Все новости
Проза
4 Августа 2023, 13:07

Андрей Назаров. Участь

Петя

 

Ласковый был мальчик, тихий. Останавливался часто, прижимался к матери, смотрел куда-то вдаль. А мать рядом стояла, любила его.

Как вырос немного, научился свечку зажигать и в пламя глядел подолгу. В школу его отдали, по соседству, в Фелесино. Походил год, потом учитель сказал, что школа у них начальная, четыре класса всего, а Пете там делать нечего, он и без того всё знает. Сказал ещё, что надо в Переславль везти в среднюю школу и в пятый класс записывать.

– Но у кого он там жить будет, в Переяславле? – спросил отец.

Подумали – и рукой махнули, других забот полон рот.

Сидел Петя как-то за столом, отобедали только, смотрел на свечу, да вдруг и скажи:

– Михеич умер.

– Ты что, Петя!

– В овине упал, не встаёт. Не встанет, умер он.

– Да Михеич нас всех переживёт! – отец воскликнул. – Полторы бутылки принимает – и хоть бы хны!

– Сходи, – мать приказала, – сходи, отец, не чужой нам Михеич.

Зачертыхался отец, но шапку нацепил и пошёл. А там уже с полсела набилось, в овине. Мёртвым лежал Михеич.

Вернулся отец, на сына смотрел, думал.

– Ты про Михеича как прознал? – спросил осторожно.

– Не знаю, тять, увидел просто. Тут, в огоньке.

Другим днём отец в Переславль собрался, в лесхоз, договор подписывать от хозяйства. Мать на дорогу собрала, расцеловались, перекрестила она мужа, а Петя от свечи своей говорит:

– Не езжай, тять, Пахом напился, возле Заливок машину перевернёт, все погибнут.

Замерли домашние, что сказать, не знают. Даже у братьев не повернулось «Врёт он всё!» крикнуть.

Побледнел отец, мешок с плеча опустил на пол.

– Пойду, – сказал, – мать, к Пахому, проведаю.

Вернулся, лица на нём нет.

– Уехали уже.

– А чтой-то за тобой не заехал?

– Запамятовал, стало быть.

 

К утру известие пришло – разбился уазик, все погибли с Пахомом.

 

Смолчал отец, потемнел. Ночью жене сказал:

– Неладно с Петей нашим, чуешь? Как быть, мать?

– Давно замечаю, – ответила мать и зарыдала вдруг в подушку. – Петенька, Петенька мой, простая душа! Потеряем мы его, потеряем Петеньку, я знаю!

 

Утешил её отец как смог, а сам из ночи мрачным вышел, в Переславль поехал, никому не сказав, а оттуда врача специального привёз.

 

Тот попросил всех выйти, подсел к Пете и вопросы задавать начал. Петя отвечал – ровно, тихо, чисто. Так врач и сказал:

– Да, Пётр, хорошо отвечаешь – ровно, тихо, чисто. Давай ещё картинки посмотрим. Вот, тут что видишь?

Выкладывал он свои странные картинки на стол. Петя ответил ему три раза, потом перестал.

– Мне неинтересно, – сказал. – Я знаю, что вы сами о них знаете и чего от меня ждёте.

– Да, – вполголоса заметил врач. – Это случай!

 

Помолчал, пожевал губами.

– Что делать будем? – неожиданно спросил Петю.

– Ничего, – ответил мальчик. – В больницу я с вами не поеду.

– Ты откуда про больницу?.. Поедешь, коли надо.

– Нет, – ответил Петя. – А силой возьмёте, так я всё про вас расскажу.

– Это что же?

 

Петя зажёг свечу, всмотрелся в пламя и сказал:

– Как вы прошлым годом заключение дали о болезни человека здорового. И про то, как...

– Хватит! – воскликнул врач. – Не возьму я тебя, мальчик, забудь.

– Могу ещё сказать, когда умрёте.

 

Врач на двор выбежал, с трудом в себя пришёл.

– Ничего не надо, – родителям объявил. – Считайте, что сын ваш – Пётр, страж порога.

– Чего он страж? – отец переспросил.

– Неважно. Ну, просто гений. А с этим жить надо.

Сел в медицинский уазик – и укатил, даже про деньги забыл.

– Правду говорят, что психиатры эти сами… того, – подытожил отец.

 

Петя не рос, всё тоньше, прозрачнее становился, и отдельно от него жили глаза на лице.

 

Мать подходила незаметно по ночам к его кроватке. «Маленький мой, – думала, – нет у тебя сил тут быть. На другое твои силы уходят. Как бы помочь мне тебе?» Но ни тронуть его, ни укрыть, ни рыдать не смела – страх сковывал беспричинный.

 

Слух о Пете прошёл сёлами, отец Феофан, настоятель Сальяновской церкви, в дом пожаловал.

 

Не готовы оказались, засуетились всем домом на стол собирать, только Петя сидел молча, глядя неподвижно в пламя свечи. Отец Феофан словно и сам лишился речи, стоял перед ним, переминаясь, потом снял наперсный крест и перекрестил Петину голову. Надел крест, поднял прозрачную его ручонку, нагнулся, поцеловал – и вышел молча.

 

С тех пор совсем уже не трогали Петю, обходили молча, как святого, зачумлённого.

 

Вскорости автомобиль прикатил, отец Феофан взял его в Переславль, к архиепископу.

 

Первый раз в автомобиле Петя ехал, но смотрел пред собой, прямо, на окошки не оборачивался. Подвезли к терему каменному, провели покоями и посадили за стол в трапезной. Посуду белую поставили, суп принесли.

 

Петя ел мало, отказался, сидел неподвижно.

 

Тут человек высокий в богатом чёрном одеянии подошёл, руку протянул к его губам. Петя не пошевелился, рассматривал перстни на протянутой для поцелуя руке.

 

– Так, – произнёс человек в облачении, – не воцерковлён, стало быть. Жаль. Ты что ж это, отрок, предсказываешь? Грех, большой грех. Господь Бог наш будущее от детей своих скрыл, в том великое помышление Его о нас. А ты – раскрываешь.

 

Петя молчал.

 

Человек в облачении задумался.

– Но коль наделил тебя Господь таким даром, так то не случайно. На благо используй.

Он пошарил в одеждах, достал фотографию дородного священника в белом облачении и положил перед Петей.

– Сказать можешь, когда человек этот умрёт?

– Свечу, – ответил Петя.

– Свечи! – крикнул собеседник, и тут же вбежал служка со связкой свечей.

– Мне одну, – сказал Петя. – И зажигать должен сам. Спичкой.

Он зажёг свечу, всмотрелся в пламя и, не глядя ни на собеседника, ни на фотографию, сказал:

– Он следующим веком умрёт, на седьмом году.

Собеседник помрачнел. Взял фотографию и вышел.

Вернулся, держа несколько других.

 

Петя, глядя в пламя свечи, называл время смерти запечатлённых людей – и вдруг перед ним легла фотография собеседника. Что-то предупредило Петю, он посмотрел на архиепископа и сказал:

– Нет, этого я не могу.

– Почему?

– Живым вижу, не могу.

– Так я выйду.

– Не надо, я не смогу.

– Значит, в тайне Господь сохранил. Неисповедима мудрость Его.

– А, вот пожар будет, всё сгорит, – неожиданно сказал Петя.

– Что сгорит, что?

– Всё тут погорит кругом, и дом этот тоже, только стены останутся чёрные, мне видно так.

– Ну, спасибо, отрок, что упредил, мы меры примем.

– Не надо, – ответил Петя, – не поможет, сгорит всё.

– А когда?

– Следующим месяцем, посерёдке.

– Так мы меры…

– Люди подожгут, лиц не вижу.

– Може, ошибся, отрок? – спросил собеседник, но взглянул в его лицо и тяжело вздохнул. – Чем наградить тебя? – спросил. – Проси что хочешь.

– Не надо мне ничего, – ответил Петя и задул свечу.

 

Архиепископские палаты следующим месяцем сгорели. За Петей приезжали каждый день большие люди на красивых автомобилях и нанимали его для прояснения своих дел и планов. Отец теперь брал за него крупные деньги, мать плакала. Так прошло два года. Петя оставался тем же, не менялся, не рос. В какой-то день он затосковал, когда приехали за ним, сказал: «Болен».

 

Он был всегда один, тихий мальчик Петя, братья и сёстры никогда не садились c ним рядом. Он смотрел в оконце, там, на улице в пыли мальчишки гоняли мяч. Его не примут играть, да он и не умеет. Никто не интересовался им, не спросил никогда: «Как ты, Петя?» Даже мать смотрела на него только издали и вздыхала тихо. Так и просидел он короткую свою одинокую жизнь – молча, с зажжённой свечкой.

 

Петя никому не хотел зла, но приходилось говорить страшное, потому что в свече видел он судьбы людей. Один раз его избил человек, чью скорую гибель он предсказал. Петя после этого долго болел, лежал дома, мать приносила еду, но никогда не задерживалась у его кровати. Петя много теперь знал о жизни людей, о мыслях их и желаниях. Они помнились, застревали, и ему становилось тяжело нести непрошеное знание о тех, кто населяет эту землю.

 

Он предсказывал чужое, неинтересное ему будущее и знал, что самого его никакое будущее не ждёт. Он не захотел жить, мальчик Петя, простая душа, и он умер.

 Мольба

 

Сияющий взгляд он там встретил. Взгляд девочки с мячом. Они с сестрой скакали по просторному коридору, соревнуясь в ловкости движений, как все дети, все девочки. Было в ней то, что удерживало, не позволяло отвести взгляд. Она тянулась к мячу, рассыпая светлые локоны, лицо её составляли лёгкие, изящные, слегка закруглённые линии. Девочка, очевидно, проигрывала младшей в движении и черпала силы, глядя на него, в непонятной, как бы интимной близости открывая ему свою слабость, потребность в опоре и защите, потребность в нём. Его пронзила мысль о том, что девочка эта – его судьба, что он будет с ней и дождётся, пока она вырастет.

 

Мать её, чувствуя, что отношения у них не сложатся, вскоре ушла к прежнему возлюбленному, забрав с собой младшую дочь. Он обещал содержать их и остался с девочкой. Как только за матерью закрылась дверь, она обняла его. Отстранившись, оглядывал он просторную пустынную квартиру, где они были предоставлены самим себе, и думал о том, что их ждёт здесь.

 

Девочка изменилась, взгляд её таился в сияющей радости, она постоянно находилась возле него, облокачивалась, просила помочь застегнуть платье и потереть ушибленную ногу, она воспроизводила все маленькие хитрости женщины, заложенные в её природе. Врывалась перед сном в его комнату в ночной рубашке, путалась, падала ему на руки.

 

– Погадай мне, – попросила. – Правда, я буду долго жить?

 

Он раскрыл её ладонь, и холодный пот прошиб его. Линия её жизни не то что до пульса не доходила, она рассыпалась в мелкие хаотично разбегающиеся нити, едва начавшись.

 

«Господи, – подумал он в ужасе, – да она не жилица!»

 

И сверкающий победой, уверенностью, любовью взгляд её заставил замереть. Переведя дыхание, он выдавил:

– Долго, родная, долго.

С тех пор им овладел страх, он молился о каждом дне, считал эти дни счастья, их прогулок, парков, каруселей, их цирков и дельфинариев. Он ни в чём ей не отказывал. Потом начал водить её по врачам, преодолевая ненависть к лечебным заведениям. Она чувствовала – это неспроста, он скрывает от неё что-то, – и требовала объяснения. Он отделывался общими фразами, и впервые она не верила ему.

 

Он помнил день, когда почувствовал, что с ней что-то произошло. Она начала беспричинно почти неприметно слабеть, он видел, что она угасает, слишком глубоко он чувствовал её. У неё уже не светились глаза, она не хотела есть, он кормил её с ложки, умолял, понуждал, и она начинала ненавидеть его. Он носил по квартире её невесомое тело и глотал невидимые слёзы. Шли дни. Она таяла в его руках. Он постоянно вытирал со лба холодный пот, понимая, что лишь беспомощно свидетельствует её конец. Приходили врачи, качали головами и молчали. Потом потребовали перевезти её в больницу. Она закричала так, что у него заложило уши. Врачи незаметно скрылись.

 

– Я теперь скоро умру, – сказала она. – Я хочу раздеться. Совсем.

– Зачем, маленькая моя?

– Просто. Я хочу, чтобы ты увидел меня. Ну, увидел, какая я.

 

Со щемящей нежностью рассматривал он её только начавшее развиваться тело, лёгкую линию бёдер, пробивающиеся золотые штрихи внизу живота, беспомощную, едва намеченную грудь и острые детские ключицы.

 

– Ты прекрасна, – сказал он.

«Боже, – думал, до крови закусывая губу, – почему она, ну почему именно она, единственная моя, неотрывная?»

– Ты замёрзнешь, маленькая, давай я тебя одену.

– Одень, – сказала она, – меня только мама одевала, но давно, очень давно.

Он одевал её, осторожно касаясь нагого тела. В какой-то момент она прижала его руку к животу и задержала там.

– Не мешай, малышка, – сказал он, и она с неохотой отпустила его.

 

Ночью он перебирал все доступные возможности. Самым верным казалось везти её в Германию на обследование. Надо собирать деньги, много денег, но как? Он обдумывал это решение, как вспомнил вдруг, что у него была мордовская бабка, умершая давно, которую он никогда не видел, – и дикая идея посетила его. Мучительно вспоминал он имя бабки, и оно, наконец, поднялось в памяти, как из ила: Анава Ивановна. Колдуньей была бабка по семейному преданию, и лечила, и наводила порчу, а опричь того судьбы предсказывала.

 

Он напрягся и стал звать её – как знать, что с этими колдуньями после смерти происходит. Засыпая, он стискивал в себе мысль о бабке – и вдруг увидел шевелящийся серый комок. В углу землянки, что ли. Шевелился комок, шипел, потом вырос немного и потемнел, стал головой, скорее круглой печёной картошкой, покачивающейся на полу и обёрнутой к нему подобием лица.

 

– Баба Анава, внук я ваш, – представился он картошке на всякий случай, – Павел. Сын Игоря вашего, может, помните его.

 

Картошка как бы треснула, рот бабкин, надо понимать, раскрылся. Звука он не слышал, но речь каким-то образом понимал.

– Чагой тебе, внучек?

– Мне девочку вылечить надо, помогите!

– Помочь можно, да обойдётся дорого, не от меня то зависит.

– Так я заплачу, кому только?

Картошка затряслась, сморщилась, рассмеялась картошка.

– Не, внучек, деньгами не отделаться, собой платить надо. Бери на себя её боль, коли любишь.

– Люблю, баба Анава, люблю. Всё на себя возьму.

И ответ её понял:

– Ты сказал.

Сморщилась картошка. Растеклась по полу, и землянка просветлела, в квартиру превратилась.

Он поднялся в постели и вздохнул освобожденно – жить будет его девочка.

 

Утром он рассказал ей о ночной беседе – затихла она, обняла молча.

– Как же? – спросила потом. – Если теперь ты умрёшь, так я без тебя не останусь, мне тут делать нечего, не хочу ничего.

– Не беспокойся, я сильный. Давай не будем об этом, – предложил он. – Пойдём лучше в парк.

 

И девочка его, никуда не выходившая неделями, согласилась вдруг.

Он неотрывно наблюдал, как жизнь поднимается в ней, словно лепестки цветка оправляются после летнего дождя. Он был счастлив, но вскоре сам начал уставать. Всё чаще ему хотелось прилечь, силы покидали его. Пришёл день, когда она это заметила. Она сидела рядом с ним и держала его за руку.

 

Потом строго приказала:

– Позови бабку. Пусть сделает наоборот.

 

Он сжал зубы, чтобы не разрыдаться, и отрицательно покачал головой.

 

Она плакала, она умоляла, до боли сцепив руки, она стала женщиной, которая боролась за свою любовь.

 

Отчаявшись, она твёрдо, почти грубо сказала:

– Хорошо. У тебя – бабка, а у меня – Бог. Посмотрим, кто кого.

 

Она ушла в свою спаленку, зажгла две свечи и принялась молиться, как учила её в детстве бабушка.

 

Она вернулась тихой, села рядом.

– Что долго так? – спросил.

– Пока Богородица не услышала, – ответила она.

– Услышала?

– Теперь да.

 

Неделю они ещё прожили, лежали рядом. Открывая глаза, смотрели друг на друга неотрывно, и она целовала его лицо своими слабыми губами.

 

– Ты был бы мне мужем, – сказала девочка.

– Да я тебе в отцы гожусь. Трудно бы нам вместе жить было. Люди, они…

– Ты мне и теперь муж. И отец, – ответила она. – Так есть. Все девочки об этом мечтают, я знаю. Я люблю тебя, ты не думай, я – женщина. Только обними меня крепче, когда мы умирать станем.

 

Они умерли в одночасье, избежав поношения и мести того мира, на который выпала их любовь. И не было на свете людей счастливее.

Гадание по птицам

 

По утрам к гаражу шёл, осматривал автомобиль, на котором предстояло везти директора, на свободном карбюратор чистил или движок перебирал. В ожидании размышлял о том, что прежде был тут колхоз, потом – совхоз, теперь хозяйство. Люди по сёлам всё редеют, кто в город подаётся, кто от пьянства помирает до срока. Ничего тут давно уже не растёт, не чинится, не производится, земли продаются незнамо кому, тем, что и носа сюда не кажут, – а начальство всегда на месте, даже и в числе растёт, а вместо «москвичей» с «жигулями» стоят в гараже их «ауди» и джипы.

 

Днём директора в ближайший городок, в Шадровск, возил, прикорнул в кабине. Вечером друзья зашли, посидели, под соленья выпили, новость обсудили: в соседнем Маринино жена по пьянке мужа топором зарубила, обоих знали.

Всё вроде как всегда, жизнь идёт своим порядком, но он-то знал, что это только форма одна, скорлупа. Как Нюра уехала в столицу на заработки, так и опустело в нём, как в заброшенном доме. Два года они прожили, детей его Нюра поначалу хотела. Красивая она, уверенная в себе, сильная, первая работница на ферме. А как и ферму прикрыли, и хозяйство развалилось, то заскучала, одна дома сидя. И денег он приносил в разы меньше прежнего, с огорода жили. Как-то ночью не спалось, прижала его к себе, сказала в плечо: «Всё, Коля, не можем мы так. В город к Наташке поеду, она там пристроилась, пристроит и меня. А потом и тебя вытяну, место найду, у тебя руки золотые, а там мастерских автомобильных – на каждом углу». Не нашёлся он, что возразить, отпустил.

 

Поначалу написала Нюра, дескать, официанткой в гостиницу подруга устроила, в ресторан богатый. Потом ещё письмо пришло, сбивчивое и непонятное, – выгнали её, не согласилась она на что-то, потом ещё куда-то её взяли, и терпеть она эту работу не может. Понял, что пьяная писала, а что хотела, и сама не знала или ему сказать не могла.

 

Утром выходной выпал, дробовик взял, в соседний лес отправился. Опушкой шёл, потом сел – трудно, пустота душу тянет. Неладно там с Нюрой, третий месяц уже писем нет. Вздохнул полно – и вверх уставился, в редкие облака, стывшие на небосводе. Так и прежде смотрел, когда беда к горлу подступала.

 

И тут вороны сорвались, вспугнуло их что-то, и отрывистый грай накрыл его. Он всмотрелся и начал вдруг понимать, что их с Нюрой судьба сквозит во внезапных перемещениях по небу этих трепещущих кричащих комков. Беспорядочный полёт птиц неведомым образом выстраивал линии их бед, открывал будущее.

 

Он понял и поверил. Сжался, как от удара, зная, что всё так и сложится, всё, что увидел. Когда птицы угомонились, и лес укрыл их, и стихло, он опустил голову, задумался. Потом решил: «Пусть так, а всё равно сделаю, как показали. Это правильно».

 

Он взял расчет и уехал в Москву. Наташкиного адреса не знал, искать решил Димона, мужа её разведённого, они вместе когда-то в столицу рванули. С Димоном в одной части служил, в десанте. Прибыл утром, день полный разыскивал, нашёл, наконец, в овальном доме новой стройки, каких не видел. Жена открыла, пригласила подождать, своя, видно, деревенская. Чай пил, Димона дождался, тот узнал, обнялись. Жена стол собрала, водку красивую поставила. Заметил, что богато Димон живёт, мебель фирменная, заграничная, не квартира – хоромы.

 

Под разносолы пилось легко, три штуки уговорили. Покурить пошли в отведённую комнату. Тут Димон и предложил взять его к себе в охрану, бригадиром он там состоял. Димона развезло, много рассказал, чего не надо. Понял, что в братки его Димон сватает, а там дела тёмные, не охрана никакая, а разборки, рэкет. Слышал о таком – много ребят знакомых туда ушло, ценились десантники.

– По рукам, Димон, – сказал. – Только условие у меня: Нюру помоги найти.

– Сделаем, – ответил Димон, засыпая в глубоком кресле. – Завтра сделаем.

 

Другим днём на джипе Димона поехали, отыскали Наташку, та зарделась, как о Нюре спросили, мямлила, отвечать не хотела.

Димон ей оплеуху влепил, за волосы схватил, лицо поднял.

– Отвечай, сука, прикончу!

Объяснила, что в закрытом клубе Нюра, проституткой. Серьёзные люди держат.

– Ладно, – сказал Димон. – Сам не решу, к шефу поехали.

Шеф принял, Пробуравил взглядом, выслушал Димона.

– Беру твоего, – сказал. – Головой за него ответишь, Димон. В чьём доме деваха его? А… Вот это в масть! Давно собирался с митинскими разъехаться. Займёмся. А тебе, телёнок, носа не совать, не твоего ума заморока.

 

Через неделю Димон привёз к нему Нюру в гостиничный номер.

– Разбирайтесь, – сказал. – Вот и паспорт к ней. Знал бы ты, каких людей за неё положили! Ладно, на службу тебе выходить пора, не тяни.

 

Нюра не то что чужой, другой совсем стала, на улице бы не признал. Как вести себя, не понимал, в кресло сел, до неё не дотронувшись, рассматривал, как фотографию.

 

Долго молчали, пока не догадался, наконец, бутылку достать, разлить.

– Выпьем, Нюра, живы всё же.

– Не, Коля, не живы мы.

– Что же это они с тобой?..

– Ссильничали, Коля. Наташка меня туда сдала.

– Убью!

– Нет, Коля, не убьешь. Они слоятся, не счесть, имён у них нет.

Застонал, голову руками стиснул.

– Как же отпустил я тебя?!

– Не вернёшь, Коля. Ни меня, ни себя.

– Вот что, Нюра. Домой не заезжай, сразу – в Горенки, тётка у тебя там по бабке, там искать не станут. Да и некому тебя искать, Нюра, порешили твоих хозяев. Огородом займись, людям помогай, коли что. А деньги тебе посылать буду, здесь деньги большие крутятся, на нашу долю хватит. Подумаешь там, решишь, что дальше.

 

Сказал – и птиц вспомнил и открытое ему их полётом, знал, что не поедет его Нюрка в Горенки.

 

– Так, значит, решил, Коля. Я без тебя тут полгода, считай, от горя выла, а ты меня гонишь теперь? Не было моей воли, Коля, поверь, прости меня, дуру, на деньги повелась, дом бросила. Взгляни, Коля!

 

Она поддёрнула рукава, протянула ему руки в шитых полукруглых шрамах.

– Вот, Коля, как я жила без тебя. Да ради тебя только и жила, иначе – прибрала бы себя давно.

На колени он перед ней упал, обнял, рыдал в ноги, удержаться не мог.

– Что же теперь, что?.. – бормотал.

 

Сползла она с кресла, завалила мужа и отдалась ему мучительно и яростно, опросталась от всей ненависти, намученной сердцем.

 

Как утром пришла в себя, дышалось ей легко и мысли строились.

 

– Остаюсь с тобой, Коля, решила. Что ни будь, а вместе. Не стану без тебя жить. Ты у них теперь бычок нетёртый на доверии, Димон сказал. И не сорваться тебе с крючка, за меня должок у тебя перед ними. А убьют тебя, так я следом уйду. Но, может, других поубивают, а тебя Господь моими молитвами убережёт. Тогда поднимешься, командовать будешь. Советуйся со мной во всём, многому меня здесь научили, правила знаю.

 

Служил Коля верно, позиций в перестрелках не сдавал, в тире часами занимался, японские единоборства осваивал, держал себя в форме, работал. Своих отстаивал до конца, в авторитете ходил, знали, что доверять этому молчаливому мужику можно во всём. Как Димона убили, бригадиром стал, деньги другие пошли, дела крупные поручали, справлялся, людей своих подобрал. Нюра двух пацанов ему принесла. Детей и дом в порядке держала – сама, прислуги не заводила. Матерью стала любящей, надёжной, внятной. Но первым всегда Колю почитала. Летом на море детей возили. Обстоятельным мужиком был её Коля, крестьянином, в предков своих уродился. Детям радовались, иногда выпивали вечерами, пели вполголоса, склоняясь головами, свои песни, каких не знают в городе. И слышали в голосах друг друга, что только двое их тут, на земле, они да дети их.

 

Жили скромно, богатство отложили – не россыпи намеренные, но детям – на всю жизнь.

 

На пятом году городской их жизни всё чаще стали являться Коле по ночам те птицы, чей грай слышал он тогда на опушке. И увидел он заново знак, ему посланный, – пора.

 

Другой ночью не отрывался от Нюры, как в юности. Напугал жену, кольнуло её страшное предчувствие, вскинулась в постели, в плечи впилась.

– Что с тобой, Коля? – спросила.

– Всё, родная, пора мне, оставляю тебя завтра.

– Ты что намечтал, Коля?!

– Стрелка серьёзная на завтра забита, убьют меня, Нюра. Пора, птицы позвали.

– Тебе к врачу, Коля, какие птицы?!

 

Вздохнул он и рассказал, как открылась ему жизнь полётом вспугнутых ворон – тогда, на опушке.

Слушала Нюра, молчала, верила.

– Зачем же ты, Коля, на себя крест этот принял, если наперёд знал?

– За тебя, Нюра, чтоб не сгинула. Вот и в убийцы пошёл, а теперь мой черёд, справедливо. Выбора у меня не было, без меня птицы решили. Зато сыновей оставил. А ты жить должна, поднимать их. Всё ты осилишь, Нюра. Денег теперь хватит, детей в достатке держи и в строгости. Учи их, где учат лучше, денег на это не жалей.

 

Упала Нюра на мужа – забыла про жизнь.

 

Третьим днём похоронили Колю на Ваганьковском. Кортеж из десятков машин провожал, почёт Коле оказали, вдове серьёзную помощь определили.

Отголосила Нюра по мужу, осталась одна детей растить. Помощи от друзей Колиных не приняла, чтобы сыновей подалее от них держать. В другой город переехала, фамилию поменяла, затерялась.

 

Останавливалась часто на улицах, запиналась в шаге, Колю вспоминала. В небо на птиц глядела подолгу, о судьбе детей прочесть надеялась.

 

Ничего, птицы как птицы.

Собака

 

В сквере сидел на лавочке, неподалёку от дома. Собака подошла крупная, метис, чёрная в жёлтых пятнах. Поцеловал её в морду, а она объяснила, что погулять хочет. «Иди, – сказал, – милая». Она и ушла. Потом мужик подсел.

 

– Ты куда, – спрашивает, – собаку отпустил?

– Гулять пошла, а куда – не сказала.

– Чего делать теперь будем?

– Да, вон, за угол пойдём, выпьем.

Пошли и про собаку забыли. Из местных мужик, про детство рассказывал. «Похоже на наше, – думал, – но полегче всё же, голода не знали».

 

– Я из коренных, викингов, – мужик представился.

– Я тоже, – ответил он, – из коренных, русских.

– Да мы, парень, одних кровей с тобой, выпьем.

Выпили, понятно.

– А собака-то где?

 

Там музыка играла, танцевали кто с кем, ночь поздняя. Он почему-то пьяных девок не любил, трезвел.

Оставил мужика, за собакой пошёл, а она под дверью. Рядом сел.

«Что, – спросил, – делать будем?» – «Пойдём», – говорит. И повела на бульвар, к дому с раскрытой дверью. Зашли, и женщину он увидел.

 

Она на колени опустилась, обняла собаку, и застыли они так. Красивая женщина, и собака красивая, и любви такой безмолвной не встречал он по жизни, а её, кажется, только и искал.

– Ваша собака? – спросил.

– Моя. Только умерла она давно.

– Как это?

– Ну, просто умерла. А теперь соскучилась, за мной пришла. У меня ведь, кроме неё, никого не было. Теперь вместе, как прежде.

 

Слов не нашёл, «дурдом» – подумал. Но нутром чувствовал – другое, что-то за этим другое.

 

– А меня она зачем сюда привела?

– Подумала, может, с вами здесь останусь, не захочу с ней уходить.

– И как?

– Никак. Она говорит, пора нам.

– Да, конечно.

– А вы оставайтесь, тут выпивка есть. Я больше не вернусь.

 

Стоял в дверном проёме, глядел вслед, как медленно шли они под фонарями открытым бульваром, и женщина держала на шее собаки опущенную руку. Недолго совсем шли – и тихо истаяли.

 

 

Девочка сна

 

Это желание просыпалось в нём беспричинно. Он надевал свой лучший костюм и шёл в Третьяковку. Там он всегда находил картину, которую миновал прежде, хотя и знал, но не воспринял её в себя, не сделал частью своих переживаний. Но в этот раз он ничего не искал, стоял у Сурикова, художника, любимейшего с тех лет, когда его водила сюда мама. На полотне дышала Русь, та, которой он не застал и о которой лишь слышал от бабушки устные предания, связанные с его предками. «А ведь жить там я бы не смог, – подумал он. – В каждую жизнь родиться надо». Долго он размышлял пред картиной, потом решил, что на сегодня хватит, исполнился впечатлением, так лучше держать его, не разбавляя.

 

На выходе у лестницы поддержал споткнувшуюся девочку, что-то мимолётно коснулось его памяти, но ушло. Она слегка подвернула ногу, он вывел её в музейный двор, а потом за решётку, на улицу. Идти она не могла.

 

– Я вас домой отвезу, – сказал он.

И неожиданно услышал:

– Не надо, мне некуда.

– То есть как?

– Да так, некуда мне. Я теперь не знаю тут никого.

– Тогда ко мне, – предложил он, смутно понимая, что взваливает на себя нечто небывалое и добром это не кончится.

 

Подумал тут же о беспризорных детях, которые стягиваются в Москву, попрошайничают и воруют. Но в Третьяковку такие дети вряд ли ходят. Одета она была несколько необычно. На джинсы ниспадала кофта с широким распахнутым воротником апаш, похожая на те, что в Серебряном веке носили художники. Но всё чисто и опрятно.

 

Остановил машину, помог девочке сесть и отвёз домой. Там положил её на диван, размял ногу. Она сморщилась от боли, видно потянула сильно. Укрыл её пледом, пошел на кухню, поставил сковородку на плиту. Когда вернулся с яичницей, она спала.

 

Девочка осталась у него жить и сразу приобрела странную власть над ним. Вывих её прошёл, и целыми днями она решала, куда они пойдут, когда он вернётся с работы. Она не просила, не предлагала, она приказывала. Они объездили все театры, осмотрели все музеи и галереи, потом она переключилась на кино. Такой развлекательной программы он не позволял себе никогда в жизни.

 

Как-то ночью она пришла в его спальную, легла рядом, обняла его и сказала, что замёрзла. Он оцепенел, согревая её, и страшные мысли ураганом понеслись в голове. Этого он не выдержит.

 

– Если ты согрелась, то уходи, – выдавил он наконец.

– А я и не мёрзла. Я – к тебе, теперь можно, я привыкла.

– Ты с ума сошла, тебе сколько лет?

– Мне много. Люди столько не живут, поверь.

 

Он вскочил с постели и спрятался на кухне, да там и заснул. Это повторялось каждую ночь – после кино. Он не мог её выгнать и не понимал – почему, терпел.

 

Но однажды он не успел убежать.

– Теперь и ты привык, – сказала девочка.

– Вот и всё, – услышал он утром за завтраком. – Мне пора.

 

Пока он собирался спросить, зачем ей теперь-то уходить, она исчезла. Он почувствовал себя осиротевшим и другим днём надел парадный костюм и пошёл в Третьяковку.

 

Рассеянно бродил он по залам, отыскивая её.

 

И отыскал.

 

Под её изображением на металлической дощечке стояла надпись: «Девочка с персиками».

 

 

После войны

 

Собираясь за столом, пили, пели и дрались, как когда-то их убитые мужья. Только выли по-бабьи, и рыдали потом, расплевавшись на всю жизнь, и снова собирались по праздникам, сбитые вместе одиночеством и горем.

 

Под Рождество, в Сочельник, сошлись к вечеру у Клавдии, стол накрыли. Немного их со двора собралось – четверо бездетных баб – другие на смене ишачили или в свободные часы по родне разъехались. Да и праздник никакой, не из газеты. Все свои, кроме приблудной Лизы. Всегда её на посиделки звали, тихая такая женщина, за столом молчит, а певунья первая.

 

– Это, бабоньки, ночь особая, как чую, – заявила Настя, кутаясь зябко в светлый пуховой платок.

Холодно не было, угля Клавдия не пожалела для буржуйки. Но к лицу Насте платок этот был, последний мужнин подарок.

– Что ж, не иначе как Бог мужика тебе пошлёт? Да героя, не иначе. С руками и ногами.

– Может, и ещё с чем, – добавила Ксения, и бабы фыркнули.

– Пошлёт, – уверенно ответила Настя. – Я уже со своим Игнатом договорилась, позволил он мне.

– Это он с того света с тобой разговоры ведёт? – спросила Ксения.

– С того, а что?

– Ничего. Мой вот не отвечает.

– А ты говори с ним, Ксюша, не оставляй, он и ответит, – уверила Настя.

 

Водки на столе была бутылка, а самогона – трёхлитровая банка, деревенская родня у Клавдии гостила.

– Ну, за Бога, хоть он бы помог.

Чокнулись, выпили, – родился всё же. После войны и за Бога вроде разрешили.

– Хорошо бы помог, да не с нами он, – сказала Манька, женщина отвлечённая. – Нагрешили мы супротив него, вот и отвернулся. Будь с нами, так не допустил бы…

– Это ты у старухи Матвеевой поспроси, та расскажет.

– Да она из ума выжила.

– Вот-вот, кто из ума исходит, сразу верить начинает. Ты приглядись, там, у Сокола, церковь попустили, так кто туда ходит? Больные да блаженные.

– Да уж, конечно, партейные не сунутся.

 

Водку выпили под винегрет, банку на четверть опустошили.

– Споём, бобылки, – сказала тихая Лиза и затянула звонко, будто другой человек в ней очнулся: – Как во поле…

Отдышавшись, помолчали и снова налили.

– Тихий ангел пролетел, – сказала Манька в повисшее молчание.

– Давай за него, пущай с нами и тихий будет, – отозвалась Клавдия.

Выпили за ангела.

 

– Пойду я, – сказала Настя и поднялась.

– Куда это ты на ночь глядя? У меня ещё и бутыль не почата. Завтра – выходной, гуляй, бабы, до утра!

– В церкву зайду, к Соколу, недалече тут. Праздник у них, служба. Тятя с мамкой всегда ходили. Схожу и я, благо беспартейная.

– Да холодно, Настя, куда ты!

– Платок у меня, – ответила.

Смотрели бабы, как накинула Настя тулупчик и платком подвязалась, да подбоченилась, да притопнула.

– Хороша? – спросила и рассмеялась.

– Пьяная ты, Насть, не ходила бы лучше.

– Ноги несут, значит, знают.

 

Пили и пели бабы, своё друг другу про вдовью жизнь втолковывали, Настю, гулёну, осуждали привычно, без злобы. Ксения с Клавдией поцапаться из-за карточек успели, хоть до драки и не дошло. Крик стоял в натопленной комнате, шум, дым коромыслом.

 

И тут Настя вошла с военным. Как умерли все, дышать забыли.

– Вот, бабоньки, познакомьтесь. Олег, старший лейтенант, лётчик. В церкви мы встретились.

 

Налили военному бабы и наблюдали, оцепенев, как он Настю за руку держит зачарованно, словно невесту, и глаз с неё не сводит.

– Валенки, валенки… – снова занялась Лиза, спасая баб от невмещаемого молчания, – и стронулось всё.

– Ночь под Рождество, – заговорила Клавдия сквозь песню. – Бог чудеса вершит, значит…

– Вершит! Ну, ты загнёшь! – перебила Ксения. – Да что-то не всем он вершит, Бог твой.

– Оно по вере, – заметила отвлечённая Манька.

 

 

Участь

 

Она уже успела двойню потерять в родах. Сидела за стойкой неподвижно со стеклянным взглядом, обращённая юным своим, детским лицом к залу – к пьющим, танцующим, целующимся, не видящим друг друга. Своя тусовка, ничего нового, никого. Всех она тут знала, и обрыдли они ей все со своими утешениями.

 

Неожиданно парень подсел – чужой, тощий, обношенный. Не её круга.

 

Заказал стопку, ей ничего не предложил. Она допила и тоже заказала – мартини, полусладкий, любимый.

 

Пригубила, снова к залу обернулась и услышала:

– Горе у вас.

Дёрнулась, как полоснули по больному. Хотела по лицу влепить, едва удержалась.

 

– Тебе чего надо, пошёл отсюда, сейчас охрану кликну! – проорала она, перекрывая грохот музыки.

– Да кличь. Мне не надо ничего, это тебе надо.

– И что же мне надо?

– Детей вернуть. Родить тебе надо.

Опять она дёрнулась от боли.

– А ты откуда знаешь, ублюдок, тебе кто сказал?

– Никто, не знаю я тут никого. Мне говорить не надо, слышу я.

– Врёшь.

– Нет, не умею я врать. Коли врать начну, то это уже и не я буду.

– Да как же живешь без вранья?

– Плохо, наверное, бедно. Но не в том жизнь.

– А в чём, знаешь, может?

– Нет, не знаю. Но не в деньгах. Ради денег и лгут, да и убивают их же ради.

– Открыл Америку! И чего это ты, бессребреник, сюда пришёл? Мы тут богатые все, не тебе чета. Да и как пропустили тебя сюда?

– Потому что ты меня позвала.

– Да сдался ты мне!

– Ты не знаешь. Я тоже не знал, просто мимо шёл и тебя услышал, горе твоё кричало.

 

Как-то обмякло всё в ней, и напряжение многих недель, скручивавшее пустое тело, ослабло вдруг.

 

– Ты этот... маг, что ли?

– Какой я маг! Слышу просто.

– И что делаешь, когда слышишь?

– Ничего. Делать-то я ничего и не умею. Просто рядом стараюсь быть, но позволяют не всегда. Не знают они.

– Ну, вот я тебе позволила, – и что?

– Так отпустило же тебя, правда?

– Правда, – неохотно согласилась она.

– Человека у тебя нет, плохо.

– Какого ещё человека?

– Ну, мужа, мужчины. Ты и рожала от кого, не знаешь.

– Врёшь, знаю! – ответила она и подумала: «Чего этому-то убогому врать?»

– Ну ладно, не знаю – и что?

– И дети не знали, не захотели так.

– Юродивый ты, что ли?

– Может, и юродивый, но ведь так и было.

– И что же мне теперь?

– Помолись, сходи в церкву, попроси. По горю Господь даёт.

– Не, я туда сроду не ходила.

– Вот и вышло у тебя так.

 

Она не ответила, заказала два виски – для себя и для него. Знакомый подошёл, поцеловал в щёку по-братски, прогнала.

– Выпей, пророк, – сказала, и выпила, и расхохоталась. – А без церкви нельзя, старым способом?

– Ты уже пробовала, ещё хочешь?

– Не знаешь, почему мне убить тебя так хочется? – раздельно спросила она, и унаследованное от матери – заострённое, хищное – проступило в детском её лице.

– Знаю. Правду я говорю, за неё всегда убить хочется.

 

Она прислушалась к своему умиротворенному, расслабленному телу и почувствовала, как в глубинах его рождается желание.

– Нет, – ответила, – не за правду. Плевала я на правду твою, я и сама про себя всё знаю. А вот не понял ты, слушатель, почему убить тебя так хочу.

 

Кровь отхлынула от его лица, он сидел выбеленный, напряжённый, а потом стал клониться с высокого табурета – и рухнул бы, но она успела его удержать, прижав к себе.

Почувствовала телом – жилистый парень, крепкий.

 

– Не бойся, дурачок.

 

– Я понял тебя. Только мне нельзя. Я вот тебя освободил, а крепь твоя в меня перешла, не отпускает, зажала – не вздохнуть. А если это… то умру. Сразу умру, знаю. Не надо, думай о другом, о другом, страшно мне.

 

– Так ты что же? Никогда?..

– Никогда. Нельзя мне. Я что даю, то у меня отнимается. Болезнь какую сниму с человека – а она во мне сразу оживает. Сам его болезнью страдаю. Иногда долго, очень долго.

– А без этого нельзя обойтись?

– Не знаю. Участь моя такая, не сам выбирал.

– Ты выпей со мной, мальчишечка, оттянет, я знаю.

 

По три дозы виски выпили, прежде чем улыбнулся он. Просияла и она, склонилась к нему, как своя, близкая.

 

– Ну вот, видишь, отходит, я же знала, мальчишечка.

Тут другой знакомый подошёл развинченно.

– Что это за чмо с тобой? – спросил удивлённо.

Позы не меняя, влепила ему с размаха увесистую пощёчину, отлетел.

– В психушку тебя сдать надо!

– Звони, слюнтяй, посмотрим, кого увезут!

 

И тут закрутило её до изнеможения, она поплыла, сладкие волны захлёстывали её, поднимаясь из недр естества. Она испугалась, что потеряет сознание, и, склонившись к нему, забормотала скороговоркой:

– Мальчишечка, милый, пойдём, помоги мне. Ты ведь уже помог, так не бросишь же? Ты в Бога веришь, он тебе простит, он знает, что добрый ты, что к нам пришёл, не побоялся, не побрезговал. Я такого хочу, как ты, чтобы знал всё, чтобы помочь всем мог. А тебя тут всё равно убьют или сам ты себя убьешь, такие не живут на земле, я знаю. Я тех знаю, что живут, сколько же я их видела! Проклинаю! А меня ты не знаешь, я другая совсем. Он счастливым будет, твой сын! Я беречь его стану, никогда не брошу, всё только ему, ему! Поверь мне, мальчишечка, мне есть что отдать, и я всё отдам.

– Бредишь ты, красавица, бредишь, – произнёс он печально.

 

Он изменился внезапно, стал крупнее, что-то тёмное проступило в глазах. Но на лице по-прежнему стыла та же неуверенная, к иному обращённая улыбка.

 

Она чувствовала, что сейчас, вот сейчас всё решается в нём, – и обхватила, прижала, обдала желанием.

 

– Ты мужчина, ты мужчина мой, – бормотала, – ты защитишь, поможешь, да?

 

Он встряхнулся, обнял её и твёрдо повёл вперёд через танцующий зал.

 

Очнувшись утром от холода, она обнаружила себя в подсобке, лежащей на груди трупа. Она поцеловала его в ледяные губы, спокойно поднялась и оделась.

 

«Не обманул ты меня, мальчишечка, – подумала она. – И я тебя не обману».

 

Она понесла в ночь – и знала об этом.

Из архива: июль 2011г.

Читайте нас