Спрошу у бабушки — собак в другое измерение Бог пускает?»

 

Потом папа купил лошадь. Колхозную кобылу, заезженную и тощую от плохих кормов в долгую зиму. Колхоз для лошадей сено не заготавливал, нерабочие лошади зимовали на тебеневке, а рабочие пробавлялись на ферме, подбирая то, что останется от коров. И к весне превращались в ходячие остовы, обтянутые шкурой. А летом, погуляв на сытной траве, делались округлыми, гладкими, как будто не было ни зимы, ни голода.

У папы, колхозного пастуха, и раньше были и лошадь, и телега со сбруей, и седло. А теперь все свое. Когда едешь по дороге на своей лошади или верхом ведешь ее на водопой, радость на душе и гордость. Даже папа заметно изменился: не напивался до одурения и не буянил, как прежде.

В мае кобыла ожеребилась. Мокренький лошадиный мальчик полежал на соломе у ног вставшей матери, кобыла бархатными губами что-то сказала сыну, что-то воркующее, нежное, жеребенок поднялся на длинные хилые ножки и, шатаясь, сунулся к вымени, нашел сосец и жадно стал пить молоко.

Жеребенка назвали Орликом. Мальчик так полюбил лошадиного ребенка, что забыл даже о Душмане и за все лето только один раз побывал у бабушки. Настолько Орлик был красив — его округлый круп, коротенькая метелка хвоста, спина в шелковистой шерсти, шея в красивом изгибе, украшенная светлорыжей гривой, как бы коротко подстриженной, чуткие уши, темные глаза в длинных рыжих ресницах, бархатные губы, вздрагивающие ноздри без соплей,— так был он замечателен, что мальчик подумал: «Лошадь красивее самого красивого человека, лошади — самые хорошие живые существа, Орлик — самый хороший ребенок на земле».

Он приучил Орлика к вытянутой ладони с куском хлеба или сахара. Жеребенок стал отзываться на свое имя — Орлик, подходил и тыкался губами в ладонь. Мальчик обнимал жеребенка за шею, жеребенок вырывался и, взбрыкнув задом, отбегал прочь. А кобыла глядела на них спокойно, как добрая мать на шалости детей, и, наверное, думала: «Пусть играет глупое человеческое дитя с моим сыном».

Когда выезжали в поле, ездили на покосы к Уральским горам, Орлик трусил или рядом с лошадью, или чуть поотстав. Когда на покосах кобыла волокла волокушу, Орлик держался рядом, подсовываясь время от времени к материнским сосцам. Его, как и кобылу, донимали кровожадные оводы, мошкара, но у него хвост еще был коротенький, чтобы отогнать назойливых насекомых, и он, взбрыкивая, пускался вскачь. Однажды он покормил Орлика хлебцем и, схватив за гриву, вскочил на его спину, не сел, а лег животом на холку. Орлик как бы обиделся и, вскидывая задом, понесся по лугу пока не сбросил седока.

В то лето мальчик, уже подросток, впервые, может быть, почувствовал, что жизнь сладка. Да, что-то в нем было не так, как у других детей, как будто он все еще окончательно не проснулся, что-то помешало ему учиться, быть бойким и резвым, как другие мальчики, что-то, какой-то перекос в сознании уводил его от дневного, ясного восприятия мира, нашептывая тревоги, страхи, но сквозь этот туман он все же ощущал сладость и тепло существования. Главное, теперь у него был друг, маленькая лошадь Орлик. К тому же он понял, что для того, чтобы отец и мать были довольны им, нужно работать. Был он не хиляк, руки были сильные. Помогал отцу по хозяйству: пилил «дружбой» дрова, колол, складывал в поленницу, косить научился, баньку срубили, крышу избы покрасили. Отец поглядывал на сына как-то по-новому, одобрительно и тепло и, казалось, что любит его. А когда куда-нибудь ездили, правил лошадью мальчик, лошадь подчинялась малейшему движению вожжей, чуть дернул за левую — лошадь поворачивала влево, правую — вправо, поиграл вожжами — побежала шибче. Она, умница, понимала, что правит ею добрый подросток, который никогда не ругается и не бьет ее кнутом.

Мальчик не видел, как выхолащивали Орлика, осенью он несколько дней гостил у бабушки. Пережив страх и боль, Орлик стал спокойнее, податливее. А весной кобыла принесла еще одного жеребенка, на этот раз рыженькую девочку. Девочек, и человеческих, и собачьих, и лошадиных, мальчик не любил, поэтому был равнодушен к сестренке Орлика. Теперь за телегой их бегало двое: однолеток Орлик и его сестренка без имени. Иногда маленький жеребенок отставал, тогда Орлик возвращался назад и, куснув маленького жеребенка за холку, мол, не отставай, гнал его к телеге.

Однажды мальчик попытался сесть верхом на Орлика. Он положил на спину коня седло. Орлик вздрогнул, но не сбросил непривычную тяжелую штуку из войлока и кожи, но когда мальчик стал затягивать подпругу, он взбрыкнул и понесся. Остановился, только когда седло перевернулось и стремена поволоклись под брюхом.

— Он сразу не даст оседлать,— сказал наблюдавший за этим отец.— Сначала приучи без седла, только не щекочи бока пятками.

На покосах, покормив Орлика ломтиком хлеба и надев уздечку, мальчик сел верхом, жеребенок заволновался, нервно переступал, но не взбрыкнул, а помчался по лугу, потом завернул на дорогу и понесся к горам, Мальчик испугался — понесет незнамо куда и сбросит. «Орлик, тпрруу!» — кричал он. Вот уже над лесом громоздятся мрачные скалы. Пробежав еще с километр, Орлик перешел на шаг, наверное, устал от непривычной тяжести седока и бега в гору. На поляну, где отец с матерью ворошили сено, Орлик вернулся хотя еще необученным, но уже согласным покатать на спине своего друга.

Это лето в коротенькой жизни мальчика было самое сладостное. Быть может, стоило родиться и прожить эту смутную жизнь только ради единственного лета. По утрам он с уздечкой шел на пойму, где паслись кони. Над лугами зависал прохладный туман, где-то в тумане печально позванивали колокольчики. Кобыла, Орлик и молодой жеребенок держались вместе. «Орлик,— звал мальчик. — Орлик!» «Иги-ги-ги»,— отзывался Орлик из тумана, словно в горле его тоже звенел колокольчик. Подойдя к коням, мальчик видел иногда, как кобыла зубами почесывает загривок Орлика или как Орлик дремлет, положив голову на холку матери.

Родиться и жить стоило и ради верховой езды. Сев верхом, мальчик становился как бы другим человеком, чем-то выше того, кто бредет пешком по пыльной дороге. От одного конца деревни до другого он проезжал верхом, шагом иди рысью,— смотрите, мальчики, у меня конь! А у вас? А-а, завидуете! Правда, у многих подростков и парней были велосипеды, мотоциклы, купленные на папины деньги, работающие на ворованном колхозном бензине. Но ведь это мертвое железо и резина, Разве сравнишь с лошадью. К тому же, ведь эти вонючие, оглушительно трещащие драндулеты — убийцы. Один подросток выехал из проулка на шоссе и с ходу въехал под колеса проходящего «КамАЗа», другой, отслуживший армию парень, ехал ночью без фар и угодил в яму, пролетел десять метров, кости из тела повылезали. А конь, он живой, теплый, умный. Когда мальчик слетал со спины Орлика, тот ни разу не задел его копытом.

А когда выедешь из деревни и помчишься по проселку, по полям, мимо хлебов, подсолнухов, перелесков, холмов… Встречный ветер ерошит волосы, поет в ушах. И вот уже под тобой не конь, а упругий воздух, ты крылат и летишь к туманному горизонту, к синим горам. Но тут на склоне холма гороховое поле. Ты на земле и лакомишься горохом. Или, устав от верховой езды (особенно устают ягодицы), слезешь с коня на чьих-то покосах и, отпустив лошадь, лежишь на душистом сене, глядишь на небо, на облака и думаешь, зачем человеку тот свет, другое измерение, когда так хорошо и на этом — тепло, тихо, светит солнце, плывут облака и рядом нет сердитых, угрюмых или пьяных мужиков, которые хуже любой скотины и зверя, и злых, насмешливых подростков, только добрый конь, который лучше человека, только ты.

 

Уже близилось к исходу лето, его счастливое лето, убрали хлеб, пустили на стерню скотину, побурели залысины гор, на болотах, предчувствуя расставание с этой землей и дальний полет, тревожно и печально кричали журавли, замолкли перепела и жаворонки, огороды пахли привядшей картофельной ботвой, иногда моросил липкий нудный дождь. Мальчик не любил осень и зиму. «Уехать бы туда, где нет зимы,— думал он,— построить бы воздушный шар и улететь по ветру на юг». От мысли, что не построит воздушный шар и никуда не улетит, ему делалось тоскливо. Тут еще отец запретил много ездить на Орлике. «Похудел. Пусть постоит, отдохнет»,— сказал он. Орлик, теперь уже привычный к седлу взрослый конь, томился в хлеву, его кормили овсом и хлебом. Отец ездил за реку и накашивал на тугаях траву для него.

Как-то мальчик вполуха прислушивался к разговору родителей. Говорили они о скучном: о хозяйстве, о деньгах, сколько попросят за машину дров, за сколько можно будет продать излишек картошки. Вдруг донеслись до ушей слова отца: «Телку сдадим, а Орлика забьем в октябре». Орлика?! На мясо?! Свалят арканом наземь и полоснут ножом, сдерут его шелковистую шкуру, из его мяса будут делать колбасу, варить большие куски в чугуне и жрать, жрать. Орлика — молодого, красивого, умного коня, друга мальчика? Его теплую, шелковистую, красиво изогнутую шею, украшенную светло-рыжей гривой, округлый игривый круп, атлетически бугрящиеся мускулы на груди, трепетное горло, бархатные губы, его сердце, печень, легкие — все это сварят в лапше и съедят?! То ли страх, то ли тоска перехватила ему горло, и он сипло закричал:

— Не режьте Орлика, не режьте! Он мой, мой! Не дам его убивать!

— С чего взял, что мы собираемся резать его,— сказала мама, опешив от его крика.

— Я же слышал, я слышал,— мальчик заплакал и, плача, продолжал кричать: — Нельзя резать на мясо коня, он же умный, добрый, он лучше человека!

— Мы его сами вырастили, кормили, сами же съедим,— спокойно проговорил отец.

— Коня нельзя есть, вы же не волки!

— Коней не едят только русские. Мы же башкиры, мы всегда ели конину. Сейчас вот и русские не отказываются от конины, за обе щеки уписывают конскую колбасу,— сказал отец.

— Может, оставим,— заколебалась мать.— Может, кобылу.

— Кобылу нельзя. Рабочая лошадь. Орлик не обучен к упряжке. Да кобыла нам жеребят еще принесет. Потом с кормами. Сена на трех лошадей, двух коров и десяток овец не напасешься.

— А тебе не жалко убивать его?!— всхлипывал мальчик, все еще надеясь на что-то.

— Всех жалко,— ответил отец.— Вот ты баранину ешь. Корову тоже жалко. Кур, гусей,— они ведь тоже хотят жить. Что делать, если так устроена жизнь — одни поедают других.

По тому, как спокойно и уверенно говорил отец, мальчик понял: Орлик обречен. Хоть волком вой, валяйся у ног отца, хоть ешь землю, отец не отступит. Орлик, Орлик, как спасти тебя?! Весь день он проплакал, потом долго сидел, уставившись в одну точку. Заходил в хлев, где конь беспечно хрумкал сено, гладил его и говорил, говорил: «Орлик, тебя хотят зарезать на мясо, что делать?» Орлик прядал ушами, фыркал и продолжал жевать. Он был умный, языка только нет, но не понимал свою смерть или, может, знал, что его съедят, но знал также, что спасения нет. Убежал бы в лес, но там волки. Если даже не съедят волки, люди словят. Лучше уж людям, хозяину, чем волкам.

Ночью он не спал, только подремывал, то и дело пробуждался и все думал, как спасти Орлика. Под утро вспомнился разговор взрослых, мама говорила с отцом, потом с соседкой. В какой-то деревне один мужик, алкоголик и драчун, постоянно бил жену, издевался над детьми, пропивал деньги, вещи, чуть не поджег избу, и кончилось это тем, что однажды, когда мужик этот пьяный спал, его четырнадцатилетний сын взял топор и зарубил отца. И ничего мальчику не было. Об этом еще в газете писали.

Утром мальчик сходил в хлев, поговорил с Орликом: «Тебя не зарежут, я убью его», вернулся в дом (отец был на пастбище) и сказал матери:

— Мама, я убью папу, топором зарублю.

Лицо мамы сразу подурнело, и глаза, перестав мигать, уперлись в мальчика.

— Ты что, ты что?! Что несешь-то? — быстро проговорила мама.— Разве можно убивать папу?

— Он же зарежет Орлика!

— Орлик — скотина, а ты человек...

— Мне жалко Орлика! Он хороший!

— Орлика жалко, а папы нет? Папа тебя вырастил, кормит, папа хороший...

— Если хороший, пусть не убивает Орлика.

— Кобыла весной еще ожеребится. Если будет жеребец, назовем Орликом и не будем резать на мясо,— говорила мама, всматриваясь в мальчика взмокшими от слез глазами, потом обняла его и стала всхлипывать, повторяя сквозь всхлипы: «Бедный мой сынок, сердечко мое, разве можно так». Жалея Орлика, жалея маму, такую маленькую, худенькую, жалостливую, мальчик тоже заплакал. Сидели они, обнявшись, и плакали.

Потом, когда пили чай, мальчик спросил:

— Мама, где русские живут?

— За горой живут. Зачем они тебе?

— Просто интересно.

В полночь он вышел во двор, будто до ветру. Высунувшаяся из-за крыши дома луна жидким светом освещала двор, стену и кровлю хлева, и лошадь, задремавшую возле телеги. Вошел в хлев, в темноте нащупал морду жеребца, прижался щекой и сказал:

— Орлик, беги отсюда, беги за горы. Там живут русские, они коней не едят. Может, найдешь нового хозяина.

Орлик что-то пробормотал. Наверное, согласился. Мальчик надел на Орлика уздечку и вывел из сарая. Через уличные ворота нельзя было бежать — проснется отец. На задворках, в огороде, была калитка. Мальчик вывел коня в огород и меж картофельных грядок повел к задней изгороди. Там тоже была выходящая к реке калитка. На берегу он сел верхом, переехал реку вброд и направил коня по тележной дороге, проложенной косцами, к горам. Дорога ему была знакома с детства — по ней не раз ездил он с родителями на покосы. Он боялся ночного поля, темных кустов вдоль дороги, похожих то на медведя, вставшего на задние лапы, то на людей, поджидающих кого-то со злым намерением, боялся черных глубин уремного леса. Но страх за жизнь коня был сильнее страха ночных теней и одиночества. Потом поднялась луна, сделалось светлее и начались открытые поля, луга со стогами. Впереди поднебесный горб залегшей от горизонта до горизонта Уральской гряды. Мальчик погнал коня шибче. Когда миновал Красный камень, тележная дорога вошла в лес, сделалась травянистой, распалась на несколько едва заметных в лунном сумраке дорог, ведущих к разным покосам. Мальчик поскакал по той, которая шла вдоль Черной речки. Где-то здесь были отцовы покосы. Заблудиться он не боялся — если идти от Уральского хребта прямо к луне и мимо холма Красный камень, выйдешь к открытым полям и к деревне. Проехав с километр вдоль речки, он спешился, снял уздечку, прижался к морде коня и сказал:

— Орлик, в деревню не возвращайся. Беги через горы к русским.

Орлик кивал головой, будто соглашался, но не отходил. Тогда мальчик замахнулся уздечкой. Орлик отбежал, встал и опустил морду к траве.

Теперь надо было до утра успеть вернуться. Идти шагом — не успеешь. Мальчик побежал. Выбежал из леса к торной дороге и бежал, бежал. Сердце колотилось, горло перехватывало удушье, саднило в боку. Уже светало. Луна завалилась к Уральским горам и поблекла. На востоке на желто-зеленом разливе зарева ярко сияла звезда. На низины пал туман, стога на лугах как будто погрузились в серые паводковые воды.

Когда он уже добежал до деревни и бежал через уремный лес, вдруг услышал позади мягкий перестук копыт. Остановился, оглянулся. Так и есть — из тумана выскочил Орлик. Мальчик заплакал. Жеребец подбежал, встал и бормотнул ласково, наверное, сказал: «Зачем убежал от меня?» Плача, мальчик гладил его морду, прижимался щекой и говорил:

— Орлик, ты дурак, дурак, зачем вернулся?! Ведь тебя зарежут, сварят твое мясо в лапше, гостей пригласят, водку будут пить и жрать, жрать!

Мальчик надел на коня уздечку, провел его через огород и, сняв уздечку, завел в хлев. Затем осторожно вошел в их веранду, где летом спал на железной кровати с никелированными спинками.

На другой день он не заснул с вечера, с дрожью ждал полуночи. Теперь он знал, что делать. В полночь вошел в хлев и снял с гвоздя ременные вожжи. Но тут же сообразил: отец хватится коня запрягать, а вожжей нет. Рядом висел свернутый толстый льняной аркан, которым пользовались на сеноуборке. Надел на Орлика уздечку и, захватив аркан, вывел его во двор. Тут вдруг пришла на ум маленькая хитрость: оставить воротца хлева распахнутыми и приоткрыть калитку уличных ворот, пусть думают, что застоявшийся в хлеву Орлик сам ушел погулять или выпустил его домовой.

Переехав реку, он по той же дороге поскакал к горам. Лучше было бы, конечно, если бы сразу за горы, к русским, но как узнать, где они там, какая дорога к ним ведет. Говорят, там за хребтом горы еще выше, там урманы, где живут медведи, в долинах — непролазные топи. «Пока привяжу Орлика, пусть пока постоит в лесу, а я за это время узнаю, как ехать к русским»,— думал он.

На этот раз он проехал вдоль Черной речки дальше, ближе к горам. На еланях стояли огороженные жердями стога. Луна, которая, как фонарь, шла за ним по небу, освещала в прогале леса темную громаду скалы. В сумраке среди деревьев мелькали, перебегали какие-то звери. За толстой березой, воздев передние лапы, маячил огромный медведь. От страха колкий холод полз по спине и затылку к корням волос. Переживая лесные страхи, Орлик прядал ушами и пофыркивал.

Мальчик спешился, повел коня вдоль речки, конь тянулся к воде, мальчик дал ему напиться и перевел на другой берег. В зарослях ольшаника нашел прогалинку в нескольких шагах от речки и, завязав аркан на шее лошади петлей, привязал к стволу дерева, привязал так, чтобы Орлик мог дотянуться до воды и щипать вокруг себя траву. Затем сходил к ближнему стогу и принес две охапки сена.

— Стой здесь, я приду за тобой,— сказал он, поглаживая морду Орлика, и ушел прочь. Потом побежал.

К рассвету он опоздал. Вставший рано отец озабоченно стоял возле хлева. Завидя сына, входящего в заднюю калитку с уздечкой в руке, спросил:

— Ты куда это ходил! Где Орлик?

Мальчик понял, что попался. В голове заметались, забились в припадке разные слова, чтобы соврать, но нужных для вранья слов не нашлось, поэтому промолчал.

— У тебя спрашиваю: где Орлик?

— Я его отвел на луга,— вдруг нашелся он.— Я вышел писать, а он в хлеву стучал, ржал. Мне его жалко стало, я его отвел к коням.

Отец вроде поверил. Пошел с уздечкой на луга. Мальчик уже подремывал на своей кровати, когда отец шумно вошел и грубо толкнул сына:

— Куда отвел жеребца?

— За Яик, к лошадям.

— Там его нет.

— Гуляет, небось. Ему надоело взаперти. Вот и убежал,— нашелся мальчик.— Придет, куда денется.

— Иди ищи. Без коня не возвращайся.

Мальчик ушел за реку, побродил в кустах и, проголодавшись, вернулся. На другой день отец верхом объездил луга, мать время от времени поднималась на гору и подолгу озирала пойму, заречный лес и тугай. Так прошло два дня — Орлик не возвращался.

— Может, цыгане увели,— сказала мать на третий день.

— Зачем им лошадь? Они теперь на «Жигулях» ездят,— ответил отец.

— Говорят, они колбасу конскую делают и башкирам продают. Третьего дня они тут ездили, барахлом торговали.

Отец промолчал. Наверное, допускал такое, хотя сомневался.

Мальчик подумал, что пора, пожалуй, сходить к Орлику. Сено, наверное, съел уже и скучает в одиночестве. Но накатила непогода, небо полыхало и гремело, молнии гвоздили землю, пять дней кряду хлестал дождь, река, которую в сушь курица переходила вброд, словно взбесилась, выхлестнулась из берегов и забурлила по пойме. Говорили, что где-то открыли переполнившуюся плотину. Перейти на тот берег мальчик не мог, в дальний обход через мост дороги не знал, да к тому же, говорили, что Сухая речка тоже поднялась и можно проехать только верхом.

В те дни, когда папа не пропадал на пастбище, он седлал кобылу, надевал прорезиненный дождевик с капюшоном и ездил искать Орлика. Отсутствие аркана он еще не обнаружил, видно, еще не заглядывал в темный угол хлева.

Когда ливневый дождь перестал, мальчик пришел к алкоголичке Фариде, которая еще не повесилась, и разузнал, где живут русские. Они, оказывается, раньше жили в поселке Николаевка, что за горой, но старики перемерли, а молодежь разъехалась кто куда, теперь там живут только башкиры, и те одни пенсионеры. Также никто не живет в русской деревне Кирябинка, перебрались в город, а оставшиеся старики вымирают. Русские все еще живут в Тирляне, но тоже одни пенсионеры.

— Сколько километров до этого Тирляна?

— Далеко. Сорок верст. А зачем тебе? К русским, что ли, хочешь бежать? Нужен ты им...

— Нет. Я это просто так…

Назавтра, в полдень, ведя оседланную кобылу в поводу, откуда-то вернулся папа. Мальчик встретил его во дворе и, как всегда, по выражению лица и глаз угадал, что у отца настроение свирепое. В руке он нес аркан, сложенный в моток и завязанный узлом. Мальчик узнал аркан и ждал, что следом за отцом шагнет во двор Орлик, но вбежал только меньшой жеребенок. Отец подошел к мальчику и молча ударил его связкой аркана и, отбросив аркан, кулаком сбил его с ног и стал бить ногой в тяжелом кирзовом сапоге.Мальчик завопил. На шум выскочила мама и закричала:

— За что ты его?! Не бей его, не бей, изверг!

— Его надо убить, повесить,— как бы плача, как бы навзрыд прокричал папа.— Привязал коня к дереву... Надо же!

Пока мама, трепыхаясь между мальчиком и мужем,— как птица, защищающая выпавшего из гнезда птенца,— пыталась унять гнев отца, мальчик поднялся и забежал на веранду. Отпихнув маму, отец пустился за ним.

— Скотина! Идиот! — кричал он, продолжая колошматить мальчика.— Ненормальный! — схватил орущего сына за шиворот, повел к двери и толкнул с крыльца.— Вон из моего дома!

— Не бей его! Твой же сын! Он же слабенький! — плакала мама.

Мальчик поднялся и побежал к задней калитке. Отец догнал и пнул в зад, а когда мальчик побежал по огороду, кинул ему вслед палку и прокричал:

— Не возвращайся! Убью!

Слыша позади вопли матери и яростную ругань отца, мальчик выскочил к реке, шел сначала по затопленной пойме, вода здесь была по колено, потом, как был в брюках и куртке, плюхнулся в русло, вода стала по грудь, еще несколько шагов — по шею. Сильное течение валило с ног, уносило вбок, а ниже переката на излуке кружился глубокий омут с каменистым дном. После ругани и побоев утонуть он не боялся. Лучше уж утопиться, чем жить с таким отцом. Но хотелось узнать, что с Орликом? Где он? Дальше он поплыл. Несколько взмахов и почувствовал ногами покатость затопленного берега, вышел из воды почти на сто шагов ниже брода. Потом на берегу, дрожа от холода, сидел на поваленном сухостойнике и плакал. Почему отец вернулся с арканом, но без Орлика? Может, голодного коня оставил пастись на лугу? Хотя нет, он привел бы домой. Значит, что-то случилось с Орликом. Волки? Как-то мужики говорили, что в эту пору они на крупный скот не нападают. На такого большого, сильного коня... Почему отец бил его так безжалостно и выгнал из дома? Особенно обидно было оттого, что выгнал пинками под зад, лучше бы уж ударил палкой.

Поплакав, он пустился к горам. Надо найти то место у Черной речки и узнать, что случилось с Орликом. Добрел только под вечер, потому как после побоев отца бежать было трудно, ослабло тело, дышалось трудно. Шел вверх вдоль речки, шарил по кустам, продирался сквозь колючки шиповника, иногда казалось, что нашел то место, где привязал коня, но там не было никаких следов, оставленных конем. Тогда недалеко стоял огороженный стог. А теперь оказалось, что вдоль речки много стогов. Тогда была ночь, и луна, наверное, тускло освещала все это, а днем при ясном свете все другое.

Когда стало темнеть, так и не найдя ту прогалинку, где привязал Орлика, прокричав на всякий случай «Орлик! Орлик!», он побрел к деревне. Реку перешел уже ночью, сняв на этот раз одежду, и через огород прошел во двор. В большой комнате горел свет. Он сильно продрог и был голоден. Хлеб и кое-какую еду мама держала в «малухе», где летом стряпала и пекла хлеб. Войдешь туда — услышат и выйдут. Сунулся в баню, она еще была теплая после вчерашней топки, попил воды из бидона, полежал на полке. В полночь, выйдя во двор, увидел, что свет в окнах погас. Может, он утоп в реке или умер в ночном поле, а они спят. Думают, конечно, что убежал к бабушке. А куда же еще?

Подкрался к «малухе», вошел осторожно, в темноте нашарил куски хлеба на столе, в кастрюле нашел прокисший катык. Поел, вернулся в баню и лег на полок. Когда проснулся, уже сиял и шумел день. Выглянул из предбанника — телеги и коня не было, значит, отец уехал на пастбище. Не хотел он видеть и маму. «Уйду к бабушке, буду жить у нее, пока не призовут в армию, буду помогать ей по хозяйству»,— думал он. Вышел через огород к реке и берегом зашагал в сторону моста. Там, где берег был затоплен, шел через чужие огороды. Очень хотелось есть. «Вот приду к бабушке — она угостит свежим каймаком, а хлеб у нее самый вкусный». За мостом он пошел не по тележной дороге по склону гряды, а по большаку. В этом был расчет: кто-нибудь проезжий увидит его и сообщит матери, что мальчика видели на дороге, ведущей к бабушкиной деревне, чтобы мама не подумала, что он умер и не загоревала.

До деревни он добрел к полудню, встретив одну бортовушку, идущую навстречу. Подойдя к бабушкиной избе, он заметил, что нет на окнах тюлевых занавесок да во дворе было непривычно тихо. Вошел в калитку: ни кур, ни теленка. У крыльца вымахал бурьян, а на двери замок. Встав на приступок фундамента, заглянул в окно. Кровать и стол были на месте, но голые: ни скатерти, ни матраса, ни подушек. На полках серванта, стоящего у дальней стены, не было посуды. Вся изба была погружена в недвижный нежилой полумрак.

— Бабушка! — позвал он, все еще не веря увиденному.— Бабушка, где ты?

Никто не отозвался. Он вышел на улицу и, смутно догадываясь о чем-то непонятном и страшном, стоял у ворот в оцепенении. Проходила соседка, неся воду на коромыслах. Остановилась, узнав мальчика, и спросила:

— Зачем пришел?

— Я к бабушке. Ты не знаешь, куда она ушла?

— Господи! — воскликнула тетка.— Так ведь она померла еще месяца два назад. Кажись, в июне. Ты разве не знал? — постояла и прибавила: — Раз уж пришел, иди к нам. Чайком напою.

Мальчик не ответил, не шелохнулся — ему показалось, что его столкнули в черную яму и он падает, падает. Потом вдруг пустился бежать. Пробежал по проулку, вышел на тележную дорогу и заплакал. Бабушка умерла, а он не знал, ему не сказали. Вспомнилось, как перед сенокосом мама с папой, дядя Шамиль, дядя Азат ездили куда-то, лица у них были озадачены и смурны, говорили негромко. А он, весь охваченный любовью к своему другу, не понял, что умерла бабушка, самый хороший человек на свете. Теперь никого у него нет. Ни Орлика, ни Душмана, ни бабушки. Они все там, в другом измерении. Правда, осталась мама. Но ведь она папина. Что толку, что она кричит: «Не бей моего сына!» Ведь все равно забьет насмерть, если я вернусь домой. Если даже не убьет, как жить дальше с таким папой.

Плача и поскуливая, он брел по дороге. Добрел до большого камня, где когда-то видел Хызыра, который выбил из земли родник. В горле было тошнотно и сухо. Он развел руками разросшийся бурьян и вместо чистой родниковой воды увидел мутную дождевую лужу в ямке. Надо было позвать Хызыра, чтобы он родниковую влагу пустил из земли и показал вход в другое измерение.

— Дедушка Хызыр! — позвал он и, сев на землю, стал глядеть на гребень холма, откуда тогда появился беленький босой старик.— Дедушка Хызыр, где ты? Открой мне лазейку в другое измерение!

Беленький старик не появлялся. Долго он просидел в оцепенении, потом прилег на пожухлую траву и задремал. Потом очнулся с мыслью, что пока он дремал, старичок побывал здесь, пробил родник и за большим камнем приоткрыл лазейку в другое измерение. Вскочив, пошарил в бурьяне — воды родниковой не было, обошел камень, разводя руками кусты волчьей ягоды, спугнул какую-то птицу — лазейки не было. Что теперь делать, куда податься? Только не домой. Может, построить шалаш где-нибудь в укромном месте в лесу и жить там, наведываясь домой ночами за едой. А зимой? Эх, в армию бы... Но ведь ему всего пятнадцать.

Когда уходил от большого камня, уже вечерело. Он побрел в сторону деревни. Куда же еще. Где-то надо ночь провести. Опять заберется в баню и ляжет на полок. А что будет завтра, он не представлял, он не хотел жить в этом «завтра».

Когда дошел до моста, над горами в пепле облаков дотлевали угольки заката. Шел задворками, сначала высоким каменистым берегом, потом на спуске к пойменной низине, там, куда паводковая вода не дошла, увидел костер. Подростки его же возраста жгли автомобильную покрышку, над ярким пламенем, как огромное черное чудище, плясал воняющий горелой резиной дым. Когда резина выгорит, оставшийся на костре горелый моток проволоки подростки бросят в реку. Подростки в свете резинового пламени резались в карты. Подойдя поближе, мальчик разглядел рядом початую бутылку и граненый стакан на боку. Порожняя бутылка тоже полетит в реку.

Мальчик тихо подсел к костру, подростки же, занятые картами, кажется, не замечали его. Хотя они и были из нижнего конца деревни и мальчик никогда не играл с ними, он всех их знал. Заводилой у них был сын бригадира Галиба Булат. При встречах мальчик побаивался взгляда его нагловатых серых глаз. Подростки шлепали картами, обменивались непонятными мальчику словечками, иногда кто-нибудь разражался дурным смехом.

— Ильнур, ты чего это коня медведю скормил? — вдруг обратился Булат к мальчику, не отрываясь от игры.

Подростки посмеялись. Мальчик догадывался о чем-то страшном, но медведя не допускал. Ведь осенью медведи свирепы и много жрут, чтобы накопить жир для зимней спячки. Как он не подумал об этом? От безысходного чувства вины и своего ничтожества мальчик оцепенел и хотел умереть.

— Когда меня возьмут в армию, я никогда не вернусь в деревню,— проговорил он после долгого молчания.

— Тебя не возьмут,— сказал Булат.— Таких, как ты, не берут в солдаты.

— Почему не берут? — спросил мальчик.

— Потому что ты дурак, тебя отец пьяный делал,— сказал Булат. Подростки засмеялись, а Вакиль, сын кузнеца Гарифа, сказал:

— Не говори так, Булат. Нехорошо так…

— Почему не возьмут? Может, и возьмут,— возразил сын крещенной татарки Марии Риф.— Говорят, сейчас солдат не хватает. Всех гребут.

— Может, и возьмут. Но его там забьют насмерть и, как сына дяди Шарифуллы, привезут в цинковом гробу,— сказал Булат.

Молчали, шлепали картами, бросали монеты, иногда и бумажные деньги на чью-то куртку, подстеленную для игры. Булат налил остаток водки, выпил, а бутылки швырнул в реку. Плавилась, трещала, воняла резина, черное чудище пьяно плясало над головами подростков, как бы мотало косматой головой и размахивало черной лапой. Мальчик встал и побежал. Прочь от вонючего чудища, прочь от пьяных подростков... Но куда?!

Пробрался к дому через огород, осторожно вошел в заднюю калитку. Телега была во дворе, кобыла хрумкала с телеги сено, рядом перебирал ногами жеребенок. Значит, отец дома. И мама дома. В окнах как ни в чем не бывало горел свет. Сидят, наверно, чаевничают. И думают: «Куда он денется, вернется...»

Минуя баню, он вошел в хлев. Все время помня алкоголичку Фариду, нащупал в темноте висящий на гвозде аркан, размотал и, встав на кормушку, один конец пропустил через щель в жердяном накате, вытянул через другую щель на длину, чтобы можно было завязать петлю, и привязал длинный конец к жерди. Затем в темноте на ощупь сделал петлю, надел на шею и с радостной мыслью, что через несколько минут он окажется там, где человеку хорошо, оттолкнулся от кормушки. Резанула неожиданная боль. «Зря я это...» — пронеслось за секунду. В эту секунду он дергал ногами, чтобы достать край кормушки. Но тут же в голове набухло и брызнуло багровым пламенем. Потом он почувствовал под собой что-то округлое, теплое. Оно приподняло мальчика, и веревка ослабла. Да ведь это Орлик! Орлик примчался к нему, вошел в хлев и встал под ним. Умница Орлик! Настоящий друг. Мальчик снял с шеи петлю, тут же Орлик рванул в открытые воротца хлева и понесся. Через огород, через реку, через уремный лес. Теплый ветер, пахнущий вянущими лугами и лесом, обдувал лицо. Сначала места были знакомые. Вот в лунном свете дорога, ведущая к горам, вот острый горб холма Красный Камень. Потом пошли с обеих сторон высокие черные скалы, дальше ущелье между ними становилось все уже и уже, серая полоса неба сверху сужалась и меркла. Тут мальчик услышал собачий лай. Узнал: Душман. Он бежал рядом и радостно лаял. Иногда, на повороте, когда в ущелье проникал лунный свет, мелькала рядом тень бегущей собаки.

И вот горное ущелье стало расступаться, впереди забрезжил просвет, потом из-за четкой кромки черных каменных холмов поднялось, разлилось нежно-голубое зарево. Все разгораясь, оно охватило все небо и проникало в душу мальчика неиспытанной на земле радостью и покоем. Там, в этом голубом сиянии, был тот свет, было другое измерение.

Из архива: ноябрь 2001 г.

Читайте нас