Все новости
Проза
10 Октября 2025, 10:41

№10.2025. Михаил Смирнов. Души

Рассказ

Михаил Иванович Смирнов родился в городе Салавате 27 сентября 1958 года. Автор шести книг, также печатался в таких изданиях, как: «Литературная газета», «Литературная Россия», «День литературы», «Молодая гвардия», «Крещатик», «СМЕНА», «Литера», «Дальний Восток», «Работница», «Сибирские огни», «Литературный Крым», «Казань», «Белая скала», «Балтика», «Простор», «ДОН_новый», «Камертон», «Родная Кубань», «Воскресение», «Великороссъ», «Гостиная», «Север», «Бельские просторы», «Литературный Азербайджан», «Южная звезда», «Северо-Муйские огни», «Огни над Бией», «Отчий край», «Петровский мост», «Луч», «ЛиФФт», «Кольцо А», «Приокские зори», «Жемчужина», «Новый континент», «Нёман», «Слово\Word», «Зарубежные задворки» и др. Лауреат ряда литературных премий, в том числе Международной премии «Филантроп», Всероссийской литературной премии «Левша» имени Н. С. Лескова, Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А. Н. Толстого, международного литературного конкурса на соискание премии им. А. И. Куприна и т. д.

Ефим Фадеев потоптался возле калитки. Домой не хотелось заходить. Да и что одному делать там, хотя за многие годы привык к одиночеству. Он поправил шапку на голове. Осень на дворе. Погоды дождливые да ветреные стоят. Шумят деревья. Слетает последняя листва и ковром ложится на сырую землю. А вскоре ударят морозы и вообще тишина настанет в деревне, от которой-то и так осталось всего ничего, а пройдет с пяток лет, и только ветер будет шуметь над округой, да журавушки станут печально курлыкать и звать их – живых, да никто не отзовется…

Ефим глянул на деревню. Редкие крыши, но частые березы. Редкие жители и частые кресты на погосте да журавушки с каждым годом прибавляются. Вот и все, что осталось от Васильевки.

Он потоптался возле калитки. Глянул на свой дом. Вздохнул. Не только людей к земле тянет, но и дома ниже становятся. Снесут человека на погост, пройдет два-три года, и вслед за ним дом хиреет. А снесут последнего жителя, и останется от деревни одно название.

Но пока еще жива его Васильевка. И люди в ней живут. Пусть не так много, как раньше было, но все же живут. Вон и собака загавкала. Другая отозвалась. Тенью мелькнула серая кошка и исчезла в сарае. А там заорал петух – громко и протяжно, чуть поодаль еще два отозвались. Живет еще деревня. Это хорошо!

Вскидывая худые колени, Ефим Фадеев зашагал по улице. Уж улицей назвать нельзя. Дом от дома – не докричаться, но все же тропка протоптана. А значит, ходят по ней жители. И Ефим шагал, кутаясь в телогрейку. Ветер промозглый, до костей пробирает.

– Верка, здравствуй! – Ефим навалился на ветхий забор, того и гляди рухнет под ним, и посмотрел на маленькую старушку, что сидела на лавке в садике перед полевым разноцветьем и раскачивалась, словно разговаривала с цветами. – Все сидишь? Как ни иду мимо, ты возле цветов возишься.

Он открыл калитку. Зашел в садик и присел рядом с ней. Провел по цветам заскорузлой ладонью – поздоровался. Взглянул в низкое небо, откуда доносилось курлыканье журавлей. Вздохнул.

– А, Ефимушка, здравствуй! – она закивала головой, глянула скоро и снова взгляд на полевое разноцветье: – А как же с ними не говорить? С одной душой пообщаюсь, с другой, а той покиваю, а по тем рукой проведу, и они в ответ кивают, со мной здороваются. И так каждый день. Они ждут меня.  И Захарка мой всякий раз ждет. Я состарилась, а он остался таким же, каким до войны-разлучницы был – красивым да веселым. Он молодой, а я в старуху превратилась.

Она вздохнула, посмотрела блеклыми глазами на Ефима и снова о чем-то зашептала.

Ефим был единственным, кому разрешала посидеть рядом с ней возле полевого разноцветья. Никого не подпускала, а он в любое время мог зайти и присесть. Они редко говорили. Просто сидели, и каждый о чем-то думал. А о чем они могли думать, если от будущей жизни остался маленький шажок, и ты окажешься за порогом, где тебя давно уже ждут. Вот и вспоминал каждый прошедшую жизнь. Вроде она долгая, а оглянись – и увидишь, что вся наша жизнь – это черточка между датами рождения и смерти.

Ефим взглядом проводил пару журавлей, что кружились над округой. Нахмурился. Его не станет, и тоже журавушка начнет печально курлыкать над избами, а потом взлетит в синь небесную и умчится в дали дальние, потому что некому будет отозваться на его курлыканье.

– Ладно, Верка, дальше отправлюсь, – хлопнул по коленям Ефим и поднялся. – Пройдусь по деревне. Гляну, как живут, да и сам покажусь на глаза, что еще небо копчу на земле, а не журавушкой поднялся в небеса.

Ефим Фадеев вышел за калитку и, вскидывая худые колени, зашагал по тропке. А баба Вера продолжала сидеть, словно и не заметила его ухода.

Ефим знал ее Захарушку. Вместе росли. Вместе работали. Захар машины любил. Готов был днями и ночами возле них сидеть. Дай ему волю, как говорили про Захара, он с закрытыми глазами машину разберет и снова соберет. Да, так и было. Уже перед самой войной привез Захар невесту. Тоже деревенская. Вроде ничего особенного, но чем-то зацепила Захара. Пока был в командировке, ночами простаивал возле ее хаты. И все же уговорил девчонку. И с родителями столковался. А когда уезжали, вдруг мать слезами залилась, что больше они не увидятся. И все обнимала дочку, в лицо заглядывала, словно хотела запомнить каждую ее черточку. И гладила, и прижималась к ней. А потом повернулась и ушла. И они уехали…

– Куда лыжи навострил? – со двора вышел Семен, зябко повел плечами и глянул в хмурое небо: – Обложило. Того и гляди дождь ливанет. Спрашиваю, где был, Ефим?

Достал из кармана мятую пачку дешевых сигарет и задымил, попыхивая вонючим дымом.

– Да вот, прошелся, – буркнул Ефим Фадеев. – На других посмотрел, себя показал. В нашем возрасте никак нельзя одному быть. И присмотр нужен, и помощь какая-никакая. К Верушке заглянул. С ней посидел. Вот сейчас с тобой поговорю. И дальше пойду.

– А, к блаженной ходил, – захекал Семен, выставив в улыбке редкие прокуренные зубы. – Все с цветочками разговоры разговаривает? Души людские собирает. Умора, да и токо. Хе-х!

И затрясся от смеха.

– Цыц, Семка! – погрозил скрюченным пальцем Ефим Фадеев. – Если она так считает, пусть так и будет. Каждый должен во что-то верить. И Верушка верит, что с душами разговаривает и со своим Захаром говорит. И не суйся к ней, а то быстро салазки в другую сторону выверну.

И погрозил суковатой палкой.

– А что я такого сказал? – проворчал Семен. – Все на кладбище лежат, а у вас все как-то… Ты на Ветвянку всю жизнь ходишь и со своей Марийкой разговариваешь, словно с живой. А Верка говорит, что души в цветы переселяются. И бормочет над ними, и наглаживает. А другие верят вам. Хе-х! Дурачки, да и токо!

– А твоя подленькая душонка, Семен, в ворону переселится, когда придет время, – не сказал, а рыкнул Ефим Фадеев. – Так и будешь падаль собирать. Как был при жизни подлым, таким и уйдешь из нее.

Ефим чертыхнулся и зашагал по тропке. Он уже не рад был, что остановился с соседом.

– Хоть в червя навозного превращусь, мне плевать, – донесся вслед голос соседа. – А то понапридумывали тут…

– От червя хоть польза есть, а ты, кроме вреда и ехидства, ничего людям не принес, – не поворачиваясь, снова рыкнул Ефим. – Только и переводишь добро на дерьмо.

И зашагал, высоко вскидывая худые колени.

Нехороший мужик этот Семен. Не уважали его в деревне. Мужики на войну уходили. Погибали. Калеками возвращались. А этот всю войну по справкам прожил: то больной, то кривой, то должность не позволяет и он нужнее в тылу, чем на войне. Так и болтался, как дерьмо в проруби, пока война не закончилась. Зато потом принялся кулаком в грудь стучать, что он всю Васильевку от голода спас, пока остальные воевали. А то бы вернулись к разбитому корыту. И все в таком духе…

– Тьфу ты! – чертыхнулся Ефим Фадеев. – Не хочешь думать о нем, а он словно глист лезет и свербит, покоя не дает. Все в журавушек превращаются, а он живет, и словно время его не берет.

И снова зачертыхался.

– Что ругаешься, Ефим? – донесся натужный кашель, и он увидел на крыльце Ивана Логинова. – Идет, как на параде, а сам костерит почем зря. Кого это так?

– Ай, хоть обратно поворачивай, когда Семена повстречаешь. – Черная душонка как была, так и осталась. Все изгадит, к чему прикоснется.

– А, понятно, – закивал лысой головой Иван, вытащил из кармана фуражку и нахлобучил ее. – Кляузник. Сколько доносов написал на других – страсть! Правда, как земля его носит? Я не хожу возле его избы. Боюсь, не сдержусь. Не хочется на старости лет отвечать за эту гниду. Ведь спросят же, как за хорошего человека, а он – тьфу!

Иван сплюнул под ноги и растер плевок.

– Ладно, Вань, пойду, – сказал Ефим, опираясь на крепкую суковатую палку. – Знобко на улице. Ветер до костей пробирает. Продрог.

И зашагал по тропке.

– А, ну, давай, – донеслось вслед. – Я тоже докурю и в избу греться.

Ефим не пошел домой. Он свернул на тропку и подался к речке Ветвянке. Уселся возле старого потемневшего креста, что стоял на обрыве, глянул на темную воду, что кружила водоворотами, и вздохнул, а потом осторожно кинул в воду маленький букетик полевого разноцветья, что перед уходом сунула ему в руку старая Верушка. Букетик кружился на воде, а потом исчез – это Марийка забрала его.

– Ну, здравствуй, Марийка, – сказал он. – Вот я и пришел. Сколько лет хожу и говорю одно и то же. Вот с Верушкой повидался. Цветы передала. Тоже сидит и со своим Захаром разговаривает.

И принялся рассказывать все, что произошло. Так было всегда. И сейчас говорил обо всем, словно с живой разговаривал. А когда выговорился, зашагал домой.

И снова не хотелось заходить домой. Потоптался возле двора. Заглянул в свой садик. Посмотрел на яблони. Раньше ребятишкам отдавал урожай. Радовались они. Со всей деревни сбегались. А сейчас некому отдавать. Отнесет по соседям, себе чуток соберет, а остальное земля-матушка принимает.

Ефим вздохнул. Уселся на лавку, что было подле двора. Закурил. Оперся на посох, как называл свою суковатую палку, и снова мысли пошли гулять, опережая друг дружку.

И опять память вернула к военному лихолетью, когда плач стоял по деревне, провожающей мужиков на фронт. Захара вспомнил с его Верушкой. Он веселым был. И на войну уходил, а сам улыбался, словно не воевать собирался, а на гулянку поехал, и сейчас начнет песни горланить да в пляс пустится. А Верушка плакала. Цеплялась за него, не отпускала. А как тут отпустишь, ежели и вкуса-то семейной жизни не успели почуять. Всего неделю прожили, как Захар привез ее, а тут война. Он уходит, а она одна остается в чужой избе, да и в деревне. Ни родни, ни знакомых. Даже поплакаться не у кого на плече.

Захар ушел на войну, а она осталась в Васильевке. Вернуться бы в родной дом, а там фашисты уже хозяйничают. И ни одной весточки оттуда. Ефим знал, что у нее была большая семья. И родители, и братья с сестрами, лишь она одна выпорхнула из семейного гнездышка и умчалась вслед за милым. А теперь не знала, что с семьей. Там были фашисты – этим все сказано.

А вскоре и Вера собрала узелок и поехала в соседний городок. Все же там людей побольше, да и работы столько, что ни о чем другом думать некогда. Там и осталась. А в конце войны неожиданно вернулась.

– Ефим, мне сказали, будто моего Захарушку видели в соседнем городке, – запыхавшись, сказала она, едва переступив порог. – Может, ошиблись? Сказали, будто Захар стал инвалидом безногим. Что же он домой не возвращается, если его покалечило? Ведь я же любого его жду – безрукого, безногого, контуженного. Главное, что живой вернулся. А он не приезжает. Может, ошиблись люди, и мой Захарушка еще воюет?

Она безвольно опустила руки. Платок съехал на плечи. И смотрела на него, а в глазах слезы.

– Езжай туда, – сказал Ефим, но чутье подсказывало ему, и он не стал обнадеживать. – Отправляйся и сама смотри, кто перед тобой. Сердце подскажет, что тебе делать, если это Захар. Ну, а ошиблись… на войне всякое бывает. Гляди сама. Когда вернешься, загляни ко мне на огонек. Расскажешь, как было дело.

Вера закивала головой и умчалась.

Прошло несколько дней, когда дверь тихонечко скрипнула и появилась Вера. Прошла к столу  Присела на лавку и посмотрела на него.

– Здравствуй, Ефим, – устало сказала она, положила руки на колени и принялась теребить край платка: – Вот я и вернулась. Ну, что тебе сказать?.. Сам знаешь, что мой Захарушка с первых дней на фронте, а я посмотрю на снимок, и все думы о нём, лишь бы живым вернулся. Любой. Без рук и ног, но вернулся. Каждый день весточки ждала от него, каждому письму радовалась. Читала и перечитывала до дыр. В стопочку складывала. Мечтала, когда он вернётся, вместе будем перечитывать. А в конце войны письма перестали приходить. Я не знала, что думать. Если убили, где похоронка? Если без вести пропал, почему не сообщили? А если живой, так отчего не написал? Вот эти вопросы мучили меня. Вроде есть человек, а в то же время исчез. Пропал. И никакой весточки от него. Был – и пропал, я бы так сказала. Но если нет никаких вестей, значит, рано хоронить. У других же бывало, что чуть ли не с первого дня ни одного письма не получали, а потом объявлялся жив и здоров. И я верила, что мой Захар живой. Вытащу фотографию и разговариваю с ним, словно он рядышком сидит. Обо всем говорила, но чаще вспоминала нашу прошлую жизнь и мечтала о будущей, как война закончится, он вернется и мы заживем, и детишек будет семеро по лавкам. Сама мечтаю, и казалось, он слышит меня и отвечает. Понимаешь, верила, что он живой. Сердце подсказывало. Сколько говорили, что понапрасну жду, а я продолжала надеяться, что мой Захарушка вернется. И не ошиблась. Как я говорила тебе, Ефим, однажды тетка Авдя, соседка, пришла и говорит, будто видела на вокзале в соседнем городке калеку безногого. На моего Захара похож, такой же молодой, но весь седой. Подошла к нему, окликнула, а он прогнал ее, сказал, что ошибаешься, тетка, что он случайно попал в этот город, а сам будто бы живет на краю земли. Она рассказывает, а у меня сердце екнуло. Подхватилась и к тебе примчалась. Все рассказала. Ты посоветовал, чтобы я поехала в соседний городок и своими глазами увидела, Это мой Захар или нет.

Я помчалась туда. И не удержалась, ноги подогнулись, когда калеку увидела. Издалека поняла, что это был Захар. Пьяный. На тележке пристегнутый. Он сидел возле привокзальной столовой. Я кинулась к нему, а ноги не держат. Упала перед ним, заголосила. А потом бросилась обнимать его и целовать, а сама и смеюсь, и плачу, его ругаю, что ж ты, такой-сякой, домой не едешь, я ж все жданки проела, все глаза проглядела. Он увидел меня, отдернулся, весь затрясся, аж белый стал, принялся матюгаться и все норовил оттолкнуть, мол, обозналась ты, девка. А как я могу обознаться, если каждую черточку, каждую родинку знала наизусть? Снова сунулась к нему, а он в кошки-дыбошки, мол, если не отстанешь, изувечу!

И замолчала, о чем-то задумавшись.

И Ефим молчал, опасаясь нарушить эту тишину. Он понимал, что так все и получится. Знал характер Захара. И сразу понял, что это он появился. А домой не хочет появляться, чтобы не стать обузой для жены. Ефим видел таких, когда в госпитале лежал, где некоторые солдаты срывались и ни в какую не хотели возвращаться в родной дом. Да лучше погибнуть и лечь во сырую землю, чтобы журавушками взмыть в небеса, чем отправляться в таком виде домой и ловить на себе взгляды жены и знакомых. И на вокзалах встречал солдат, которые отказывались ехать домой, не понимая – или не хотели понимать, – что их ждут дома любыми. Пусть израненные, без рук и ног, но они вернутся живыми – это же главное для жены и детей.

– Ну, что решила, Верка? – сказал Ефим, покосившись на нее, на ее руки, безвольно опущенные на колени. – Забрала Захара или мимо прошла?

И глянул, а взгляд колючий, словно обжег ее.

Она вскинулась.

– Ну, как же я могу оставить его, Ефим? – всплеснула она руками и снова они опустились: – В общем, через ругань и тычки, но все же уговорила и забрала его домой, – покачиваясь, сказала она. – Привезла. Своей бани нет. Нагрела воды и ну его намывать. Только пена и мат во все стороны летели, а я молчала. Плакала, что на нем живого места не было. И радовалась, что мужик возвратился домой. Пусть изувеченный, но главное, что живой. Теперь заживем! У других никого, а у меня хоть калека, но вернулся. Да, радовалась…

И опять замолчала.

– Ну и умница! – закивал головой Ефим. – Дома стены лечат. С ним побольше будь, чтобы он видел, что ты рада его возвращению. Пусть израненный, но живой. Ведь и словом можно вылечить. Ладно, вечерочком загляну на огонек. Много говорить не стану. Думаю, там и без меня покоя ему не будет. Понабегут бабы. Расспросы начнутся. А ты придерживай его, чтобы не сорвался, а то дров наломает. Надоедать не стану приходами. А ко мне забегай. Расскажешь, как живете. Может, что-нибудь подскажу.

Вера сидела. Слушала его. Кивала. А взгляд больной, и какая-то растерянность в нем была, словно она не знала, как ей дальше-то жить.

Ближе к вечеру Ефим Фадеев собрался. Сначала хотел форму надеть, а потом простые штаны натянул, пиджачок, телогрейку на плечи и кепку на голову, а на ноги старые сапоги. Полный кисет самосада набил. Каравай хлеба взял, чуток пожелтевшего сала и немного картошки. Все уложил в мешок и зашагал в гости. Но сразу не стал заходить. Прислушался. В избе уже слышен говор. За спиной быстрые шаги. Обернулся. Марья Шаронова торопится, придерживая на голове спадающий платок.

– Слышь, Марья, – остановил Ефим соседку. – Ты насчет своего Федьки пришла узнать? Особо в душу Захара не лезьте. И другим бабам скажи. Захару еще не до расспросов. Пусть чуток в себя придет. Успеете наговориться. Тяжелый он. Не теребите душу.

Марья закивала и первой проскользнула в избу. Ефим неторопливо поднялся по ступеням. Стукнул в дверь. Склонив голову, зашел. Взгляд по задней избе, где была Вера и две соседки, которые о чем-то ее расспрашивали, посматривая на горницу.

– Верка, здравствуй! – словно и не виделись, поздоровался Ефим. – Накось гостинцы. Разберешь. Там кисет с самосадом. А где Захар?

– Там он, – кивнула Верка. – Самогонку пьет. Злой. Ругается.

– Ну, ничего, и я выпью с ним за встречу, – наклоняя голову, чтобы не удариться о притолоку, Ефим шагнул в горницу, где во главе стола сидел Захар в расстегнутой гимнастерке. Перед ним бутылка с белесой самогонкой. Пара тарелок. И два-три стакана. Возле него примостился пьяный дядька Матвей, который все порывался что-то сказать, но язык заплетался, и он, махнув рукой, ткнулся лбом в стол. Подле них несколько соседок вели нескончаемые разговоры о своих мужиках, что тоже в бутылку заглядывали, когда вернулись, а сейчас ни-ни, ни капельки – этим, как бы подбадривали Захара, а он лишь зубами скрипел да кулаки с хрустом сжимал.

– Здоров был, Захар! – Ефим подошел, ткнул ладонь, здороваясь, потом громыхнул табуреткой и присел рядом. Взял бутылку. Ему налил немного, себе плеснул. И поднял стакан: – Ну, с возвращением, Захарка! Молодец, что живым вернулся. Верка всю войну ждала. Все глаза проглядела. И радовалась, когда узнала, что ты живой.

Он чокнулся. Выпил. Взял корочку хлеба, занюхал, отломил крошку и принялся катать во рту.

– Да лучше бы я сдох, – рыкнул Захар, выпил и грохнул стаканом об стол: – Верка бы поплакала, и ладно. А кому я такой нужен? Глянь на Верку и на меня. Для чего мне жить, а? Лучше бы сдох…

И Захар снова потянулся к бутылке.

Ефим молчком отобрал бутылку и отставил в сторону.

– Не ты один таким вернулся, – хмуро сказал он. – Леонтий пришел без ноги, Роман Кузин покалеченный, Санька вообще почти слепой приехал – глаза выжгло. А он едва вернулся и сразу женился. Баба вроде на сносях у него. А Парфена вообще без рук и ног привезли. Култышка торчит, и все. Так он детей смог настрогать. Баба нарадоваться не может, что мужик в доме. А ты подыхать собрался. Успеешь еще в журавушку превратиться. И так много сельчан журавлями с душами солдатскими вернулись. Глянь в окно и увидишь, как кружат они над Васильевкой. Курлыкают. Душу тревожат. А сколько еще вернется журавушками – никто не знает. Лишь война знает это…

Ефим налил в свой стакан. Выпил. И заскрипел зубами.

– А ты знаешь, сколько мне пришлось повидать на войне? – пьяно сказал Захар и провел ладонью по горлу: – Во, насмотрелся! А ты еще будешь говорить мне. Да пошли вы…

Он громко выругался.

Дверь в горницу приоткрылась и заглянула встревоженная Верка. Но Ефим кивком показал, чтобы не совалась.

– А ты один воевал? – заскрипел зубами Ефим. – А другие цветочки нюхали? Все воевали. Все были там. И каждый вернулся со своей бедой. Но живут, потому что надо жить. Я тоже торопился домой. Думал, заживем с моей Марийкой. Наверстаем, что упустили за войну. Детишек будет семеро по лавкам. А вернулся, мне говорят, что утонула моя Марийка, когда спасала мальца детдомовского, который под лед провалился. Его спасла, а сама ушла под лед. В журавушку превратилась. Мне жить не хотелось. Я пошел в детдом, чтобы в глаза посмотреть этому мальцу, из-за которого Марийка утонула. Глянул, а в них боль – тягучая, непереносимая. И я ушел. На берег Ветвянки пришел, где Марийка под лед провалилась. И весь день просидел. С ней говорил, как с живой. И каждый день хожу туда. И буду ходить, потому что она осталась для меня живой. Она погибла, спасая мальца, а ты добровольно хочешь помереть. Эх, да, что говорить-то? Все равно не поймешь…

Он снова налил в стакан и выпил, а потом замолчал.

И Захар молчал. Искоса посматривал на него, сжимал кулачищи и молчал.

– О, Захарка вернулся! – забасил Николай, распахивая дверь в горницу, и едва протиснулся, и сразу как-то тесно стало здесь от этого великана. – Мне говорят, а я не верю. Как же вы мимо нашего дома проскочили? Ну, чертяка, здоров был!

Он подхватил Захара, обнял его и затеребил, а потом осторожно посадил на лавку.

– Откуда ты примчался? – покосился Ефим. – Вроде уехал, как видел.

– Ай, в город посылали, – отмахнулся Николай, взял бутылку, и она чуть ли не скрылась в огромной ладони. – Запчасти выпрашивал. Нужно мастерские запускать. И для тебя, Захар, работенка найдется. Договорился. Кладовщиком будешь. Надеюсь на тебя, что порядок наведешь на складе, а то пораспустились без нас. Мы еще покажем им, а пока давай-ка выпьем за твое возвращение.

Все подняли стаканы. Выпили. Захрустели капустой. Снова потянулись к бутылке, но Ефим придержал.

– Все, братцы, с меня хватит, – сказал он и поднялся: – И Захару достаточно. А поговорить – это нужно. А если еще на работу пристроишь, вообще хорошо будет. А то закис наш друг. Ну, Захар, не прощаюсь. Теперь буду почаще заглядывать. А ты подумай над моими словами.

Ефим вышел из горницы. Кивнул Вере и вышел на крыльцо. Закурил. Стоял, пыхал вонючим самосадом и хмурился. Перед глазами стоял пьяный Захар и злость в его глазах, аж желваки ходуном ходили. Да, досталось ему по самые ноздри, и сможет ли вернуться к нормальной жизни – неизвестно.

Заскрипела дверь, и на крыльцо вышла Вера, кутаясь в шаль. Она молчком глянула на Ефима, а взгляд уставший.

– Ну, что сказать тебе? – Ефим докурил, поплевал на ладонь, затушил окурок и кинул в лужу. – Посмотрел на него. Поговорил. Я с такими встречался в госпитале, да и на вокзалах попадались, когда возвращался домой. Он махнул рукой на себя. Если стал калекой, значит, никому не нужен. Понимаешь? Отвлечь его надо от этих мыслей. С ним побольше быть, если получится. Поменьше про войну говорить. Это самое больное место для него. И чем-нибудь нужно его занять, чтобы дурные мысли в башку не лезли. Да, забыл… Николай пообещал пристроить его кладовщиком в мастерские. Пусть немного денег, зато при деле будет.

– Пусть хоть бесплатно работает, лишь бы сиднем не сидел и в бутылку не заглядывал, – обрадовалась Вера. – Все же на людях будет, а я попрошу Николая, чтобы тележку  ему сделали. Сама буду возить и забирать с работы. Хорошо-то как!

Было видно, как она радовалась этому известию. И заметалась на крыльце, не зная, с Ефимом стоять или к мужу бежать.

– Ну, торопись к Захару, – засмеялся Ефим. – Глядишь, вернется в жизнь.

Она хлопнула дверью и скрылась в избе.

Ефим зашагал домой, продолжая хмуриться…

Прошло несколько месяцев. Вроде бы все складывалось хорошо. Захар потихонечку стал работать. Верка расцвела. Красивая, зараза! Глаз не отвесть от нее. Вроде живи и радуйся, что жизнь стала входить в свою колею, но потом пришла беда.

…Старый Ефим вздохнул, опираясь на суковатую палку. Эх, жизнь! Как ни крути, а мысли все равно возвращаются в прошлое. И чем старше становишься, тем чаще бываешь в прошлом. А в будущее даже не заглядываешь. Что там делать? Ты и так знаешь его. Глянь на мазарки, вот и ответ получишь. Снесут туда, и еще один журавушка поднимется в синь небесную и будет курлыкать, душу людям тревожить.

…Недолго прожил Захар после возвращения.

Однажды сидел Ефим возле двора. Тенью мелькнула Верка. Присела рядом с ним. Долго молчала. Глянула на него, как огнем опалила.

– Все, нет больше моего Захарушки, – едва слышно сказала она. Сидит, смотрит куда-то, а слова, как камни на душу ложатся. – Журавушкой взмыл в небеса. До войны мечтали об одной жизни, а на деле по-другому получилось. Тянулись соседки, чтобы про своих мужиков спросить, у кого с войны не вернулись. Шли узнать, не встречал ли их. Двери не закрывались. И не выгонишь. Сама такой же была. Они спрашивают, а его трясти начинает. Не хотел вспоминать войну. Да так и было… А бывало, что плакал. Отвернется, а у самого плечи ходуном ходят, а спроси, сразу огрызался, если сунешься пожалеть, матюгами обложит. Я понимала, не на меня злится, а на себя, что такой молодой – и калека. До войны был шофером. Вернулся калекой. Однажды бегу домой и вижу, сидит мой Захарушка возле чужой машины и гладит колесо, а у самого слезы на глазах. Ему бы не на складе работать, а за баранку сесть, да отъездил свое. Кинулась к нему, а потом остановилась, а у самой сердце, словно в кулак сжали, аж не продохнуть. Все бы отдала, чтобы вернуться к прошлой жизни, но не получилось. Захар молодой, ему жить да жить, а он не выдержал и запил. Крепко. Я на работу, а Захар к магазину. Там всегда находились сердобольные люди. То деньги сунут, то угостят. А к вечеру лыка не вяжет. Вернусь, а его нет. Бегаю по улицам, его разыскиваю. Найду, домой волоку. А утром снова на работу. И так каждый божий день. В общем, сломался мой Захар. Его можно понять. Жена молодая, а он калека. Здесь бы ребятишек рожать и рожать, упущенные годы наверстывать, а он ни на что не способен, и на детей – тоже. Я работаю, а он инвалид безногий. Я расцвела, когда его нашла, обрадовалась, что мужик домой вернулся, а он себя поедом ел, что не погиб на фронте, что калеки никому не нужны, а женам – тем более. И покатился по наклонной. И чем дальше, тем быстрее. Ночами воевал. Нет, не со мной. В атаку ходил. Он же в пехоте воевал. Очнусь от крика: «Взво-од за мной!» Кинусь, а он лежит и трясется. Вроде смотрит на меня, а не видит. Криком исходит, поднимая солдат, аж пена на губах и глаза белые, и все обрубками ног шевелил, словно бежит… Трясу его, трясу, он не слышит. Он бойцов в атаку ведет. И умер в атаке. Вскинулся, закричал, взмахнул рукой и захрипел. Бросилась к нему, а он не дышит. Сердце остановилось. Осколок рядом был. Сдвинулся, и не стало моего Захара. Вот и получается, что на войне погиб, хотя и стал калекой. И поднялся вслед за другими в синь небесную, – помолчала, а потом не сказала, а выдохнула: – Не уберегла его. Себя буду винить до последнего дня своего, что не сберегла мужа, что времени на него не нашла. Его бы приласкать, чтобы душа оттаяла, присесть и поговорить лишний раз, а я на работу бежала. Если б рядышком была, думаю, выходила бы его. Потихонечку, но вернула к жизни. А у меня не получилось. Чуть свет уходила на работу и поздно возвращалась, а мой Захарушка оставался один на один со своими думами и бедой. До войны песни любил петь, а вернувшись, замкнулся в себе. Не то чтобы песню, слово с него не вытянешь. Так и ушел от меня, не поговорив по душам. Поэтому виню себя в его смерти. Себя и никого более.  Журавушкой стал и поднялся в синь небесную, чтобы встретиться с такими же, кто лег во сырую землю, чтобы подняться в небеса…

Снова посмотрела на Ефима, а глаза сухие-сухие, и боль полыхает в них. Смотрит, словно в душу заглядывает, аж внутри засвербело от ее взгляда.

– Да, Верка, уходят солдаты в последнюю атаку, – вздохнул Ефим Фадеев. – И я с такими встречался. Что говорить-то? Я тоже воюю ночами. В атаку ходим с ребятами. И вижу, как падают они. Пытаюсь помочь. Кидаюсь к ним, а ноги не двигаются. Хватаю ребят, а они выскальзывают из рук. И снова падают на землю, чтобы журавушками взмыть в небеса. До сих пор приходят ко мне ночами. Смотрю на них, разговариваю. Утром поднимусь, и сам не свой. Видать, до последнего моего часа буду воевать. И уйду, чтобы с ними встретиться да со своей Марийкой.

Он замолчал и нахмурился.

Верка тоже молчала, перебирая край платка.

Но беда не приходит одна. После похорон принесли Верке казенную бумагу, где сообщили на ее запрос, что отец геройски погиб на поле боя, а всю ее большую семью – мать, братьев и сестренок, расстреляли фашисты. Ночью окружили деревню, всех жителей согнали к глубокому оврагу и из пулеметов расстреляли. Всех до единого! Никто не спасся.

И Верка погасла, словно свечечка.Так-то едва держалась после смерти Захара, а тут сломалась. Дни и ночи сидела на лавке. Качает головой. То разговаривает, то начинает по сторонам смотреть, словно кого-то ищет, а потом опять бормочет, а взгляд тоскливый и больной. А потом исчезла. Куда делась – никто не знал. А Ефим не стал говорить. Посоветовал Верке, чтобы она съездила в родную деревню. Привезла землицу с места гибели семьи и рассыпала в садике. Пусть чует, что родные души всегда рядышком. Видать, послушала его.

Долго Верка не возвращалась в Васильевку. Все уж думали, что пропала или где-нибудь осталась, чтобы ничего не напоминало ей о прошлой жизни, как вдруг она объявилась.

– Здравствуй, Ефим, – поздним вечером открылась дверь, и через порог ступила Верка. Одежка пообтрепалась. Платок на плечах. Сама молодая, а волосы словно у старухи глубокой – седые и тусклые, да и глаза не лучше. Потух взгляд. Поблекли они. – Вот я и вернулась. Ездила в родную деревню, как ты посоветовал. Разыскала место, где расстреляли. Глубокий овраг. Внутри темно, а склоны цветами покрыты. Разные цветы. Усыпаны склоны! Долго сидела на краю оврага. Все плакала, говорила с матерью и братишками, и показалось, что цветы качаются, словно разговаривают. И правда, прислушаешься, будто шепот отовсюду доносится. Видать, души людей, кто погиб здесь, в цветы превратились. Листва с деревьев облетела, а склоны сплошь в цветах, которые закачались, когда с ними заговорила. Долго сидела, обо всем говорила и о жизни – тоже, потом насыпала земли из оврага, где они были расстреляны, где кровь рекой текла, и остановилась на ночлег у старухи, что жила на краю леса. До утра просидели. Обо всем говорили с ней. А утром, когда я собралась в дорогу, она сунула узелок в руки и сказала, что в этих семенах души людские находятся. И я всю дорогу, пока добиралась сюда, достану узелок с семенами, на ладошку высыплю и разговариваю с ними. Посижу, всех повспоминаю, поздороваюсь с ними, каждого по имени назову, со своим Захаром поговорю, с матушкой пошепчусь, отцу поклонюсь, и душа успокаивается. И они, наверное, тоже радуются, что их не забываю. Там радуются…

И ткнула вверх, словно на небеса показывала. Замолчала. Сидела, раскачивалась и о чём-то думала. Наверное, своих вспоминала…

Ефим не мешал ей. Молчком налил чай в кружку, пододвинул поближе, рядом конфетку в крошках табака. Она взяла не глядя, придвинула чай и принялась потихонечку отхлебывать, а по глазам было заметно, что она далеко отсюда.

– Верка, ты посади цветы в садике, – так, словно невзначай сказал Ефим. – Пусть растут. И тебе полегче станет, что твои родственные души рядышком находятся. Будешь в свободное время присаживаться возле них да разговаривать. Все легче, чем одной в четырех стенах.

И непроизвольно вздохнул, оглядывая свою избу, где давно уже поселилось одиночество.

Верка послушала его. Посадила цветы. И все удивлялись, что так быстро принялись и зацвели. А Вера каждый вечер приходила в садик. Выносила табуретку, садилась лицом к цветам и принималась что-то рассказывать, словно с кем-то разговаривала. Соседки пальцами крутили возле виска, мол, дурочка объявилась, а потом замолчали. Шептались, что умом повредилась, когда столько беды на нее свалилось. Одна осталась. И сокрушенно качали головами, вот что делает с людьми война проклятущая…

С той поры Вера одна осталась на всем белом свете. Такого, как Захар, не найдешь, а другие не нужны. Памятью жила. Все, что было хорошего в ее жизни, осталось в прошлом, а впереди беспросветная жизнь, в которой была одна радость – это души людские…

– …Да, жизнь пролетела, – вздохнул Ефим Фадеев, опираясь на суковатую палку. – Осталось совсем немного. Одни журавушками в небо поднялись, а другие разноцветьем полыхают, и прохожие радуются, глядя на цветы с душами людскими. Может, и правда души людей переселяются в цветы, как Вера говорила. Все как в жизни – у одних она яркая и многоцветная, как конфетная обертка, но душа пустой окажется, а у других с виду непримечательная, а копни поглубже и увидишь, сколько тепла или добра в этом человеке находится, который со всеми делится и ничего взамен не требует. Каждому человеку, как и цветку, уготована своя жизнь. Одни пытаются прыгнуть выше головы и разбиваются, ничего не достигнув, некоторые взлетают, но быстро сгорают, а другие довольствуются тем, что свыше дадено. Значит, после смерти у каждого человека будет свой цветок, где его душа найдет покой. Видимо, так оно и есть. Ну, а моя душа поднимется в синь небесную, где меня уже моя Марийка и друзья-товарищи дожидаются, кто на проклятущей войне лег во сырую землю, чтобы журавушками подняться в небеса.

Он поднял голову и подслеповато глянул вверх, где над головой кружились и призывно курлыкали журавушки, словно его за собой звали…

– Вроде долгой была жизнь, а на деле… Потерпите чуток, – вздохнул Ефим. – Придет мой час, и встретимся…

И журавушки словно услышали его. Закурлыкали громко, а потом умчались в дали дальние…

 

Читайте нас