В полдень скука, зной да тьма мух. Хлоп! — и след румянится как от крапивы. Но пожужжит тьма недолго, и снова на посадку, — захлопаешься. И не пересидишь зной, если не в тени да после речки, как Бика, уже просохшая и сидящая теперь на затененной скамеечке у ворот, от скуки вздумавшая считать побитых мух, которых пока ни одной, а лишь один комарик. Хлоп! Уже два. Ах, июльский полдень, крапива!
…Издали дома как разбитая, перемешанная мозаика, — красиво, конечно, но и не разберешь. Лишь шиферные крыши напоминают недавно разлетевшийся вдребезги папин чайный бокал, и вся деревня отсюда не более чем фарфоровые осколки на полу. «А вон и наш осколочек!» — Бика ткнула пальцем в крохотный домик, довольная своей умностью. Хорошо придумала! Жаль, поделиться не с кем. Но в следующий миг уже забыла, слетая с излюбленной «горки», навстречу осколочкам и на страх попутным бабочкам, комарам и мухам.
И нипочем ей то, что сандалии на босых ногах, которые норовит обколоть подросшая отава, ни скука-зной-мухи, ни хлопоты июля — всё хорошо в девять лет, даже одиночество, когда, кроме бабушки, никто не водится с тобой, все считают маленькой и глупой. А вот и неправда! Бабушке видней, она однажды сказала: «Какая ты уже взрослая, Бика-апай!» — «И умная, — мысленно добавила Бика, — потому что интересно придумывает».
Например, «горошевое солнце». Нужно всего-то приставить к глазам натянутый подол. Однажды она так просматривала соседские дворы, горы, всё-всё, пока не поймала этот яровый шарик на небе, оказавшийся еще одним горошком в платьице. «Знакомьтесь, горошки, ваш новый сосед, очень приятно!» — ликовала Бика, соединяя и разъединяя его с другими. Знакомила... Но тут послышался голос матери, будто издалека, — и дочь бегом.
— Сходи-ка за заваркой, за порошком, вот тебе деньги.
Дома вкусный дух. Мать печет пирожки. В дымном жару белая трескочущая печь, и ходит заслоенный туманом зал. Раскрыты форточки, снято даже окошко. Шипит, злится, спорится всё в умелых маминых руках, свою жизнь проживает. Всегда с ней просаленное кухонное полотенце: то на плече, то служит рукавичкой, то на коленях, когда пьет чай. Пользуется им и Бика, если приходится хозяйничать: помыть посуду или сварганить отцу его любимую яичницу.
Пока шла, хрустела душистым, еще теплым пирожком, рядом трусил соседский пес, ведя носом на аппетитное, а в глазах — такие печальки. Хотела Бика поделиться, да тот уж отстал: наверное, есть важнее дела, чем попрошайничество, — свои, собачьи. Что ж, у нее теперь тоже свое, человечье дело.
Вот Айгулькин двор. Зайти, что ли? Нет, конечно, — они же в рассоре из-за новой «приставки». Жадничает подруга, не показывает. Другое дело ее родители. Как ни придешь — наугощаешься, еще и уйдешь с вкусненьким мешочком «к чаю». И в кого эта Айгуль?..
Сквозь заборную решетку мелькает заголившийся из-под рубахи смешной «беременный» живот, лицо коричневое и горшком блестит, — это Карим-абый расположился у поленницы, пилу вострит, увидал тоже, рукой машет. «Как дела, здоровье? Заходи!» — благодушно кричит Айгулькин отец. Но Бика к ним больше ни ногой — принцип.
Как обычно, у магазина этот детина Юлий, ненормальный с рождения. Говорят, ему за сорок, хотя и не скажешь. Мычит лишь, потому что язык нерабочий; и слюну не глотает. Бике брезгливо и страшно: фу, ещё заслюнявит или, схватив, не отпустит, да мало ли что сделает ненормальный... И как бы прошмыгнуть, пока он не протянул руку за милостыней?
— Олесяйка, почему у него такое странное имя? — прихлебывая из ковшика, Бика не дает бабушке опомниться. Без стука, птицей она только что впорхнула в ее дом, соседствующий с магазином, и сразу за воду. Кисло во рту после съеденного…
Бабушка сидела за газетой. На горбинке носа — убийственные очки с тяжелыми линзами. Однажды Бика попробовала их надеть, так чуть худо не стало. А бабушка часто в них, она любит читать, и в основном три вещи: любую газету, книжки про Отечественную войну и молитвы. Ни телевизора, ни радио она не жалует, предпочитая их шуму целомудренный шорох страниц. Но милую старушечью идиллию нарушают частые гости, приходящие за ее словом; были даже из города, с такими сурово-глупыми лицами вначале, которые при прощании стали странно веселыми, оживленно-искренними, благодарными. За что? «Врачи людей лечат, а я — успокаиваю. Дело, конечно, маленькое, но если работает, значит, нужное, не без пользы... не поняла? Ничего, придет время — вспомнишь. Жаль только, меня уже не будет, чтоб полюбоваться моей совсем взрослой Бикой-апай» — таков был бабушкин ответ на немое внучкино недоумение. «Да, наверное, наверняка!» — мысленно соглашалась Бика насчет пользы, охватывая ласковым взглядом стопки дарственных коробок с шоколадными конфетами.
С другой стороны, бабушка — прямо кошмар. Зацикленная на чистоте и порядке, она требовала от своих детей того же. Ее уморительные спецпроверки, которые мать называла не иначе как «сугубыми мерами», а отец — «маразмом», стали семейным обычаем. Если, например, пыльно, не прибрано, то меры принимала старушка преимущественно физические. Рука была ой как тяжела! Строго, но по справедливости. В лучшем же случае выглядело так: «О, к нам сам ревизор пожаловал, милости просим, просим!» — встречал у порога тещу зять, слегка навеселе, разыгрывал шута, при всем своем безмерном уважении к ней. А в ответ — ноль внимания, что значило все же сочувствие его иронии; она и сама знала, как нелепа затея, как, впрочем, и необходима.
Комедия начиналась с топчана. Бабушка залезала на него с ногами и принимала праздный вид. Между делом незаметно прохлопывался шерстяной палас (выбит ли?), а затем так же тихонько проминался (стиранный ли?). Более-менее удовлетворившись, переходила к следующему: к углам, на которые лишь озиралась, не осмеливаясь пощупать рукой. Если паутинки на месте — беда, и почему-то именно ей, внучке. Тут бабушку портил приказной тон: «Смахни углы сейчас же...» И попробуй сказать только «нет» или «чем?» — тем же веником и попадет. Потом — кухня. Но тут на пути становилась мать, и с ней — половник, он подымал башку, плакал супом. Дескать, и без слов видишь, кто здесь хозяйка, а потому не сметь! В последнюю очередь бабушка заглядывала за гремучие открыточные занавески, в зал. Бывало, там ее ожидал сюрприз: выстроенные в линейку внуки громко кричали заученное: «К нам при-е-хал ре-ви-зор!» — и тут же выметались во двор, повторяя на разные лады понравившуюся присказку. Бика не знала, кто такой «ревизор», но хохотала наравне с остальными, потому что, наверное, это такой очень хороший человек, который успокаивает людей, — как олесяйка. Ну а та, окончив проверку и не найдя ничего, достойного наказания, ворчком уходила обратно или же говорила: «Совсем другое дело, молодцы, давайте чаю!»
Бика раздвинула занавеску: в пол-окна небо, магазин, Юлий так и стоит, а бабушка так и не ответила. Видимо, газета занятней какой-то глупой внучки, — даже обидно. «Ну же, олесяй!» — «Мм?.. не зна-аю», — наконец рассеянно протянула бабушка. «...Боюсь его...» — скорее мысля вслух, промямлила Бика; но тут старая оживилась. Снова лицо молодо улыбкой, словно морщин и задумчивости не было никогда. Появилась откуда-то монетка, перешла в детскую ладошку, и дан был наказ: пойти сейчас же, подать калеке. «...Не бойся доброго, безобидного Юлия. Подай ему — и получишь самую ласковую улыбку в деревне... Ну а потом мы пойдем с тобой к вам в гости, чай пить... ну, иди же, а то пирожки небось остынут».
Бике теперь нисколечко не страшно; Юлий, так и было, улыбался во весь рот, но вряд ли лучше всех в деревне, — ничья улыбка не сравнится, например, с бабушкиной; он даже хотел помахать рукой вослед, да не разрешили монетки в кулаке, а другой рукой как-то не догадался. Хотя уже все равно, старуха с девочкой далеко, и не оборачивались.
Магазин, в котором Бика закупила всё нужное: пачку чая, стиральный порошок и леденец на сдачу — был здесь некогда самым высоким домом, пока два года назад (тогда Бика пошла в первый класс) вместо старой, деревянной школы не появилась кирпичная, двухэтажная. Магазин тоже имел два этажа. На первом продавалось съестное. Различные трехлитровки, казалось, только для виду занимали стеллажи, обрастая плотной комковой пылью и давно никого не интересуя. В ходу были кондитерские изделия, хлеб, крупа, но больше, как везде, табак и спиртное. Своим часто отпускалось в рассрочку; лишь иные, не видавшие толком живых денег, меняли товар на картошку и мясо. Крутая винтовая лестница вела в промтоварный. Вообще-то, для деревни это слишком: второй этаж смело можно было устроить под склады, потому что участь трёхлитровок там делили рулоны текстиля на всяк цвет и ощуп. То есть так же запыленно и скучно, «для виду». И всё это годами, годами, пока рождались, вырастали, уезжали в города люди, пока умирала тихо деревня... В любое время магазин пах сырой известкой, мышами, вековой пылью на банках и шторах. И все это — от крошащихся потолков до гнилых облысевших досок, на которых вблизи окон проступало треугольниками солнце, такое же липкое и скрипучее до нервов, как кладбище, — наводило на Бику тоску и страх. Дом не знал ухода за собой со времен революции. Его использовали теперь только как удобное место для обмена денег на товары. Но когда-то в нём жили. И он жил. Да, самый высокий дом был в свою пору и самым знатным, принадлежал он богатому купцу Арслан-баю. И поглядывал бай на округу сквозь разноцветные стекла окон, пока завистливые большевики не побили их, — долго, говорят, валялись повсюду мелкие цветные осколышки, — а самого, известное дело, в расход. Хотели, но не успели. «Здесь-то и убили нашего деда, олатайку, — вздыхала часто бабушка, останавливаясь у магазина. — Служил он у бая писарем, и грамотнее его никого не было. Но — зарезали прямо тута; ворвались, пьяные, кричат: сказывай, где барин, — и ну возить по полу винтовками — искололи... Не сказал, не выдал олатай».
Бика слышала эту историю не раз, замечая, как при этом бабушка стареет прямо на глазах. Впрочем, это, пожалуй, исключительный случай проявления ее душевной слабости, когда хотелось оставить всякий наставительный тон и просто поделиться с внучкой душой. А душа у нее всегда была с мужем. «Как хошь, Бика-апай, но магазин-то, выходит, наш — на нем кровь дедушки пролита», — обычно заканчивала она, внимательно следя за лицом девочки. Важно, чтобы поняла: память о предках — священна. Но, как ни старалась Бика, не могла освоить истинность откровения. Потому что не любила, боялась магазина, потому что он, по ее выражению, «придушливал».
Лишь одна бабушка умела подойти к внучке по-душевному, развеять все страшинки с грустинками, при этом ничего особенного, вроде бы, не делая, не говоря. Нет, наверное, она какая-то особенная, думала Бика, и однажды осмелела: «Олесяй, а ты ясновидящая?» Бабушка издала тихий смешок и погладила девичьи косы. Ответом было выражение ее глаз, с хитринкой. Бика уже понимала: это значило, что слов не нужно, что ясно и так. В такие минуты бабушка являлась вовсе не бабушкой. «Ах ты моя подружница!» — восклицала она, привлекая к себе внучку, — хитрая, чудная, даже вздорная, другая. Обнимала, чтобы та не видела, как старая плачет, как искрящие хитринками глаза превращаются в печальные таинственные лодочки, плывущие куда-то. Бика поднимала голову, но, ничего не понимая, отводила взгляд в сторону: плачет — почему?
Но, может, и не надо — всё понимать? Пусть остаются тайной странные бабушкины превращения. Главное: она «ясно видит», а другие нет. Например, кто бы, если б не она, научил не бояться Юлия? Ни вечно хлопочущая по дому мать, ни отец, который, хоть и бывал с дочерью, но толку от его косноязычия было мало, ни братья — у тех всегда свое, ни заветная подружка Айгуль, — никто бы из них даже и не попытался.
А с бабушкой вдруг всё менялось. Вот как однажды, когда она застала Бику зареванной, и, как бы угадав, что от обиды, сразу спросила:
— Кто тебя?
— Братья, олесяй! Я им никогда не прощу-у! — выпалила внучка, не подымаясь с пола.
— А ну, выкладывай, что там не поделили?
— Они не берут меня на рыбалку, говорят, буду мешаться. А я же — не буду. Даже пообещала, а они — всё равно... И еще в сундуке закрыли. Зачем так издеваются? Я же не кошка!.. Никогда не прощу, никогда! — ожесточенно верещала Бика, громкая, красная, злая.
— Ну-ка, отставить, негодница, а то и от меня получишь, — оборвала бабушка. — «Не прощу...» Ишь ты! А я говорю: прощай, прощай, и только так, понятно? Еще спроси почему! И отвечу. Закон таков, неписаный, с неба данный. «Что посеешь, то и пожнёшь» — знаешь? Вот. Пожнем-то не здесь — там, на Суде Божьем. Что, не понятно? Не беда. Потом вспомнишь. Важно, чтобы сейчас запомнила одно: все люди — это единая семья, а семья должна жить дружно!
— Как? Моя семья — это мама, папа, братья, ты, олесяй. А Айгулькину я к нам не подпущу... — опять заспорила внучка.
— Так ты и своих-то не подпускаешь.
— Они сами виноваты... В сундук еще за-аперли!
— А ты попробуй понять их. Рыбалка, между прочим, очень серьезное дело, мужское. Нашей сестре туда соваться и вправду нечего — мешаться да хныкать начнем... Прости их, Бика-апай.
— ...В сундуке так страшно было, а я «прости»? — не сдавалась внучка.
— Ну а как еще было с тобой управиться, когда небось как хвостик за ними бежала? Ну-ка, признайся, бежала?
Та скорбно закивала.
— Ну вот, видишь, а поставь-ка себя на их место — наверно, поколотила бы еще, ух как бы поколотила такую неразумную!
— Я не неразум-на-я-а-а...
— Прости их, Бика-апай.
— А они… смеяться не будут? — робко согласилась Бика наконец.
— Нe будут, если искренне попросишь. Не бойся, чего ты? Вспомни, как Юлию копеечку подала и он ответил благодарной улыбкой. Представь, что и сейчас подаешь, но вместо копеечки скажешь просто: «Простите меня, дорогие братцы!» И будет очень хорошо, уж поверь мне, старой карге… Но зачем обижаться, зачем злиться? Не пойму я, Бика-апай. Надо жить мирно, дружно, весело!
Бабушка утомилась: разговор отнял у нее немало сил. Легла бочком на топчан и, повздыхав, сомкнула зарделые веки. Бика пристроилась рядом. Так обе молча пролежали минут пять, и эти мгновения осветились памятью только через много лет, точно исполняя бабушкино предсказание: «потом вспомнишь». И вспоминала, когда нельзя было иначе, когда прощала, то есть такие пустяки: копеечки... улыбки, которые, конечно, не лечат, но успокаивают душу, а значит, и нужны на свете.
В следующий раз Бика высматривала с «горки» уже другие осколочки, тоже теперь свои. «Вон магазин: белое пузо, черные рот и глаза — с дедовой кровью; вон где Айгуль — простила ее, пускай играет себе на здоровье; вон олесяйкин домишко — мрачный, как горелая баня, да внутри светлый». Вечернее солнце еще касалось крыш, как паутина, тонкими длинными нитями-лучами, не обделяя ни одну благостью своего тепла и света, как будто наученное бабушкой. Трещали кузнечики в проросшей отаве, комарье металось облачком над головой, тени леса очерчивались зигзагами, всё — живое, теплое, дышащее под единым яровым горошком, расплывшимся и медленно стекающим на край предзакатного неба, словно проткнутый вилкой желток яичницы на неровной сковородке. Девочка внезапно рванула вниз по склону, колошматя сандалиями колкую траву, снова тревожа мир насекомых вокруг себя. Она не бежала — летела, не человек, а птица, — к гнездышку, где такое счастье: крепко обнять и расцеловать всех за один раз, как бы в знак большого олесяйкиного прощения! «Все прощены и все простите!» — вот что всегда говорит солнце, уходя и возвращаясь.
Из архива: декабрь 2006 г.