Проехала сегодня утром на своем авто, возвращаясь из бассейна, расположенного на берегу реки Белой, мимо моей альма-матер – университета, где училась когда-то давным-давно. Мельком взглянула на торжественные колонны, окольцованные понизу зеленым мрамором, на елки, обсыпанные коричневыми шишками. Эти елки и тогда, много лет назад, заглядывали в окна наших университетских аудиторий. И вдруг – такое нахлынуло! Такое – напрочь замурованное, запечатанное, похороненное на донышке души, казалось, навсегда забытое и потерянное, юное, горячее, чистое, нежное, хрустальное, наивное, настоящее, живое… И все это мгновенно откупорилось, как кувшин, обсыпанный пылью времени, и джинн воспоминаний вылетел на свободу!
Гутман читал нам лекцию по зарубежной литературе. Он анализировал и разбирал подробно рассказ Мопассана «Пышка». Но я не смотрела на лектора и не слушала его. Я сидела у окна в крайнем ряду и взглядывала то на верхушки тех самых елей, то на руки юноши, сидящего впереди меня в среднем ряду. Как же мне нестерпимо-страстно хотелось, чтобы эти тонкие, нервные, чуткие, музыкальные его пальцы дотронулись до моих пухлых юных губ, пробежали по моему лицу, достигли бы зеленых глаз и утонули бы в моей густой и пышной львиной гриве волос.
Я не помню, когда и с чего это началось, но он, этот молодой человек, этот юноша, мой сокурсник был со мной в мыслях повсюду и всегда уже несколько лет. Он заполнял собой пространство этого города, этого мира, этой планеты, когда мне было семнадцать, восемнадцать, девятнадцать…
На первом, втором, третьем курсе университета я цепенела, коченела, превращалась в соляной столб, когда он безразлично и равнодушно проходил мимо меня и случайно задевал вдруг меня в студенческой толчее рукой. Я терялась от любого его простого вопроса и не могла ничего ответить, словно какая-то дурочка. Да, тогда я была, конечно, застенчивой, скромной, постоянно смущающейся и неуверенной в себе девушкой с очень низкой самооценкой, несмотря на то, что за спиной уже росли крылья спортсменки, чемпионки, комсомолки и просто красавицы. Правда, в последнем я сама сомневалась: всегда считала себя некрасивой – маленькие глазки, ресниц нет. Но дело было в другом. В том чувстве, которое мешало мне дышать и преследовало меня по пятам. Я видела и чувствовала его, этого человека, всюду: в очаровательном, пылающем золотом и багрянцем сентябре среди пламенеющих и ароматных осенних листьев Софьюшкиной аллеи, по которой ходила заниматься в библиотеку Аксаковского дома. Он представал передо мной тонким серебристым инеем на ветвях январских деревьев и высокими дымами из домов частного сектора старой Уфы. Майские цветущие яблоневые и черемуховые сады – все заполнялось им. Все это разливалось в душе невероятной огромной нежностью, которая переполняла тогда мою душу до краев. Апрельская капель, срывающаяся с крыш мелкими алмазинками, и брызги из луж, раскрывающиеся веером, непостижимым образом тоже были связаны с той радостью и счастьем, которые я испытывала, увидев его в студенческой аудитории или в библиотеке. Конечно, никогда, даже под дулом пистолета в те времена я бы не рассказала ему об этом, не призналась бы в том, что меня мучило и жгло. Я бы никогда не открыла ему, да и никому другому, своего чувства, которое могла доверить только девичьему дневнику. Его я вела изо дня в день. Описывала подробно каждую нашу случайную встречу, каждый его взгляд, каждое его слово, воспринимаемое мною как некое высшее чудо жизни. Это было нечто очень личное, потаенное, запретное, глубоко запрятанное в экзальтированном и восторженном моем девичьем сознании. В разуме и в чувствах девушки, студентки филфака, опоенной допьяна и одурманенной поэтами Серебряного века и только что открывшей для себя Цветаеву и Ахматову.
И вот рождались свои собственные поэтические строчки. Корявые, наивные, неумелые… Но такие искренние и страстные…
До надрыва тосковать,
вздрагивать и обжигаться,
черные зрачки искать,
в светлый омут погружаться…
И бредовой ворожбою
мысли грешные окутать,
вить неспешно паутину,
чтоб любимого опутать…
Так неясно все и зыбко,
только семя страсти зреет.
Только память об улыбке
Веселит, пьянит и греет…
Чудится за словом смута,
бездна тайны и значенья…
Как прыжок без парашюта –
легкое прикосновенье!
От отчаянья к надежде,
от надежды снова к боли –
вот история болезни,
называемой любовью!
* * *
Итак, мне двадцать лет. Я студентка филфака. Застенчивая дурочка, не знающая жизни совсем, не понимающая людей и мотивов их поступков. Идеалистка, мечтающая о чем-то прекрасном и непостижимо-недостижимом. И я, наконец, определила это волнующее, мучающее меня чувство, подобрала к нему слово – «любовь».
А кто он? Вроде бы отслужил в армии, вроде бы работал слесарем на заводе. Зовут Славой. Похож внешне на писателя Эдгара По, рассказы которого – романтические и страшные – я любила тогда читать. Невысокого роста. Огромные серые глаза. Как взглянет, так мороз по коже. И, конечно же, пишет стихи. А кто из студентов филфака их не писал?
О стихах мы и заговорили с ним впервые, столкнувшись случайно на улице Ленина возле магазина «Детский мир».
Этот день навсегда врезался мне в память. Теплый, апрельский. Ослепительно ярко сияло весеннее солнце. Все вокруг искрилось, блестело под весенними лучами золотым светом. С крыш капало. Мы сидели на лавке в сквере около оперного театра на том самом месте, где когда-то стоял памятник Сталину, и говорили о стихах, о поэзии. Слава рассказал мне о своей поездке в Москву к модному тогда поэту Юрию Кузнецову. До сих пор помню поразившие меня кузнецовские строки, которые он процитировал:
«Я пил из черепа отца!»
И:
«Я крикнул: “Земля”! А земля под ногтями…»
Потом Слава прочел мне несколько стихотворений Николая Рубцова, показал его книжицу в мягкой зеленой обложке. Кажется, она называлась «Подорожники»… Я восхитилась этими стихами. О Рубцове услышала впервые именно от Славы. А потом влюбилась в рубцовскую поэзию навсегда. Меня и до сих пор волнуют просторные и удивительно свободные строки:
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных, вольных племен…
От той встречи осталось ощущение какого-то золотого свечения, прикосновения к чуду взаимного понимания… Но… Любит ли он меня так же сильно и страстно, как я его? Этот вопрос постоянно мучил и терзал. Выливался в стихотворные строки:
Убери с лица железо:
Мне бездомною собакой
Под рыданья полонеза
За тобой бежать и плакать!
Хочешь мой автопортрет:
Вспомни первозданный хаос –
Саламандрою в костре
Я гудела и металась!
Красный трепетный зверек
Прокусил грудную клетку.
От волненья изнемог
И уселся петь на ветку.
Плазма край горы прожгла,
Вырвалась и убежала.
На мерцании стекла
Шкурка белая осталась!
Ночью, дрожа в любовной горячке и лихорадке, я писала эти строки, посвященные ему.
Мы начали обмениваться тонкими школьными тетрадками в клеточку со своими стихами.
Он отвечал мне:
Что сердце? Крылато.
Что доля? Твоя.
И кажется – чья-то.
И вижу – ничья.
Посмотрит опасно,
Начнет ворожить…
И думаешь страстно:
Как весело жить…
* * *
Однажды в цветущем навылет мае мы всю ночь напролет в 415-й университетской аудитории делали стенгазету. Я, Слава и моя подруга Нелля. Мы с Неллей учились в группе тэ-эр бэ-эр, то есть татаро-башкирской. А Слава был приписан к русской группе «В». Мы набивали на пишущей машинке тексты статей, стихи. А затем приклеивали их на огромный лист ватмана. Что-то рисовали, чертили. К утру газета была готова. И мы вывесили ее на стене напротив лестницы на третьем этаже университета, где и располагался филфак. Я задыхалась от нежности и счастья всю эту ночь. Вот он, рядом, мне это не снится, с ним можно разговаривать, с ним вместе можно смеяться. Иногда мы случайно касались друг друга руками. Это ли не счастье! Что еще нужно? «Разве любовь – кровать? Разве любовь – тело?» – вопрошала я в своих стихах у него, выводя полудетские строчки корявым почерком в тонкой тетради в клеточку.
Много лет спустя мы с Неллей вспоминали эту историю со стенгазетой. И подруга говорила мне: «Думаю, что Слава был тогда влюблен в меня!» Я ее не разубеждала…
Но снова и снова в заветной тетрадке появлялись стихи, посвященные ему:
Как мучительно тягуч,
И прохладен, и прозрачен
Этот тонкий, звонкий луч,
Что судьбою мне назначен.
Мне забыть бы о тебе!
Мне начать бы жить иначе!
Но звенит чистейший луч.
Что судьбою мне назначен.
И пускай ты не со мной:
Я от горя не заплачу,
Потому что светит луч,
Что судьбою мне назначен!
Он мне отвечал:
…Нет, волос своих смятенных
Ты не спрячешь под косынку,
Если ветер догоняет
Разбежавшуюся рябь.
Отпусти на ветер пряди,
Отпусти на солнце тело,
Отпусти на сердце сердце,
Ну а я давно уж лодку
По теченью отпустил…
Особенно Славе нравилось мое стихотворение о сущности женщины:
Свежесть выстиранного белья,
Запах угля, земли и тополя…
Изначальная сущность моя –
Ветви лить березою во поле…
Не напрасно этот щенок
От улыбки во сне морщится.
И девчонка на куклу чулок
Надевает, как заговорщица.
Слава похвалил меня за это стихотворение и написал в ответ:
Как синицу подстрелить без патрона –
Песню силились родить эпигоны.
Но вспорхнула ты спроста на мгновенье
С изумрудного листа вдохновенья.
Обернулся твой привет
Мне абортом!
Ах ты, девочка, поэт,
Мастер спорта!
К слову, я действительно была мастером спорта по спортивной гимнастике и даже входила в молодежную сборную России до поступления в университет. Но к данному повествованию этот факт не имеет ровно никакого отношения. Привожу его лишь как комментарий к стихотворению.
* * *
На третьем курсе перед самым летом началась подготовка к вожатской практике. Скоро мы должны были разъехаться по пионерским лагерям, чтобы работать пионервожатыми. В солнечный цветущий майский день мы маршировали строем возле Дворца пионеров. Слава сидел на корточках в сторонке и наблюдал за шеренгой юных красавиц-студенток, как бы выбирая будущую спутницу жизни. Я тогда еще не предчувствовала своего предстоящего горя. Не знала, что подругу жизни себе он уже выбрал. Эффектная, большеглазая, она училась на инфаке и маршировала с нами в одном строю. Именно на нее он смотрел таким зачарованным влюбленным взглядом. А мне казалось, что на меня… И я была так счастлива тогда, что жизнь казалась мне одним огромным сияющим полем – бесконечным, безграничным, вечным.
В сентябре они поженились. А через год у них появилась дочка. Я молча пережила свое горе и разочарование. Мы со Славой по-прежнему обменивались тетрадями со стихами. Теперь он дарил мне стихи, посвященные любимой жене. А я дарила стихи, посвященные ему, моему возлюбленному, до которого ни разу не дотронулась даже пальчиком…
* * *
Впрочем, и у меня появился реальный, а не воображаемый друг – тоже студент филфака, но старше меня на курс. С ним мы гуляли по Уфе, взявшись за руки и разговаривая о литературе. Но только не о стихах, а о прозе. Он приглашал меня в кинотеатр «Родина». И даже пытался поцеловать. Но длинный его нос мешал, и мне было смешно от этого. Однажды новый друг назначил мне очередное свидание. Но я уехала со своими знакомыми друзьями-туристами на сплав по весенней реке Юрюзань, предпочтя свиданию с молодым человеком природу и путешествия. Мой друг сильно обиделся и скоропостижно женился. Несколько лет мы не общались. А потом снова помирились и остаемся верными друзьями и до сих пор.
К окончанию пятого курса выскочила замуж и я – за случайного, чуждого мне человека, старше меня на четырнадцать лет, даже не уловив, как это произошло. Всю свадьбу и праздничное застолье я горько рыдала, а гости не могли понять, что творится с невестой. Свадьба была не по «залету». Сыночек мой первый родился через двенадцать месяцев после нее. А жизнь вскоре снова столкнула меня с возлюбленным. Наши семьи получили квартиры в соседних домах.
Он написал об этом так:
Новый день – и все впервые:
Дали дымно-голубые,
Низовые грозовые
Кучевые облака,
И, как молния без грома,
Там, в окне чужого дома
Просияешь так знакомо,
Так далеко-далека…
Однажды я пригласила Славу с семьей к себе в гости на пирожки. В другой раз не выдержала и пришла к нему сама, взяв для конспирации маленького сына. Это было, конечно, шито белыми нитками. Мы чувствовали себя скованно и неловко при таких встречах, потому что не могли говорить – я при муже, он при жене – о том, о чем всегда говорили и о чем нам так хотелось говорить – о стихах, о поэзии. Но что я могла поделать с собой, если повсюду по-прежнему мне мерещился только он. Один только Он. И случайно или нет, но жизнь постоянно сталкивала нас нос к носу в самых неожиданных местах огромного мегаполиса. То в хозяйственном магазине, куда мы с мужем пришли покупать ванночку для нашего сына. То у книжного магазина «Букинист» на развалах. То в парке, то на улице. Встретив друг друга, мы вновь застывали как два соляных столба и не могли наговориться, невзирая на погоду: лил ли дождь, светило ли солнце, шел ли снег. И после создания наших семей между нами продолжала существовать некая мощная духовная связь, которая и приводила нас друг к другу и искрила при встречах случайно-неслучайных. Но постепенно эта нить начала истончаться и сходить на «нет». У каждого из нас шла своя непростая бытовая, семейная, профессиональная жизнь.
* * *
Как-то в конце мая 1982-го года мы снова случайно столкнулись на улице Ленина между корпусами мединститута и национальной библиотеки. В тот день с утра выпал обильный мокрый тяжелый снег. Он лежал на зеленой траве и на распустившихся листьях деревьев. Многие ветви, не выдержав тяжести, сломались и торчали желтыми обломками, словно человеческие кости. Я испытывала в этот день сильную тревогу, как будто предчувствуя какую-то трагедию, катастрофу. А Слава как ни в чем не бывало рассказывал мне с улыбкой о своей туристической поездке во Вьетнам, откуда только вернулся.
У него все было хорошо: рождались дети один за другим. И я понимала, что он сильно любит свою жену. И даже в мыслях не допускала – разрушить его семью. То, что происходило между нами, носило иной характер. Это была мощная духовная связь. Мы оба были одержимы, томимы духовной жаждой, мечтой о каком-то небывалом подвиге. И опирались в этой жажде друг на друга в душной и тесной атмосфере провинциального города, полного косной зависти и невежества. Как-то Слава отнес свою поэтическую рукопись в местный Союз писателей. Его там уничтожили, растоптали, мол, не стихи, а мистицизм какой-то, далекий от жизни. Потом там же морально уничтожили и меня за рукопись моих стихотворений. Тогда было принято не пущать молодых в союзы, потому что членство давало еще кое-какие привилегии и бонусы в жизни, а конкуренты никому были не нужны …
Слава не перенес пристрастную критику и утопил ту рукопись своих стихов в Белой. Я как-то легче отнеслась к полному разгрому: уже привыкла к тому, что все вокруг растаптывали во мне самое лучшее – живое, настоящее, естественное, детское, человеческое. Все… Даже мужчины, которых я любила уже совсем другой, простой земной любовью. Зерна, семена эти лежали долгие годы в черной мерзлой земле и ждали своего часа. А однажды проклюнулись и расцвели чудесными цветами под ласковыми и добрыми лучами маминого внимания и одобрения.
* * *
Обыденная жизнь вносила свои коррективы и в наши необычные отношения. Однажды Слава попросил меня устроить свою жену на работу, что меня очень удивило: у меня не было никаких особых связей. Как-то обратился с просьбой подарить ему свои книги по литературоведению. И я отдала ему штук тридцать таких книжек, подумав, что больше они мне никогда не пригодятся.
Как-то в голодные 90-е мы со вторым моим мужем отдали его многодетной семье мешок какой-то крупы…
Мы иногда сталкивались и в редакции газеты, где я работала, и он смотрел на меня смущающим взглядом.
– Что ты так смотришь? – спрашивала я его.
– Любуюсь, – отвечал.
Моя семейная жизнь… Первый брак рухнул и распался спустя семь лет после свадьбы, чего и следовало ожидать. Через несколько лет после развода я снова вышла замуж за рокового красавца и родила от него второго своего сына.
Судьба развела нас со Славой в разные стороны и надолго.
Но однажды мы снова случайно встретились в парке у озера.
– Ну и мужика ты себе отхватила! – с какой-то даже непонятной мне завистью и ревностью сказал он мне.
– А что – нельзя? – легкомысленно и кокетливо воскликнула я.
Потом мы нечасто, но пересекались на каких-то концертах, литературных вечерах, в литературном объединении. Но я уже не чувствовала той невидимой и сильной духовной связи между нами, которая была раньше.
До меня доходили слухи, что он сильно пьет и тоскует от своей нереализованности, непризнанности. Мне, до предела занятой своей семьей, работой, бытовыми проблемами, детьми, это состояние было непонятно и странно.
* * *
Однажды я бежала по улице 50 лет Октября к Дому печати в кокетливом розовом плаще и в полуботиночках с бантиками, толкая перед собой коричневую коляску с новорожденным – чудесным, нежным и розовым младенцем, моим вторым сыночком. Я торопилась в редакцию, чтобы получить декретные деньги. И вдруг он попался мне навстречу.
Увидев меня с детской коляской, Слава остановился как вкопанный, посмотрел долгим взглядом и сказал:
– Пойдем со мной!
– Поздно уже… Ты опоздал, – только и смогла я ответить.
Это первое, явное, прямое и открытое выражение его чувств ко мне, которое я ждала двадцать лет, тогда даже не задело меня, не взволновало вообще. Не до того было… Ответное его чувство, в которое я уже перестала верить, но на которое надеялась столько лет, прояснилось, но поблекло, увяло и осыпалось во мне, как роскошные белые хризантемы в октябре под первым снегом.
В последний раз я увидела Славу в шикарном современном офисе, расположенном в элитном новом доме на одной из центральных улиц города. Его дела были тогда на подъеме. Сам он устроился работать на первую товарно-сырьевую биржу в нашем городе, где, по слухам, получал очень хорошие деньги. А его жена – роковая красавица – бросила учительство и занялась эзотерическими практиками, очень модными и прибыльными в те времена. И она весьма преуспела на этом поприще. Я же тогда барахталась в нищете и в безденежье, впрочем, как и всегда. Пришла в их офис по каким-то своим делам. Может, собиралась на тренинг личностного роста или семинар по открытию финансового потока. Не помню…
Подойдя к приоткрытой двери, заглянула в комнату. Слава сидел в окружении нескольких женщин. Он выглядел вполне довольным и счастливым, шутил и смеялся. Я не решилась войти и поздороваться… Если б я знала тогда, что видела его живым в последний раз…
Вскоре Славы не стало.
Страшная дорожная авария. Лобовое столкновение. Он был за рулем. Шансов остаться в живых ни у него, ни у пассажиров – никаких.
Мы прощались с ним в ослепительно солнечный, невыносимо жаркий июльский день в старинном особняке Союза писателей. Его все же признали поэтом официально, издали две книжицы. А я и не сомневалась никогда в том, что он – настоящий поэт.
Он лежал в гробу с каким-то недоумением на лице, еще больше похожий на Эдгара По, чем при жизни, и как будто силился сказать мне: Nevermore. Впрочем, это я и сама понимала: все кончено, ничего никогда не будет с человеком, которого я сочинила, создала в своем воображении, окутала романтическим флером и которого не было на самом деле. Вся эта идеальная небесная платоническая любовь явилась лишь плодом моей девичьей экзальтированной фантазии, моими розовыми юношескими иллюзиями, развенчанными страшным ударом стекла о стекло, железа о железо.
* * *
А недавно, роясь в своих архивах, я нашла тонкую книжечку его стихов «Посвящение» с дарственной надписью: «Свете с лучшими дружественными и нежными чувствами». И словно молнией поразили меня его строки:
Ревную женщину чужую,
на ревность не имея прав,
угрюмо, яростно, вслепую,
свой долг супружеский поправ.
Не пожелаю и врагу я
Мучений пламенней и злей:
Я к ней самой ее ревную,
И сам себя ревную к ней.
Но тлеют, рвутся связи, нити
Со всеми, кто мне дорог, мил…
Казните, милые, казните,
Давно я сам себя казнил.
Я зарыдала, прочитав эти строки. Ну почему, почему так поздно дошло до меня, что это послание адресовано мне? Именно мне!
А может, я все же ошибаюсь? И эти стихи были написаны не для меня? Ведь, говорят, он был большим любителем женского пола.
Я утерла слезы и продолжила читать тоненькую книжечку, то немногое, что осталось от этого человека, от моей незабвенной юности, от невозвратных светлых хрустальных иллюзий.
И вдруг меня снова прожгло следующее его стихотворение, заканчивающееся отсылкой к строкам из моего послания к нему, из той тоненькой тетрадки в клетку.
Я тогда написала: «Мы сажали деревья в мае, в молодых испареньях реки, Золотые часы, играя, ты сорвал у меня с руки…»
А его ответное стихотворение звучало следующим образом:
Только сами себе мы приснимся вдвоем
на вечерней безбрежней заре.
И по розовым улицам тихо пройдем, –
Оборвутся они на горе.
И когда мы минуем глухие дворы,
Свое сердце тебе отворю,
За широкой рекою с высокой горы
Ты увидишь иную зарю.
Позабудут рычать одичалые псы.
Смолкнут чайки на Белой-реке…
Но куда же спешат золотые часы,
На жасминной твоей руке?
Но что я могу тебе ответить на этот вопрос, когда ты приходишь ко мне, мой возлюбленный, мой реально-придуманный герой из мира инобытия в мои сны?
Часы те золотые давно сломались и потерялись, никуда больше не спешат. Да и рука моя уже далеко не жасминная…
Прости меня, дуру глупую!!! Прости за то, что я четко и ясно поняла твое послание ко мне, твое признание мне в своих чувствах лишь через пятнадцать лет после твоего ухода из жизни! Прости, что предала тот ослепительный широкий луч, которому клялась в верности юной девушкой и от которого увела меня прочь грубая, неотвратимая и неотложная реальность.
В книжечке его я увидела упрек за это предательство:
Вот и грязь блестит остекленело,
И в морозном инее трава.
Легким паром, тающим и белым,
Оказались жаркие слова.
Разве смог бы я с тобой проститься
И уже не верить чудесам?..
Что слова? И жизнь моя клубится
и уже восходит к небесам.
Что любовь? Душа оцепенела
от дыханья позднего ее,
как в тумане рощ заиндевелых
прожитое жухлое рванье.
Принимаю этот упрек. Но как все же славно, что была в моей жизни эта хрустальная и чистая перекличка апрельской алмазной капели, безудержно, отважно, самоотверженно и самоубийственно срывающаяся с влажных блестящих крыш вниз…