Проза
13 Ноября 2022, 07:54

Алексей Дементьев. Охотничьи рассказы

От редакции

Мы, к сожалению, располагаем очень скудными сведениями об Алексее Павловиче Дементьеве: не знаем даже точных дат его рождения и смерти. Известно только, что родился он в 80-е годы XIX века в семье сельского учителя и сам был учителем – многие годы преподавал биологию и немецкий язык в Красноусольской средней школе. Судя по тому, что написал о нем его коллега и один из наших авторов, Борис Михайлович Ямщиков[1], Дементьев был очень образованным, культурным человеком, хорошо знал литературу, особенно русскую поэзию. А еще слыл большим любителем и знатоком охоты и рыболовства и по праву считался одним из лучших российских охотничьих писателей начала ХХ века: до революции его рассказы печатались в соответствующих изданиях («Наша охота», «Уральский охотник»). Но главным для Дементьева бы не сам процесс добычи зверя, а то, как раскрываются в этом процессе взаимоотношения человека и природы, к таинствам которой он стремился приобщать своих учеников. Имя этого незаурядного человека, тонко чувствующего и одаренного несомненным литературным даром, оказалось несправедливо забытым, и мы посчитали нужным напомнить о нем нашим читателям.

На току

 

Ясный апрельский день угасал, и по земле разливался бледно-розовый тихий свет заката. Солнце уже скрылось до половины за далеко синеющий горизонт и становилось все меньше и меньше, точно таял там огромный раскаленный диск, прощаясь последними, догорающими лучами с затихшими после веселого весеннего дня полями. Небо глубоко синело в вышине, бледнея к краям и неуловимо нежно переходя в светлые, розовые тоны над горизонтом, и по нему, от края до края, огромными, прямыми и пухлыми полосами протянулись длинные облака с позолоченно горящими краями. Везде уже стаял снег, сбежали звонкие ручьи по склонам холмов, на солнцепеке особенно заметно, яркими пятнами, зеленела молодая травка, лес стоял еще голый и темный, но уже распускались на его ветвях крепкие душистые почки, – вблизи это не было заметно, зато издали весь он уже затягивался прозрачной зеленой дымкой.

Землемер Мухин с ружьем за плечами быстро шел по узкой проселочной дороге, извивающейся между мелкими липовыми перелесками и еще новыми порубами.

Заметно холодало. Лужицы в глубоких колеях дороги, отражавшие багровый свет заката, понемногу затягивались тонким, звонко хрустящим ледком. На открытых местах тянуло холодом, но между густых кустов, обступивших дорогу, стоял совсем другой воздух – влажный, неподвижный и теплый. Солнце совсем скрылось за синеющим вдали лесом, изломанная линия его вершин все более чернела на тускнеющем фоне зари, и уже густели сумерки, затягивая окрестности темными завесами. На западе, на месте потухшего зарева, низко над землей слабо засияла первая звезда. Дорога теперь шла густым, старым лесом, круто спускаясь под гору. Вершины деревьев сплылись над головой в плотный темный свод; понизу, в темноте, стоял прелый запах талой земли и перегноя, и в этот запах тонко проникал пряный и нежный аромат распустившихся фиалок.

В лесу было тихо. Только изредка какая-то птичка сонно и жалобно вскрикивала – сплю! сплю! сплю!.. – и низко над головой бесшумными быстрыми тенями проносились летучие мыши. Лес кончился, дорога вышла на порубь и завернула вправо, придорожные кусты все редели, и внизу, под горой, черным сплывшимся силуэтом выдвинулась из темноты деревня Корга – небольшой поселок переселенцев-белорусов. Мухин пошел по тихой улице, мимо черных изб, пугая спящих на дороге гусей, которые разбегались в стороны, взмахивая смутно белеющимися крыльями, с недовольным гоготаньем. Какая-то собачонка, близко подкатываясь к ногам смутно-серым клубком и отскакивая опять в темноту, надрывалась звонким, злобным лаем. Вдали улицы маленьким огоньком светилось окно избы.

«Не спят еще», – подумал Мухин, входя в избу. Спертый влажный воздух пахнул ему навстречу и крепко ударил в нос. Тусклая жестяная лампочка слабо освещала бревенчатые стены с густыми толпами тараканов, огромную печь, грязную солому на земляном полу. В темном углу, под полатями, тягуче ныл ребенок, и сонный женский голос тоже тянул что-то однообразно унылое, похожее на плач. Пегий теленок, привязанный около двери, рявкнул восторженным баритоном и заскакал вокруг лохани на своей короткой привязи.

– Ишь, обрадовалась вам телка, – проговорил, слезая с печи, Иван Павлов, молодой безбородый белобрысый мужик в старых подшитых валенках, и осклабился, здороваясь с Мухиным за руку. – Как на дворе? Дожжа ня будя?

– Непохоже... Небо ясное, – ответил Мухин, присаживаясь на лавку.

Откуда-то из темноты вылез старик, босиком, грязный, всклокоченный и корявый.

– А мы уже думали, вы ня придетя, – сказал он, почесываясь и мигая от света.

– Ну, ня придуть. Яны свое слово твердо держуть, – отозвался Иван Павлов. – Что же, сейчас идем, Васильич?

– Конечно сейчас. Ночи стали короткие.

– Поспали бы маленько тутотка, – предложил старик, – а под утро я бы взбудил... Холодно у поли...

– Нет, уж два раза колгатиться ня стоит, – ответил Иван Павлов, напяливая себе на плечи рваный кафтан.

– Грунь, а Грунь! – обратился он под полати. – Дай-ка мне двуцволку оттуда.

Молодая баба с красивым лицом вынесла оттуда шомпольную двустволку и поклонилась Мухину.

– Ох, Царица Небесная, – вздохнула она, жалостливо и сонно улыбаясь, – и охота вам мыкаться в поле, да ночью... Сну не жалеетя... А я вот заснула бы – заснула! Все рученьки гудут, качамши. Отмотала. И ноя, и ноя – то ли болить у него чего, то ли так...– и она сладко зевнула.

– Охота, – сказал старик, – такое дело... Мда-а...

– Ну, благословляйтя, – сказал Иван Павлов, – идем...

– С Богом!

Охотники вышли из избы. Ночь стояла непроглядная, черная – едва виднелись избы деревни.

– Идем напрямки, – сказал Иван Павлов, – ну и тямно! Глаз выколи.

Перелезли через околицу, прошли, спотыкаясь о грядки, через огород, почти ощупью полезли в крутую гору, густо заросшую молодняком, и, взобравшись на нее, долго шли в непроглядной тьме, спускаясь по откосам, срываясь вниз, в овраги, и опять поднимаясь на какие-то пологие холмы, поросшие мелким и редким корявым дубком...

– Поздно вы спохватились, – говорил, шагая впереди, невидимый в темноте Иван Павлов, – теперь уж тише играют тетерева. Эх, вот еще по снегу, во здорово зажаривали! На заре выйдешь на двор – как на базаре галдят татары. И тут и там... везде...

– Нельзя было раньше, времени не было свободного.

– Конешно. Теперь они друг за дружкой плетенкой бегают... Дярутся, во, сволочи! – помолчав, сказал Иван Павлов улыбающимся голосом, – я на днях сидел – так и бегают друг за другом... плетенкой...

Вдали, где-то внизу, ухала выпь – ухнет раза два, точно в пустую бочку гирей ударит, помолчит немного, как будто прислушиваясь, как вышло, и ухнет еще.

– Вот ня спится, – сказал про нее Иван Павлов. – Это ведь бык водяной, Васильич? Зроду я его ня видел...

– Где это она орет?

– На нижнем пруду у нас... Теперь перейдем через лощину, через ручей и на горке подождем. Туг скрозь везде яны гаргочут...

Скат оврага, поросший кустарником, круто уходил вниз, и там в темноте тонко журчала вода. Наломали сухих веток, набрали валежника и прошлогоднего сухого бурьяна, и запылал костер. Шипели и трещали, скрючиваясь в огне, дрова; обвивая их, бойкие огненные языки взметывались кверху, рвались в воздухе, под порывом легкого ветерка кидались в стороны, припадая к земле и подпаливая прошлогоднюю сухую траву, – красный от отблеска огня дым поднимался вверх, и в нем, треща, взлетали снопы блестящих, быстро гаснущих искр. Мелькающие отсветы огня вперемешку с тенями метались по небольшой полянке, освещая призрачным колеблющимся светом редкие дубовые кустики. Тьма, покрывшая поля, точно еще более сгустилась и надвинулась на костер, но его веселый пляшущий огонек боролся с ней, временами ярко вспыхивая и отодвигая тьму дальше. Иван Павлов сидел близко к огню, подогнув ноги и отворачиваясь от жара. Мухин полулежал, опершись о локоть, поодаль, покуривая папиросу, и его незначительное, худое и смуглое лицо с небольшими усами, теперь освещенное вспыхивающими, колеблющимися отблесками, казалось другим, новым, мужественно-прекрасным, с загадочно горящими глазами...

Костер догорел и погас. Черное небо низко надвинулось на него сверху, и в слабо освещенном углями пространстве кружились и таяли откуда-то взявшиеся редкие порошинки снега... Мухин не мог заснуть – все ежился, стараясь занять меньше места и не поддаваться холоду, который все-таки колючей дрожью пробегал по телу, забирался внутрь и трепетал где-то в груди, заставляя судорожно стискивать зубы. Легкий полусон овладел им; действительность – холод, темнота и тишина ночи, потухающий свет углей – странно и легко переплеталась с фантастическими образами, – какие-то призрачные лица и звуки неясной вереницей тянулись перед ним, и зябко вздрагивало занывшее, озябшее тело. Прояснялось на мгновение сознание – скорчивался снова, прятал руки в рукава, и опять потухало сознание, легкая дремота обволакивала его, опять вставали неожиданно-странные образы, и с ними сливалось вскрикиванье какой-то лесной птицы, и красные мигающие угли, и холод... Он с усилием стряхнул с себя это сонное оцепенение, стараясь сдержать волной пробегающую по телу дрожь, сел и закурил папиросу.

– Теперь скоро запоют, – пробормотал сквозь сон Иван Павлов, услыша около себя возню...

Стало немного светлее. Уже можно было различать черную линию горизонта от более светлого неба.

Издали едва слышными отголосками донесся далекий звук, какой-то журчащий, мелодично переливающийся. Иван Павлов быстро вскочил на четвереньки и прислушался, опустив голову. Долго сидели они друг против друга, насторожившись, молча, напрягая слух. Было темно и тихо. Вот странный переливающийся звук повторился, теперь уже вправо – ближе и слышнее.

– Гаргочут...– прошептал Иван Павлов, – теперь, брат, везде пойдут драть. Проснулись... тшш!.. – и он опять насторожился.

Опять на том же месте раздался тот же звук, длительный и с перерывами. Похоже было на то, будто кто-то медленно и глубоко вдыхает и выдыхает воздух, а в горле переливается что-то. Вдохнул – гуррлл... – выдохнул – курррлл... – и снова журчащий вздох.

– Запели! – прошептал Мухин, вздрагивая крупной нервной дрожью.

– Обождите, распоются, тогды полезем к ним, – отвечал Иван Павлов, вытягивая шею и стараясь не проронить ни одного звука.

Вдруг совсем близко и неожиданно громко забормотало еще и захлопало крыльями – какой-то шипящий, скрежещущий звук, точно кто-то зашипел, заскреб железом по железу и выдавил изнутри из последних сил скрипящее – чшффы!...

Иван Павлов и Мухин пригнулись к земле и, беззвучно и нервно смеясь, погрозили друг другу пальцами. Еще забормотало слева и зашипело совсем близко. Раздался резкий свист крыльев, зашуршало по кустам, шагах в двадцати от охотников, видимо, прилетел новый косач и забормотал громко, непрерывно шипя, с каким-то скрипом.

– Вперлись мы у самую середку, – прошептал Иван Павлов.

– Эх, темно, ни черта не видать, – волновался Мухин.

– Обождитя, разойдутся, – и Иван Павлов подавился тихим, нервным смехом, – дражнются – чу-вашш! чу-вашш!..– передразнил он шепотом.

Мухин был впервые на токах, и вся обстановка этой охоты – и непроглядная темнота, и таинственная жизнь таинственных птиц под покровом ее, и их волнующая близость и недоступность, и томление ожидания – все нервировало его, и неизъяснимое, остро-волнующее чувство захватило его всего.

Все более светлело. Тьма точно таяла, и на месте ее вставал мглистый и слабый полусвет. Можно было различить ближние кусты как неясные, сплывающиеся призраки. Небо бледнело все более и на востоке окрашивалось в туманно-багровый тон.

Теперь тетерева токовали кругом, но напрасно слезящиеся от напряжения глаза всматривались во мглу, окутывающую все вокруг. Тут где- то, близко, а не видно...

Иван Павлов схватил Мухина за рукав и притянул его к земле. Оба растянулись на животах за кустом.

– Видитя? – шепнул едва слышно Иван Павлов.

– Где, где?..

– Вон, около дубка... вон побежал, крылья распустимши...

Мухин ничего не различал впереди, но осторожно просунул ружье сквозь куст... Ага! Вот теперь и он видит... Черное пятно, темнее окружающего его мрака, близко от охотников зашевелилось, покатилось в сторону, оглушительно зашипело – чшшффзз!..– и подпрыгнуло, всхлопнув мелькнувшими белыми крыльями. Сразу свыкшиеся с темнотой глаза теперь уже видят и токующего косача, и редкие кустики, и большой корявый пень с наплывом на боку. От пня отделилось черное пятно – другой косач, который. вытянув шею низко по земле и волоча распущенные крылья, побежал к первому навстречу. Остановился, захлопал крыльями и зашипел... Через мгновение оба кинулись друг на друга, сшиблись, хлопая сильными крыльями, и отскочили в стороны. А вокруг стоял непрерывный переливающийся гул тетеревиного бормотанья – точно два бойца выступали на турнире под игру невидимых музыкантов. Вот еще сшиблись, перескочили друг через друга и яростно, торопливо, задыхаясь, зачуфыкали. Мухин поймал их на прицел, как темное, сплывающееся и колеблющееся пятно, и нажал спуск курка. Блеснула длинная огненная струя, и гулким ударом раскатился выстрел. Сразу все смолкло. Впереди, там, где дрались косачи, слабо всплеснуло крылом, зашуршало и затихло... Справа взлетело, и послышался удаляющийся шум полета...

С полчаса стояла мертвая тишина. Охотники лежали ничком, неподвижно. Мухин рванулся было вперед, но Иван Павлов молча, но энергично взял его за воротник. Тело заныло от неподвижной неудобной позы...

Выдержав большую, томительную паузу, тетерева начали снова. Сначала осторожно буркнул один, где-то далеко, и замолчал. Ему, немного погодя, отозвался другой, ближе, смелее и продолжительнее. Потом сразу в двух местах забормотали еще...

– Яны придуть – обождитя, – шепнул Иван Павлов.

Мухин поднял голову, вглядываясь. Стало еще светлее. Серый, мглистый сумрак точно поглощал редеющую мглу. Кусты стояли серыми, однотонными массами, а небо стало совсем бледное, беззвездное, и на востоке все яснел багряный свет, разливаясь в огненно-золотую длинную полосу. Уже видны были холмы – тонкий, прозрачный туман стоял над ними, густея в оврагах, как белыми, волнующимися покрывалами окутывая их склоны и дно. Впереди от охотников, шагах в двадцати, лежали рядом два сраженных выстрелом косача... Токование опять разгоралось. Опять отовсюду неслось бормотание, треск крыльев и скрежещущее шипение и фырканье. Несколько косачей и серых курочек пробежали вдали друг за другом цепью, лавируя между кустов. Чуффшш!.. – неожиданно упал откуда-то сверху огромный косач и затанцевал, распуская хвост, кружась и приседая.

Иван Павлов приложился, и вместе со звуком выстрела тетерев вскинулся кверху и упал, как скомканная тряпка. Отовсюду раздался шум взлетающих тетеревов и их стихающий вдали шумный полет. Охотники подобрали свою добычу – трех больших черно-сизых косачей с толстыми, надувшимися шеями и напухшими бровями, как красные рога.

Совсем рассвело. Вдали стоял темный лес, и над ним все ярче разливалась заря. Над уходящими вдаль холмами, поросшими дубками вперемешку с молоденькими березками, стоял непрерывный гул тетеревиных токований.

– Во разгалделись, гляди, – сказал Иван Павлов. – Ну и сила птицы тутотка!.. Пойдем, Васильич, на другую гору, ишь как они там надсаживаются.

Но Мухину не хотелось более убивать одурелых от весеннего угара и позабывших осторожность птиц,

– Нет, довольно, – сказал он, – давай лучше постоим, послушаем.

– Эх, напрасно – еще бы по парочке забили...

Долго стояли они на горке и молча слушали этот веселый шум токовища. А свет все разливался – ярче и отчетливее выступали окрестности, туман редел в лощинах, и на востоке уже брызнули первые солнечные лучи. Издали слышались крики петухов в деревне и едва слышный, тихий и мелодичный звон колокола в дальнем селе. Кругом стоял лес, нежно и прозрачно зеленеющий, и в нем по холмам и ложбинам звенело и гомонило сотнями голосов разыгравшееся токование... Охотники пошли домой. Проснувшееся солнце обливало озябшую за ночь землю своими ласковыми лучами; свежие голубые тени протянулись от деревьев, и в них еще уцелела серая, холодная изморось росы. Мухину, разморенному солнечным теплом, сразу захотелось спать. Он шел и незаметно для себя засыпал, то и дело спотыкаясь и с усилием раскрывая отяжелевшие приятной, томной слабостью глаза…

Пришли в Коргу. Деревня уже проснулась и проводила в поле стадо. Несмотря на упрашивания Ивана Павлова и старика остаться и закусить, Мухин настойчиво торопил отвезти его домой. Иван Павлов пошел запрягать, а Мухин присел на солнцепеке, на завалинке, и сразу его охватил мягкий, сладкий сон.

– Глянь, бедный, как уморился, – сказала жена Ивана Павлова, выходя из избы с ведрами, и остановилась против Мухина, жалостливо покачивая головой.

– То-то и оно... Стреляли, не гуляли! – ответил, подмигивая ей, Иван Павлов, выводя лошадь. Старый рыжий мерин покорно пошел в оглобли телеги, держа во рту недожеванный клок сена и торопливо его прожевывая, когда Иван Павлов отходил от его морды.

– Ну, едем, что ли, Васильич! Спитя!..– крикнул Иван Павлов, вспрыгивая боком на край телеги.

Мухин, встрепенувшись, встал и, конфузливо улыбаясь, полез в телегу.

– Эх, остались бы чайку попить, – вздохнул Иван Павлов, задергав вожжами. Телега выехала за ворота и затарахтела по улице.

Солнце поднималось все выше на синеющее небо и начинало припекать. Сегодня будет такой же ясный, веселый день, как и вчера.

Тайна

 

Когда наступает осень и с деревьев уже облетят желтые листья, отца дьякона неизменно охватывают смутная тревога и беспокойная тоска. Тихий и благожелательный ко всему в другое время, с наступлением осени он преображается. Тягостной и ненужной обязанностью становятся тогда для него церковные службы, требы, клировые ведомости, занятия в школе по пению, и порой до острой ненависти надоедают ему его многочисленное потомство и болезненная, вечно беременная дьяконица. Часто и подолгу, стоя на крыльце ранними утрами, смотрит он вдаль, где поля убегают далеко-далеко, пестрея желтыми жнивьями и черными пашнями, как разноцветными заплатами; по откосам косогоров густыми темными щетками стоят тихие перелески, окаймленные зелеными озимями, и вдали нежно голубеющими воздушными штрихами рисуются далекие горы. Пруд перед окнами дьяконского дома лежит в своих берегах свинцово-серый, с ледяными закрайками; поблекшая травка у крылечка покрыта седой мелкой изморозью, лужицы в колеях дороги затянуты звонким и тоненьким, как стеклышко, ледком, земля, скованная утренником, жестка как камень и звенит под ногами. Изредка высоко в бледном небе проносятся волнующейся мелкой сеткой запоздалые стаи перелетных птиц.

Все вокруг дышит такой усталой тишиной и безмолвной печалью, будит в душе неясную тревогу и бессознательные призывы куда-то... «Куда?..» – думает отец дьякон, сладко мучается своей тоской и мечтательно вздыхает. Он страстно завидует тогда улетающим на юг вольным птицам, начинает любить природу особенно сильной любовью и с нежным, жалостливым чувством следит, как замирает она, усталая после яркого лета, – обнажаются поля от густых хлебов и лежат бурые, тихие и печальные; леса сбрасывают с себя свои зеленые одежды, небо становится выше и бледнее, и все живущее готовится к долгой и холодной зиме... «Поди уж и суслики в свои норки залезли, – умиленно думает отец дьякон, – и ежи, и всякая зверюга... Тепла запасают... А зайцы уж выцвели поди... пора...»

– Да, пора! – говорит он неожиданно для себя вслух, испуганно оглядывается и, чтобы не думать, старается заняться чем-нибудь.

Долго и без охоты пьет утренний чай, толчется, мешая дьяконице, на кухне, прохаживается по двору и не знает, куда себя девать. Вяло шагая, плетется он к «поповым».

Батюшка, отец Михаил, сухонький старичок, слегка сгорбленный, в своем казинетовом полукафтане и с трясущейся плешивой головенкой, всегда занят любимым делом – расписыванием икон. Любимый у него сюжет – архангел Михаил с огненным мечом в руке, похожим на красную метелку.

– Что, дьякон, как дела? – говорит отец Михаил навстречу отцу дьякону, отрываясь от работы и подергивая свою реденькую бороденку, – и чего ты ходишь, дьякон?.. Ходишь, ходишь... Да ты не стесняйся, это я к тому, что без дела. Учился бы хоть иконы писать, что ли…

– Учился у вас, отец Михаил, да не выходит, – говорит дьякон, усаживаясь на стул. В низеньких комнатах отца Михаила он всегда конфузится своего огромного роста и старается говорить слабым тенором.

– Вот, смотри – хочу я, брат дьякон, на этот раз щит сделать золотой, а на нем Всевидящее Око. Как ты думаешь, ладно выйдет?

– Плохо ли... Искусники вы, отец Михаил.

– Не зарыл таланта своего в землю, аки неключимый раб... Тружусь вот, – скромно отзывается отец Михаил и, прищурившись и перекосив от усиленного внимания рот, принимается мазать кистью по полотну.

– А я, отец Михаил, преспокойно, к вам с просьбой, книжечку какую-нибудь почитать. Скучно что-то.

– Каких же тебе книжечек? Вон на полке посмотри. Есть «Воскресный благовест», «Отдых христианина», «Творения Иннокентия Херсонского»...

– Мне бы тово... из светских, – мнется отец дьякон, – для скуки... От мыслей, знаете ли...

– Ах ты, мыслитель! – улыбается отец Михаил, – ну бери, чего там найдешь, это уж попадьин отдел.

Дьякон обстоятельно шарит в шкафу, из вежливости стараясь громко не дышать и не стучать ногами, и, наконец, откладывает в сторону истрепанного Луи Буссенара – «В стране львов» и «Охотники за черепами».

– Ну, вот эти две пока, – говорит он и, боясь, как бы отец Михаил не увидал его выбора и не осудил его легкомыслие, торопливо прощается и уходит. Дома он ложится на кровать и принимается за «Охотников». Но чтение не успокаивает его, а только больше будоражит воображение и будит в нем порывы куда-то. В душе растет чувство глухого протеста против своей жизни, своего дела, против семьи, против всего...

Так проходит несколько дней. Наконец тоска у отца дьякона достигает своего апогея, и он, ложась вечером спать, чувствует какую-то решимость, от которой на душе становится легко и радостно. Ночью, убедившись, что все в доме спят, он, как вор, прокрадывается к себе на чердак, возится там, гремя осторожно в темноте какими-то ящиками, достает откуда-то шомпольную одностволку, тяжелую и заржавленную, с монументальным курком, брякает дробью в какой-то жестянке, выносит все это на задворки и прячет в солому. И после этого долго не может уснуть – все ворочается на своей постели и счастливо улыбается в темноте...

Утром, едва только брезжит свет, дьякон вскакивает с постели, торопливо умывается и, запрятав свои буйные волосы под шляпу, а полы подрясника подоткнув под пояс, с ружьем в руках шмыгает по задам села, по огородам, перелезает через прясла и при каждом шорохе испуганно прячется в высокую крапиву. Выйдя счастливо, без единой встречи, за село, он направляется к пологим косогорам, склоны которых поросли молодым дубняком. Он уже сбросил листву, и деревца стоят голые, узловатые – только кое-где уцелели на них широкие узорчатые листья, побагровевшие от заморозков. Кое-где краснеют тяжелые красные рябины, и около них чокают серые дрозды. В лощинах бурьян засох, шиповник цепляется за ноги своими колючками, репьи стоят высокие и жесткие, по ним перепархивают желтогрудые синички, и сквозь редкие голые кусты далеко видать вокруг. На небе разгорается бледный рассвет, и день обещает быть ясным и тихим. Как славно и волнующе пахнет мокрой листвой, которая не шелестит, а только упруго вдавливается под ногами!..

Бесшумно шагает отец дьякон между кустов с пригорка на пригорок, спускается в овраги и карабкается по их крутым откосам, цепляясь за бурьян, и всего его охватывает радостное чувство свободы и одиночества. Тишина замирающей природы входит в его раскрывшуюся душу – так славно все вокруг, тихо и умиротворенно. Он подолгу стоит на одном месте и смотрит на пробежавшую лесную мышь, на тугие паутины, тонкими серебряными многоугольниками протянутые между ветвей, на одинокие листья, уцелевшие еще на кустах, и молча, растроганно улыбается им. Потом, счастливо вздохнув, идет дальше. Кусты становятся все гуще – приходится пробираться между ними, сгибаясь и отводя ветви руками, – и вдруг, неожиданно для себя, отец дьякон выходит на опушку. Перед ним широко развертывается туманная даль, и облака стоят над ней тяжелыми серо-лиловыми грядами. Пологим скатом убегают вдаль леса – целое море лесных вершин, кое-где между ними торчат сухие деревья, и на одном из них – стая тетеревов, маленьких издали, точно черные мухи, и далеко-далеко, среди густого леса, река извивается серебряной лентой... Безмолвный и безотчетный восторг охватывает его вдруг радостно затрепетавшее сердце...

Невдалеке, внизу, неторопливо костыляет между кустов в гору заяц. Он уже надел белые штаны, а спинка у него еще серая. Отец дьякон, затаивая дыхание, съеживается за старым расщепленным грозою пнем. Заяц наискось приближается к нему. С остановившимся сердцем отец дьякон ловит его на прицел... Гулкий звук выстрела раскатывается по лесу, дробясь звучными отголосками меж сонных деревьев – чудная музыка выстрела в осеннем тихом лесу. Путаясь ногами в распустившихся полах и не смотря, перепрыгивая через пни, мчится отец дьякон к дергающемуся на земле зайцу...

Когда угасает багрово-красный закат, отец дьякон, так же крадучись, возвращается домой. Виновато улыбаясь, входит в кухню, сконфуженно кладет на лавку свою добычу – двух зайцев и трех куропаток – и молча выслушивает потоки озлобленного красноречия дьяконицы.

– И что ты только думаешь и на что только надеешься? – сокрушенно говорит дьяконица. – Господи! Дойдет до благочинного, ведь расстригут тебя! Ну, куда я тогда денусь с ребятами? Несчастная я мученица, страдалица! Изверг ты, погубитель мой!..

Отец дьякон убито вздыхает и робко бормочет:

– Ты, Надя, не тово... преспокойно, не волнуйся... Тебе это вредно в твоем положении... Я больше не буду...

– И куда это он свое окаянное ружье прячет? – сожгла бы я его в печке!.. Дело бросает, тут без тебя со свадьбой приезжали... Свадьбы-то не каждый день на дороге валяются...

Когда дьяконица досыта наплачется и успокаивается, мир понемногу водворяется, тот мир, который лучше доброй ссоры. Дьяконица упорно и протестующе молчит, а он старается ей угодить. Услужливо заправляет лампы, лазит в погреб, кормит ужином ребят и заискивающе посматривает на жену. Когда дьяконица, прерывисто вздохнув в последний раз, принимается ощипывать куропаток, отца дьякона зовут к батюшке.

– Вот что, брат дьякон, – напуская на себя строгость, говорит отец Михаил, – нехорошо, брат!.. Тово... Ты думаешь, я не знаю твои похождения? Мне все известно. Где ты сегодня целый день мыкался? Да сообразно ли с твоим саном такое поведение?..

И отец Михаил начинает его точить. Точит он его долго. Говорит о священной высоте его сана, о святости служения, пугает его адом, цитирует Иоанна Златоуста и приводит тексты. Попав на своего любимого конька, он мало-помалу увлекается и уже не сердится, а слушает самого себя, как рассвиставшийся соловей. Отец дьякон терпеливо сидит, слушает его голос, сонно мигает слипающимися глазами – его сморила усталость – и терпеливо ждет, когда его отпустят.

– Я, отец Михаил, преспокойно раскаиваюсь, – вставляет он робко. –Золотые ваши слова... Именно верно... Преспокойно...

– То-то «преспокойно»... Вот дойдет до владыки, тогда, брат, будет уже не «преспокойно», а «пребеспокойно», – отец Михаил на мгновение улыбается глазами своей неожиданной остроте. – Ах, как ты слаб, дьякон, как ты слаб!.. Потщись совлечи с себя ветхого Адама, дьякон!..

– Каюсь! – прижимает отец дьякон ладони к груди.

– Я ничего не видел и не знаю, но… – отец Михаил грозит пальцем, – чтобы этого не было больше!..

– Не будет! – решительно восклицает отец дьякон, – преспокойно вам говорю.

Отец Михаил сомнительно покачивает своей плешивой головой – все равно он знает, что на всю осень, до снега, дьякон – пропащий человек.

 

 [1] Очерк Б. Ямщикова «О моем коллеге, наставнике и друге», так же как и рассказ А.П. Дементьева «Тайна», был опубликован в альманахе «Охотничьи просторы» (№ 1 за 1998 год). Сайт альманаха – ohot-prostory.ru.

Читайте нас