Все новости
Проза
13 Марта 2025, 11:49

№3.2025. Аркадий Лукьянов. Речь о женщине

Рассказы

Изображение сгенерировано нейросетью
Изображение сгенерировано нейросетью
Аркадий Викторович Лукьянов родился 19 октября 1959 года в Уфе. Доктор философских наук, профессор кафедры философии и политологии УУНИТ, создатель Всероссийского общества И. Г. Фихте, заслуженный деятель науки Республики Башкортостан (2005), почетный работник сферы образования Российской Федерации (2019), действительный член Российской академии естествознания (РАЕ), действительный член Международной Академии информатизации (МАИ, 1995), лауреат общественной премии имени Мажита Гафури.

Пастух небес

Жизнь и творчество Аркадия Лукьянова

 

Похоже, в Уфе родился новый интересный писатель.

Певец грез и мечтаний Аркадий Лукьянов не очень-то вписывается в контекст жесткой и прагматичной современной реальности. Но если вдуматься, то именно такой инструктор человеческих душ, такой пастух небес (подобный красивый образ присутствует в одной из новелл) как никогда необходим всем, кто не хочет быть просто роботом-автоматом для зарабатывания денег, а пытается сохранить свою человеческую сущность, отстоять свое право быть полноценной личностью со всеми присущими ей страстями, желаниями, переживаниями, эмоциями, чувствами.

Доктор философских наук, профессор Аркадий Викторович Лукьянов родился в Уфе в доме на пересечении улиц Большая Гражданская и Степана Халтурина. Это очень важно для понимания истоков его литературного творчества. Оно берет начало в тоске по сочным и чувственным воспоминаниям детства. Память о доме, окруженном цветущей сиренью и яблонями, о доброй бабушке, пекущей оладьи, о запахах, звуках и картинках детства питает повествовательную плоть новелл Лукьянова.

Его проза чрезвычайно музыкальна и мелодична. Детский и юношеский опыт игры на баяне и на скрипке не прошел даром и воплотился спустя много лет в музыке слов. Автор окончил музыкальную школу по классу скрипки и до сих пор скрипка – любимый инструмент, на котором играются довольно сложные вещи.

По своему образованию Аркадий Лукьянов физик-теоретик. Теоретическая физика – это то, чем занимались великие земляне Ландау и Эйнштейн. По мнению Аркадия Викторовича, именно теоретическая физика, как никакая другая область познания, наиболее близка к философии.

Философия и стала для Аркадия Лукьянова смыслом его жизни, самым любимым занятием. Тема кандидатской диссертации звучала так: «Ретроспективный анализ пространственно-временных представлений в классической немецкой и древнегреческой философии». Сразу после защиты кандидатской Лукьянов приступил к работе над докторской, которая называлась «Проблема соотношения духовного и трансцендентального “Я” в философии Фихте». Докторская была защищена в 1994 году. В 1995 году ему было присвоено звание профессора. Аркадий Викторович Лукьянов основал свою школу. Под его руководством в ней было защищено двадцать пять кандидатских и пять докторских работ по философии. Был создан Совет по антологии теории познания. Начали издаваться философские труды. Триста работ, из них двадцать монографических исследований, участие во многих международных философских конгрессах – таков научный багаж профессора Лукьянова.

Познание жизни во всех ее проявлениях, пространство и время, духовные аспекты человеческого «Я» постоянно присутствуют и в литературных опытах начинающего автора. Его проза своеобразна, чувственна, вкусна. Она наполнена звуками, запахами, цветом, глубокой и полной тоской о чем-то идеальном, совершенном и потому несбыточном. Героиня его новелл – некая женщина-греза, некая божественная сущность, чудесная и непостижимая в грубой материальной реальности.

Сюжет – ток любви. Как пишет автор: «Все караваны земли грядут и томятся в поисках любви… Любовь перебрасывается, переливается от человека к человеку, от народа к народу, от этноса к этносу, как дивное пламя в сухих камышах».

Новеллы – это преддверие задуманного романа-трилогии «Встречи-расставания», «Последняя весна» и «Сладостные грезы».

Цель и задача писателя – вернуть на арену скучной прагматичной современной жизни половодье чувств. Ведь именно чувственность, по мнению автора, – основа мысли, основа познания. Удовольствие, наслаждение, философский эрос – движущая сила жизни. В литературе должна быть мысль, считает автор и ставит перед собой задачу создать философскую литературу, в которой философия, религия, поэзия объединились бы в одно целое.

Но пока бездеятельность, сон, пустота не противопоставляются деятельности, бодрствованию и полноте бытия, они продлевают, видимо, ожидание чего-то иного, рождают сон во сне, принцессу Грезу. Людям скучно жить просто материальной реальностью. В душе каждого человека есть что-то потаенное, нереализованное. Скука, примитив, прагматизм уничтожают личность. Аркадий Лукьянов пытается в своих произведениях возродить истоки личности. А исток рождается, когда есть вдохновение, а вдохновение возникает из новизны.

Новизна литературных опытов Аркадия Лукьянова – в присутствии своего стиля, своего почерка, своей игры, в глубоком погружении в тайны человеческого духа. И дай Бог, чтобы все мечты этого автора воплотились в реальность!

                                               Светлана Гафурова

 

 

 

БЕДНАЯ ОЛЯ

 

В детстве я почти не знал матери. Я знал Олю, свою бабушку, и вот теперь только имя ее осталось. Стоя на кладбище под сиреневым, воющим, сырым деревом, я думаю о ней, и мне кажется, что она знает обо всех моих успехах и неудачах. Мне кажется, что она, живая и трепетная, обнимает меня, успокаивает меня, и больно мне оттого, что не сделал, а мог сделать для нее. Но сегодня говорить обо всем этом так же напрасно, как стричь тутовые деревья. Они все равно будут плодоносить, пока жив ствол.

Для Оли я был всем, свечой в ночи, ласковым майским ветром, надеждой на какое-то несбыточное счастье. Я стою у её могилы, но вспомнить очень трудно, не хочется вспоминать, слишком много всего было.

А вот совсем недавно, когда я со своим другом ехал в Россошь и стук колес мчавшегося в голубую даль поезда убаюкивал меня, в моем сознании проносились годы, события: я вижу синее небо, лежа на травке своего исчезнувшего сада; я помню огромного, золотого шмеля, летящего над цветущими яблонями, и не понимаю, что это ангел, подающий мне весть из другого, может быть, будущего мира. Оля меня всегда поджидала на веранде, окутанной яблоневым цветом. Она быстро укладывала меня спать, чтобы утром я вновь и вновь слышал голос керосинщика, кричавшего во тьме еще весенней, утренней, ласковой ночи: «Керосин, керосин, кому надо керосин?!»

Все соседи тогда готовили оладья на керогазе и керосинках. Оладьи шипели, поджариваясь, и брызгал сок от масла, которого сейчас нет. Пахло жутко приятно. Пусть сегодня эти оладьи едят ангелы! Иные расплющивались на сковородке, разлетались от удара сахаристые, зернистые, сочные куски. Мы глотали слюну, и тогда появлялась девичья юная верткая головка с россыпью смоляных мелких косичек. Она жила на второй половине дома…

– Эй, Аркаша! Почему ты не ешь плов? – улыбчиво вопрошала головка. Это соседская дочка, татарка Амина. Ей двенадцать лет, столько же, сколько и мне. Она хохочет, хитро и остро сощурив рысьи быстрые глаза. Она влюблена в мой баян, на котором я играл вальсы своей старой прабабушке, матери Оли. А Оля очень старая, но ласковая женщина, собирает оладьи в тарелку и дает Амине, а потом говорит мне, чтобы я тоже ел.

От сада веет свежестью раннего майского утра. Мы смеемся, но Оля все так же строга. Склоняются деревья под тяжестью переспелых, белых, ароматных лепестков. Падают лепестки на землю звучно, ленно, текут несказанные ароматы. Я останавливаюсь под одной из яблонь и, нежно, медленно касаясь пальцами лепестков, пытаюсь наслаждаться запахом веток, листьев, но от легкого движения ветка едва колеблется, и тут же десятки перезрелых лепестков падают с майского, ранимого, прекрасного дерева. Сад перезрел от ароматов, отяжелел. Он осыпается летучими лепестками даже от легкого дуновения ветерка. Так же и мы, едва созрев, роняем свои мысли, свои помыслы на хладную и терпкую от ароматов землю. Едва научимся любить, как нам уже пора уходить, отдаляться от праздничной толпы, от людей, прислушивающихся к разговорам. О чем говорят эти люди? В конечном счете, все их разговоры – преддверие, ожидание невесты, и о том, как она запаздывает. Кто эта невеста – мысль, нарисовавшаяся на утреннем небосклоне, чувство, едва пробудившееся от зимней спячки. Но люди, люди уже выводят наряды, осыпая их хотя бы в мечтах золотыми монетами с плоской крыши уснувших надежд.

Да. Я все очень хорошо помню. Трудно забыть золотой дождь в лучах заходящего солнца. И Оля, далекая и такая близкая для меня, никогда не оберегала то, что легко забывается. Добродетельная и отличавшаяся послушанием и преданностью женщина, она любила меня, а может быть, любила во мне свои несбывшиеся надежды. Но нет, она трепетно относилась к тому, что я жив, что мне хорошо, и, вдруг вздрогнув, шла, опустив голову и ничего не видя вокруг.

Мы иногда гуляли вместе, ходили в Макаронку, приземистый и уютный магазин, расцветший новой жизнью в далекие 60-е. Я просил купить ее разные вкусности, но Оля уводила меня из этого рая. Другой, великий и могучий рай обступал меня тогда со всех сторон. Мы шли по измятым, раздавленным туфлями, майским лепесткам. Синела сирень, и Оля говорила мне, что когда-то, в далекой юности писала четверостишия. Одно из них запомнилось мне:

Иду я тропой, поросшей травой,

Веселой кашкой и белой лебедой.

О, как хотелось мне улететь тогда, как птицы улетают в бескрайние, дальние, зыбкие, солнечные поля. Но я любил свой уголок и никогда не отдам его другим, не отдам хотя бы в воспоминаниях. Не тревожьте другие лепестки. Они горят во тьме ночи, горят, как те глаза, о которых поется в песне, любимой всеми настоящими людьми:

Ах, эти черные глаза

Меня пленили.

Их позабыть никак нельзя –

Они горят передо мной.

Ах, эти черные глаза.

Кто вас полюбит,

Тот потеряет навсегда

И счастье, и покой.

Бедная, бедная Оля! Не бедная сердцем, не бедная своими чувствами, но бедная вниманием и сочувствием к себе. Какая бы сложная жизнь ни была, человеку всегда нужно уважение, понимание, сочувствие. Молод я был, когда ушла навсегда от меня Оля. Незадолго перед ее смертью я накричал на нее за то, что она не одобрила моего выбора спутницы жизни. Сегодня я глубоко переживаю за свои слова. Любить могут только единицы, любить столь же самоотверженно, как любила она меня.

И вот я стою над могилой. Кстати сказать, могила расположена не в таком уж плохом месте Северного кладбища Уфы. Кругом кусты, деревья, попадаются цветы. Достаточно глухое место! И я боюсь нарушить этот вечный сон. Ухаживая за могилой, я мечтаю вновь и вновь сюда вернуться. Я возвращаюсь каждый раз с новыми успехами, молча беседуя с Олей, молча делясь с ней несбывшимися надеждами, и ухожу просветленным и прощеным, хотя самого себя и не могу простить…

 

 

МАРИНА

 

Она меня ждала, всю жизнь ждала и чувства сберегла. Куда летел я? Эй, люди, квартирные, дальние, полузабытые! Я закрываю глаза в страхе, что ветви деревьев, высоких и задумчивых, отягченных, обремененных душными, вязкими, шершавыми золотыми плодами зеленых яблок заденут глаза мои, мои ресницы, веки и не дадут мне больше насладиться звуком веселой капели, что рядом с нашими окнами.

А плоды – шары золотые осыпаются, срываются, сходят с ветвей… Нежные, тихие, опустелые, кроткие ветви льнут к лицу моему. Это – осень, и дом наш утопает в ней, и мое лицо рдеет от золота павших листьев, от перезвона дальних и бесконечно далеких колоколов.

Здесь, на окраине Уфы, стоит огромное, полувысохшее дерево. А Марина, моя жена, с которой мы обвенчались недавно, качается на качелях. А дерево молчит, так как оно почти высохло. Оно – почти мертвое, но наша жизнь не мертва, и мы не поздно родились и вылупились из своего гнезда.

Душа моя летит под золотыми шарами и дикими яблонями. Я не птица. Я – муж, и мне не восемнадцать лет. Пришла пора найти себе жену, иначе буду летать каждую ночь. Изведусь и похудею. Вот и сны золотые, яблоневые пришли. Не уйдут, не оставят меня, пока вновь не полюблю.

Это говорит мой внутренний голос. От его слов я просыпаюсь и, отлепляясь от сладкой сонной подушки, вскакиваю с дивана. Глаза туманные, дальние мучаю. Хорошо мне от утреннего острого и зыбкого осеннего воздуха. Немножко грустно. Сны яблоневые, сиреневые уходят… Уходят.

Когда наступает счастье? Вероятнее всего, когда мы еще молоды. Затем, когда не утекают страстные грезы по ночам. Наконец, когда тебя любят и ты, конечно, тоже любишь.

Мы краснеем от всех этих слов. Но Марина – как птица, вьющаяся в яблоневых и сиреневых садах. Золотая в золотых садах, опавших, прекрасных плодах. У кого требовать услуг? Даже в раю есть слуги. Но люди должны помогать друг другу. О, дай мне, Марина, каши на воде и блинов со сливками. Я люблю макароны и блины. Кто имеет слишком чувствительную и чуткую душу – тот не живет как все. Быстро расстраивается, исходит, становится добычей сильных и злых.

Я вспоминаю твои слова о творчестве, о том, что каждый человек должен быть самим собой. Гляжу в небо. Оно течет, струится; свежее, раннее, осеннее и уже опустелое. Уже все птицы улетели. Холодное небо, одинокое небо одиноких птиц. Лишь одна яблоня еще не растратила всех своих листьев, и мы надеемся встретить весну, кипучую, прекрасную, весну, источающую березовый сок и требующую себе всякого рода душистых напитков.

 

 

САЛАВАТСКИЕ ДВОРИКИ

 

Я очень люблю салаватские дворики. По сонным стволам ползет слепо, зрело хищная кошка. Стволы диких яблонь сверкают, плоды несметные, тяжелые, перезрелые, падают на мою голову, усмиряют, обволакивают ее дымом забвения, усмиряют, веселую, влюбленную. А какие девушки ходят по этим дворикам! Ходят в месяц слепых, не спасенных, диких плодов. Крылья мечты при столкновении с ними тотчас же замерзают, окаменевают, увядают при виде глаз лучистых, азартных, окрашенных первым золотом падших листьев. А мечты? Что они? Они летят, распадаясь на росы, и тяжко, слепо обрываются, увядая во тьме сомлевшей.

Уже вечер, а я как будто бы и не ходил, как будто бы и не любил. Но ту девушку, деву я запомнил. Она ушла, но осталась, осталась навек со мною, до гроба и за гробом. Вся душа моя скорбит, но цветет, не опадает, как лепестки на землю. О! Уже эти мне салаватские дворики! Иду, иду и попадаю в полузабытый сад, в центре которого стоит обветшалый, древний, смиренный театр. Я никогда не был в нем, я никогда не обнимался с кустом, цветущим, розовым и певучим, как птица, раненная навылет. Я никогда не обнимался с барбарисовым кустом. Но, но река жизни все течет и течет, и как найти слово, роднящее нас с нетленной любовью, у ложа которой вьются умирающие, саванные мотыльки?

О! Старый театр напоминает мне грозу, охраняющую время смертных, вольных девушек. А салаватские девушки действительно прекрасны. Они неповторимы в своей свежести и нежности, подобной сентябрьской ночи. И я иду, бреду по древнему кладбищу сонных осенних трав и опавших, мертвых, но прекрасных листьев. И земля сырая, изрытая только что, еще не успела высохнуть на вечернем сентябрьском ветру. О люди! Вы радуетесь и печалитесь, не зная, что могила уже вас ждет. А может, это меня поджидает земляное одеяло, но ведь я еще не любил по-настоящему, и я бегу есть арбуз с Володей незабвенным, бегу в его пустую, но уютную квартиру, в глубине которой сидят мишка и кот. Они пасут его уют, его воспоминания. Они навсегда останутся там, пока он будет жив, пока я буду жив, пока саван не закроет наши ноги родимой и жуткой земной плотью… Настанет срок, и все сокроется в глубине осенней, всепожирающей ночи.

О, салаватская дева моя! Дева исчезнувшая, дальняя, но моя! Я приехал из Уфы, чтобы насладиться твоей красотой. Я буду описывать, рисовать тебя, и скоро весь мир тебя узнает. Так помоги же мне разыскать сердце, еще никем не открытое, моя тайная, сокровенная. Помоги, помоги мне, и я буду переносить тебя, возлюбленную мою, на белую бумагу мою, переносить так, чтобы потомки наливались соками хмельными и вдохновлялись твоей несравненной и необычной красотой.

Так вот они какие – салаватские дворики!

В них мимо скамеек, пустых и занятых, часто посещаемых и забытых, играют дети, а рядом стоит обшарпанная школа, дорогая и любимая. Здесь учился мой друг, не раз и я ходил вокруг нее, сопровождая ее блуждающим и хмельным взглядом. И мимо, мимо цветов, цветов редких, не помещающихся на маленьком пространстве. Я не знаю лица твоего, но ощущаю твои ноги. Блестят глаза твои… Зачем душа моя так рвется к наготе твоей, зачем, любовь моя? Ведь и ты когда-то училась, радовалась, и казалось тебе, что вечной будет жизнь.

Мне сказала она в тот вечер моего посещения, упрекнула меня без упрека. Мне сказала она при свете дремлющей душистой свечи:

– Не щадишь ты любви и упорствуешь в долгой разлуке; ты боишься проститься с той, что уют тебе скромный создала, так что воды никому не хватит полить твое обожженное памятью сердце.

Я ответил, что слова ее горькие лукавый содержат намек, что никто никогда не узнает о том, как далеко блуждает порой наше сердце. И все же вновь вдруг восстали из мертвых забытые муки любви, обновились печали по той, что так много хорошего сделала мне и немало еще может сделать.

– Ты, – сказал я, – как будто с усердием чтишь небеса и стремишься к святыне, но на костях трудно рай утвердить свой любимый. Трудно, трудно на празднике мне очутиться, трудно, когда и во сне сохраняем трезвую душу.

А недавно, недавно я по парку уснувшему брел, и я видел, что вот она – луна очей моих – вдруг неожиданно остановилась, и ее волосы, гибкие, блестящие, в грациозном движении вдруг достигли земли, и она была нагой в туфлях и платье до сонных, дышащих трав. В парке было много мертвых, полувосковых, глиняных фигурок. Они ластились ко мне, не давая мне продвигаться к шитому тонким золотом платью. Она – нагая, а все спят кругом, и дождь стучит по крышам одиноких беседок. Но я один лишь грежу и вижу, как блаженная, медвяная слеза вдруг падает на землю с ее щек. Она что-то говорит, но я ничего не слышу; лишь легкий ветерок доносится вдруг с мертвого, померкшего, почти высохшего пруда, и я направляюсь туда, где другая, уже отчаявшаяся найти меня женщина-дева ожидает меня.

Не хочется уходить, хочется взять в свои руки душеостанавливающие персты той, что повстречалась мне именно здесь. Но зачем этот дождь, этот ливень, когда встреча так сладка у тополя шумящего, стенающего и изрыгающего пух семян?!

О, салаватские дворики! Лишь вы одни храните память о своих дочерях, наливающихся, теснящихся в вольных прекрасных одеждах. Лишь вы одни знаете о слепых и тайных встречах возлюбленных. Холодно! Сонно! Хочется домой, но бойтесь, бойтесь, господа, чтобы души ваши не оскудели, как крыши травами, как дорога деревьями, как липы пчелами. Любите, любите, но любите так, как до вас не любили. Не смотрите на то, как ночь тушит свечи, а радуйтесь утру, приходу зари, но не полному солнцу, что пользоваться всем не позволяет и совершенствовать свой образ не дает.

 

 

БЕЛАЯ СИРЕНЬ

 

Почему так рано зацвела в этом году белая сирень?.. Еще снег полностью не растаял на покатых крышах убогих деревенских домов. Еще талая вода лежит на крышах низких, а сирень уже цветет, цветет хладными белыми лепестками. В этом году рано зацвели и яблони. Они кажутся теплыми, живыми, ласковыми; ведь одни они цветут среди апрельского, сырого унылого, заброшенного и Богом покинутого сада.

Уже нет прадедушки, возделывавшего сад… И только кое-где стоят невинные, беззащитные, готовые распуститься вишневые деревья. Я подбегаю к одному из них и останавливаюсь, не отрывая пальцев от пушка над губой. Цветут холодные, зовущие, влажные первые деревья.

Мы с бабушкой пришли в тот деревенский, стоящий на белом фундаменте дом в самом конце улицы. Утром я вышел на крыльцо, и даже слезы на глазах проступили. Одинокий золотой вешний шмель тяжело и сонно тычется в голые стены веранды, тонет в ослепительном сонном апрельском небе. Да, он летает, а я не могу летать, парить так же, как он, над цветущими яблоневыми и вишневыми, издающими терпкий клейкий запах садами. Вот бы покружиться, полетать над этими садами! Вероятнее всего, это и есть те самые сады «вечной услады». Но они скоро осыплются. Я это знаю. Это – быстроцветущие, скоротечные сады, преходящие, рождающие сотни спелых яблок, тысячи тучных плодов. Так что их не в силах никто собрать, но, может быть, в этом и заключается некая тихая сладость. Ведь тот, кто все собирает, убивает и свою печаль, а вместе с нею и саму жизнь, которая горька, и разлепляет тяжкие веки, помогает выскочить из мелкого убаюкивающего ручья. С годами жизнь действительно становится горька, но я хочу смеяться, улыбаться, и не ослепят меня никакие воспоминания, я сам ношу их в глубине своей души.

Проснувшись рано, я выхожу на крыльцо, и счастливее томной ночи для глаз моих оказывается печальный яблоневый цвет. Ребенком я был, когда полюбил впервые ту девушку, о которой ничего не расспросил; и она ушла, сгинула в ночи вечной.

– Хочешь поцеловать меня? – смеялась она с ранеточного дерева.

– Да! – говорил я.

– Тогда полезай сюда, – приказывала она.

Я покорно влезал на широкую ветвь, которая склонялась под тяжестью моего тела. И светлели преходящие бесследные ручьи; уносилось облачко живучее, излитое, забытое, забытое, полуразмытое. Я – пастух ночи… Я – пастух усопших. Но где тот пастух небес, тоскующих и святых, задумчивых вишневых деревьев, сиреневых кустов и многодумно набегающих весенних ручьев?

Весна, весна, но как тосклива ты, как расширить тебя, чтобы возделать пространство твоей жизни? О! Горе тем, сердца которых очерствели и закрылись для всякого воспоминания о той Божественной весне, которая, наверное, любого навещала. Она была свечой в бездонной жизненной ночи. По ней мы бредем молча, хороня мертвых. Сонно летают полевые голуби. Струятся весенние поля, босые наши ступни неотвратимо наступают на муравьев. Я склоняюсь над одним из них, и из глаз моих струятся слезы. Так я увидел первую смерть.

Смерти своего прадедушки Петра я не видел. Я жил в это время в однокомнатной квартире на улице Революционной. Моя бабушка также не была на похоронах. Слишком тяжела была эта смерть, и я тогда погрузился в реку печали. Прадедушка носил мне молоко; он был очень добр ко мне и однажды сказал, жуя вишневый клей, что скоро умрет, а очень не хочется умирать. Он в меня верил, и как эту веру я могу теперь променять на сытую и беззаботную жизнь? Нет, никогда! Бог уже начертил мой путь по земле. Но ангелы смерти еще не спустились; они призывают меня обо всем написать. И все же я понимаю, что наиболее глубокие мысли не излагаются письменно.

В то счастливое и светлое утро я проснулся от стука сиреневых веток. Они стучали в окошко, и на них, как говорится, роса прилегла, как туманное облако, которого испить не в силах даже самый знойный день. Напротив моей кровати лежала прабабушка с рыхлыми, полными щеками. Она только что проснулась, но ее лицо от прилива вялой, застойной крови стало темным, а потом рубиновым.

– Подожди, подожди, мой милый, не вставай, – сказала она. Не надо, зачем идти, когда и так хорошо. Зачем белый цвет так течет, струится, ползет, бежит по вольной, весенней тропе? Зачем ты встаешь и идешь куда-то, зачем непрошеным гостем пришла моя седина и окрасила вьющиеся волосы до плеч? Уж лучше бы сразу в багряный цвет перекрасила их смерть. Жаль Шуру, погибшего на войне. А я его все жду и жду. Исчезни, сокройся, белизна, белее которой нет, и даже яблоневый цвет безрадостней ночи для глаз моих. Увижу чужой в нашем саду след – о нем расспросить хочу; увижу чужих, незнакомых детей – и сердцем кровоточу. В тот день навсегда рассталась со мной душа, когда, страшнее которого нет, прислали письмо мне. В нем были и такие строки: «О, мама, мама моя! Я нахожусь в глубоком, жутком немецком тылу». И тут я поняла, что встреча не суждена. Слились наши сердца в одно единое объятие. Сомкнулись губы наши, а из уст моих вышло столько живящих сил. И если б они пролились, то эти слова и мертвых бы воскресили.

– Не надо, не надо убиваться так, – ответил я. Твой сын погиб за нас, за Родину нашу. Зачем мы падаем навек? Когда ты увидишь его во сне, то он заговорит, придет и дотронется до тебя. Он всего лишь ушел, но память с собой не унес. Он отдал жизнь за нас на страшной, тяжелой войне.

И я склонился над своей прабабушкой.

– Вставай, – сказал я, – давай посидим на крыльце и посмотрим на безответный, дальний, расцветающий сад. Воздух такой прекрасный, что голова становится хмельной.

– Зачем, мой милый? – ответила она. – Не надо, зачем, хороший мой! Ты иди, беги по сонным темным, пахнущим душистыми благовониями аллеям. Беги и блуждай по тропинкам, по которым ходил когда-то твой дядя. Он не пришел, но ты сорвал с себя нелепую свою шляпу и сохранил родниковый дух своего «Я». Беги и дыши, просыпайся; в саду уже раннее утро, уже сизые туманы блуждают, прячутся, ходят среди вишневых деревьев. Но что-то золотится в этих ветвях, словно живое и телесное, золотится. Иди и принеси мне ветку сирени… Иди…

 

 

ВИШЕНКА

 

«Прекрасной жизнью живут те женщины, которые равняются по общечеловеческой мерке, но без всяких предвзятостей». Такими словами я начал свой рассказ, уютно расположившись за столиком купе в поезде, мчавшемся на юг. Друг, сидевший напротив меня, находился в том радостно-приподнятом расположении духа, которое наиболее всего характерно для особ интеллигентных и возвышенных, но чрезвычайно искренних и открытых душой. Я проявлял редкую смелость, которую так легко перепутать с безумным упрямством в изложении событий столь дальних, но пробуждавших величие чувств.

Когда мы, дорогой читатель, ведем речь о женщине, то по большому счету тут нет ничего мелкого; все окрашено душевным благородством.

Я не люблю тех, кто ругает женщин, кто делает на них свою карьеру, кто громко разглагольствует о женском коварстве. Скорее коварны мы – мужчины. Ведь коварство – от силы, а красота женщины – в ее слабости и почтительном молчании; ее наблюдательность острее, ум живее. Он носит в себе задатки гения, хотя, разумеется, никакая настоящая женщина даже не подозревает об этом. Расцветая, она начинает испытывать чувство смутного томления. Окружающая жизнь ее не удовлетворяет; она сочиняет себе свой собственный мир, в котором при желании может занять место куда более высокое, чем имеет. В ней свершается тайная трудная внутренняя работа.

«Вероятнее всего, нет на свете женщины, – говорил я, – которая не хотела бы поделиться своей глухой, необъяснимой тревогой с возлюбленным, уже слишком отдалившимся от нее как раз в тот момент, когда она захотела быть предельно искренней». Какая ошибка! Но она все же достаточно сильно укрепляет юношеские мечты. Ведь, едва созрев, мы устремляемся к жизни беспредельной и полноводной в своих проявлениях. А прекрасное и есть то, что не успевает развернуть всех своих потенций. И эта тоска по незавершенному преследует нас всю жизнь.

Трудно говорить и тем более писать о своей первой любви. Наиболее прекрасные мысли вообще трудно изложить письменно. Но я отлично помню, что для Ирины, как для существа несомненно одаренного и честолюбивого, да и к тому же воспитанного на примерах нравственной добродетели, весьма губительно было приблизиться к духовно сильным натурам, не уверившись в своем нравственном превосходстве над ними.

Злая судьба, подстерегавшая меня с самого детства, столь же неумолима. Но помещается она не вовне, а внутри меня. Судьба – это само безмерное человеческое заблуждение. «Вот почему прошлая жизнь, – сказал я своему другу Владимиру (кстати, теперь настал момент и о нем произнести несколько слов), – открывает перед нами неведомые горизонты. Мы обрушиваемся на расхожие воззрения и понятия порой с редкостной смелостью, порой совершенно не заботясь о последствиях».

Владимир – не просто «завербованный» жизнью романтик, каких осталось сегодня немного; это человек, отдающий людям свою душу и телесные силы. Его внимательный и идущий от самого сердца взгляд не отворачивается от мира, но все глубже и глубже погружается в созерцание самого себя. Он в самом себе открывает все новые богатства, которые порою преобразуются в тот язвительный, но искренний юмор, без которого так трудно прожить человеку, все время ищущего Принцессу.

Владимир – не хваткий делец и конформист. Он очень остро чувствует, что здесь он не весь, что существующей реальностью он вообще не исчерпывается. Его бунт против косности и лицемерия вспыхивает не в тех или иных отдельных обстоятельствах; вся его жизнь есть скрытый от посторонних взглядов, но непрестанный духовный бунт. Это и сближает меня с ним; мы оба – противники тирании моды, равно как и ханжества в любых своих разновидностях.

Итак, мой дорогой читатель, я был когда-то очень радостным человеком. Но пронеслись годы, отшумели десятилетия, и тоска по ускользающей жизни, горечь смеха все рельефнее встают передо мной. Я забываю о своих сердечных горестях, о деловых заботах, нападках и зависти противников. Все смолкает, уходит куда-то, и все же я хочу вырвать человека из его собственного замкнутого мирка. Ведь так хочется узреть благородство, затаенное в глубинах «Я».

Так вот сама судьба была всегда внутри меня. Я испытывал различные чувства, но эти чувства говорили лишь о моей немощи, о неспособности основать свое счастье на чисто духовном интересе. Духовным людям издавна приписывали любовь к искусству. Вместе с тем, было бы весьма ненатурально, если бы принцессы или мещане стали выражать свои чувства в стихах или пении.

Принцесса стоит слишком высоко, чтобы снизойти даже до искусства. Ее сердце встречает тысячи помех. Любовь приносит ей и счастье, и томление. Но ей милей всего – не знать любви утех. И все же мне милей та радость без конца, которая превращает в одно целое наши сердца. О каком блаженстве может вообще идти речь, если нет страсти? Но как обманчива страсть!

Совсем недавно я вновь посетил Ирину. Ее дочь очищала вишни от косточек незрелых, вешних, благовонных, как родниковый дух. Я захотел съесть плод незрелый, живой, шершавый, терпкий, не собранный, а сорванный мягкой рукой. Моя дочь – вся в плодах. Ее два глаза… две дымчатые, темные живые сливы, две живые сливы в вишневых плодах… Да!

Виолетта – южная звезда! Звезда дальних гор и пустынь, где затерялись свежие родники.

– Съешьте вишенку… Вот… Держите…Темная, спелая она!

– Конечно, она у меня уже во рту…

Она – вязкая, душная, и я хочу упиться терпким, горьковато-сладким соком ее!

– Нельзя, нельзя, – говорит Ирина. – Как можно есть то, что не принадлежит тебе? Как можешь ты уничтожить плоды, не выращенные и не сорванные тобой? Я подам тебе их с косточками.

Я гляжу на Ирину, а она глядит на меня. Я не вижу ее, и пески засыпают мою душу.

Как же все произошло так неожиданно! Что делать? Уйти… И я ухожу. А вослед мне слышится брань… Единственная вишенка, думаю, а в этой вишенке – весь человек!

Читайте нас