+15 °С
Облачно
Все новости
Проза
15 Июня , 15:14

№6.2022. Всеволод Глуховцев. Тридевять небес. Роман. Продолжение. Начало в №№ 1–5, 2022

Продолжение ГЛАВА 10 Россия, ХХ век

ГЛАВА 10

Россия, ХХ век

С приходом на советский трон И. В. Сталина Шпильрейн и Румянцев быстро ощутили, что для них настали тугие времена. О серьёзной работе речь уже не шла, а в разговорах с глазу на глаз сподвижники признавали, что не до жиру, быть бы живу… Долго ли, коротко ли, пришёл день, когда было официально объявлено: Институт психоанализа расформировывается, Сабине Николаевне предписано ехать в Ростов-на-Дону рядовым врачом психиатрической клиники, а прочим сотрудникам предоставляется свобода найти работу самостоятельно.

Работая в институте, Румянцев вынужден был освоить азы бухгалтерии – жизнь заставила. И бывшая начальница, которой он по работе нужен был как воздух, предложила хитрый трюк: поехать с ним, но не врачом, а счетным работником. Зная косность надзирательной системы, можно быть уверенным, что если вдруг Румянцева начнут разыскивать, то как психолога, а как бухгалтера – никому и в голову не придёт. Если же и найдут через Шпильрейн, то претензий со стороны закона к нему никаких. Леонид Петрович думал недолго, согласился.

Ростов – родной город Сабины Николаевны, пристроить товарища в больницу на должность счетовода ей не составило труда. Потом он и бухгалтером стал, не главным, рядовым – но всё же приподнялся в служебном ранжире, курсы закончил, даже финансовый техникум заочно, к собственному ироническому удивлению. Ну и, разумеется, всё это было прикрытием. Тишком, молчком, исключительно меж собой, врач и бухгалтер продолжали разрабатывать свою уникальную методику.

Главное в ней Соломин с Веденеевым уловили безошибочно, хотя в тонкости вникнуть, понятно, не могли. Суть – в умении столь ювелирно воздействовать на человека, что он, ничуть не замечая, думая, что действует своей священной свободной волей, начинает делать то, чего от него хотят неуловимые кукловоды. При этом выявилось: уступая Сабине Николаевне как теоретику, Леонид заметно превосходит её как практик. Его суггестивное воздействие было необычайно сильным.

Работа в дуэте, разумеется, никак не афишировалась. Однако нашёлся зоркий глаз, приметивший, что когда доктор Шпильрейн работает с пациентами, в кабинет слишком часто заглядывает бухгалтер Румянцев. Это был санитар-гимназист. Сперва он подозревал их в прелюбодеянии, но тут же эту версию отбросил. Какие, к черту, любовные утехи при больном?.. Нет, это не то. Но что?!

Так его разожгло, что он стал всматриваться уже целенаправленно и, в сущности, напал на верный след. А вскоре свел знакомство с пришлым счетоводом, не догадываясь, кто он таков, растрепал ему о своих догадках. Тот, в свою очередь, сумел неглупо приглядеться и к докторше, и к коллеге-бухгалтеру… так цепь событий привела к Абакумову.

Общеизвестно, что при скромном образовании Виктор Семенович умел в профессиональной области соображать быстро и качественно. На него произвёл заметное впечатление тот факт, что пациенты, подвергаясь воздействию, начинали вести себя так, как надо врачам, и это воспринималось как движение к выздоровлению. Куда сложнее было понять, что покойный агент сознательно умолчал о Румянцеве, без которого вся система вряд ли бы работала… Но вычислил, догадался. И слишком умного санитара посредством того же сержанта аккуратно убрал – на сей раз без всякого криминала, просто перебрал старик со спиртом, сердце не выдержало. Похоронили и забыли.

Но только не психологи-новаторы. Те насторожились. Две смерти подряд рядом с ними… что-то близко стали попадать пули случайностей. Возник Абакумов перед учёными ровно тогда, когда встревожиться они успели, а пуститься в бесплодные гипотезы – ещё нет. Начальник областного управления раскрыл карты с обезоруживающей откровенностью. Поставил исследователей на распутье: либо они с соблюдением строжайшей секретности посвящают его в свои разработки, либо…

Он не договорил, но лицо сделал столь многозначительное, что слов-то и не надо. Вообще беседовал он с психологами вполне вежливо и даже дружелюбно, как бы давая понять, что видит в них людей умных, прекрасно сознающих положение дел и готовых к правильному решению.

Всё он рассчитал верно. Великодушно дал время подумать. Ученые подумали, посовещались и признали: опытный чекист взял их в оборот плотно. Решили принять его условия, понимая, что с ним игра выйдет на новый уровень.

Стали работать. Встречались на конспиративных квартирах, о чём знали только они трое плюс адъютант начальника, всё тот же незаменимый бывший сержант, ставший младшим лейтенантом.

Встречи строились как семинары. Шпильрейн и Румянцев обучали капитана Абакумова сложному ремеслу тонкой суггестии – и были поражены тем, с какой лёгкостью тот схватывает суть и методику. У него, несомненно, тоже был дар, не меньше, чем у Румянцева, а может, и сильнее – чем иначе объяснить стремительный карьерный рост начальника ростовского управления, менее чем через год ставшего старшим майором, а вскоре вызванного в Москву, в наркомат.

Ученик переплюнул наставников! Так ли это? Овладел ли Виктор Семёнович техникой неуловимого воздействия на людей и события лучше, чем Румянцев, не говоря уж о Шпильрейн?.. И да, и нет. Странно? Да ничуть, если вникнуть. Он в самом деле оказался исключительно одарён в смысле психических сверхспособностей, быстро развил в себе умение незаметно направлять ход жизни в нужное ему русло. Но оба психолога нужны были ему позарез. Они ведь не стояли на месте, трудились, совершенствовались и чувствовали себя в силах раздвинуть горизонты таинственного призрачного мира. Сознавал это и умный старший майор – с помощью ученых он сможет рвануть к таким рубежам, которые и представить себе не в силах. И перед самым отъездом в Москву, в самом начале сорок первого трое тайных соратников встретились на одной из знакомых квартир.

От Румянцева не укрылось, что Виктор Семенович, стремясь казаться сдержанно-благожелательным, едва справляется с рвущейся из него победной силой: нашел свою золотую жилу! Звезду своей судьбы. Одну на миллион!..

 – Ну что, товарищи ученые, – покровительственно подшучивал старший майор, – никак, работает система, а?..

 – Работает, – деликатно соблюдая субординацию, подтверждали те.

 – То-то же! И это, будем считать, лишь начало. Вот обождите, я в Москве осмотрюсь, закреплюсь, тогда и вас перетащу обратно. Нас ждут великие дела!.. Кто так говорил?

 – Сен-Симон, – бледно улыбнулась Сабина Николаевна. – Вернее, ему так говорили.

 – Вот-вот. Ну, а мы Симона этого заткнём за пояс, да?..

Психологи, разумеется, благодарили, заверяли, что рады, разумеется, работать и дальше. Но про себя… Оставшись наедине, заговорили совершенно открыто. Прежде всего, оба отметили, что Абакумов пытался воздействовать на них. Как бы из озорства, не сомневаясь, что профессионалы заметят это, но пытался. Но это, понятно, не главное.

Психологов тяготило иное. И даже не то, что вновь помимо собственного желания они забирались слишком высоко, в опасную стратосферу большой политики. А то, что оба, став старше и мудрее, стали улавливать: технология суггестии, несмотря на всю свою утончённость, ведёт к деформации, а затем и к упадку собственной личности. Леонид долго не хотел признаваться в том, да никуда не денешься: время от времени из глубины подступало к нему необъяснимое уныние, как будто сумерками заволакивало душу – и белый свет не мил, и глаза бы ни на что не глядели… Сабина созналась, что испытывает нечто подобное. А что дальше делать, оба не знали. Сошлись на том, что вот уедет Абакумов в Москву, а там посмотрим… Уехал. В невеселом ожидании текли месяцы. Ну, а потом жизнь сама рубанула этот гордиев узел.

Грянула война. В ростовскую психиатрическую больницу стали поступать раненные в голову, контуженные, пережившие психологический шок – врачи и прочие служащие утонули в бешеной работе, Румянцев тоже взялся, и уже никто не спрашивал, какого чёрта бухгалтер сделался фактически ассистентом доктора, все сбивались с ног, все очумели, дни, ночи летели вихрем, оглянуться не успели, как к донской столице подступили зима и немцы.

Когда их передовые части критически приблизились к Ростову, Леонид стал настойчиво советовать Сабине Николаевне эвакуироваться, но она лишь отмахивалась: некогда!.. Ну и дождались того, что вермахт ворвался в город.

Правда, та первая, кратковременная оккупация была сумбурной. По факту, в городе не стихали бои, гремела канонада, немцы носились по улицам как шальные, стреляя без разбору, да и кое-кто из жителей начал сопротивление… Неделя пронеслась как в бреду, а в последних числах ноября город отбили наши.

В тот раз беда пронеслась стороной. Линию обороны укрепили, порядки ужесточили: теперь уж захочешь, да так просто не эвакуируешься. И видеться Румянцев и Шпильрейн стали реже, и прежняя апатия вернулась: беда не исчезла, только отступила на время, и зимними ночами, бывало, тяжко ныло сердце перед её неотвратимостью. Мир потерял половину света, цветов, звуков, стал серой немочью… и Леонид наконец махнул рукой на это, душевно обмяк и опустился.

В июле сорок второго немцы захватили Ростов во второй раз. И теперь ждать освобождения не приходилось: разбитые войска Юго-Западного направления откатывались к Сталинграду, сил на контрудар у них, конечно, не было. Германские же власти сразу начали наводить свирепый порядок – орднунг.

Пытался ли Румянцев помочь Сабине Николаевне? Ещё бы! Ужасное предчувствие, угнетавшее его, превратилось во власть врага – стало быть, худшее произошло. От этой мысли он встряхнулся, ожил, перезапустился, и точно – сумерки, окружавшие его, рассеялись. Но Румянцев прекрасно понимал: чувство, что худшее случилось, может быть обманным, ожидать можно всего. Тем не менее тоскливая одурь слетела, психолог-бухгалтер энергично бросился выручать друга. Про себя он Сабину так и звал – «друг». Подругой не назовешь, а прочие слова казались слишком мелкими.

Опоздал. Немцы постарались ликвидировать евреев в первые же дни, жёстко и по максимуму. И никто ничем не мог помочь, будь он хоть семь пядей во лбу, хоть диверсант из диверсантов. Румянцев это понимал. Но все равно ходил оглушенный и опустошенный, чувствуя, как знакомая тень подступает к душе, устало боясь, что все начнётся снова… Однако начаться этому не дали.

Не дал молодой немец в штатском, с вежливо-вкрадчивыми манерами – непривычно было встретить такого. По-русски он пытался говорить, но выходило плохо. Впрочем, при нем был местный переводчик, вертлявый несимпатичный тип.

 – Герр Хельценбайн представляет особую комиссию, – беззастенчиво соврал этот дрянной мужчинка, хоть и ясно, что не по своей воле, – по сбору… да, по сбору культурных, научных ценностей. Он наслышан о вашей работе с… э-э… гм! Да. Значит, герр Хельценбайн испытывает интерес к вашей работе. Он знает, что большевистский режим подавлял ваше творчество и вы были вынуждены скрываться под видом бухгалтера…

Румянцев слушал это всё с пустым видом и понимал, откуда и куда здесь ветры дуют. Особая комиссия… Знаем мы эти комиссии! Ещё в ту войну охотились за нами. Нашли всё-таки. Умеют идти к цели, не отнять.

Его охватил едкий, злой азарт. Усталость? К чёрту усталость! Нашли? Решили поиграть? Ну, сыграем!

Переводчик, кряхтя и слегка даже кривя рот, мучился со сложной лингвистической конструкцией – не так-то просто немецкий ход мысли адекватно преобразовать в русский. Леонид, не дослушав, довольно надменно прервал по-немецки:

 – Не трудитесь попусту. Я не нуждаюсь в ваших услугах. Для русского ученого старой школы знание немецкого языка обязательно.

Толмач, поперхнувшись, обескураженно умолк, а Хельценбайн, напротив, разулыбался:

 – О, Леонид…

 – Петрович.

 – Да-да. Очень рад! Ступайте, вы свободны, – кинул немец переводчику. – Мы с господином Румянцевым побеседуем наедине.

 

***

Наедине Эрих Хельценбайн, конечно, открылся. Какая, к чёрту, комиссия – он офицер СД, что правда, то правда. Но в данный момент действует частным образом.

Тут последовал расплывчатый, с пробелами пересказ того, что когда-то Эрих слышал от покойного разведчика. Румянцев слушал внимательно, внешне очень спокойно, но азарт колючим огоньком играл, плясал в нём – и за несколько минут создал план действий.

 – Я вас понял, – ровно ответил он, выслушав. – Вы хотели бы получить нашу методику?

 – Без всякой огласки.

 – Понял, – повторил психолог. – Мы разумные люди, понимаем, что взаимные интересы достигаются взаимной помощью…

Эрих охотно поддакнул этой мудрой мысли, а Леонид развил её: он берется попробовать научить оберштурмфюрера тому, чем владеет сам, но взамен потребует услугу.

Так и сказал – «потребует», не «попросит».

 – Здравое рассуждение, – аккуратно согласился Хельценбайн. – Вопрос лишь в реалистичности этой услуги.

Румянцев заверил, что не собирается требовать сундуков с золотом – тут он чуть приметно улыбнулся, давая понять, что это метафора. Просит он немного: новых чистых документов. Безупречный советский паспорт с его фотографией на другое имя.

Пока он излагал это, выражение лица контрразведчика менялось в сторону замысловатой иронии:

 – Вы не верите в нашу победу?

Леонид помедлил. Усмешка отразилась на его лице как на зеркале.

 – Жизнь, – с расстановкой молвил он, – научила меня верить лишь себе. О всём прочем я только размышляю.

 – А, вот как! – охотно подхватил Эрих. – Значит, к мысли о вашей победе вас приводит глубинная логика?

Румянцев вновь помолчал, глядя на немца как-то не то с сочувствием, не то с назиданием.

 – Герр Хельценбайн, – сказал он наконец. – Вы можете, конечно, в это не верить, но для меня нет наших, ваших, своих, чужих. Есть я и прочий мир, а какой он – хороший ли, худой – смотрю по обстоятельствам. Я, если угодно, ницшеанец.

Хельценбайн рассмеялся:

 – О, старина Фридрих и русским умникам покоя не дает!..

 – Не без этого.

Словесную дуэль Румянцев затеял, понятно, не ради эстетической услады. Он уже работал, уже опутывал немца невидимыми нитями, раскачивал, повёртывал его в нужную сторону. Он отлично сознавал опасность игры, чувствовал, что идёт по лезвию. Но тот самый огонек обратился в холодное, уверенное пламя, вопреки сомнениям, вопреки самому себе. И он решился. Доверился холодному огню.

Вот как, скажите на милость, убедить офицера СД, что тебе необходим советский паспорт на чужое имя, не вызвав подозрений, что ты хочешь его надуть?.. А вот поди ж ты, убедил, точнейше, ювелирно, ни на секунду не дав оберштурмфюреру усомниться в том, что тот действует исключительно по своей воле. Хельценбайн увидел для себя блестящие перспективы, загорелся, замотивировался по самое никуда – ну и, правду сказать, Леонид его реально кое-чему научил из своего колдовского искусства, при том что способности у обучаемого были средние. Обычные, как у восьмидесяти процентов людей. Но подразвить их можно было, что Румянцев и делал.

Эрих замечал рост. Не мог не замечать. Сердце его радостно стучало, воображение рвалось вперёд, далеко обгоняя реальность. Набирался он опыта в тайне от своих, естественно, не засвечивая и Леонида… В сумме психологу удалось мягко подчинить эсдэшника, установив почти приятельские отношения.

Разумеется, в руки германских спецслужб попало множество советской документации, включая бланки паспортов и печати. Хельценбайна совсем не затруднило, используя фото Румянцева, сделать совершенно натуральный документ, со строгим соответствием места и даты выдачи с серией, номером, печатью и достоверными датой и местом рождения.

 – Бурцев Валентин Данилович… – прочёл Румянцев. – Кто таков?

 – Можете не волноваться, – успокоил Хельценбайн, самую малость гордясь собой. – Никаких следов ни его, ни родственников не найти. Да, и вот ещё…

Вручил «аусвайс» – немецкий вкладыш к советскому паспорту, временно выдававшийся жителям оккупированных территорий – до наведения окончательного, по мнению правителей Третьего рейха, орднунга.

Леонид Петрович придирчиво изучил оба документа: ажур, ни к чему не придерешься.

 – Ну что ж… Всё так. С завтрашнего дня предлагаю усилить занятия.

Он вправду счёл долгом прибавить интенсивность обучения, постаравшись вытащить из Эриха весь его скромный потенциал: услуга за услугу. Утешал себя тем, что этот парень, хоть и сотрудник СД, всё же не твердолобый фанатичный нацист. И к тайным знаниям рвётся не ради Рейха, пропади он пропадом, а ради себя. Понимал, конечно, что оправдание хлипкое, но… И, продолжая держать оберштурмфюрера под контролем, психолог добросовестно натаскивал его, не забывая осторожно поворачивать вселенную своих событий в нужном направлении.

Повернул.

Однажды ученик не пришел в установленный час. Бухгалтер скрытно навел справки: оказалось, часть СД приведена в боевую готовность в связи с возможной передислокацией. Румянцев тут же залёг «на дно», затаился в укромном месте – только его и видели.

Он так и не узнал, разыскивал ли его тогда Хельценбайн или нет. Отсиделся в подполье, а когда несколько дней спустя осторожно высунулся, то узнал, что оберштурмфюрера в городе нет. Следовательно, все обязательства перед ним закрыты. Нет его в городе, нет больше и в моей жизни – с облегчением решил психолог. И вернулся домой.

Да, собственно, и Леонида Румянцева больше нет. Юридически. Паспорт и аусвайс порваны в мелкие клочки и сожжены. Был доктор Румянцев, да весь вышел. Есть бухгалтер Бурцев, ему и жить.

Легко сказать: жить. Как жить в условиях оккупации?.. Но Валентин Бурцев, с трудом привыкавший к новому имени и почти несуществующей биографии, не сомневался, что переломил кризис и взял судьбу под власть. Он чувствовал это, как тайный голос. И потому не спешил, а ждал. И дождался.

 

***

До войны Румянцеву по работе приходилось навещать управление облздрава, вернее его бухгалтерию, где среди прочих работала мягко-миловидная, круглолицая девушка, не то счетовод, не то младший бухгалтер – на какой-то совсем скромной должности, словом. Её все по-простецки окликали Нюрой, Леонид же Петрович церемонно называл Анной, а узнав, что она по отчеству Степановна, так и звал, сильно смущая:

 – Ну какая же я Анна, да еще Степановна? Нюра и Нюра. Я ж с хутора…

Но общались тепло, приветливо, чувствовали обоюдную симпатию, причём без всяких знойных мотивов: разница в возрасте, хорошее воспитание, причем не только ученого-петербуржца, но и хуторской девушки, чем она, собственно, Румянцеву и импонировала. Правда, где-то в самом конце сорокового года она вдруг пропала – нет и нет на работе, куда делась?.. Леонид Петрович не преминул спросить; узнал, что вышла замуж, перебралась в другой город – и это известие кольнуло неожиданно больно. Конечно, он постарался тут же полечиться насмешкой над собой, старым хрычом, да вскоре и перестал о том думать; но было, из песни слова не выкинешь.

Ну, потом день за днём, война, власть немцев – какой тут отголосок давней боли! Всё пропало в вихре эпохи, и думать о том забыл. Он-то забыл, а вот послушная ему судьба нет.

Когда поздно вечером тихонько постучали в дверь, он напрягся. Кто бы это мог быть? Вроде бы некому. Почудилось?.. – зацепилась мысль как за соломинку. Но тихий стук повторился.

На миг все теоремы о власти над судьбой и жизнью вылетели напрочь. Застыл. Что делать? Затихнуть, замереть, обратиться в ноль?.. И то, что там, за дверью, уйдет – и слава богу?..

Но то был только миг. Как принесло, так и унесло. Даже не так – обожгло, пробило, чуть не опрокинуло: да что же я?! Ведь это всё навстречу мне! Шаги послушного мира!..

И накинув пальто, со свечой в руке, защищая огонек ладонью, чтобы не задуло, бросился к двери.

 – Вы?!

 – Я.

Странно? Или не странно – что сразу узнал молодую женщину, в полутьме, спустя два года, сильно изменившуюся. Исчезла девичья округлость лица, заострились скулы, темные глаза на похудевшем лице стали больше – юная миловидность обратилась во взрослую, диковатую, тревожную красоту. И всё же он сразу её узнал.

Потом признавался, что не в силах ни описать, ни повторить ту силу чувств, что хлынула, утопила и даже отшибла память. Совершенно не вспомнить, как очутились в комнате. Вот они у двери, вот её изменившееся, но мгновенно узнанное лицо – а вот уже за столом, нервное пламя свечи меж ними, пугающе пляшут тени, женщина сдержанно улыбается, а глаза серьёзны и печальны.

 – Как вы меня нашли?..

 – А я знала, где вы живете. Даже один раз приходила сюда. Только зайти не решилась, – сейчас улыбнулись и глаза. – Стояла у ворот, дура дурой, тряслась. Ужасно боялась, что кто-то из знакомых вдруг увидит.

Он помолчал, ошеломленно свыкаясь с этой новостью.

 – А теперь не боитесь?

Она легко, свободно рассмеялась:

 – Ну, что вы! После того, что со мной было, я не боюсь ничего.

Что было? Недолгое семейное счастье. Да, счастье, можно не бояться этого слова. Счастье, любовь, дни, ночи от зари до зари, мир, устремленный в будущее… Всё это было, но исчезло. Совершенно, без следа. Так, что сейчас не верится: да неужто это всё было?! Прошлое – оно точно не сон, не сказка, не призрак?.. Конечно, нет, покорно понимал разум. А кто его знает – в смятении трепетало сердце.

 – Война… – вздохнул хозяин.

 – Война, – спокойным эхом повторила гостья.

Война, смерть мужа, оккупация. Вернее, муж пропал без вести осенью сорок первого. Но вряд ли жив, конечно.

 – Наверное, это плохо… – промолвила она и прервалась.

 – Что? – он неловко двинулся, толкнул стол, пламя испуганно всплеснуло, вызвав бешеные метания теней. – Что плохо?

 – То, что всё это мне кажется сейчас таким далеким. Ничего не осталось в сердце. То ли было, то ли нет… Слишком много всего пронеслось. Господи! А всего-то год с небольшим прошел! А будто целая другая жизнь… Знаете, мне иной раз кажется, что я – не я. Всё понимаю, но это сильнее понятий.

 – Да, – кивнул он. – Да… Хотите чаю? Настоящий, не эрзац. С довоенного времени сохранился, как ни странно. И варенье вишневое. Тоже старое, засахаренное, но есть. Хотите?

 – Ой! – по-детски обрадовалась гостья. – Конечно хочу!

…Пили чай, она рассказывала о себе. Нисколько не таясь и не боясь. Она – член подпольной организации Ворошиловграда, бывшего Луганска, сюда под легальным прикрытием приехала налаживать связи, что и сделала. И пока делала, жила мечтой о том, как войдёт в тот самый двор, тот самый дом, уже без робости, без всяких страхов, и будь что будет. И вот оно стало.

 – Мечта?.. – не очень уверенно переспросил он.

 – Да, – мгновенный ответ.

Он вновь растерялся. Взрослый учёный муж, постигший тайну власти над судьбой… Мелькнуло, что случись это в другое время, в других обстоятельствах – имя бы ему было счастье. Но сейчас? Как назвать это сейчас?..

Никак не назвал.

Свеча почти догорела, замигала, прощально затрещал фитиль… всё. Огонёк погас. Несколько секунд багряно тлел кривой фитильный уголёк, затем исчез и он.

Безмолвие в темноте длилось секунд десять. Гостья тихонько окликнула:

 – Леонид Петрович.

Так же негромко он ответил:

 – Увы! И я стал другим. Нет больше Леонида Петровича. Валентин Данилович Бурцев, извольте познакомиться.

Невидимый смех был ответом:

 – Да ведь и я больше не Аня! И не Нюра. Я теперь Люба.

 – Любовь.

 – Да. Нет, вы только подумайте! Чтобы вот эта встреча сбылась, нам надо было умереть и заново родиться под другими именами. Значит, так надо было, правда?

 – Правда, Люба. Я…

 – Что?

 – Я не могу поверить в это.

Она чуть помолчала и сказала:

 – Дайте мне руку.

Он протянул – и ощутил, как его пальцы сжала маленькая, тёплая, слегка загрубевшая ладонь.

 

***

В Ворошиловград они отправились уже вместе. Люба оказалась подпольщицей смелой, дерзкой, работала в немецкой военно-строительной организации, где, разумеется, процветали хищничество и взяточничество. Бухгалтер Люба умело покрывала воровство тыловых чинов. По документам всё было чисто-гладко, а карманы подрядчиков пухли от оккупационных рейхсмарок, успешно превращаемых жульём в «настоящие» деньги или драгоценности. Люба представила Бурцева как мужа, отчего у иных немцев рожи разочарованно вытянулись – видать, зрели где-то внутри липкие надежды.

 – Слушай, а как так муж у тебя внезапно появился? – поинтересовался Бурцев. – Не подозрительно?

 – Нет, – светло улыбнулась Люба. – Я так им и сказала: муж у меня в Ростове, надеюсь его увидеть. Вроде бы не очень поверили. А тут – пожалуйста!

 – Ясновидение, – усмехнулся и Бурцев.

Он тоже включился в подпольную работу, неплохо проявил себя. Люба устроила его в городскую управу. Зная немецкий да умея разводить собеседника, делая из него болтливого недоросля, он вскоре превратился в ценнейшего добытчика информации. В одной из бесед с руководством подполья прозвучали слова о представлении Бурцева к награде.

Однако и абвер, надо признать, ушами не хлопал. Едва начался новый, сорок третий год, как немецкая контрразведка нанесла подпольной организации довольно меткий удар – ясно, что хватали не наобум, а системно, прицельно. Размышляя над причиной провала, Бурцев не без оснований предположил, что некто знакомый, полузнакомый увидел Аню, удивился, отчего её все зовут Любой, да и муж вроде бы совсем иной… И движимый тем или иным мотивом, этот некто и стуканул оккупационным властям. А могло быть, конечно, и совсем иначе.

Как бы там ни было, Бурцева подпольному руководству удалось спрятать. А вот Любу схватили. И больше он её не увидел.

***

Всё это – от встречи в Ростове до катастрофы в Луганске – заняло всего-то три с небольшим месяца. И это был пик жизни, Эверест. Бурцев жил, подхваченный вихрем, дыша грозовым воздухом немыслимых вершин. Он сознавал опасность, риск, жгучую остроту двойной жизни агента-нелегала, но чувствовал такой размах незримых крыльев за спиной, что никакого страха и в помине не было. Казалось, он мог всё: мог крутить кем угодно и как угодно. Немецкие чины и прихвостни-изменники в беседах с ним делались патологически болтливыми, хотя Бурцев старался не перегибать палку, резонно полагая, что среди врагов могут найтись неглупые люди, способные задуматься над своим неожиданно странным поведением в беседах со скромным бухгалтером. Отчего так хмелеешь, дуреешь, мелешь языком, а?.. То-то и оно. Да, осторожничал. Но страха не было. Был взлёт – море по колено, горы до пупа, небо в руках, только звёзды собирай! Да не собрал вот.

Прятаться от немцев пришлось недолго. В середине февраля наши войска взяли Ворошиловград. Подпольщики сразу превратились в героев, участвовали в торжественном митинге-параде, их чествовало руководство, опять же обещало награды… Однако начальство начальством, а органы органами: по окончании помпезной части всех участников подполья стала плотно прощупывать контрразведка (Управление особых отделов НКВД СССР), возглавлял которую не кто иной, как Виктор Абакумов. А вскоре, в апреле, УОО было преобразовано в Главное управление контрразведки СМЕРШ и переподчинено Наркомату обороны. Во главе остался тот же Абакумов.

Ну, а Валентин Данилович проходил сито фильтрации, умело по-своему работал с особистами, которых заинтересовал: ну как же, прибыл из Ростова, сожитель странно пропавшей у немцев Анны-Любови – это если не подозрительно, то как минимум любопытно… Однако, Бурцев по-умному распорядился своей незримой силой, поддавливал на спрашивающих так, что они о том ни в жизнь не догадались. Поняв, что бухгалтер был исключительно ценным агентом, контрразведчики от него отступились. Со всех сторон кругло, ни за что не ухватишь! Так и ушёл, как колобок от деда с бабкой.

А спустя неделю ветер переменился напрочь: Бурцева вызвали в тот же особый отдел и предложили стать внештатным сотрудником.

Валентин Данилович среагировал мгновенно. Поблагодарил за доверие и жадно спросил: а что с Любой? Вы не знаете? Нет ли новостей?

Попал в самую точку. Лица собеседников неприятно изменились.

 – Пока сведений нет, – после паузы очень сухо сказал один. – А что?

 – Ну, как же! – горячо воскликнул Бурцев. – Мы ведь фактически муж и жена! Формально-то, конечно, нет, не расписаны, но по существу-то, по существу!..

И подхватил так, что не остановишь: торопливо, путано, циклично, всё время возвращаясь к одному и тому же, как в дурном сне, замечая, как хмурятся брови особистов, начинающих подозревать, что бухгалтер-подпольщик малость не в себе… а может, и не малость, кто знает. Беседа вскоре закончилась фразой: «Ну, хорошо, вы свободны, если надо, мы вас вызовем».

Можно было бы торжествовать: ловко провел органы, прикинувшись человеком, повредившимся от переживаний, что совсем не мудрено в условиях войны. Удачно выбрал маску… Но Валентин Данилович не торжествовал.

До этой встречи он как-то не признавал всерьёз, что Любы нет. Жила в нем некая необъяснимая уверенность, что всё будет хорошо, Люба жива, а плен ненадолго. Пустая, легкомысленная вера как воздушный шар подымала Бурцева над ужасами войны.

А после этой встречи шар вдруг лопнул. Разговор, где Валентин Данилович вздумал сыграть невротика или что-то вроде того, оказался камушком, стронувшим лавину. Доигрался. Докривлялся! Игра вдруг отомстила, превратившись в жизнь, где вновь наполовину померк дневной свет, а душу облегла все та же немочь. Не хотелось никуда ходить, никого видеть. Да что там! Есть и пить не хотелось. Лежал целыми сутками, не раздеваясь, оброс, отощал, стал страшным. Наконец, квартирная хозяйка, тоже участница подполья, смекнула, что творится неладное, побежала к начальству. Те явились, глянули, согласились: дело худо. Вызвали врача, диагностировавшего депрессию. Неудивительно. После страшных нервных перегрузок, надо лишь подлечиться, отдохнуть, всё будет в норме… Решили госпитализировать, благо возможность нашлась.

Валентин Данилович к этому отнесся с полным равнодушием: больница так больница. Не заинтересовался он местными эскулапами, ни методами их, ни возможностью поиграть с ними в кошки-мышки. Безропотно выполнял все предписания, больничные дни текли и утекали в никуда, а он трудно срастался с мыслью о разлуке навсегда. До боли – сердце стало нехорошо прихватывать, особенно по ночам. И бессонница. Лежал в темноте, смотрел в потолок, думал.

Боль болью, а думы были о другом. Чем дальше, тем яснее исследователь сознавал, что эта разруха – расплата за дерзкие опыты с людьми. Пусть мягкое, но всё же подавление их психики, отъем свободы воли – это грех. Обманные успехи и победы, цыганское золото, коему неизбежно суждено превратиться в черепки, в мусор, в пыль.

Примерно месяц пролежал Валентин Данилович в лечебнице, не дав коллегам ни единого шанса догадаться об истинной его профессии. Был признан излечившимся, выписан. Помогли ему устроиться на работу: в восстающем из руин Ворошиловграде потребность в бухгалтерах имелась. Спецслужбы же интерес окончательно утратили, слава богу.

Руководство обещание насчет награды сдержало: излечившийся тихий, молчаливый Бурцев получил медаль «Партизану Отечественной войны» 1-й степени. В работу он впрягся исправно, вёл учёт сразу на нескольких возрождающихся предприятиях, заработал еще медаль: «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», которая, к слову сказать, закончилась.

 

***

Побежали послевоенные дни, месяцы, годы труда и одиночества. Ровно через год после победы страна узнала имя нового министра государственной безопасности. Им стал Виктор Семенович Абакумов. Конечно, это взволновало почти всех. Вполне свежи были в памяти драматические замены Ягоды и Ежова; и вот теперь внезапно был смещен прежний министр Меркулов. Что бы это значило?.. Домыслы о звёздном взлёте бывшего начальника СМЕРШа – фигуры, конечно, крупной, но не политической – поползли по стране, и Бурцеву доводилось слышать всякую болтовню, чаще пьяную, чем трезвую. Реагировал молча, то есть не реагировал никак, хотя и признавал, что в иных из этих рассуждений есть нотки здравого смысла. Но об истинной причине догадывался только он, Валентин Данилович Бурцев. И молчал, конечно.

Абакумова несли ввысь редчайший дар плюс школа Шпильрейн-Румянцева, пройденная им на «отлично». Единственный и первый ученик. Сверхчеловек!

Никакой иронии здесь. Они, Румянцев и Шпильрейн, давно говорили об этом на полном серьезе. Их методика раскрывает то, что в человеке спрятано, чего он сам не знает. Собственно, то, что делает человека сверхчеловеком – не всякого, разумеется, таких единицы среди десятков, сотен, тысяч… Между собой именно так психологи называли цель своих трудов. И Ницше, естественно, поминали. И дня, бывало, без него не случалось. Так что перед Хельценбайном Леонид Петрович не слукавил.

Господи, как странно было вспоминать об этом после войны! Какими наивными были он и она! Казались-то себе такими умными, такими уверенными!.. И не знали таких простых истин. То есть знать-то знали, но летело мимо ушей.

Не рой другому яму, сам в неё попадешь – просто? Просто. Слыхали?.. Тыщу раз. Но пришлось самому удариться, упасть, попасть в яму, чтобы дошло. Да ведь особо-то вроде бы и не рыли, только влияли на других в свою пользу – ну что здесь такого?.. А что-то есть, выходит, раз судьба так обошлась и с ней, и с ним. Причем с ним как-то особенно, издевательски-тонко, с нездоровой эстетикой. Дала три месяца среди войны – и опустошила жизнь, превратив её в сумерки.

Значит, нельзя вторгаться в сферу свободы воли других людей. Никак! Категорически! Этого ещё не сознает Абакумов, сейчас, конечно, упоенный своим всемогуществом и чужим подобострастием – призраками, ловко умеющими обмануть. Ему ещё предстоит пережить горький ответ за психологическую алхимию, и если она вознесла его в запредельные высоты политического мира, где обитают единицы, то это значит лишь то, что падение оттуда наверняка будет смертельным.

Бурцев был почти уверен, что министр госбезопасности ведет тайные розыски Леонида Румянцева. О печальном конце Сабины Шпильрейн ему, надо полагать, известно, а вот куда делся её коллега?.. Пропал без вести во время оккупации Ростова – такова, вероятно, официальная версия. Конечно, это формула процентов на девяносто означает гибель, но всё-таки десять процентов со счетов не скинешь. Так что наверняка розыск идёт. Установить связь между пропавшим и Валентином Бурцевым?.. Теоретически это возможно, однако на практике – ищи иголку в стоге сена. И это при том сумасшедшем объёме забот, что взвалились на плечи министра безопасности. Поэтому в пустые волнения Валентин Данилович не впадал. Но и предусмотрительности не ослаблял. Старался лишнего не светиться, тем более не фотографироваться. Общение постарался свести к минимуму. Органы после случая с депрессией и лечебницей к нему не лезли. Он к ним тоже. Правда, не расставался с мыслью: где и как можно узнать хоть что-либо о Любе… Тревожить руководство не хотелось, но всё же решился пойти к одному из соратников по подполью, ныне второму секретарю горкома партии. Пошёл. Вернее, не к нему, а в приёмную, где его записали на встречу через пару дней, из чего сделан вывод: спустя полгода к прежнему соратнику будет не пробиться.

Тогда, впрочем, секретарь принял посетителя как старого боевого товарища: радушно, хотя и с почти неуловимым оттенком властной фамильярности, для умного человека о многом говорящей. Умный Бурцев понял: задерживать встречу незачем и в дальнейшем надоедать просьбами не стоит.

Но коли уж пришёл, то дело делай. Бурцев заговорил о Любе, сразу же заметил, что собеседнику тема не по душе, но обрывать её или уводить в сторону он не станет. И врать тоже. Потому включать свои технологии смысла нет.

 – Ничего нового, – внушительно произнес второй секретарь. – Ничего… Не помню, говорил я тогда, что её отправили в управление гестапо в Киев?

 – Да. Был разговор.

 – Ну вот. С тех пор так ничего нового и нет.

Бурцев не был бы Бурцевым, если б не угадал, что партийный чин думает ещё что-то сказать, но в силу неких причин не решается говорить.

Решился. С полминуты погоняли в словесный пинг-понг, а затем чин как бы невзначай обмолвился:

 – Кстати, о родных её ничего не доводилось знать, слыхать?

 – Нет. Никогда, ни о ком.

 – Угу… Вроде в Н-ске у нее какие-то родные проживали, что-то в этом роде я слыхал, но не точно…

Тут разговор сошёл совсем на пустяки, через минуту хозяин кабинета выразительно глянул на стенные часы, и Бурцев стал прощаться.

Путь домой прошёл в раздумьях. Валентин Данилович отлично умел понимать эзопов язык советских чиновников и не сомневался, что второй секретарь намекал: лучше бы бухгалтеру Бурцеву из Ворошиловграда исчезнуть, и удачный вариант – Н-ск… Но даже, рассуждал он, даже если секретарь говорил всё это без задних мыслей, и я сейчас ищу чёрную кошку в тёмной комнате… даже если так, то все равно это неважно. Ведь я знаю, что такое работа с судьбой, знаю, что просто так она не делает ничего. Раз эти слова прозвучали, значит, надо двигать в Н-ск.

И он уехал в Н-ск.

 

***

Валентин Данилович был уверен, что всё сделал верно. Возможно, не покинь он Ворошиловград, его нашли бы там агенты Абакумова или просто случилось бы с ним что-нибудь худое. Но уехал, и этого не случилось. В Н-ске без труда нашел работу, жильё, потекли уже другие годы одиночества. К ним Бурцев постепенно привык.

Узнав о катастрофе, разразившейся с Абакумовым, он испытал не больше мимолетного сочувствия: доигрался парень. Ну что ж… Не удивился и ничего не изменил в своей жизни. Он вообще хотел теперь лишь одного: дожить без происшествий, больше ничего. Он слишком хорошо помнил, как подступал снизу мрак и каким холодом тянуло от него в душу. Нет уж! Жизнь устоялась в сереньком цвете: ни праздников, ни печалей, ни друзей, ни женщин – слава те господи. Ни научного азарта, ни честолюбия, ни тем более любви… ничего из былого не осталось с ним. Как хорошо, что это так!

Хотя дар никуда не делся. Бурцев совершенно чувствовал себя способным на всё то, что делал раньше, а может, и на большее. По-прежнему мог легко подчинять себе любого, с кем говорил. Иногда без интереса проверял это – чуть-чуть, не более. Убедившись, отпускал, не покушаясь на свободу воли.

Приспособился. Отрывал календарные листки, находя в этом неясное удовольствие. Сердце, пошаливавшее после войны, больше не беспокоило. Ход времени вошёл в такое стоячее русло, что казалось: ну всё, так и будет до конца. И легко, свободно делалось на душе. Прошлое навсегда прошло.

Никаких родственников Любы Валентин Данилович здесь не нашёл, а правду сказать, не искал. Вместо Ницше поминал теперь царя Соломона, тихо радуясь тому, что всё меньше и меньше дней остается ему на Земле… Ну, разумеется, не было гладко. Кое-какой интерес к себе он почувствовал со стороны местного участкового, что естественно, а главное – со стороны соседа Николая, шофера местной автобазы. Ощутил, что тот к нему приглядывается, смутно чувствуя нечто огромное, таинственное, спрятанное за тусклой личиной пожилого бухгалтера. Бурцеву этот водила был симпатичен; а кроме того, нетрудно было угадать в нем немалые способности – те самые, да. Когда выпал случай, Валентин Данилыч осторожно проверил это и понял: не ошибся. Всё верно. Будь он помоложе, будь он Румянцевым, то не преминул бы зацепить этого Николая, сделать сверхчеловека из него… Но всё проходит. Он теперь был Бурцев. И ничего предпринимать не стал.

Но всё же не было уверенности, что он выигрышно распорядился судьбой. Что-то было, что-то было здесь не то… В жизнь покойно уходящих дней стало мало-помалу вплетаться дуновение тревоги. Хорошо бы сказать: ну бывает, почудилось… Но Валентин Данилович не лукавил с собой. Не почудилось. И незачем делать вид, что эта пасмурная тяга не связана со знакомым мраком снизу. Тянуло оттуда же, из смертных глубин, пока едва заметно. Но это пока. Нет, где-то дал промашку и Соломон! Похоже, что прошлое не прошло.

Оно вернулось негромким вечерним стуком в дверь.

 

***

Потом задним числом Валентин Данилович вспоминал, что весь тот день было особенно тяжело, мутно на душе. Дуновение стало сильнее. А когда в сумерках стукнули в дверь, тяжесть так и рухнула всей массой, и под ней забилась мысль: «Бежать? Спрятаться?..» Но он понимал, что это вздор.

Стук повторился.

На непослушных ногах он прошёл к двери, открыл.

Двое. Лиц в полутьме не разглядеть, но общий вид – поза, повадки, жесты – уголовный, нагло-агрессивный.

 – Здоров, хозяин! Принимай гостей, – и прямо в обуви, не раздеваясь, в комнату.

 – Здорово, здорово… – уже там, озираясь, припевом повторил первый, постарше, с худощавым жестким лицом и безжалостным взглядом. – Чего кислый такой? Не рад, что ли?

 – Голова болит немного, – Бурцев повел рукой: – Рад не рад, но садитесь. Вы ведь ко мне по делу?

 – Да уж не Пасху праздновать, – ухмыльнулся главный. – И тихо чтобы, понял? А то гляди…

Из внутреннего кармана пиджака он вынул пистолет с глушителем, показал и сунул обратно.

 – Понял, не дурак, – бесстрастно молвил Бурцев. – Так чему я всё-таки обязан вашим визитом?

Он сразу распознал, что, несмотря на наглость и даже пистолет, перед ним блатная мелочь с шаткой, изломанной психикой. Конечно, таким нажать на спуск или ножом ткнуть – что сморкнуться, но сейчас интерес у них другой. Это во-первых. А во-вторых, он прекрасно видел, что возьмись он сейчас за них по-своему – разделает как Бог черепаху, наизнанку вывернет, плясать заставит и на помойку выкинет. Но ничего от этого осознания он не чувствовал. Ни радости, ни отвращения, ничего.

 – А сам не догадываешься? – ощерился главный.

 – Догадываюсь. Но хотел бы услышать от вас.

Произнеся это, Валентин Данилович совершенно внезапно ощутил нечто, чего с ним прежде не было.

То есть было, но по частям. Была страсть к всемогуществу, предчувствие его. И пугающий мрак из ниоткуда. Как два полюса бытия, меж которыми он метался, будучи Румянцевым и Бурцевым. И вдруг они сошлись. Ты всемогущ – но ты орудие во власти тьмы.

Может ли это быть?..

Хотел было сказать: «Нет», – но не успел. Мозг словно отключился, вернее, к нему словно подключился некто, заговорил голосом Валентина Бурцева, овладел его мышцами…

Урки переменились в лицах.

Что-то случилось со стариком – они уловили это, но по грубости ума не смогли понять что.

А то случилось, что двигаться он стал мягко, как барс, почти сказочно, словно ему не семьдесят без малого, а двадцать пять. И взор стал другим – куда делись усталые глаза старика-интеллигента? С лица этого старика смотрели глаза, беспощадно ломавшие любой встречный взгляд.

Старший из двух знал в этом толк. Отлично и зло сознавал, что от его взгляда встречные-поперечные стараются торопливо отвернуться, потупиться. Бывало, ради мрачного удовольствия цеплялся к какому-нибудь безобидному прохожему, разыгрывая пьяного, будучи абсолютно трезв, пугал до трясущихся рук… ну, а затем милостиво отступался: «Ладно, гуляй, жопа комнатная… скажи спасибо, что я нынче добрый…» и представлял, какую дикую, животную радость испытывает сейчас эта слякоть в штанах, уже едва ли не распростившаяся с жизнью. Хотя сам он настоящим блатным не был, а так, приблатнённым подражателем, власть в нём была, он это чувствовал безошибочно, пусть и смутно. И вроде бы не должен был удивиться, когда тот немец угадал это. А вот, поди ж ты, удивился. Ну, удивился не удивился, но окатило жаром, пеклом какой-то особой лютости: «Да так это ж про меня! Это я так могу! Ну!..»

 

 

 

***

Немец долго, безнадежно кашлял. Видно было, что от этого кашля, от смертельной стадии чахотки он устал настолько, что уже и не ждёт смерти как избавления, а так – когда помру, тогда и помру.

С бывшим майором вермахта Вильгельмом Геллертом бывший ефрейтор РОА Федор Силин сошелся на почве «землячества»: оба сражались с Красной армией в районе Штеттина, там же и попали в плен в феврале сорок пятого. Там они, понятно, друг друга не знали, выяснили это уже здесь, в Кандалакше. Подружились не подружились… ожесточенный жизнью, на всех смотревший волком Силин вряд ли мог с кем-либо дружить, но к немцу этому, Геллерту, вдруг потянулся, сам того не ожидая, про себя угрюмо стыдясь этой слабости. Но потянулся. Виделись они, правда, нечасто, однако общий язык нашли.

Ну, по правде-то, языком этим был Геллерт. Художник по образованию, он по-русски выучился говорить вполне сносно и рассуждать мог интересно, всегда с какой-то необычной точки зрения. Силин на том себя и поймал, что тянет просто послушать человека, столь не похожего на прочих его знакомых… Одна беда: на русском Севере Геллерт подхватил чахотку, пустилась она его жрать, жрать… да так и сожрала. В последние дни виделись реже, потом самого Силина прохватило простудой, потом грипп, слёг; в жару, в бреду снесли в лазарет. Конвойные тащили, выходя из себя:

 – Экую сволочь лечить будут! Лекарства на него тратить! А мне так на него и пулю жалко. Таких в говне топить… самое то…

Но донесли, конечно, поместили, а там лечили и вылечили. Пошёл на поправку. Пришёл день, когда врач осмотрел, вынес вердикт:

 – Ну, практически здоров. Завтра ещё понаблюдаем, а послезавтра можно на общие работы.

Встал, хотел выйти, но задержался, как бы решая: сказать не сказать?.. Решил сказать:

 – Вы ведь Силин?

 – Ну, я. И чего?

Доктор был интеллигент и твердый гуманист, не желавший терять данных качеств даже в Кандалакше:

 – А то, что вашей персоной интересовался другой пациент. Немец. Лежит в третьем боксе, в последней стадии туберкулеза. По моим прогнозам, дня два-три протянет, а затем аллес капут… Уверяет, что нужно сказать вам что-то важное. Если не боитесь подцепить заразу, то навестите. Не возражаю.

Силин помолчал, буркнул:

 – Там видно будет.

 

 – Значит, он увидел в вас перспективу? Так, Силин?

Силин завороженно смотрел в глаза старика, испытывая необъяснимое. До сих пор он ломал встречных, теперь же его самого сломали, как тростинку, на счёт «раз».

 – Да…

«Да… – крутилось в голове, – да, точно… прав был… этот может… всё может…»

Прав был Геллерт, когда за день до смерти успел рассказать русскому зеку, что где-то у них в России есть человек, который может всё. Типа мага. Да, Силин поверил в это, ибо чувствовал в себе нечто похожее, только смутно. Геллерт говорил как бы о нем, о Силине, всё точно так, как у него, только во сто крат сильнее. Всё так! Всё правда.

Но он и представить себе не мог, что это сильнее его не во сто, а в черт-те знает сколько крат. Ведь этот старикашка… он же может всё, может кого угодно превратить в послушную живность, пригвоздить к месту или отправить на край Земли. Да хоть бы и за край.

Угасающее «Я» Силина еще барахталось, пыталось выбраться из кокона, куда безжалостно и бесповоротно закутывал его старик. Про молодого и говорить нечего: обмяк, осовел, смотрел дремуче и по-рабски. Бухгалтер на него даже не глядел, обращался только к Силину:

 – Как звали того немца?

 – Звали… – бредовым эхом повторил бывший власовец. – Звали… Геллерт. Майор. Был художником когда-то… Сам говорил…

 – Художником был?

 – Да…

 – Хм. А откуда он узнал о существовании Валентина Даниловича Бурцева? Силин, слушайте меня внимательно! Повторяю: Бурцева Валентина Даниловича…

Повторять приходилось, чтобы вбить мысль в косный разум подчиняемого существа. Так, шаг за шагом, слово за словом, удалось узнать, что военные перепутья внезапно свели старых приятелей Геллерта и Хельценбайна на час на вокзале белорусского городка в марте сорок четвертого. Больше им на этом свете встретиться не было суждено. В ту последнюю встречу Геллерт и узнал о превращении Леонида Румянцева в Валентина Бурцева и ловком исчезновении последнего.

 

***

 – Провёл, – уже не сокрушаясь, даже с легкой улыбкой поведал контрразведчик, ныне пребывающий в чине штурмбанфюрера. – Обвёл вокруг пальца. Недооценил я его, ничего не скажешь.

Геллерт усмехнулся:

 – Теперь-то уж едва ли стоит жалеть об этом?..

Штурмбанфюрер, сощурясь, глянул в сырую ветреную тоску ранней весны за окном:

 – Да так-то вроде бы и так… Да вот не получается. Грызёт. Упустил! Упустил я его. А с ним что-то важное. Быть может, самое важное в моей жизни. А может, и не только в моей. А может, и во всём мире. Чёрт возьми! Иной раз уснуть не могу, думаю. Ведь не упусти я его, может, история всемирная пошла бы по другому пути, а?

 – Ну, Эрих, извини, это ты что-то перегнул палку.

Эрих всё так же глядел в окно.

 – Да нет, – вздохнул он. – В том-то и дело, что нет. Уверен в том… Что там такое? А, сигнал к отправке! Ну, Вилли, давай прощаться.

Тогда Геллерт так и остался в уверенности, что старый знакомый непонятно чудит. Но потом, в плену… Там к нему прицепилась, да так и не отцепилась мысль, что встреть он этого Бурцева, и судьба повернула бы иначе, как если бы он успел встретиться в Ростове с Сабиной Шпильрейн. Но не удалось ни того, ни другого. Что сбылось, то сбылось.

Вера в то, что он не по зубам Молоху, что это ужасное божество смерти, пожирая ежедневно тысячи жизней, бессильно перед жизнью Вильгельма Геллерта, не оставляла его ни на миг – до самого последнего дня его войны, 18 февраля 1945 года, когда он поднял руки перед бойцами разведроты 71-й дивизии Красной армии. Всё! Всё так и сбылось. Вера оправдалась. Он сильнее Молоха. Вот он, живой, даже невредимый, на пепелище рухнувшего мира, пахнущего мертвечиной и гарью, унесшего в небытие миллионы жизней. Он сорвал большой куш в страшном казино войны, где шанс на выигрыш был, наверное, один на сто тысяч. Этот шанс выпал ему, он был уверен в этом и оказался прав.

Только радости от этого ни на грош.

Судьба по неизъяснимой прихоти облекла его аурой защитной магии против войны, а когда война кончилась, посчитала долг выполненным и защиту убрала, оставив голым на ледяном ветру истории. Вильгельм Адам Геллерт, несостоявшийся художник, майор расформированной армии, кавалер упраздненных орденов, прошёл невредимым сквозь шесть лет ада, для того чтобы пять лет спустя сдохнуть от чахотки в плену.

Смешно? Ну, в общем-то можно и посмеяться. Грустить перед ликом смерти ни к чему. Но как был прав Эрих Хельценбайн, ах, как он был прав!.. Если бы встретить тогда, летом сорок второго, Румянцева этого – как знать, в какую критическую массу сложились бы капризы судеб! Если бы… Жизнь, конечно, течёт без сослагательного наклонения, это мы его придумали, чтобы жилось полегче, утешая себя болтовней вдогонку ушедшему времени…

 – У меня не получилось, Теодор, – с легким акцентом тихонько проговорил Геллерт. – Но я тебе хочу рассказать, как знать, может, у тебя получится. И что-то переменится в мире для лучшей стороны?.. Но дело твоё. Так. Ну… что, всё?

 – Как скажешь, – равнодушно сказал Силин.

 – Значит, всё, – умирающий бескровно улыбнулся. – Прощай.

 – Ладно, – Силин кивнул, встал, вышел.

Он старался быть бесстрастным – по своим понятиям, но его крепко задело. Его-то, не верящего ни во что, кроме «однова живём» и «умри ты сегодня, я завтра»!.. Да это ведь и не вера. Это знание. Плохое.

А тут задело. Прямо-таки прожгло. Совпал пасьянс. И дополнительно разжигала сама явная невыполнимость задачи: отыскать человека в огромной стране?.. Нереально! Однако при всех своих мрачных качествах Силин был упрям, как вол: если что втемяшилось в башку, клином не вышибешь. Или добьется этого, или эту самую башку сломит. Третьего не дано.

Добился и того, и другого.

 

***

Федор Силин сознавал, что уходит. Из жизни. В остатках сознания барахталось: «Нашёл? Достиг своего?.. Дурак!» – под неуклонно нарастающим игом чужой власти, физически овладевающей телом. Из последних сил сопротивляясь поглощению, он уже понимал, что его тело будет действовать как автомат, подчиняясь любой команде бухгалтера. «Да, – последнее, что пронеслось в уме, – дед-то в самом деле… Попали мы на него, как лохи последние… Ну ладно, Силин, не жалуйся. Жил погано, ну так и подохнешь, как пёс… ладно…»

Но если бы он мог заглянуть в душу противника, то поразился бы тому, что там творится то же самое, что и с ним.

Ты всемогущ – но ты орудие во власти тьмы…

Валентин Данилович с ужасом ощутил, как нечто, много лет бродившее вокруг да около, то приближаясь, то отступая, вроде бы даже исчезая, вернулось бесповоротно, в течение минуты-полторы пройдя несколько стадий. Сначала это был серый туман, явный, но невесомый. Затем он стал превращаться во что-то ещё мягкое, но уже ощутимое, вроде ватного облегающего комбинезона… а уж потом этот комбинезон стал точно насыщаться влагой, тяжело обвисая на теле… и это одеяние как бы срастается с плотью, она растворяется в нём, оставляя от Бурцева что-то вроде головы профессора Доуэля, и даже менее той. Под его контролем осталась лишь часть мозга, она с оторопью и смертной тоской наблюдала, как, не подчиняясь ей, совсем не по-старчески работают абсолютно не ощущаемые, чужие мышцы, речевой аппарат и другая часть мозга. Это мыслило, говорило, двигалось, а заключенный в этом, как в темнице, Бурцев мог лишь видеть происходящее – зрение почему-то продолжало работать на него.

Происходило следующее.

Некто гортанью, ртом, губами Бурцева сказал:

 – Дай мне оружие.

Силин, глядя на говорящего, как кролик на удава, вынул и протянул пистолет. Трофейный. «Вальтер-ППК». Довоенная полицейская модель.

Правая рука Бурцева…

Чёрт возьми! Как дико было смотреть на отчужденное от тебя тело, живущее уверенной жизнью, делающее точные движения, говорящее разумные речи, быстро и хладнокровно мыслящее! Глазам не верилось, ушам не слышалось, и сам мозг работал как-то с перебоями, целые фразы выпадали из разговора, что свои, что чужие, да и само время зачехардило – вот ночь, а вот уже дело к рассвету, комнатный полумрак от настольной лампы с абажуром… а вот тёмный двор, окраинная тропка, мост, туманная прохлада от реки…

Двое шагали молча, сутуло, покорно. Бурцев вдруг понял, что видит в темноте гораздо лучше, чем прежде. Прислушался – вроде и слышит лучше, различил дальний-дальний свист локомотива, торопливый стук колёс поезда… При этом весь опорно-двигательный аппарат работал независимо от сознания, лихорадочно пытавшегося распознать, кто же оно – то, что овладело им.

Стало чудиться, что он чувствует, угадывает его: оно как будто сзади, использовало тело как куклу-перчатку, надетую на руку… Но обернуться Бурцев не мог.

Оно привело пленных на тот берег, в заросли. Разомкнуло уста:

 – На колени.

Те послушно встали, и оно выстрелило каждому в затылок.

 

***

Слух и зрение вернулись к Бурцеву почти у дома, на той самой тропке. Тело повернуло к сараю, где очень толково спрятало пистолет, предварительно зачем-то отвернув глушитель. Затем – домой, поднялось по старым лестничным пролётам так, что ни одна половица не скрипнула, и дверь открыло бесшумно. Всё! Ни души не встретили Бурцев и некто за весь ночной путь.

Валентин Данилович подумал об этом равнодушно, обреченно – и только подумал, как некто стал уходить.

Он не сразу распознал это, но затем встрепенулся: да! Уходит, отпускает тело, оно возвращается под контроль. Он приподнял руку, долго смотрел на неё как на чудо, потом точно так же поднял другую и смотрел на нее. Потом обернулся.

Светало. Никого.

Бурцев присел на кровать, сделал несколько проверочных движений. Тихонько сказал: «Люба» – тоже для проверки. Всё безупречно. Я – это Я.

Оно ушло с рассветом.

Но он не сомневался, что оно вернётся. Когда, как?.. Шли дни, всё было ровно. Округу, конечно, всколыхнуло двойное убийство – отродясь тут такого не было. Но бурлило это мимо Валентина Даниловича; по крайней мере, он так думал, пока к нему не заявился сотрудник КГБ под видом милиционера – Бурцев сразу разгадал этот маскарад, привычно включил режим влияния…

И не сразу, но очень скоро ощутил, как оно возвращается – на этот раз почему-то начиная с рук, вливаясь в кончики пальцев.

И он уже не мог выключить режим, правда, смог его приостановить. кагэбэшник ничего не заметил, разболтался, рассказал о письмах до востребования… в то время как его собеседник боролся с тьмой. Так и ушёл, не заметив.

А Валентин Данилович испытал яростный восторг: есть! Могу! Значит, всё-таки я могу устоять против этого!.. Тогда не смог, а сейчас сумел!

Он чуть не дёрнул вприсядку по комнате – кстати, дивное дело: побывав в плену у неизведанного, он точно помолодел, исчезли старческие боли, окаменелости суставов, вообще, будто энергии в него добавили. Он стиснул кулаки: ну, держись!..

Рано ликовал. Через миг его чуть не перевернуло – с таким бешенством оно ринулось в бой. Но и он теперь не попал врасплох, он защищался, отбивался – просто так наскоком взять его было нельзя.

В течение следующего часа Бурцев пережил, что значит быть бастионом, который отчаянно штурмует враг. Оно так и осталось незримым, но рвалось и трясло человека так, что слава богу, что никто того не видел. Иной раз чудилось, что сейчас оно порвёт его, вырвет руки и ноги, но он выстоял. Первый штурм был отбит.

Совершенно измотанный, обессиленный, он рухнул на кровать, сознавая, что сон – опасная зона в данном случае, но никаких сил не было. Сон накрыл сразу, как толстое тяжелое одеяло, – тьмой и духотой.

Вздрогнув, он проснулся, уверенный, что проспал чуть ли не сутки. Оказалось – меньше часа. Чувствовал себя слабым, разбитым, но цельным. Пока владел собой весь. Но точно знал, что новый штурм впереди, и сознавал, что ему вряд ли этот штурм выдержать.

А раз так, то есть несколько часов, чтобы решить вопрос.

Преодолевая слабость, он взял ручку, стопку бумаги, стал писать, второпях не заботясь о стиле и даже орфографии. Оно пока не подступало – он не знал почему и не думал о том. Надо спешить, пока открыто окно возможностей.

Успел. Писал, писал, стемнело, дом и двор почти затихли. Готово! Нашёлся и грубый, плотный конверт для документов, когда-то утащенный с работы – как нельзя кстати, надо же… Запечатал, надписал «до востребования», отправился на почту.

Пришла ночь. Посёлок спал. Почта, конечно, была закрыта, но Бурцев кое-как втолкнул толстый конверт в щель красного почтового ящика – для внутригородской корреспонденции. Примут не примут – рассуждать об этом было уже поздно, мысленно махнув рукой, Валентин Данилович заспешил домой, предчувствуя уже симптомы приближения бури. А сделать предстояло еще порядком.

Поднявшись, отпирая дверь, ощутил первый шквал. Ну, началось! Невидимая миру битва вступила в финал.

Он не страшился смерти. Совершенно честно. Боялся лишь того, что не успеет, оно овладеет его телом раньше и он будет повинен в том, что впустил это в мир.

Жалел о том, как прожил жизнь? Так и не понял толком. Воспоминания неслись беспорядочно: он и Сабина, молодые, заносчивые, самонадеянно готовые покорить весь белый свет… В последние годы он часто думал о последних мгновеньях её жизни: поняла ли она тогда то, что он понял сейчас?..

Ответа не было. Память толкалась, спешила показать всё, зачем-то вытаскивала из давно прошедшего каких-то людей или просто дни: солнечные, ясные, ветреные, облачные…

И всё это – сражаясь из последних сил. Разум мутился, он трезво сознавал это. Видел, как зловеще темнеет то в одном углу комнаты, то в другом, точно паутиной затягивается – и эта паутина ёжится, гнётся, корчится, и в этих корчах вдруг неуловимо-призрачно мелькают искаженные черты чьего-то лица

Оно начало показывать ему себя

Но он надеялся, что успеет остаться в своем уме.

Пока держался. Немели кончики пальцев, иногда подергивались губы. Он крепче сжимал челюсти. Должен успеть! Должен!..

Он собирал весь свой научный архив: тетради, папки, разрозненные листы, оставшиеся от совместных трудов со Шпильрейн и свои собственные. Собрал, втиснул все в средних размеров чемодан. «Недурно!..» – хватило сил усмехнуться.

А вот на то, чтобы спуститься в сарай, сил могло уже и не хватить. Знакомая тяжесть подступила к ногам, атаковала их – будто обула в водолазные свинцовые башмаки. Пальцы рук тоже немели, но дальше первых фаланг онемение не шло, и это было не так страшно. А вот ноги…

Едва-едва начал брезжить рассвет, когда Бурцев с чемоданом вышел в коридор. Идти было дьявольски тяжело, но он дошёл. Изнемогая. Вновь начались провалы во времени: как дошёл, не помнил. Но дошёл. Вот она, дверь сарая. Вот рассвет. Успел. Ура!

Ноги отнялись теперь до колен, как протезы. Войти-то вошел, дверь запер, да не удержался, в темноте грохнулся наземь. Благо, фонарь с собой, подсветил, а уж развести костёр было делом техники.

Странно, но этот костёр на восходе словно отпугнул врага. Полегчало, немота из пальцев отступила. Валентин Данилович жёг бумаги с упоением, дотла, пепел рубил лопатой. Сквозь щели в досках видно было, что совсем рассвело.

Наконец, с бумагами было покончено. Ну, всё! Пора.

Он потянулся за пистолетом – и вот тут-то оно схватило со всех сторон. Он онемел, не мог разомкнуть губ, и язык отказался подчиняться. А руки с огромным трудом, но всё же слушались, оно не в силах было просто так расправиться с человеком.

И в этот самый миг в дверь крепко бахнули кулаком:

 – Валентин Данилыч! Что ты там делаешь? Кончай! Выходи!..

Николай! Тот самый сосед, шофер. Талант! Припадочным огнём вспыхнула надежда: а вдруг?! А вдруг он спасет меня? На самой грани, в самый крайний миг! А? Чудо!.. Почему нет?!

Он хотел крикнуть – и не смог. Делал страшные усилия, чтобы издать звук, в горле пересохло – но так и не смог.

 – Данилыч, не дури!..

Да уж. Не дури… Раньше надо было быть умным. Вернее, мудрым. Умным-то был, учёным был, а толку – чуть.

Николай постучал-постучал, взломать дверь не решился, торопливо ринулся куда-то.

Чуда не вышло.

Ноги отнялись совсем, руки отмирали, но её слушались. Из последних сил Бурцев взял пистолет, кое-как просунул палец в скобу, сжал рукоять…

Поднести ствол к виску – было то же самое, что поднять пудовую гирю. Оно билось свирепо, как бы запоздало сообразив, чего хочет избранный им, и поняв цену игры. Но он с холодной усмешкой сознавал, что не дает этому полной власти над собой. Да, жизнь свою он проиграл. Но последний рубеж удержал.

Ствол явственно коснулся виска, но холод металла уже не ощущался. «Успел!» – толкнулась мысль. Успел, успел, успел!..

Палец туго нажал на крючок. Сперва казалось, что тот не поддается. Но вот пошло, пошло… медленно, но верно пошло – и перешло грань. Да! Всё-таки успел.

 

 

Автор:
Читайте нас в