Рядом с домом Кузьмы-бабая – глубокая яма, весной с окрестных гор туда стекает вода, место, вдоль и поперек метров в десять, превращается в болото. Напасть! Часто проваливаются в эту яму глупые телята, стоят мычат по пояс в грязи, пока их не вытащат.
Кузьма-бабай подкатил к яме, скатил туда толстое бревно. Может, хотел предупредить, что проезда нет, а может, для того, чтобы здесь не разворачивались, траву не топтали, а ездил только он, Кузьма-бабай, на своей машине.
Белого цвета запорожец он получил от государства, потому что ветеран, инвалид, потерял на войне правую ногу.
Наверное, не имеет значения, нет у тебя правой ноги или левой, а вот насчёт рук – имеет: потеряешь правую руку – как работать? У Кузьмы-бабая обе руки на месте. Он и делает все, без чего в деревне не обойтись. Не увидишь, чтобы сидел без дела, как другие старики с нашей улицы.
Они как раз сложат руки на острых коленях и сидят, и сидят. Как не надоест? Как можно так долго застыть без движения? Будто неживые, а статуи какие музейные. Хотя нет, статуи как раз будто живые, а старики скорее застыли, как тень от столба.
А наш Кузьма-бабай как заводной, везде успевает и нам скучать не дает, не скажешь, что одноногий.
Машину ему, видно, выделили давно – сколько себя помню, он был уже старым и только и делал, что старел дальше вместе со своим запорожцем.
Сегодня тоже, как водится, весь в делах, капот открыл, стучит, а я как обычно – подай-принеси. Так-то он не кричит. Бодренько прикажет: «Сынок, сходи-ка за канистрой». Бегу в гараж, несу. То ли лицо мое ему не нравится. «Ух, тебя! Носит где-то!» А сам улыбается, зубы прямо как у лошади.
Привычка у него такая, когда работает, близко не ходи, делай, что скажет, лишнего не болтай, не вздумай спорить. Руки у него – во! Лопаты загребущие. Не улизнешь.
Не скучная у меня жизнь с Кузьмой-бабаем.
Он ковыряется не спеша, мурлычет себе под нос, что слов не разобрать, а может, и нет у его песенок слов-то, так и поются для себя.
Что-то он задумался, глядя на мотор, уж очень долго думает, скорее, совсем не о двигателе. А я уже устал, не люблю долго стоять. Мне надо сесть или облокотиться на что-нибудь. Отошел подальше и сел, обняв коленки. Позовет – встану. Слабосильный я какой-то. Бабушка говорит, резко вырос и не окреп еще, поэтому и сил нет. Успокаивает: ешь побольше, обрастешь мясом, сила и прибавится. А Кузьма-бабай трясет пальцем перед носом: трудиться надо, вот сила когда появится.
А я удивляюсь, откуда у Кузьмы-бабая силы берутся – он ест совсем мало.
Хорошо соседям, сидят вон на бревне, что Кузьма-бабай положил у ямы, заботясь то ли о людях, то ли о скотине. Скорее о скотине, не хватало, чтобы еще люди туда бухнулись.
Прислушиваюсь, о чем болтают мужики. Скорее, старики, вот дядя Латип – да, мужик. Он обычно и со стариками не сидит, а сейчас ждет машину, чтобы ехать на работу, строят они что-то за деревней.
Старик Вали, видно, долго уже следит, как работает Кузьма-бабай, любуется:
– Что не говори Кузьма – бывалый мужик. Не скажешь, что инвалид. Смотри, какой гараж поставил, – все обернулись, посмотрели на новенький наш гараж, будто только увидели. – Не зря говорят, слепой видит дальше, хромой ходит больше,
Ага, думаю я, Кузьма-бабай больше командовал да сидел, бегали мы с братом. Таскали раствор, песок, гравий... Правда, кирпичи клал он, мы-то еще не умеем.
Но негоже встревать в разговоры взрослых, сижу помалкиваю.
– Э-э-й, хорошо бы в его года и нам так же бегать, да? – подмигнул мне дядя Латип.
Он резко встал и вышел на дорогу, потому что подъезжала его машина.
В кузове сидели рабочие из строительной бригады, они сразу загалдели, опуская стыдные шуточки дяде Латипу: что это, мол, ты тут со стариками сидишь, в трех шагах дом зазнобы твоей. У дяди Латипа жена поваром в столовой работает, попросишь добавки, шлеп в тарелку и постукивает поварешкой, совсем не жадная. А эти – зазноба! Сплетники они, вот кто.
Двое подошли к краю, протянули руки и помогли Латипу подняться. Из кабины высунулся шофер:
– Ассалам-агалейкум, бабайлар!
– Магалекум-ассалам!
Потом поднял руку, помахал Кузьме-бабаю:
– Здравствуй, бабай!
Тот в знак приветствия потряс ладошкой, черной от масла.
Шофер будто он не шофер вовсе, а председатель колхоза. Когда все уселись, встал на пятки на подножке кабины, оглядел людей в кузове: «Все на месте?» После этого хлопнул дверью, и машина уехала.
Какое-то время старики сидели молча, отмахиваясь от пыли, что поднялась за грузовиком, и продолжали молча наблюдать за Кузьмой-бабаем. Говорил старик Вали. Болтун он, а сам-то глуховат, но не показывает, что не слышит. А Чебыный-бабай только и умеет что поддакивать. Начнет говорить, на полуслове и прервется, лишь руки разведет и замычит. Третий, Сабиржан-бабай, всегда молчит, головой кивает, может еще палкой по земле постучать в знак согласия.
Три говорящие тени от столба.
– Не поверишь, на днях захожу по делу, уструмент срочно понадобился, сидит на тубаретке и дрова колет. Гляжу – только щепки летят.
Вот ведь, старик Вали его увидел, а то, что я рядом потел, не заметил. А то, что я сложил потом поленницу, тоже, конечно, не разглядел.
Посидел, помолчал немного и продолжил:
– А как оконные, дверные косяки ставит! С двумя ногами, и то так не могут.
Чебыныю-бабаю что-то не понравилось:
– Не ногами же рамы-то! – мысль свою он до половины довел, дальше, как немой, замычал, резко двинул руками в сторону.
Старик Вали, поди, и не услышал, что он сказал:
– Не умеют. Руки не из того места. Да, бездари! – посидел молча, будто спросил кого-то. – А печник какой? Кого еще с таким почетом из одной деревни в другую возят? Скажи? Печь ставить? Да в округе таких мастеров нет. У меня он клал, как паровоз тянет.
Сабиржан-бабай только поглядел туда, где стоял дом старика Вали, из трубы валил густой дым, и в знак согласия покачал головой.
– Паровоз! – Чебыный-бабай будто обрадовался и дальше замычал, быстро взмахнув руками.
Видимо, Кузьма-бабай только другим клал «паровозные» печи. Однажды истопил у нас – дымище! А он, обрадованный, что наконец сложил, а мучился долго, пропустил пару рюмок, и ему уже стало «до фени». Бабушка, кашляя от дыма, ругаясь, разобрала и заново сложила. Истопила. Ну, как загудит!
Кузьма-бабай только молча посмотрел на бабушку, может, стыдно стало.
Конечно, я об этом только подумал. Кто же такое при посторонних-то рассказывает, родного человека позорит.
Вали-бабай продолжил свое:
– Знаешь ли, у него ведь еще один талант есть, – будто по секрету, – он раньше такие гармоники делал. Любо-дорого поглядеть. Из каких только краев за уструментом не приезжали! Да! Приезжали. Так вот с бубенчиками аж. Шибко музыкальные делал тальянки, – оглядывая стариков, – вот ты только подумай! А! Сделать тальянку!
Вот почему Кузьма-бабай то и дело грозит: я тебя без гармошки плясать заставлю. Раз человек умеет сделать гармонь, и плясать любого заставит. Я ведь тоже, скажи он слово, бегу сломя голову.
Попробуй не побеги.
Сабиржан-бабай, покашляв, вдруг заговорил, будто заскрипел немазаными колесами:
– То, что народ на карточки снимал, да, знавал, а вот про гармоники первый раз слышу.
Чебыный-бабай будто обрадовался, что вспомнил:
– А кино?.. – привычно замычал, растопырив ладошки.
Сабиржан-бабай начал говорить, но что-то у него внутри забулькало, он замолчал, долго прокашливался и продолжил:
– Только ли детишкам? Полдеревни ходило смотреть эти диафильмы. А ты – «детишкам»? Такая потеха была. Мутфилма называлась, а такая хохма от мутфилмов этих, стекла звенели.
Услышал это, и у меня внутри что-то зазвенело. Совесть, наверное. Разбили же мы эту штуку, что крутила ленту. Хотели посмотреть, как он работает. Разобрать разобрали, а собрать не смогли. Здорово влетело тогда.
Вали-бабай, видно, услышал-таки что-то из того, что говорил Сабиржан-бабай.
– Кина не видел, не знаю, смешно ли было? А вот радио слушать заходил. Маладис, слов нет, такое радио собрал. Какие кансерты слушали! Раньше ведь у артистов голос был. Голос! Один Илгам Шакиров десятерых стоил! Как запоет, плакать хотелось. Слушали, спасибо старику.
Соседям хорошо было. Набьется улица, яблоку негде упасть. Еще Кузьма-бабай гонял нас по магазинам, если бывали в городе, искали батарейки. В этом нет, едем в другой – и там нет. В животе бурчит, уже домой бы поехали, а нет. Еле как найдем, пройдет месяц-другой, а батарейкам – хана пришла. Нужно покупать новые.
Кузьма-бабай недолго прыгал у машины, захлопнул капот, указал на ведро, видавшее виды, что и ведром-то назвать нельзя.
– Сынок, сбегай-ка к колодцу, тащи воду! Помоешь машину! Смотри у меня, без булды только!
Раз надумал машину мыть, значит, в город собрался. Будет хорошее настроение, может, с собой возьмет. Бегом сходил за водой, за тряпкой и начал мыть.
А сам он пошел к старикам, уселся, вытянув ногу, а костыли прислонил сбоку. Сидят теперь вчетвером. За моей беготней следят четыре пары глаз. Сбегал за водой раз пять, окатил со всех сторон, машина аж заблестела, будто новая. Ведро опрокидываю на плетень, кричу: «Все, шик-блеск».
– Шик говоришь? – улыбнулся. – Ты и так у нас шикле малай[1]! – Погрозил пальцем: – Ну, что, поехали?
Ур-р-ра-а!
– Иди-ка, сынок, для начала принеси мой пиджак.
Спрашиваю: «Тяжелый?» Ага! Значит, с медалями. Я мигом домой. Прошу бабушку подать, а на ее немой вопрос: «Куда?», растопырив пальцы, поднимаю руки: «Не знаю!»
Помогаю ему надеть пиджак, сажусь в машину, щелкаю ремнями. По-ехали.
Чувствую, что он сегодня что-то не в настроении, задумался, поэтому и я молчу. Как только проехали деревню и вышли на дорогу, Кузьма-бабай и начал, да с ругательствами:
– Шайтан алгыры!
Эти слова он говорил только в особых случаях, что значит – черт подери. Потому что бабушка ох как не любила этого. «Не зови шайтана, – кричала ему, – как позовешь, так он и придет».
– Шайтан алгыры! Вали дали, Сабиржану дали, Чебыныю, в плену был, и то дали! А мне? Я без ноги вернулся, нет! Нет! Кузьме медали нет. Гвардии рядовому Кузьме Султанову не положно…
А-а-а, вот зачем мы едем в город... Ага, вот почему он в тяжелом пиджаке!
9 Мая ветеранам войны медали раздавали. Собрали стариков в клуб. Медали торжественно вручили, потом даже стол накрыли, сто грамм налили. А Кузьме-бабаю медаль не дали. Он ушел ни с чем. И даже к стакану не притронулся.
– Захочу пить, ящ-щик стоит! – Дал щелбан по стакану. – А этим? Пачкаться не стану! – Глядя на меня: – Айда домой, дел по горло, – и, стуча костылями, заковылял к выходу, а я бегом двери перед ним открывать. Работа у меня такая, когда я с ним хожу. Он-то сам не может.
Сели в машину и поехали домой. Вместо праздника пришлось навоз класть под огурцы, а сам он мастерил под них теплицу. Не соскучишься с ним.
Какой дурак там сидел и список составлял, что ветерана пропустил? Вот мы и едем выяснять.
Он долго ругался. Сначала на тех, кто, по его мнению, действительно был виноват, а потом на тех, кто просто попался на язык – каждого в отдельности. А после, может, хотел удостовериться, не забыл ли кого среди тех, кого следовало ругать в первую очередь. После этого обобщил, кого не знал по имени, по профессии, или по прозвищу. Отдохнул немного и по-новой:
– Шайтан алгыры! Они, может, так говорят… Эй, кто такой Кузьма, пропустим-ка его, не обеднеет… – Желваки играют, сам от злости надулся, покраснел. – Я вам пропущу, Кузьму Султанова! Пока живой, что положено, вынь да выложь.
Всю дорогу он говорил только об этом.
Я не хотел заходить в военкомат (что там потерял?), думал, в машине посижу. Куда там! Кузьма-бабай вел себя так, будто он пришел на классный час. Тогда о войне он не рассказывал, говорил, что рассказывать нечего, а вот у черной доски стоял будто памятник и требовал, чтобы мы учились хорошо. Сейчас тоже бросил на заднее сиденье старую куртку, хотя ветрено стало, остался в костюме и, будто не я тут один перед ним:
– Идем, сынок, не забывай, от чьих мы род ведем. От самого Султана! Пойдем! Сейчас попляшут они перед нами, без гармошки попляшут. На одной половице заставим прыгать. Ух!
Взял костыли, пошел, только медали зазвенели. Я бегу двери открывать. У двери крикнул охраннику по-русски:
– Мне – комиссара! – сразу прошел вперед.
Зашли в кабинет, Кузьма-бабай с ходу, даже не поздоровавшись:
– Товарищ военком! Што такое? Вали, значит, медал дали, Сабиржану дали, Чебыныю, даже в плену был, и то дали… А мне, ызначит, я ногу там оставил, медали нет?
Стоит за столом усатый в форме, ничего не понимает. Потом, когда до него дошло, в чем дело, он поправил усы и с грохотом вытащил ящик из-под стола. Схватил двумя руками и поставил перед Кузьмой-бабаем:
– Выбирай любую, как говоритца!
Дед выбрал одну, прислонил костыль, уперся об край стола и прикрепил к груди. Тут же потребовал таким же голосом, что и медаль:
– А дукамит!
– Щ-щас! Куда он денется, как говоритца! Щ-щас! Сделаем и это!
Вытащил из другого ящика стола маленькую голубенькую книжечку, поднял руку и шлепнул печать:
– А фамилию сам напишешь, как говоритца! – протянул книжечку левой рукой, а правую сунул в протянутую ладонь Кузьмы-бабая.
А тот подмигнул мне, мол, знай наших, и косо посмотрел на новенькую медаль, что заблестела среди старых. Посмотрел, легонькая такая, а старые-то, они тяжелые.
Я уж думаю, медаль забрали, сейчас зайдем в какую-нибудь столовую (как же приехать в город и не покушать городских котлет), попьем компоту и вернемся домой. Но его планы с моими не совпали.
– В такое место поедем, – подняв указательный палец. – Вот такие люди! – Догадываюсь к кому, есть у него тут «знакум». – Плавать умеешь же? Во, поплаваешь.
День, конечно, не такой, чтобы плавать, но я промолчал, может, покормят.
Приехали в дом у реки, встретил старенький дед. Старуха собрала на стол, вытащила бутылку. Котлет, о которых я мечтал, не было, но покормили неплохо. Я поел суп с теплым хлебом, потом поиграл с собакой, что ходила во дворе, но она исчезла в конуре. Покачался на качелях, что висели в саду. Бабушка к реке меня не пустила, сразу затараторила:
– Нет, нет, нет! От греха подальше, течение сильное. Не дай бог, не дай бог!
Как-то неудобно было говорить Кузьме-бабаю, пойдем уж домой, вот и слонялся по двору.
А он стал горячиться:
– Говорю, товарищ военком, Вали дали, Сабиржану дали, Чебыныю, даже в плену был, и то дали, а мне, ызначит, ногу там оставил, нету! Стоит военком передо мной ысмирно, не знает, что сказать. Поставил передо мной ящик медалей, выбирай, говорит, любую, гвардии рядовой Кузьма Султанов! Честь дает! Мне, Кузьме, значится.
Когда мы собрались домой, стало уже темно. Хозяева пытались уговорить его, как, мол, доедешь, останься ночевать, завтра утром поедешь. Куда там!
– Гварди рядовой Кузьма! Врагу не сда-е-е-тся, наш славный Варя-а-а-г…
Они хотели взять под руки и повести его до машины, но он потребовал костыли:
– Сынок! – заулыбался всеми тридцатью тремя лошадиными. – Одна нога тута! А где еще мои две ноги?
Ехали весело, с песней.
– Пой!
Я пел. Начал с пионерских: «Взве-е-ейся костр-а-ами, синие ночи, мы пионеры – дети рабочих...» Пропев все, что знал, перешел к революционным: «Вихри вражд-е-ебные веют над нами…» Где слова забылись, придумывал свои. Потом – «по просьбе ветеранов».
– Сынок, давай «Учкудук»!
Тут и слов знать не надо, знай тяни: «Учкуду-у-ук – три колодца...»
У поворота в деревню, смотрю, у него вдруг стали закрываться глаза. Я в упор к волосатому уху и громче: «Учкуду-у-ук...!» Он открывает глаза, трясет головой и уже в упор смотрит на дорогу.
Считай, почти доехали. Я замолчал, потому что спел все песни, что знал, тянуть «Учкудук» не могу, горло болит, да и фары вон наш дом освещают...
Тут какая-то неведомая сила, видно, тот шайтан, что упомянут был еще утром, как говорила бабушка, крутанул машину и потащил нас в джаханнам. К нашему счастью, в добрую преисподнюю без огня с кипящими котлами.
Сколько просидели, не знаю. Очнулся, да так нормально мне стало. Ну так в жизни не бывает, чтобы так было. Так-то оно да, но по колено в воде сижу. На лбу шишка, не иначе как проделки шайтана. Притронешься – болит ужасно. А Кузьма-бабай положил голову на руль да храпит.
Догадался я, в какую преисподнюю мы попали. Двери не открываются, темно, хоть глаз выколи.
Нащупал ручку от окна. Как запаянная, вот зараза. Наконец, начала крутиться. Стекло, скрипя, тихонечко спускается. Наступил на сиденье, вылез. Вытянул ноги, встал на землю, тут же и провалился. Осталось только замычать, как теленок. Уперся об машину, вытащил ноги, а кроссовки остались. Босой дотопал до края, ползком на четвереньках поднялся наверх. Вылез. Слышу, кто-то разговаривает:
– Вроде фары от машины мигали. Куда же пропали? Или мне показалось?
Догадался, что бабушка вышла. Иду на голос.
Она как запричитает на всю улицу:
– Ай, Аллах! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Бисмилла! Шайтан, что ли?
– Баба, не бойся, это я!
Пошли домой, подняли домашних, соседей, взяли фонарики и потопали обратно. Еле как вытащили Кузьму-бабая из машины да понесли по жиже до колен, он же еще тяжелый, будто из чугуна отлили. Как несли, сами только знаем. Вспотели, запыхались. А он проснулся, хлопает ладошкой по ляжке:
– Вот это да! Я здесь, что ли, еще? Думал, что в джаханнам попал, – не забыл и похвастаться: – А медаль-то я забрал! Старуха, слышь? Только внук вот говорит, что легонькая она.
– Ладно, пусть хоть какая. Тяжелую на войне только дают. Это уж так.
С трудом помылись в холодной бане и улеглись спать.
Утром смотрю – его и след простыл. Спрашиваю, где он, бабушка машет рукой:
– А-а-а... Трактор пошел искать.
Нацепив трос, вытащили машину. Как обычно, Кузьма-бабай начал разбирать, я – подай, принеси. Так-то он не кричит. Лыбится только по-лошадиному. Я настелил брезент, он открыл капот, я подаю ключи, он стучит. Бодренько так сложили все по порядку, чистили, мазали. До вечера возились, с перерывом на обед и на его послеобеденный сон. Гляжу, пока я уплетал жареную картошку, смылся куда-то.
Любит вспоминать, как военком стоял перед ним смирно и честь давал, тычет в меня:
– Вот свидетель, не вру.
Я говорю: да, так и было.
Но он никогда не расскажет, как он уснул за рулем и мы провалились в яму. По какому-нибудь поводу или без повода это напоминают деревенские сами. Такое быстро не забудут.
А кроссовки из ямы достал. Обувь-то дорогая, в ветеранском магазине купленная. Помыл, высушил, и сейчас еще ношу. Новые шнурочки хотел купить, да не нашел еще. Да они и со старыми хоть куда, главное, правильно завязывать, спутаются – замучаешься развязывать. Потом ходишь, а во рту вкус какой-то, видно, от ямы еще остался. Так оно, раз попробуешь вкус шнурков, забудешь не сразу.
Нескучная у меня жизнь с Кузьмой-бабаем.
[1] То есть подозрительный.