Родительский
Мальчишки, распахнутые, как весна. Самые зоркие глаза, самые чуткие уши. Этот шумный народ в нашем селе – главный. Здесь рано остаются за старших. И в собственной семье, и на улицах, и в «катакомбах» двухэтажных панелек, бань, гаражей, разномастных сараюшек, частных домиков. За старших – в прямом смысле слова, ведь работы в селе нет, как водится, и мамы и папы (у кого они есть) выезжают на целый день в другие села и в соседние города.
Очень хотят вырасти поскорее эти мальчишки. И даже кажется, что не прижимистость семейных бюджетов, а именно это стремление ввело среди пацанов одну-единственную моду – на вещи старших братьев. Они носят длиннорукавые куртки, широченные штаны и растянутые шапки, не дожидаясь, пока станут повыше и все это будет впору. И, верно чтобы казаться повыше, все время проводят на крышах гаражей и бань. Это местный аттракцион.
Самое простое сельцо. Здесь две старые детские площадки, школа и стадион. Здесь нет центров раннего развития, музыкальных школ и секций по фигурному катанию. Здесь вообще много чего нет для детей. И это обстоятельство воспитывает их по-своему, приучая к жизненной смекалке. А уж фантазии этой ребятни позавидует любой городской мальчик.
Вот Валька, к примеру, и был городским. Когда он появился, он так и говорил всем: «Я городской!» Он вписывался тяжело, его дразнили за неуклюжесть и здоровенный рост. Он был выше своих одноклассников-первоклассников на две головы, и только ровный ряд сменившихся уже зубов выдавал его приблизительный возраст. Валька пошел в школу лет в девять. Учителя с ним маялись: он ничего не мог запомнить.
Одноклассники в конце концов Вальку приняли, но он потянулся ко взрослым. Он голосовал на дороге, останавливал машины и заводил с водителями длинные светские беседы. Он мог бесконечно провожать мамочек с колясками и всю дорогу «почемучкал». Через пару недель Вальку знали все, даже в соседних деревеньках, куда он тоже добирался «поговорить».
Конечно, мы с ним однажды познакомились. Дело было весной, и речка уже вскрылась, и мы с сыном шли к мосту, чтобы поздороваться с рекой. Валька встретился на полдороге и спросил:
– Это твой внук? А ты, что ли, его бабушка?
Нечасто меня в мои двадцать восемь лет называют бабушкой. Но Валька ответа не дождался. Он их вообще как-то не жаловал, эти ответы. Он спросил:
– А вы куда идете-то? А-а, на речку… Только на речку, и все? А дальше?
– А дальше мы не пойдем, – говорю. – Только на речку, и все.
А Валька посмотрит-посмотрит и опять спрашивает:
– А дальше? Что, не пойдете?
– Да нет. До речки только.
Странный получался диалог. Впрочем, в промежутках Валька рассказывал замечательные, очень добрые истории про козлят. Оказывается, у них дома целая козья ферма, и мама доит козочек, и он каждый вечер пьет пахучее молоко. И у него, у Вальки, есть самая важная в мире обязанность – давать новорожденным козлятам имена. Он перечислил имена всех своих козлят, а потом снова спросил:
– А после речки вы куда?
– Домой, Валь, наверное. А что?
– А что? – повторил он глуповато. – А что, у вас и конфет с собой нету?
– Ну, нету сегодня.
– Эх вы! – и он припустил бодрым бегом обратно, в конец улицы, где встретил нас.
Когда мы возвращались с реки, то снова увидели Вальку. Он опять провожал кого-то, целое семейство из бабушек и тетушек, и карманы у него сильно топорщились, а с губы текла шоколадная струйка. Говорить ему было некогда, но он подмигнул мне и, счастливый, сказал:
– Сегодня родительский! Эх вы!
И показал рукой куда-то далеко вверх. Я посмотрела: там, на горе, белели кладбищенские крестики и было много людей. Валька, видно, думал, что мы идем туда же. По дороге он еще несколько раз обгонял нас, и встречал народ, подтягивающийся к кладбищу, и со всеми вел свои светские беседы, и деловито оттягивал карманы для конфет.
Вообще-то Валька не совсем местный. Он живет в соседней деревне. Деревня не деревня – так, огрызок из горстки домов на горке, всего в километре от центра села. На горке, которую легко преодолевают ноги моего маленького сына, а вот цивилизация подползет-подползет да и кувыркнется вниз. И потому здесь все еще в ходу похвальба: «А мой дом – самый близкий к колонке», и в августе сюда тянутся грузовики с дровами, и сухо щелкают топоры, и синяя зима на горке всегда с кудрявым дымком.
Как-то Валька принес из своего «огрызка» в центр села двух слепеньких котят. Он пытался продать их «по сто рублей кошка». А в конце дня, обезумев от долгой неудачной торговли, стал макать их мордочками в лужу.
– Валёк, поди домой-то, – окая, прикрикнула с балкончика беззлобная баба Тася.
– Да ну, мамки нет, – протянул Валька, поднял котят и стал как вкопанный над лужей, а потом жалостливо разревелся.
Потом я узнала, что мамки у него нет совсем. Его взяли из детского дома, взяли с ним и еще двоих. Тех двоих уже вернули обратно, а Валька пока живет.
Земля и каша
«С этого и надо было начинать». Как часто вклинивается в наши повседневные разговоры этот отрезвляющий упрек. Когда говоришь, говоришь, не остановишься, и вдруг всплывает одна-единственная мысль, которая суть всего и ради которой, может быть, и было все это сказано, но тебя останавливают и упрекают: «С этого и надо было начинать!» И это то, что я каждый день говорю себе здесь, в неказистом маленьком местечке, среди стареньких домов и покосившихся заборчиков, среди забот о рассаде, земле, хлебе… С этого надо было начинать свою жизнь.
Она и началась здесь: вторая, третья, пятая – неважно какая. Важно, что началась все-таки, а то, что было до нее, можно записать себе в архив. Как длительное пребывание в башне из слоновой кости, за тонкими стенами которой слегка просвечивает жизнь. И иногда пробиваются ее настоящие запахи – запахи земли и каши. Мне всегда хотелось обрести этот запах – земли и каши. Чтобы он исходил от меня – как от матери юного героя Апдайка…
…Мы стали новоселами два года назад. Два с половиной, если точнее, но эта половина здесь не играет большой роли. Потому что три ли года пройдет, пять ли, десять ли – здесь, если ты приезжий, то ты приезжий навсегда, на всю длину лет своих. На всю дистанцию, в конце которой соберется тебя проводить родное уже село, и, если кто-то спросит: «Кого хороните?», ему ответят: «Да вот, приезжие были, помнишь, шестьдесят лет назад въехали в коробчихинскую квартиру, в тот год, когда у Петровых машину угнали, а рыжую корову Ильина съели волки».
Это не мрачная шутка, не шутка вообще, это здесь как бы само собой. Село все помнит и все подмечает, село будто бы ставит галочку над каждым, и эти галочки иной раз, кажется, передаются даже из поколения в поколение. Когда разговаривают местные старожилы, то и дело слышишь такие длинные, понятные только здешним местам определения: «Это тот Никитка рябой, бабы Дуни внук, который Митрофановым капусту всегда помогал окучивать, а жена его к Колькиной Танюхе ходит все время, которая у клуба живет. Поняла? Ну вот, я тебе про их уфимского зятя и говорю».
Вот и мы получили свою навечную галочку, первую, въезжая осенью в светлое, чистое, отделенное от города длинными дорогами и огромным лесом сельцо. Невероятно «кудрявая» дорога через лес. Особенно последний ее отрезок, проложенный в обход болотистых мест, и потому такой витиеватый. Эти завихрения растрясли наш нехитрый скарб и без того нескладные и тревожные ощущения, и потому первый шаг навстречу новому долгожданному дому и людям, заранее любимым, помнится мне как что-то диссонирующее с настроем здешних мест. То ли оттого, что птицы-то как раз улетали в эти дни, и люди поднимали лица к небу и прикладывали козырьком ладонь ко лбу, обсуждая небывало ранний этот отлет. А тут – на тебе, залетные цапли из города!
Но нас встретили очень приветливо, не по злобе своей, а по местной привычке выспрашивая: не за долги ли перед коммунальными службами переселили нас на этот островок самовыживания, в этот рай огородов и нехитрого животноводства? Али еще какая причина? А какая – мы и сами не знали. Но верить в то, что молодая семья с ребенком доехала сюда на собственных желаниях и по своей воле, местный народ как-то отказывался. И как поверишь, когда сами своих детей пытаются, сил не жалея, устроить в город? А тут – ни горячей воды, ни работы, и только высятся на краю села корпуса ферм бывшего колхоза-миллионера, давно разрушенные, – как напоминание о былом процветании.
Первое время было ощущение реалити-шоу: как будто нас забросили на какой-нибудь остров и оставили выживать. Главное, что и зрители у этого шоу были – все село. Когда люди узнавали, что мы журналисты, – сочувственно качали головами и прищелкивали языками. Журналист по меркам современного умирающего села, где нет своей газеты, – существо в высшей степени обреченное и ни к чему не приспособленное. И здешний народ не сомневался, что через пару месяцев мы так же тихонько уедем обратно в город, намакавшись черствого хлеба в горькое масло безработицы.
Но мы жевали этот бутерброд наравне со всеми, выезжая в два соседних города на заработки, и не хулили судьбу. Среди зрителей нашего выживания находилось немало таких, кто помогал, как родным. Сейчас об этом даже совестно вспоминать, но я стеснялась ходить в сельский магазин, потому что пожилая его хозяйка (она же продавщица) тайком подкладывала моему сыну в карман сладости и всегда «обвешивала» нас, подсыпая в пакет побольше крупы. Из нее получалась самая вкусная каша на свете. Мы не могли зайти в сельмаг, чтобы присмотреть ребенку валеночки или резиновые сапожки, потому что хозяюшка неизменно хватала меня за руку и горячо причитала:
– Еще чего, покупать вздумала! У меня от внука остались, сегодня вечером тебе принесу!
Мы разделили с селянами ту суровую зиму двухгодичной давности, которую все вспоминают здесь и теперь. Котельная, обросшая долгами, работала вполсилы, и мы мерзли в своих блочных домах, постоянно рискуя лишиться еще и электричества. Слабая проводка не выдерживала, если кто-нибудь из соседей включал обогреватели. И когда та зима стремительно перешла в аномально жаркое лето, наше реалити-шоу закончилось. Не потому, что жизнь перестала проверять нас на прочность, не потому, что мы уехали назло всему. Просто однажды через все село прокатилась груженая «газель». К нам явились новые «городские цапли».
Молодая семья с детьми. Немного испуганные глаза, суматоха, разгрузка домашнего скарба, и снова «неудобные» вопросы про долги по коммуналке. Эти новенькие были новее нас, они еще ничего не знали, а мы уже обросли некими знаниями и определениями. Мы уже знали, кто такая «тетя Даша, что красила Ивлевым забор и уронила банку краски на козу», и еще много чего могли определить. И главное – мы могли дать этим «цаплям» что-то от себя: детские вещи, мешочек сушеных яблок, морковь и кое-какие нехитрые советы.
Весною мы распахали небольшой клочок земли и впервые воткнули туда замоченные и разбухшие семена. Наша жизнь запахла кашею земли.
Собаки и собаки
На краешке леса темнеет вода. Она, как залегший большой зверь, темнеет в ложбине, и запах воды, нестерпимо желанный, теплый в сравнении с колким снегом, прелый, вязкий, хвойный – этот запах радует собачий нос. Мой нос. Первые лужицы в весеннем лесу. Я мчусь к ним, взбрыкивая задними лапами, я пес, лохматый, с клочками необлинявшей шерсти. И, опуская к воде морду низко-низко, так, что хвоинки от моего дыхания кружатся по поверхности, я вижу, что вода не темная, а золотая. Ее окрасили в желтый цвет прошлогодние опавшие листья.
Это волшебный весенний сон, который снился мне всю зиму. Сон и мечта, моя и бездомного пса, который всю зиму спал в нашем подъезде. Наши зимние грезы объединились в моей голове, потому что собачий сон тревожен и короток, а уж в этой вислоухой голове роятся по ночам, наверное, страхи за собственную шкуру и мучительные видения еды.
Пса зовут Сосиска – в честь любимого лакомства. Вот, знакомьтесь. Каждое утро, стоит нам приоткрыть дверь квартиры, как в щелочку ее уже смотрят черные глаза вполне человечьих размеров, так что ни глазками, ни глазенками их назвать просто нельзя. Они говорят с винни-пуховским задором: «О! Здорово! А я тут случайно проходил мимо!» А потом косятся в сторону нашего кота, поспешающего домой после ночных репетиций сводного кошачьего хора, и говорят уже ему: «О! Эт ты опять! Ну ща, погоди, хозяин нам чего-нибудь вытащит, и мы, Сосиска Великий, пустим тебя домой! А вообще, кто раньше встал – того и хозяин».
Муж надевает тапки и идет платить дань этому лохматому бесстыднику.
Сосиска привязался к нам год назад. Он сразу почему-то решил, что он наш, и заключил с нами свой собачий договор. Это ведь только человек, подавая бродячей собаке еду из руки, может подумать, что ничем ей больше не обязан. Собака, придерживаясь всемирного тайного заговора собак, решает совсем иначе. «Человек заключил со мной договор», – говорит она. Так, получив однажды сосиску, Сосиска обязался ходить за нами хвостом, куда бы мы ни шли, а потом – спать у нашей двери, охранять наших детей на улице, тереться о наши ноги, и так далее, и тому подобное. И попробуй только задержать на пару часов зарплату (в виде сосиски)!
Я пишу о собаке и улыбаюсь, но сердце у меня сжимается. Я не люблю подобных банальных фраз, но тут по-другому не скажешь. У меня сжимается сердце и на секунду даже как будто перестает качать кровь – каждый раз, как подумаю, что Сосиске-то от нашего веселья невесело. Ему вообще невесело, его история не для смеха. Сосиска был домашним, у него были конура и миска, была семья, где росли дети, но он однажды отвязался и убежал. Это банальный случай, все, кто держал собак на привязи у дома, знают, что собаки иногда отвязываются и убегают. Но Сосиске этого не простили. Может быть, его просто вычеркнули из сердца, а может быть, он в этом сердце никогда и не был. Ведь в иное сердце конура с собакой не помещаются. И потому, когда Сосиска вернулся домой, дома у него уже не было.
Этого не мог понять никто, но хозяев не осудили. Хотя нет – осудили, конечно: по селу, как таракашки, ползали пересуды-перетолки, но в глаза так никто и не осмелился сказать, и это было странно. До сих пор не могу дойти до этого своей головой, и потому множатся во мне по ночам мысли собаки, которая разделила наше дружное, мирное село на две половины. Одни подкармливали и жалели, другие грозили палкой и ругали почем зря.
Вообще-то в селе бездомных собак множество. Иной раз выйдешь на улицу в будний полдень, а людей на ней нет – одни собаки и собаки. Но Сосиска уродился огромным, как теленок, и своею величиной сделался виноват. Он был ласковый пес, ласковый со всеми, а вот теперь, силами воинственной половины села, вооружившейся палками, сделался агрессивным и лает на каждого встречного мужчину.
Существо четвероногое – выживает.
Ему пробивали камнем голову, ему резали нос ножом, его сбивали на машине. И от этих встреч с двуногими у Сосиски остались на теле три большущих шрама, которые затянулись в тоненькие дорожки, не покрытые шерстью, – собачьи линии жизни. Но все эти камни, палки, ножи… Как ни странно, здесь, за чертою города, это воспринимается людьми как нечто банальное, какая-то ненормальная норма. Есть в медицине такой термин – «норма-патология», когда вроде бы что-то неправильно, не от природы, но в условиях нашей жизни можно с этим смириться и существовать.
Собака в селе – не то, что собака в городе, совсем не то. Здесь трудно себе представить, чтобы кто-то взял домой щенка, как ребенкозаменителя, которого запросто берут с собой в постель, целуют в нос и дают погрызть любимый тапок. Здесь собака – нужная в хозяйстве вещь. Как холодильник, как пылесос, как велосипед. К ним, конечно, привязываются, их любят и выбрасывают реже, чем в городе. А если выбрасывают – значит, хозяевам эта «вещь» не нужна. Но она по-прежнему остается негласно принадлежащей своим прежним хозяевам, и никто не подбирает ее, потому что она «чья-то». Такая вот философия.
И потому судьба Сосиски зависла в воздухе. Хотя бродячим собакам здесь один приговор – отравленный пельмень, и это воспринимается просто, нормально, как единственно возможный выход. Но Сосиска ведь не ничейный! К хозяйке его бывшей, которая ходит мимо пса, задирая голову к небу, не раз бегали ребятишки. Они радостно сообщали, что «нашли Сосиску», и хозяйка благодарно кивала головой и обещала, что заберет собаку, как только купит ошейник. А когда спустя полгода дети решили скинуться на ошейник, вызвала ветеринара из города. Он дал Сосиске заветный пельмень, но Сосиска продолжал жить и через сутки, и через неделю.
Ветеринар приезжал еще пару раз, увеличивал дозу. Но Сосиска живет и не умирает. И «собачий доктор» махнул на него рукой. И теперь, когда хозяйка показала всем, что она уже не хочет быть хозяйкой, «хозяйство» над этим псом приписали нам. Так и говорят, словно забыв о правде, всем селом забыв: «Какая большая у вас собака! А что же вы ее без ошейника водите?» Сосиска в глазах односельчан переродился, став, как Будда, и собой, и не собой одновременно. Только домой его уже не возьмешь, потому что невозможно огромную взрослую сельскую бродячую собаку подогнать под формат квартирной жизни.
Может быть, когда мои дети пойдут в школу и будут писать сочинение на тему «Мой первый друг», они напишут о Сосиске. О том, как он бегает, занося набок заднюю часть туловища, как имеет привычку проскальзывать между двумя идущими рука об руку людьми, как выклянчивает еду и тянет за рукава, когда идет с нами мимо пекарни, а после ночной разлуки поет свою телячью песню. Жаль, что эти фразы могут обрести к тому моменту форму прошедшего времени. Потому что по-прежнему ежедневно в адрес пса сыплется множество угроз, и когда-то они могут воплотиться в жизнь.
У Сосиски, наверное, есть мечта – о доме. Но моей головы хватило пока только на воплощение его снов о весне. И сам он, воплощение множества поговорок о собаках, тот, чье собачье дело – ничье, тот, кто познал, что люди бывают хуже собак, радуется желтой луже в лесу. Теплой, как солома в конуре, как банальная фраза «Человек собаке друг».
Камушек
Один из тех дней, когда трава блещет не просто на солнце, а на солнце, чуть заслоненном одинокой густой тучей, украсил наши дворы. Замечаю в который раз и изумляюсь: присутствие на солнечном небе признаков возможного набрякшего грома делает отчего-то день еще более ярким, яичным, продергивая в высокие деревья золотые нити.
Сегодня был субботник во всем селе. Хороший, добрый, примиряющий всех – субботник не по указке, а стихийный, как это здесь заведено. Я вышла утром на крылечко с веничком. Пока выметала сор, с крыльца соседнего подъезда тоже стали слетать пыль и мусоринки. Соседи смотрят друг на друга с балконов, из окон, выходят один за другим на улицу. Грабли и веники скоро замелькали в каждом дворе, а потом и дымок от костров то там, то тут стал завитушками подниматься над крышами домов и сараюшек.
Наш чистый двор щебечет голосами воробьев и детей. И я поднимаю глаза выше детских головок, выше воробьиной стайки, усевшейся на козырек подъезда, – затем лишь поднимаю, чтобы удостовериться в присутствии Якова Борисыча. Весь субботник его не было на посту, и я чувствую неловкость, с которой он отсиживался дома, не делая и шагу на свою единственно доступную для прогулок территорию – маленький накрененный балкончик.
Борисыч на месте. Он грозновато смотрит вниз, будто готовый сгоряча окатить руганью любого, кто будет хоть немного этого достоин. Но всем понятно: он досадует сам на себя. На свое сидение дома, почти постоянное в последнее время, на свои больные ноги, не дающие и шагу ступить без раздражения. И потому он лишает себя этих шагов. С утра и до позднего вечера стоит он на балконе, придумав себе такое ежедневное дежурство по двору. Очень люблю я утром, выйдя из дома, громко-громко сказать, не поднимая глаз:
– Доброе утро, Яков Борисыч!
И всегда-всегда, словно камушек с неба, скатывается вниз его глуховатое приветствие. Главное – не забыться и не поднять глаза, камушек тогда будет улыбчивым и теплым. Когда на Борисыча смотрят, он сердит и надут, и может даже не ответить.
Не раз его бессменная вахта выручала соседей. Дети здесь гуляют без присмотра чуть ли не с пеленок, и, если кто-то из ребятишек «заблудится» в горстке гаражей или забредет на школьный двор, мамаши поднимают очи горе и всегда получают подробное описание маршрута их заблудших ягнят. Одним лишь окриком Борисыч разнимает распетушившихся пацанов, урезонивает тех, кто мучает кошек и рвет цветы в палисаднике. И те, кто хоть раз попал под его окрик, считают его сварливым и злобным.
Но мы-то знаем, что это козырная карта нашего дворика. Наш король, чью карточную фигуру Борисыч и впрямь напоминает. Он округл в середине, а плечи, голова, ноги его узки. За последние года два он тяжело спускался со своей «вышки» совсем не часто. Один раз – когда соседскому мальчишке понадобилось обследование в уфимской больнице. Борисыч, кряхтя, разговорил в гаражике свой «жигуль», тихоходный и кашляющий, и отправился в город с маленьким пассажиром на борту. Об этой поездке он вспоминал потом очень долго, нарочно «забывая», кого же он возил. Вот так окликнет сверху маленького мальчишку, крутящегося под его балкончиком, и спросит:
– Чего не здороваешься? Аль не ты со мной ездил? Э, нет, не ты. Тот потолще был…
Но сейчас я замечаю, что Борисыч поглядывает как-то странно. Он улыбается одними колючими щеками, стараясь не выдать своей улыбки, он прячет лицо в ладонь и, как в пантомиме, убирая ладонь, вновь надевает маску сердитости. Его суетливая высокая жена подергивает его за локоть и что-то недовольно нашептывает, косясь вниз. Она горячо выговаривает ему еле слышно, хватается за голову, за сердце.
Эта почти немая сцена длится считанные секунды, и я вижу, что Борисыч измеряет взглядом расстояние от балкона до земли. Он так явно это делает, что у меня холодеет спина. И когда он перегибается через перила балкона, я срываюсь с места, одновременно понимая всю нелепость своего старта. Весело смеясь, под протестующую возню жены за спиною, Борисыч выхватывает из кармана большущую рогатку и пуляет из нее куда-то в палисадник. Вот и все. Еще секунды две лицо его хранит отблески яично-желтого счастья, но потом жена безнадежно машет рукою, заходит в дом, и Борисыч становится серым и дрябленьким, будто даже воздушный шарик его живота проткнули иглою.
Уже поздно вечером, прогуливая детей перед сном, я увидела Борисыча… на траве у школьного двора. Он сидел, явно под хмельком, подбрасывая в ладони гладкий камушек, и поднимал голову к небу, словно измеряя расстояние от высоких, невидимых балконов до земли. А может, он просто устал смотреть все время вниз. Потом Борисыч подозвал бродячую собаку и потрепал ее по холке. И мне вдруг вспомнилось: той осенью, когда мы только въехали в село, он ходил еще относительно бодро, и была у него маленькая круглая собачка, звали ее Паренек. Все вокруг считали ее пустолайкой, она выкатывалась из подъезда и визгливо облаивала кого ни попадя. Потом Паренек помер – съел отравленную еду, предназначавшуюся другому псу, и на следующий день Борисыч переселился на балкон окончательно.
Тополиный ежик
Я не знаю, растут ли где-нибудь еще тополиные грибы. Порой мне кажется, что это загадочное порождение какой-то местной ворожбы, появившейся от всеобщей любви к грибной охоте, так присущей нашим местам.
Хрусткий – как белый гриб. Шляпка немного загнута концами вниз, ножка – плотненьким столбиком. А уж ароматные! Прячутся наши тополиные грибы, словно гномики, в тополиной аллейке у старого сельского пруда. Я даже ворожею знаю – главную по этим грибочкам. Вот бежит она с пакетиком, подавшись вперед головой и плечами, быстро шуршит длинной палочкой по аллее, и скоро пакетик ее тяжелеет и толстеет под тяжестью грибов.
Нынешнее лето в наших краях выдалось засушливым. Небольшие дождички баловали землю лишь в августе, и грибники возвращаются из леса поникшие – нет грибов. Но вот я вижу в окно, как фея тополиной аллеи бежит по своим владениям… с огородной тачкой! Мы с сыном наспех одеваемся и идем полюбопытствовать.
Вот она, аллея, обычно пустая, нелюдимая. И нам даже странно смотреть на нее, наполненную грибниками. Все как один склонились, будто в таинственном ритуале, и ковыряют палочками в траве. Блестят ножички, подрезаются грибочки, тяжелеют корзинки… Грибов много, под ногами хрустят! Видно, пруд напитал этот клочок земли влагой, тополя дали тень, прошлогодние листья, лежавшие весь год нерушимым толстым одеялом, не позволили воде быстро испариться, а высокий холм, стеною возвышающийся против пруда, защитил от теплых летних ветров.
Мы с мальчуганом взяли по палочке и принялись ворожить. Искать легко и радостно, торчат шляпки из-под черной листвы, прячутся – да не спрячутся. Сразу их видно. Вон бугорок, вон еще… А там – не бугорок, а целый холмик. Должно быть, грибок велик. Сын тронул холмик палочкой, а «грибок» наш вдруг зашевелился и убежал. Отбежал на полметра и замер комочком.
Тополиная фея с тачкой по-доброму смеется:
– Вот и грибы-то от вас бегают! А то понабежали на мои проверенные места всем аулом!
Подошла она поближе, отложила свою тачку и присела у притаившегося «грибка». Улыбчиво проговорила:
– Ну что ты, милый, не щетинься.
И палочкой тихонько поскребла по комочку из старых серых листиков. А из-под них вдруг показались колючки, настоящие ежиные, внизу черненькие, вверху седые. Ежик недовольно чихнул, еще больше съежился, но не убежал. Было похоже, будто он обвалялся в листьях для маскировки и пришел по грибы – от нужды – в людное местечко. А может быть, он первый пришел, и это набежавшие двуногие помешали ему тихонько сделать запасы.
Фея тронула землю ладонями, и лиственный покров перед нею будто сам расступился, и показался чистенький белый грибок. Взяла она его, осторожно ножку переломила и нацепила находку ежику на спинку. Ежик недовольно пошевелился и вдруг как припустит на своих маленьких лапках! Только его и видели. А мне казалось, что я слышу, как мелкой дробью стучит маленькое ежиное сердечко, полное смятенных чувств…
Люди, пораженные этой сценой, почти разом обернулись, чтобы сказать тополиной фее что-то важное, непроизносимое, что висело в воздухе. Но ее уже и след простыл. Фея шла далеко вдоль по своей улице, и ее новая алюминиевая тачка приветливо светилась под мягким августовским солнцем.
Пока не наступил полный супермаркет
В «Лидии» всегда пахнет рыбой. Желтенькой мойвой в коробочках, толстобокой селедочкой, которая таращит свои будто живые глазки из белого ведерка с рассолом, жирной хвостатой скумбрией. В «Саше» носы щекочет сладкий запах пирожных – трубочек с бежевым кремом, влажных наполеонов и ноздреватой сдобы. А на отшибе у Нади – молочко, творог и леденцы на палочке…
«Саши», «Лидии», «Людмилы»... Нежные женские имена наших магазинчиков, которые борются за существование с упорством, присущим детям и амазонкам. Их не три, и не четыре, и даже не пять. В нашем селе на две тысячи жителей – восемнадцать торговых точек. Это не киоски, не палатки, не скамеечки с вяленой рыбой и семечками, а самостоятельные магазины, каких немало встретишь и в городе. Они, за редким исключением, кучкуются все в одном квартальчике, и если уж продолжать рассуждения о запахах, то местная пекарня мнится мне царицею над всеми ними. Из открытых дверей ее два раза в день вываливается наружу почти осязаемый густой запах пропекающегося теста. Он обволакивает маслянистым теплым облаком весь магазинный центр, придавая даже парфюмерно-мыльным лавкам хлебный дух. Дуреешь от этого запаха, если хотя бы пройдешься мимо с пустым брюшком…
Добродушную неказистость нашей пекарни можно легко вообразить себе: синенькая дверка в белом кирпичном боку магазина, небольшой цех, в окна которого так приятно заглядывать, и непонятное мне полное отсутствие трубы на крыше. Ну и переполоху мы наделали как-то раз, увидев из окна, как над крышею пекарни стелется сизоватый дымок, разметаемый дуновениями ветра в разные стороны! У страха глаза велики, и нам казалось, что дымок становится гуще и приобретает все более ненормальные очертания. Супруг наспех оделся и побежал оповещать пекарей о том, что они горят. Вернулся минуты через две с объяснениями странного устройства трубы, которая «работает» через дырку в крыше, но при этом сама по себе «отсутствует».
Но пекарному нашему цеху простить можно любые непонятности – за тот черный-черный хлеб, настоящий ржаной, который приезжающие к нам уфимские друзья закупают с собою в город. Ко вкусу его ничего нельзя прибавить. Никакой колбасы, никаких новомодных плавленых сыров – все будет только портить его. Пожалуй, лишь молоку позволено дополнять краюшку теплого ржаного хлеба. И потому я приписываю к плеяде наших белостенных магазинчиков еще один – огромный бежевый грузовик, который приезжает каждое утро и прижимается боком к стене гастронома. В окошечке его, квадратном и темном, белеет бутылочка молока. Оно обязательно теплое, немного пахнет травой. И лицо шофера, прикорнувшего на локте где-то между бутылочкой и рулем, всегда кажется мне освещенным особым светом доброты, которую легко увидишь в глазах коровушки, жующей сено.
Вообще все магазины у нас добрые. В них протекает своя, немного медлительная, спокойная жизнь. Родные лица продавщиц, всегда приветливые (неприветливые, кстати, задерживаются ненадолго), размеренные разговоры о погоде, о семенах, шуточки-прибауточки и порой частушечная веселая атмосфера, которая возникает как бы сама по себе, стоит только улыбнуться. Почти в каждом магазине под прилавочком есть заветная «лохматая» тетрадка – талмуд, свидетельство расходов местного населения, свидетельство периодов безденежья и возврата долгов – некоторые магазины обслуживают покупателей под запись, или в долг. И порой это такое спасение, которого в городе просто не сыщешь. Спасение на доверии.
За наше пока еще относительно недолгое житье-бытье в селе местный гастрономический оазис прирос аж тремя магазинами. Один из них, мясной вагончик, славен тем, что в начале своего существования завозил настоящие, по здешним меркам, заморские деликатесы – перепелиные яйца и папайю. Это ввело моду на подобные продукты, и они стали появляться то в одном магазинчике, то в другом. Но спрос оказался не велик, и от затеи быстро отказались.
Второй новый магазин – шампунно-посудно-продуктово-тряпочный – знаменит своей «бурной» историей поджогов. Кто-то невзлюбил его с самого начала, и, если верить слухам, попыток поджога было несколько. Но слухи есть слухи. Однако эта история внесла в жизнь магазинчиков свои коррективы – те, что еще не красовались зерешеченными окошками, моментально обрешетились.
А третий новичок в магазинном мире запомнился всем какой-то витающей в воздухе несбывшейся надеждой. До самого последнего момента никто не знал, что же будут в нем продавать. Будущий хозяин секрета не раскрывал, и селяне перешептывались, рождая самые невероятные теории. К примеру, кое-кто был твердо уверен, что «завезут известные духи», а мамочки надеялись, что наконец-то откроется магазин всевозможных необходимых для младенцев вещичек. В селе бум рождаемости, а вот ползунки и бутылочки добывать приходится в городе.
И вот на пике ожидания на магазине появилась желто-синяя вывеска, на которой мы прочли: «Продуктовый магазин». Еще один.
Сейчас у нас снова идет строительство. По масштабам его можно определить, что намечается прямо-таки бо-о-ольшой магазин. Его строят на месте бывшей общественной бани, и вот уже снова поплыли из уст в уста надежды, надежды. А вдруг ползунки, а вдруг духи, а вдруг все же баню заново отстроят!..
Магазины растут, как грибы. И этот феномен, ясное дело, породила безработица. Так же, как и феномен таксистов, коих у нас «войско великое». И конец у этих феноменов один. Так же, как таксисты будут сметены приходом в село регулярного транспортного сообщения, так и все эти магазинчики с трогательными названиями падут однажды под пятою какого-нибудь сетевого супермаркета, что первым доберется до нашего села. Но это будет уже совсем другая история.
Нехорошая квартира
Когда к нашему окну поднимается струйка сигаретного дыма, мне кажется, что снова на самом краешке крыльца сидит человек, который там сидеть уже не может. За год нашего с ним бок о бок существования всякое бывало, но, как это водится, именно теперь, под тяжестью непоправимости человеческой судьбы и конца ее, настал черед несвоевременным ощущениям, которые, случись они раньше, могли бы что-то изменить.
Целый год, всего год… Кто теперь разберет нюансы временного восприятия. Для нашей семьи и для семьи соседей напротив это был длительный срок, полный терпения и иногда страха. Для Бори – молниеносный прыжок на тот свет. А для большого семейства со второго этажа – начало их личной трагедии, конца которой не видно и по сей день.
Отправная точка только у всех этих историй одна – когда сосед Боря вернулся после восьмилетней отсидки в свое однокомнатное жилище с крохотной кухонькой и обшарпанными окнами. Наш подъезд в тот момент приобрел «нехорошую квартиру». Да еще и на том же этаже, где жила наша семья.
Новую жизнь на свободе Боря начал очень шумно. Празднование его возвращения затянулось, все местные любители выпить с удовольствием заседали у него в гостях. Жены и матери проторили в наш подъезд дорогу в поисках своих заблудших «овечек», целое стадо коих паслось у входа в чертоги бесконечного разгула и возлияния, осыпая окурками, как ковром, лестничные пролеты и траву во дворе.
Боря ходил по селу франтом – в высокой меховой шапке, добротной дубленке, гладкий и осанистый. Но что-то случилось вдруг: шапка пропала, дубленка измялась, спина сгорбилась. В квартире исчезли свет и газ. Шумные друзья рассеялись, как дурман. Боря ветшал на глазах, желтел, сморщивался и сох. Как будто кто-то свыше услышал проклятия одной почти столетней и напрочь глухой старушки, которая по пять раз на дню выстукивала клюкой по Бориной двери заунывную морзянку, вызывая своего сына-алкоголика: «Саня, я знаю, что ты там! Боря, чтоб тебя перевернуло да передернуло!»
После нескольких месяцев молодцеватого загула мы стали видеть Борю в одном только положении – сидящим на крыльце подъезда, как на жердочке, с поджатыми ногами, босого, курящего и кашляющего. Кашель был характерный, и всем было ясно, что у Бори прогрессирует туберкулез. В какой-то степени это объясняло массовое бегство «друзей» из шумной квартиры.
Впрочем, они появлялись у Бори снова – в день пенсии. Он что-то получал от государства, совсем немного, и через пару дней после нашествия товарищей по бутылке стучался к соседям с просьбой дать поесть. Ему давали, кляли на чем свет стоит, снова давали, снова кляли... Потом почти все стали отказывать ему. Село вообще быстро ощетинилось против Бори. Как-то муж сказал мне, разогревая Боре миску супа: «Легко жалеть хороших. А ты попробуй пожалеть плохих…»
А кем был этот человек для нашего села? Он учился в здешней школе, был обычным ребенком, потом его забрали в армию, и попал он в Афганистан, а потом он вернулся, пожил какое-то время мирно и в драке убил человека. И пришел домой он уже никем. Что бы он ни сделал потом, у него уже не было лица. Родная семья, жена, дети – все это у Бори было когда-то. Была у него и наградная книжечка с записью о медали «За отвагу». Но это теперь было не в зачет.
То есть раньше, какое-то время назад, это, скорее всего, зачлось бы, и село с легкостью отпустило бы ему грехи при первой же попытке раскаяться. Все-таки свой, местный. Родной. Тем более, он сам по-своему искал выхода, но об этом потом. Сегодня же исправление сбившихся с пути истинного в условиях такого села, как наше, почти невозможно. Это участь современных сел, живущих под боком у города: почти в каждом доме здесь есть нехорошая квартира, где двери всегда не заперты, где шум, гам, дым. Где пируют день и ночь, где варят убийственное зелье под названием «крокодил». Стараниями риэлторов таких квартир в нашем селе становится все больше.
И потому реакция местных на появление еще одного потенциального «крокодила» ясна как дважды два. Хотя «крокодила» у Бори не варили, но, может быть, он просто не дожил до этого.
Как мать, которая сознательно отказывает ребенку в грудном молоке, оправдываясь тем, что «ленивый младенец сам не берет грудь», наше село не давало Боре шанса. Бывали моменты, когда он пытался ухватиться за соломинку, но эту нехитрую помочь у него вырывали из рук.
У Бори никогда не закрывалась дверь, но он упорно вешал на нее неработающий навесной замок. Он как-то хитро его вывешивал и закрывался при этом дома изнутри. Выходило, будто его нет. Но очень скоро друзья-алкоголики эту шараду с замком распознали. Временами Борю обшаривали свои же, хотя брать там было нечего.
Тогда он пошел на другую «хитрость» и стал всю пенсию отдавать нам – на хранение. Таким образом он надеялся подольше продержаться при деньгах. Но чаще всего через день-два под шумные уговоры «страждущих» Боря частями забирал у нас свои скромные сбережения и пропивал их.
Потом наступали проблески раскаяния и желания жить как все. И в такие моменты Боря очень просился в больницу. Именно что просился, как ребенок. Все вокруг говорили: «Ну что значит – хочет лечиться? Пусть идет и лечится!» Но он не мог просто пойти. Потому что настолько выпал из социума, что, по моим воспоминаниям, и паспорта-то у него не было. Не говоря уже о нормальной одежде и обуви, без которой ты сегодня просто не почуешь себя человеком.
Один местный предприниматель решил помочь ему и договорился с главврачом крупной уфимской больницы – чтобы забрали, обследовали, прокапали и, если надо, – отправили в тубдиспансер. Главврач решил предварительно связаться с участковым, и он, честный малый, как на духу описал Борин портрет: алкоголик-наркоман, бомж-уголовник, а туберкулез у него вообще в открытой форме. Больница от такого пациента отказалась.
После этого случая Боре стало вообще все равно. Он болел уже безнадежно и почти перестал выходить из квартиры. Как-то раз ночью весь подъезд всполошился: квартиры наполнились едким дымом. Поиски огня были недолгими – пылало Борино жилище. А точнее, его диван. А он продолжал спать среди пламени. И даже когда диван вынесли из квартиры, Боря сам оттуда не вышел. Он лишь дождался, когда пламя потухнет, и забрал свою прогоревшую лежанку обратно.
А вскоре после этого что-то случилось с его головой, в прямом смысле. Вроде не было никаких драк, никакого шума, но Борю обнаружили на крыльце с разбитым лбом. Его увезла «скорая помощь», но к вечеру он был снова дома: оказалось, сбежал из больницы и пришел пешком из города домой. Для справки: расстояние между ближайшим городом и нашим селом – 25 км.
Боря кашлял все сильнее, к концу года у него не осталось ни дубленки, ни ботинок. Он так и ходил в носках, и потому дальше подъездного крыльца не выбирался. Он весь съежился, лицо стало неузнаваемо серым и морщинистым, он превращался в тень, которую уже никто не замечал. И в это время соседи сверху вдруг подняли вселенский шум о пропаже каких-то драгоценностей.
Золото, серебро, мобильный телефон… Семья с весьма средними доходами и огромным долгом по квартплате заявила во всеуслышание: и золото, и серебро, и мобильник у них украли Борис и его товарищ – тоже сиделый. Нищего и голодного Борю прижали к стенке. Как-то средь бела дня подъехала к нашему подъезду внушительная машина, из нее вышли парни с мышцами, словно надутыми велосипедным насосом, и выстроились в рядок перед Борей, который сидел и курил на своей «жердочке». Они кричали ему, что знают, в каком низком положении он был на зоне, что в этот раз ему будет еще хуже, что-то еще кричали. Среди этих бойких «дружинников» был зять наших соседей сверху. Он поигрывал пистолетом и грозил своим милицейским чином.
Через пару недель Бориного сиделого приятеля нашли зарезанным на окраине села. И бравый зять, оказавшийся простым охранником-чоповцем, признался в убийстве. Семья, в которой росло трое маленьких детей, осталась из-за этого спектакля без отца. А вскоре посадили и их бабушку – зачинщицу «золото-серебряного скандала» – за какое-то мошенничество. Она и ее зять были единственными, кто в этой семье приносил доход и кормил детей.
А Боря умер. Он прожил совсем немного после этой истории. И почему-то у всех, кто был ее невольным свидетелем, осталось ощущение, что умер он… от унижения. Борина дочь – хрупкая мужественная девочка, единственный родной человек, кого мне приходилось за целый год видеть в его квартире, – провела с отцом последний день. Она как-то безнадежно вызывала к нему врачей местной амбулатории, а потом «скорую помощь» из города. Было и так ясно, что этот день – последний. И от этого все вдруг испытали какое-то благодарное природе и жизни облегчение: Боря не пережил бы зимы, и потому вполне правильно было, что он уходил осенью.
Когда Бори не стало, его, завернутого в старую скатерть, вынесли из квартиры, погрузили на грузовичок и увезли. И буквально в течение следующего дня в квартире появилось электричество, потом сделали кое-какой ремонт.
А через год большой грузовик привез счастливый скарб: новую мебель, клетку для попугайчиков, детскую кроватку. В Бориной квартире впервые раздались веселые голоса и заплакал младенец – его внук, возвещая о том, что жизнь в который раз рассудила каждого и все поставила на свои места.
Жители проталин
Снег на дорогах уже истончился до того волшебного состояния, когда хватит и одного теплого солнечного луча, чтобы перечеркнуть зиму. Я жду, когда обнажатся первые кочки, я жду первых проталин, мне даже кажется, что они мгновенно покроются новорожденной травой. Как будто в этой траве смогут, словно муравьи, затеряться воспоминания о желтой луже весенней воды, которой так ждала в моих снах огромная преданная собака.
Собака не дождалась.
Только бы нынешняя весна была без теплых желтых луж.
Иначе мне сложно будет понять себя. Я ведь только человек, я не умная собака, которая все поняла и покорно шла за мною следом, когда ей предстоял укол транквилизатора. Бедного пса Сосиску столько раз били и давили машинами, что он стал бросаться на каждого встречного, и мне пришлось пойти на это предательство, подняв районные власти.
Три долгих дня он прятался в подвале, потом все же покорно вышел, и у нас была еще половинка часа – у него, чтобы смотреть на меня круглыми коричневыми глазами, у меня, чтобы держать у его носа половину сырой курицы, которая дрожала, словно пыталась взлететь, – и потом он еще минуты три шел за мной по снежной дороге, засыпая прямо на ходу. Я надеюсь, скорее всего напрасно, что, когда он шел, он не чувствовал того же, что и я, – нелюбви, даже ненависти – ко всем, кто проходил мимо, кому было все равно, к этому доброму, приветливому селу, которое кинуло в собаку такой черный камень.
С того январского дня мне все время кажется, что зима обязана сиюминутно закончиться. Потому что сердце-то не камень, и ему так нужно отогреться на теплых сухих проталинах. Вчера встретился мне мальчик Валька, что провожал меня когда-то до реки. Он дробил палкой снег на школьном дворе и, увидев меня, смущенно заулыбался. Я поздоровалась, он ответил звонким, как колокольчик, голосом, как-то диссонирующим с его большущим ростом.
– Что ты делаешь, Валь? – спросила я.
А он вдруг ответил:
– Я сегодня – март.
И я отпрянула от него с затрепетавшим в горле комком. Почему-то ясно представился мне братец Март из «Двенадцати месяцев», своим теплым дыханием освобождающий землю от снега.
– Э-э-э… А я думал, там кто-то живет, – вздохнул Валька, бросил палку и пошагал куда-то.
Я посмотрела на землю и увидела, что мальчик Март открыл немного черную землю, и мне даже показалось, что в сантиметре от поверхности земли я вижу оживающую траву. Слабые стебельки – жители этой преждевременной проталины размером с ладонь – должно быть, первыми выберутся на поверхность.
Мне подумалось, как это правильно, что весна все прикрывает – травою черную землю, листочками – темные сучья, птичьими голосами – тревоги. Вот осень – она обнажает, и в нашем лесу под падающий занавес желтых листьев каждый год выходят из укрытия десятки мальчишеских «штабов», «блиндажей», «шалашей», которые быстро и тоскливо распадаются под тяжестью дождя. А зима обнажает тоску – потому что зимой не бывает гостей, а мы их ждем все равно, хотя и знаем, что добраться до нас бывает непросто. И тогда заснеженная дорога в Уфу кажется безнадежно долгой.
Лето обнажает село. Потому что отдых в деревне у местных не популярен, и все, кто может, разъезжаются.
А вот весна – самая верная. Я тянусь ладонью к Валькиной проталине, и, пока тянется моя озябшая ладонь, за эту секунду, растворенную в февральском пока еще воздухе, мне становится ясным путь к избавлению от черного камня, который срикошетил от собаки и угодил мне в грудь. Это самое мощное «хирургическое» вмешательство на свете. Это то, благодаря чему наше местечко называется селом. Это маленький домик за автобусной остановкой, на крыше которого блестит такой же крестик, как и у меня на груди.
Маленькая февральская проталина невероятно теплая. Надо обязательно сказать Вальке, что в ней кто-то живет. Она такая теплая и чудесная, что о ней непременно стоит рассказать сказку…
Из архива: апрель 2013г.