Все новости
Проза
15 Июня 2022, 13:50

№6.2022. Спартак Ильясов. Рок. Рассказ. Перевод с башкирского М. Ахмедьяновой

Спартак Мужавирович Ильясов – башкирский прозаик, публицист, член Союза писателей с 2012 года, лауреат литературной премии имени М.Бурангулова (2012). Родился в д. Курама Учалинского района Башкирской АССР 4 ноября 1941 года.

№6.2022. Спартак Ильясов. Рок. Рассказ. Перевод с башкирского М. Ахмедьяновой
№6.2022. Спартак Ильясов. Рок. Рассказ. Перевод с башкирского М. Ахмедьяновой

Спартак Мужавирович Ильясов – башкирский прозаик, публицист, член Союза писателей с 2012 года, лауреат литературной премии имени М.Бурангулова (2012). Родился в д. Курама Учалинского района Башкирской АССР 4 ноября 1941 года. Автор книг «Память барын-табынцев» (2008 г.), книга «Раны Ярасаза» (2010 г.), «Кулуй-кантон». В республиканской периодической печати опубликованы повести «Буланый иноходец» (Агидель, 2010), «Вой волчицы» (Агидель, 2013), «Поздний плач» (Шонкар, 2014), «Беглый» (Агидель, 2015) и др.

Спартак Ильясов

Рок

Рассказ

Перевод Мавлиды Ахметьяновой

Считалось, что война вот-вот должна завершиться, но в кровопролитных боях солдаты продолжали терять ноги, руки, получать тяжелые раны. Длинный поезд Москва – Иркутск, груженный этими ранеными, в конце октября 1945 года прибыл в Уфу.

Из-за беспрестанной боли в ране Ульмаскул не выспался, но однообразный стук колёс, равномерное покачивание вагона убаюкивали, и он сладко задремал. При остановке поезд резко дёрнулся, люди громко заговорили, он вздрогнул и проснулся. Пока не открыл глаза, то ли во сне, то ли наяву, потянулся к ружью, хотел выстрелить в танк, который угрожающе шёл на него, чтобы подмять под себя. Его правая рука почему-то никак не могла схватить ремень ружья. Так и не смог взять в руки оружие. А немецкий танк уже прошел передний бруствер. Сейчас он проедет по окопу, где лежит Ульмаскул.

В его сознании все ещё шел последний бой – кровавая битва за Берлин.

Немецкий танк поднялся на окоп с солдатами и начал ездить по нему кругами.

         Ульмаскул ещё не до конца осознал, что в левое плечо попала пуля, поэтому рука не слушалась его. Он не мог схватить противотанковое ружьё именно по этой причине. А танк крутился и крутился над окопом. Рука не двигалась вместе с телом, безвольно висела в стороне. Получилось так, что она осталась торчать над землёй, и гусеница прихватила её и, чуть приподняв тело, оторвала, и тут танк, прихватив оторванную руку, зажав её между колёс, пополз в соседний окоп.

Санитары случайно обнаружили и выкопали Ульмаскула, истекавшего кровью. С конца апреля, пока его перебрасывали из одного лазарета в другой, прошло семь месяцев. Собрали раскрошенные обломки костей предплечья, промыли, зашили. За это время рана затянулась и немного зажила. Время от времени сине-красный куцый обрубок начинал ныть, чтобы заглушить эту боль, он не открывал глаза. Ему казалось, открой их, боль не затихнет в теле, а, колотясь, вылезет наружу.

         Он и сейчас, боясь этого, лежал с закрытыми глазами.

На перроне громко заговорили, поезд протяжно свистел, открыв глаза, он, облокотясь на левую руку, посмотрел из окна на улицу. Санитарки в белых халатах ходили с носилками, а самое главное, он приметил название вокзала, где они стояли. Напротив, на высоком и длинном здании вокзала было написано: «Уфа». Не поверив своим глазам, он снова и снова вчитывался в буквы.

         В санитарном вагоне здоровых людей нет. Все увечные, тяжелораненые. У соседей, что лежат рядом, ничего не спросишь. Внутри вагона из каждого угла раздаются только стоны. Никому нет дела, куда их везут. А вот у Ульмаскула после прочтения названия вокзала появились необъяснимые чувства от близости к дому. Будто почувствовал запах родной земли.

В начале войны он находился в учебной части в городке Чебаркуль, где их наскоро учили стрелять из винтовки в цель, кидать ручную гранату, делать зажигательные смеси против танков. Однажды ночью погрузили в телячьи вагоны, где дымили буржуйки, и отправили на запад, на фронт. Утром между девятью и десятью часами проехали Уфу. Груженный в Чебаркуле поезд с маркировкой «военный» в Уфе не остановился. Ульмаскул на ходу из окна прочитал название города, подумав, весьма может быть и такое, что он прощается с ним навсегда.

Буквы не изменились, только чуток заржавели, от них, пусть даже таких, исходил голос родной земли.

         Как быстро время течёт! С того дня прошло четыре года и четыре месяца.

         Поезд, заглушая стоны, крики, громко свистя, медленно полз, оставил и Уфу позади себя. Ульмаскул с мыслями, что приближается к дому, волнуясь, начал читать из окна названия деревень и поселков, вглядываясь в полянки с пожелтевшей травой, в леса и в давно не виденные скирды сена, в не убранные в овины копны снопов на полях, покрытых жесткой щетиной жнивья.

         Поезд набирал скорость, и, по подсчётам Ульмаскула, к десяти часам вечера он уже должен быть в Миассе. Но Ульмаскул не знал, остановится поезд или нет. Будет стоять в Златоусте – значит, в Миассе не будет. Если он сойдет в Златоусте, до деревни, по хребту Урала, топать километров тридцать пять – сорок. Ночью, известное дело, не встретишь попутчика, хотя сомнительно, найдётся ли кто и днём. А вот из Миасса до дома только двадцать километров. К тому же в Миасс часто приезжают по делам из близлежащих деревень.

         Раньше, до войны, Ульмаскул, уже взрослый мужчина, каждую осень до октября, до ноября на двух лошадях с товарищами возил зерно на Миасский элеватор, чтобы поставлять государству. Может, и сейчас сдают? Сойду с поезда, потопаю ближе к элеватору, поди, встречу обозников.

         За это время поезд, оставив низменности реки Агидели, въезжал в горы, покрытые густым лесом. Пока он ехал то по ложбинам рек, то объезжал или пересекал горы, наступил вечер.

         Вдруг ему в голову пришла мысль: «Стой-ка! Домой-то оно, домой, а ведь мои бумаги у главврача поезда!»

Третьего дня он спросил у санитарки про документы, рыжая девушка ответила: «Все ваши бумаги у главврача. Доедем до госпиталя, вам вернут со всеми сведениями о ваших ранах, также решение комиссии выдадут на руки».

         «Значит, я не еду домой, что ли? − задал он себе вопрос. − Снова в госпиталь и буду там лежать голодать? Ведь еще в Загорском госпитале, когда выписывали, главный врач говорил, что я уже почти здоров, что рана затянулась, сукровица не капает, повязка сухая. Готов к демобилизации. А на руки документы почему-то не отдали. Раз так, надо сходить к старшей медсестре и потребовать».

         Размышляя так, он почувствовал, как болит рана, кружится голова.

         Ульмаскул шел и думал, что скажет: «Я уже доехал. Вон до моей деревни рукой подать. Двадцать километров расстояние, что ли? Скоренько дойду. Дома меня ждут жена, четверо сыновей».

         Он последнее письмо от жены получил, когда еще лежал в Загорске. Она писала: «Сыновья твои растут не по дням. Урал и Мирас в этом году помогали мне в сенокосе. Есть у нас корова, две козы. К несчастью, теленка, что держали к твоему приезду, среди белого дня у реки загрызли волки. К твоему возвращению Диму исполнится шесть, а Сабуру − четыре. Мальчики между собой говорят, что скоро вернется отец и привезет много хлеба».

Это письмо, хотя там не было и фотографии, он берег в нагрудном кармане как самое дорогое. Постоянно ощупывал карман гимнастёрки, проверяя на месте ли.

Старшему сыну Уралу, когда Ульмаскул уходил на войну, было семь с половиной, Мирасу − пять, Диму – два, а вот Сабур тогда еще не родился. Отец его еще не видел, и вот ему уже скоро четыре. Жена писала: «Сабур тянет за собой санки и уже с братьями катается с горы».

Во время войны он, положив бумагу на каску, писал жене: «Если родится сын, назовешь Сабуром, так звали младшего брата Ульмаскула. А если девочка – Загирой, в честь матери». Это его письмо дошло вовремя, жена, исполнив его желание, назвала младшего сына Сабуром. Ульмаскул собирал свой хлебный паёк, набрав где-то полкило, обменял на базаре на маленькую игрушечную машинку и спрятал в вещмешке − подарок сыну.

С этими мыслями, держась левой рукой за поручни, он пошёл в соседний вагон, надеясь найти старшую сестру. Там два врача и медсестры, под скрип зубов и стоны раненого, тихо переговариваясь между собой, вытаскивали осколки. Он понял это по их разговору. В купе рядом нашел место, куда можно было приткнуться, и стал ждать, когда освободятся врач и старшая сестра. Голос раненого ослабевал. Вдруг он заметил, что не стало слышно стонов. В купе, где мельтешили белые халаты, установилась гробовая тишина. Послышалось: «Пульс! Пульс!» И снова стало тихо. Это продолжалось несколько минут, медсестры молча разошлись, остались врачи и старшая сестра, они о чем-то вполголоса говорили, советуясь друг с другом.

Ульмаскул ждал, когда же они освободятся. Наконец, врачи медленно вышли из этого грустного купе и направились в другой вагон. Ульмаскул, подождав еще чуть-чуть, подошёл к старшей сестре, назвал свою фамилию, сказал, сколько он лежит в госпитале, про рану, также из какой он области, района, пояснив и о том, во сколько он будет на своей станции, попросил дать ему его личное дело.

         Она посмотрела на него, округлив глаза: «Боец, давай чуть позже? Я оформляю документ ушедшему в мир иной, − указав кивком на укрытого с головой, потом все-таки переспросила: − Откуда, говоришь, родом?»

Ульмаскул еще раз повторил ей, что он с Урала, из Башкортостана, и его дом находится в двадцати километрах от станции.

«Ушедшему в мир иной некуда торопиться, давай посмотрим ваши документы, − она вытащила из-под лавки кипу папок, перевязанных бечевкой, проговаривая: − Иксанов Ульмаскул… − быстро нашла его документы. − Иксанов Ульмаскул выписан из Загорского госпиталя Московской области. Направлен литерным маршрутом в Новосибирский госпиталь. Здоров, − читала она, глядя в упор то на его руку, то на пустой рукав. − Ты что, боец Иксанов, здоров, что ли? − потрогала плечо, покачала головой. − Что-то не пойму, написано, здоров, а направление пишут в Новосибирск. А направления на районный комиссариат для явки нет. Нет, здесь должно быть врачебное заключение! Вы подождите. Я схожу к врачу».

Она ушла, а Ульмаскул кричал ей вслед: «Я доехал до дома. Вот мой дом, в двадцати километрах!»

Когда медсестра зашла к врачу, там шло совещание.

− В эшелоне около семисот раненых, в Новосибирский госпиталь возьмут только триста человек. А остальных четыреста человек куда девать? Обратно не отправишь. Все или с Урала, или с Сибири. Давайте в Челябинске остановимся и оставим тех, кто с Урала и может самостоятельно передвигаться. Дадим сообщение местным через военкоматы, пусть встречают.

Остальные покивали, показав солидарность.

В это время старшая сестра положила перед главврачом папку Ульмаскула. Он внимательно прочитал и сказал: «Подпишу. Только перед уходом проверьте давление и общее состояние».

Так решилось дело Ульмаскула.

 

Поезд в Златоусте стоял долго, и там проводили много народу. Санитарки бегали с носилками, помогали раненым, по перрону стучали копытами лошади. Наконец, тронулись дальше. Темнота сгущалась. Остался час времени, чтобы кружными путями доехать до Миасса. А старшая сестра будто в воду канула. Ульмаскул забеспокоился и только встал, чтобы направиться на её поиски, она вернулась сама: «Иксанов, главврач тебя выписал. Сейчас я тебя отпущу».

При этих словах у Ульмаскула даже сердце забилось сильнее. Хоть и видел, что темно, бросился к окну. От света, что падал изнутри, мелькали тени деревьев, кроме них он больше ничего не увидел. «Быстрее, быстрее!» – торопил он себя, когда направился к своему вагону, качаясь на ходу.

Когда проводница подошла к нему за кружкой, ложкой и тарелкой, что давали пользоваться в дороге, он спросил, остановится ли поезд в Миассе и когда будет станция. Услышав, что через несколько минут, снова заволновался, к горлу подступил комок, сердце запрыгало от радости. Он ощупал в вещмешке «сухой паёк», что вёз детям как гостинец. Потрогал игрушечную машинку для маленького Сабура. Сунул глубже банку американской тушёнки, на боку которой красовались крупные буквы: «MOR». Был на месте и трофейный бритвенный станок, кусок кожи для заточки, мыло, завёрнутое в тряпицу.

Сдав общественное добро: кружку, тарелку и алюминиевую ложку, – почувствовал себя свободным человеком. Будто все обязанности свалились с плеч. Сейчас он никому ничего не должен, сам себе хозяин. Скоро, очень скоро он вернется домой, где его ждут жена, дети. Несмотря на ночь, будет шагать и шагать по знакомой тропинке.

Когда они второпях собирались, чтобы грузиться в эшелон, в Загорском госпитале ему дали старые, но ещё крепкие американские ботинки с высокими голенищами. Босые ноги он обматывал вместо портянок длинными, широкими суконными обмотками. Левая рука, ещё не привыкшая выполнять работу за правую, не могла толком удержать обмотку и завязывать. Вдобавок поезд, покачиваясь на поворотах, уже сбавлял скорость, коротко и пронзительно свистел, торопя его. Ульмаскул наконец сунул поглубже концы обмоток, встал на ноги, в это время вагоны, будто ударяясь друг об друга, тормозили.

Прощаться в купе ему не с кем. Все ноют, все стонут. Тем не менее, зная, что ему никто не ответит, он громко попрощался с попутчиками. Ведь они больше никогда не встретятся и не поговорят. Перед тем как попасть на эту войну, считались здоровыми, крепкими мужчинами. Вот, оказывается, когда их жизнь была счастливой.

Все мы были тогда здоровыми, сильными. А сейчас? А сейчас пусть они и возвращаются домой живыми, но у каждого раны кровоточат и в теле, и в душе. Все увечные. Как я одной левой рукой буду косить сено, класть скирду, пилить дрова? Сыновья еще малы. Ульмаскулу казалось, что от сердца отрезают кусок острым ножом, когда в голову приходили такие мысли. Тянуть хозяйство, смотреть за ним – всё это ляжет на хрупкие плечи жены. Будет ли хоть какая-то помощь от сельсовета?

И в госпитале, когда боль отпускала его, он долго думал об этом. А вот сегодня эти мысли отступили, в его голове только одна задача: как быстрее дойти домой. Волнует радость будущей встречи с детьми, с самым близким человеком в этой жизни − с женушкой.

Ульмаскул, кинув на здоровое плечо вещмешок, с которым не расставался с первого дня войны, подошёл к выходу, проводница открывала двери вагона, с грохотом опускала подножку.

         Пустой перрон. Из других вагонов сняли раненых и в носилках понесли грузить на открытый кузов ЗИСа, через какое-то время и он исчез, вместе с тусклым светом фар, освещавшим только землю. Задний красный свет поезда, на котором ехал Ульмаскул, тоже уменьшаясь, скрылся в темноте ночи.

         Ульмаскул стоял один на пустом перроне с вещмешком на плече, чтобы определить, куда ему следует шагать, оглядывался по сторонам, искал вокруг знакомые приметы. Глаза, привыкая к темноте, увидели вдали тень высотного сооружения, будто оно неожиданно встало, как огромное изваяние. Это и есть элеватор, куда он до войны на лошадях возил зерно. Ульмаскул повернул в ту сторону, твердя: «Да, да, всё верно». Может, элеватор работает и днём и ночью, из округи постоянно возят зерно. Он шагал, надеясь, что там встретит попутчиков. Но и вокруг, и перед воротами пусто. Ульмаскул ощупывал ручку, чтобы через калитку зайти внутрь, неожиданно с другой стороны каменной стены открылась дверь, появились двое с винтовками, и, будто следователь на допросе, старший осыпал Ульмаскула вопросами. Объяснились. Вооруженные успокоились.

         Люди, говорившие с ним как с преступником, как с вором в своей стране, на родной земле, в душе Ульмаскула оставили тяжёлую рану. Среди сотен, тысяч людей на фронте всегда жило желание защитить, уберечь друг друга, кипели ненавистью только к врагу, желали отомстить только ему, и это отношение в своей стране Ульмаскул не мог понять. Ему казалось, что после этого нашествия – войны – люди должны стать близкими, уважительными, добрыми. Он поразился грубости охранников, но в людях не разуверился.

         Ночь. Улица утопает в темноте. Ульмаскул подумал, что по законам военного времени темнота как способ защиты от авиационных бомбёжек, видно, и сейчас в силе. Споткнувшись в каких-то ямах, насыпях об брёвна, он два раза упал, ударившись раненым плечом. Последний раз совсем неудачно. Не успел удержаться левой рукой, споткнулся и кувыркнулся, больно стукнулся правым ребром. А как заныло внутри!.. Как будто острие кости проткнуло уже заживающую рану. Нестерпимая боль сковала все тело. Он лежа пощупал правое плечо. Ему показалось, что потекла кровь. Нет, сухо. Долго водил рукой по земле вокруг себя, пока нашёл вещмешок, подтянул его, схватив за верёвку. А как разболелось раненое плечо!

         «Может, мне окажут какую-то помощь?» – понадеялся он, хотя только что натолкнулся на грубость. Он вернулся назад к воротам. Дошёл и начал стучать. С громким лаем подбежали собаки. С глубины, где стояли каменные склады, срубы, послышалась ругань, и тут же загремел выстрел. К воротам, ругаясь еще сильнее, прибежали охранники и потребовали, чтобы он отошёл, предупредили, что это военный объект, грозились, что иначе пристрелят.

         Ульмаскул крикнул через железные ворота, что он раненый солдат, попросил угол, чтобы провести ночь. Тут его осыпали отборными ругательствами, открыли ворота, и один направил на него винтовку, а другой автомат ППШ: «Предупреждаю! Считаю до трех! Рук-ки вверх!»

Услышав строгий приказ, был вынужден поднять одну руку. От беспомощности он был в отчаянии, из глаз потекли слёзы.

«Меня, меня, человека, который воевал лицом к лицу с врагом четыре года, никогда не трусил, никогда не подводил товарищей, защищал жену, детей, дорогих ему бесценных четверых сыновей… Здесь, возле элеватора, тыловые крысы, разжирев на государственном хлебе, прогнали, заставив поднять руки», − заныло в груди. Он нырнул в темноту, тут снова раздался выстрел. В этот раз, видно, стреляли не целясь: пуля со свистом пролетела совсем рядом.

По законам военного времени склады с оружием, продовольствием охранялись по особым правилам.

Будто война и не кончилась. Говорят, на Дальнем Востоке все еще идёт, уже с японцами. Ульмаскул краем уха услышал об этом в госпитале. Но, где бы она ни шла, для безруких, для безногих война кончилась.

Пока он шёл по твёрдому покрытию, где-то впереди, тихо загудев, освещая дорогу слабым светом фар, проехала машина. Значит, там дорога. Он зашагал в том направлении, дошёл до дороги и, угадывая по памяти, направился в старый посёлок, желая выйти на начало пути, что вела до его родной деревни.

Он хоть и шёл по улице, ничего не видел, фонари не горели, но свет не горел и в домах. Он ненароком попал в лужицу, покрытую тонким льдом, споткнулся об камень. Казалось, все напасти ожидали его под ногами.

Ульмаскул шагал долго, согрелся и даже почувствовал себя лучше. Он уже увереннее ставил ноги. Вышел из города, больше похожего на посёлок.

По какой дороге ему возвращаться? Сейчас его занимала эта мысль. Первая − большая дорога, сейчас её называют Ямская дорога. В 1900-х годах народ говорил «Новая военная дорога», потому что мобилизованные, начиная с японской, потом империалистической, гражданской и еще финской, уходили по этой дороге, через Миасс. Проходит время, и называния забываются.

Ульмаскул сразу не мог решить, идти ли ему по этой дороге, дойти до деревни Устиново, где проживали староверы. Сомневался. Может, топать прямой, откуда ходили до войны?

Вот впереди лежит его деревня. В доме, прижавшись друг к другу, сопят его сыновья. А Халида? А Халида спит? Сердце Ульмаскула наполнилось радостью.

По какой? По какой дороге идти домой? Прямой, пройдя по отвалам, откуда намыли золото, по равнине, мощённой галькой, − она выведет прямо в конец деревни? Но там темень. Придется пробираться по ивняку. А если идти в обход, то сразу после деревни староверов сворачиваешь к себе. Останется топать ещё километра четыре, а по тропинке-то ближе.

В это время ночь густела, туча давно закрыла луну и звёзды, сейчас она стала ещё гуще, будто набухла. Вдруг пошёл густой снег. Начало прямой тропинки окутала темнота, он обернулся и пошёл обратно к большой.

Что ни говори, здесь дорога широкая и твердая.

А снег не шёл, как обычно, мелко и воздушно, а тяжелыми охапками ложился на землю.

До деревни староверов остаётся ещё приблизительно восемь километров.

Резко похолодало, потому что подул сильный ветер.

Шинель Ульмаскула украли еще в первом госпитале то ли свои, то ли пройдохи, что нанимались разнорабочими. Тяжело не только с продуктами, но и с одеждой. Узнав, что остался без шинели, и их вот-вот должны отправить, он выхлопотал себе старую фуфайку. Легкая, она не держала тепло, да ещё была куцей.

Он топал и топал по дороге. А снег, то усиливаясь, то затихая, шёл и шёл. Ульмаскул проголодался, но достать из рюкзака полбулки хлеба, тушёнку не захотел. Берёг для сыновей. Для них, кроме этой полбуханки хлеба и тушёнки, ничего нет. А они наверняка знают, что отец едет, и ждут каждый день. Он, как только узнал, что их повезут в Новосибирск, сразу же написал им письмо. Поезд с ранеными ехал очень долго. Если в больших городах стояли только ночью, в тупиках простаивали дни. А эшелоны ехали и ехали на восток.

Он шёл, и ему показалось, что стало светлее. Вокруг белым-бело. Но снова стемнело, валил и валил снег.

Он вспотел, прокладывая себе дорогу по сугробу, одежда на нём взмокла. Он захотел пить. Услышав лай собак, остановился. Сколько лет он не слышал собак. Стоял и слушал. Голоса эти показались ему близкими и родными. Послушал и принял решение отправиться в деревню: «Постучусь в окна, в ворота. Может, не скажут, что слишком поздно, пустят, может, чаем напоят. Немножко отдохну, чуток обсохну и дальше потопаю в свою деревню».

Ульмаскул знал, что в этой деревне живут люди, которые занимаются только добычей золота.

Он постучал в дом, где перед окнами не было садика, но никто не отозвался. Еще раз постучал. И ещё. Нет, никто не ответил. Он почему-то надеялся, что стоит ему постучать, тут же проснутся, поговорят, и откроется дверь, но этим хозяевам нет дела до него. Постучал еще и еще раз. Удивившись, отошёл в сторону. Надеялся, что сейчас выйдут, подойдут к воротам и подадут голос. Вдруг занавески на окнах шевельнулись, но их сразу закрыли. Внутри зажегся тусклый свет. Кто-то вышел во двор и закурил. Собака надрывалась на цепи, он по звукам понял, что её отпустили. И захлёбывающаяся в лае собака повисла в воротах.

Не ожидавший, что его так встретят, Ульмаскул снова потопал по улице. Надеясь, что в другом доме, может, живут добрые люди, постучался в следующий. И из этого дома тоже никто не отозвался. Так же, как и в первом, дёрнулась занавеска. Из-под патлатой шапки волос на него смотрели юркие глаза. Ульмаскул рассказал ему, кто он, откуда и куда направляется. Просился согреться и посушить мокрую обувь. Патлатая голова за окном спокойно выслушала. После этого занавески закрылись. Тишина. Пока он ждал, что вот-вот откроются ворота, начал мёрзнуть. В итоге он снова потопал по улице. И в третий дом его не пустили. И тогда он подошёл к воротам большого дома, что стоял в конце улицы, снаружи казавшегося богатым, и начал стучать в ворота. Он уже пусть только левой рукой, но стучал со злостью. Постучит и ждёт. Прислушивается. А потом снова начинает колотить. Кто-то вышел. Вздохнул. За ним вышел другой. Через ворота послышался грубый голос: «Чё надобно?»

Ульмаскул снова слово в слово повторил, как заученное, кто он и откуда, попросился согреться.

А ночь становилась совсем холодной. Пока он ждал, вспотевшее только что тело начало дрожать. Особенно мёрзла рана, выступающая кость в правом предплечье, будто он только что потерял руку. В этом вопросе: «Чё надобно?», прозвучавшем из-за ворот, не чувствовалось, что кто-то может войти в положение, не было никакой теплоты, но он всё ещё не терял надежду, что его, наконец, пустят согреться. Хозяин даже не дослушал, что говорил Ульмаскул. До него дошло, как за воротами щелкнули затвором, открыли и закрыли. Этот звук сопровождал его все четыре года, днём и ночью, он бы отличил его из тысячи. Басовитый голос задавал странные вопросы – то ли из молитвы, то ли проповедовал свои жизненные устои. Но Ульмаскул его не понял. Сколько он лежал в окопах плечом к плечу с русскими, спал, согревая друг друга, ел кашу из одной каски и докуривал по очереди один бычок, но таких вопросов ему никто не задавал. Он поэтому не смог сказать ни слова.

«Слушай, путник, мы тебя, иноверца, не пущаем, тем более инородца. Иди, сейчас же ступай своей дорогой. Иначе…» − снова щёлкнули затвором.

 Так он, мучаясь от голода, полночи ходил по домам, а несколько собак сопровождали его лаем.

Ульмаскул решил больше не испытывать судьбу.

«Оказывается, в стране есть и такие люди? Может, я хожу в здешнем отражении немецко-фашистской страны? До войны, пусть и в чужой области, такие люди не встречались. Что это мы, здоровые, теперь оставшиеся без ног, без рук, воевали, защищая таких людей?! Я что, им враг?» − он разозлился до того, что был готов разгромить эти ворота… «Эх! Были бы целы обе руки, показал бы! Взял бы за глотку, вытащил бы сюда этого бородача и надавал бы!»

Но… Вот именно, что «но». Он увечный с оторванной рукой, вдобавок правой, стыдясь своей беспомощности, присел на корточки, всхлипывая, заплакал. Что-то в нём будто сломалось.

Эта деревня стояла на плоскогорье, на землях, что перешли от башкир к заводчикам. А внизу, обмывая долину, протекала река, до войны он с товарищами иногда приезжал в эту деревню. На повозке лежали несколько мешков зерна, и лошади легко переходили брод. Зерно и муку меняли на сахар, на пузыри для ламп, керосин, конфеты детям и на другие необходимые в хозяйстве вещи. Приходили и к ним с другого берега, ходили по деревне и предлагали свои услуги: «Паяем ведра, кастрюли…» Иногда они кричали и по-башкирски. Эти воспоминания откуда-то из глубины вдруг нахлынули на него. Чем дальше он уходил из этой деревни, тем меньше она занимала его.

Ночь. Он почувствовал, как замёрз. С севера подул холодный ветер, а на западе над кряжами, что чуть обозначались над его деревней, поднялись чёрные тучи. Холодный ветер бил по лицу, снег мочил его давно небритое лицо. То, что он увидел тени родных гор, разбудили в его душе тепло, тоску по семье и нескончаемую любовь к земле. Он забыл даже обиду, что испытал, столкнувшись с грубостью бородача, забыл свою злость к этой деревне. Вдруг куда-то потерялись и деревня, и злые собаки, и грубый бородач. Видно, ветер, что дул с Уральских гор, проглотил эту обиду и злость, заставив забыть бесчеловечное отношение к себе.

Приближение к родным горам, к деревне, что лежала на склоне этих гор, пусть ещё и не видны её огни, дало задор, он широко шагал и шагал в ту сторону. Вот река. Повыше, где сходились берега, должен быть мостик. Он по берегу поднялся туда. Река не замерзла, края покрылись тонким льдом, а середина − черная вода, видно, обтекая валуны, течёт с легким клокотаньем, а моста нет. Нет даже столбов, что торчали из воды.

Удивился Ульмаскул. Деревня староверов его не приняла. Сказала, чтобы шел домой. Река будто говорит: «Не торопись, поспи хоть на чьем-нибудь сеновале, на этом берегу, продолжишь путь, когда станет светло». Даже течет, пугая его чернотой воды.

А он думал о том, как перейти ему реку, но в голову ничего не приходило. Будь что будет. Мало ли он переходил рек на фронте. Они переплывали реки десять, сто раз шире этой, а здесь будет метров в десять, не больше. Решено. Ульмаскул снял ботинки, размотал обмотки. Подумав, что могут намокнуть, снял и солдатские галифе. Все это поднял рукой и вошёл в воду. Вода была не просто холодной, а жгуче холодной, что ни говори, конец октября. Он вошёл, чем дальше, тем становилось глубже, сначала доходило до колен, потом выше. Чтобы не мокнуть, он шёл на носочках. Вот вроде дошёл до середины. Вдруг ноги поскользнулись на осклизлом камне, видно, покрытом речной травой. Он споткнулся, чуть не упал и рукой упёрся о дно, вдобавок сглотнул воды. Вещмешок, ботинки, привязанные шнурками, упали в воду. Приподнявшись, он тут же схватил вещмешок за веревку – его уже уносило течением, и бросил на берег. Тут же начал искать ботинки, к счастью, набрав внутрь воды, они упали на дно и не успели уплыть; схватив за шнурки, он их тоже кинул вперёд. Мокрый с головы до ног, он вышел из воды уже без дрожи, как когда входил.

Что делать? Эта была первая мысль. Отжал мокрые вещи, вылил воду из ботинок. Надо одеться, обуться и бежать. От реки до дома километра три будет. Добежит. Пока он отжимал, одевался, мокрое тело на холодном ночном ветру начало дрожать. Пронзила мысль: «Сейчас я замёрзну, заледенею». Спасение одно − бег. И он побежал в сторону деревни, бежал и думал, что ведь раньше дорога проходила здесь. Она исчезла, были насыпи гравия, ивняк, ямы с водой или без воды, встречались даже маленькие озёра, которых раньше здесь и в помине не было. Ульмаскул удивился, поэтому даже остановился, огляделся по сторонам. Сказать, что он ушёл не туда, нельзя, ведь он переправился на знакомом месте. Может, что-то произошло, ведь раньше здесь была равнина. Да, были болотистые места, там косили, ставили скирды…

Только одного не знал Ульмаскул, что с началом войны в здешних местах начали добывать золото. Драги переворачивали пласты, ручьи меняли русло, от них оставались ямы с водой, огромные отвалы. И вот эти места покрылись кустами ивы, черёмухи.

Заблудился Ульмаскул. Нет, не добежать ему до дома. Вокруг ничего знакомого, за ивняком не видать ни деревни, ни гор, и даже не слышно лая собак. Пока он обходил ручьи, горы гравия, он потерял свое направление. Куда идти? Гимнастёрка мокрая, фуфайка, штаны задубели от холодного ветра, прилипли к телу.

Нет, если так стоять, недолго превратиться и в ледяной столб. Бежать! Надо бежать!

Он обходил большой куст ивы, что рос вокруг ручья, вдруг не найдя, куда наступить, провалился в пустоту. Запомнил, как царапнуло лицо ветками, а он полетел вниз.

Ударился головой, больным плечом и потерял сознание. Тело заледенело от нестерпимой боли в плечах, он очнулся. Сколько пролежал, не знал. Поднял голову Ульмаскул и увидел небо. Заметил, что снег перестал идти. Наверху увидел свою шапку, когда он падал вниз, шапка слетела с головы и вот, оказывается, зацепилась на ветке ивы, что криво росла рядом.

Стрекотунья белобока запрыгала, оказываясь то на одной, то на другой ветке, при этом подала голос, может подумав, что увидел он зверька, или задумала рассказать Всевышнему, что человек попал в беду.

Ульмаскул сороку увидел, а все ещё не мог понять, где он лежит, попытался встать, но задубевшая фуфайка, брюки, как что-то целое, не дали ему согнуть колени и упереться ногами, чтобы встать. Он не мог шевелиться, потому что рука осталась внизу. Долго мучился, уперся, наконец, в стену ямы спиной, полз, толкаясь об землю, и смог встать. А мокрые обмотки, замерзшие вместе с ногами, были как чурбаки, хоть и упирался, но ног не чувствовал.

Он поднял руку и протянул наверх, но достиг только края. А ива, за которую мог ухватиться, росла на полметра выше. Если бы внутри валялось что-нибудь, как бревно, камень, можно было, наступив на него, подняться, но в глубокой яме, выкопанной лопатой, было пусто.

Что за яма? Зачем её вырыли? Будто выкопали для Ульмаскула, по роковой его судьбе.

Придя в себя и поняв свое положение, он из последних сил крикнул. Душераздирающий крик, что раздался из ямы, никто не услышал.

Что делать? Попробовать прыгнуть и ухватиться за корень травы. Попытался все-таки, пока не понял, что это бесполезно.

Упёршись ногами на стены ямы, пытался ползти наверх, но ноги не слушались его. Он, не найдя никакого выхода, злясь от своей беспомощности, заплакал.

Ну, надо же! Вот же он − дом. Там дети, жена. И сегодня, как каждый день, ждут его. Прошло ровно две недели, как написал письмо.

Четыре года враги пытались убить его. Однажды он со своим противотанковым ружьем шёл по окопу, чтобы установить его, тут немецкий снайпер сбил с его головы каску. Раз шли в атаку, а котелок, что лежал в вещмешке, пробила пуля, раз порвало голенище сапог… Сколько было случаев, не счесть, но он остался жив. Видимо, это были только предупреждения.

Он не придумал никакого способа, чтобы выйти из ямы, но ещё не совсем потерял надежду. Ему казалось, что вот-вот кто-то окажется поблизости и услышит его крики. А сорока опять прилетела к его шапке и продолжала стрекотать. Это ведь она зовёт сюда людей. Птица превратилась в самое близкое живое существо на земле. Он видел в её стрекотании надежду. Он давно уже не стоял, а от слабости сидел на дне, вытянув ноги.

Был бы какой-нибудь кусок железа, им можно было бы копать. Землю можно было стелить под ноги, так приближался бы к краю ямы хоть чуть-чуть. Но нет у него никакого куска железа. Ножичек, что носил, цепляя на цепочку немецких часов, кто-то взял, и все, поминай как звали. Висел он вот тут, Ульмаскул хотел пощупать это место в ремне, но вспомнил, что и ремень у него кто-то в госпитале снял. Вдруг все надежды сосредоточились на этом ножике, а ножика-то нет. Он решил перерыть вещмешок. Вытащил подарок младшему сыну, игрушечную машинку, и зацепил её на тоненький корень, что торчал чуть выше.

Тело горело, а сам он беспрестанно кашлял и плевался кровью. Неожиданно он нащупал в заледенелом мешке что-то твёрдое. Вытянул. Это же бритва. Маленькая, тонкая, немецкая бритва. У Ульмаскула проснулась надежда. Сейчас он этой бритвой начнёт скоблить стену, а землю сложит под ноги. Он присмотрелся, где лучше начинать. Начал копать замёрзшую землю, куда доставала рука. Но глина, по его задумке должная осыпаться горстями, сыпалась крупой. Засунув бритву между пальцами, он царапал землю. Ноги ничего не чувствовали, ни то, что он стоит на земле, ни холода, ни тепла, что появлялось от движения. Даже тело промёрзло к ледяной фуфайке. Он, поворачивая голову, должен был двигаться всем телом.

День прошёл. Снова стемнело, с темнотой вернулся холод. Он всю ночь царапал землю, когда наступило утро, понял, что он занимается бесполезным делом. Земли, что падала вниз, от силы наберётся две горсти. Пальцы заледенели и уже не разгибались, чтобы удержать бритву.

Тело горит, или он начинает дрожать от холода и стучать зубами. Он беспрестанно кашляет, ему кажется, что даже кашель согревает его.

Силы покинули его, он уже не мог стоять, только лежать. Дно ямы узкое, холодное, сырое. А голова, голова соображает ещё. Нельзя маленькой бритвой разрушить стену. Тогда нужно копать ямки, чтобы, наступая на них, подниматься наверх. Это вроде надёжнее. Если я выкопаю три или четыре ступеньки, уже поднимусь на метр, а там уже, может, Всевышний поможет ему удержаться, зацепившись за корни или за дерево. Эти мысли, тёплые и радостные, дали надежду. Он наметил, где лучше копать. Занятие добавило еще чуть-чуть тепла. Но темнота сгущалась. Через какое-то время в яме стало так темно, что она будто превратилась в мешок. Снова ещё сильнее похолодало. Появилась злость на себя, на людей, он, готовый лопнуть от этой злости, начал кричать. Может, кто-нибудь услышит его, может, дорога, по которой ходят люди, не так далеко. До войны ведь он проходил рядом.

Только сегодня его голос совсем ослаб, слышался хрип, кашель. Вот уже четыре дня он не брал ни крошки в рот. На дороге из-за покачивания вагона ударился раной об железные поручни, и всю ночь из-за этого не мог уснуть, и есть не хотелось. Потом прибыл в Уфу, разволновался, потом беспокоился, дадут ему документы или нет, решение о демобилизации оказалось в руках, переживая последние часы пути, все ждал только высадки, о еде и не задумывался. То дождь, то мокрый снег, для путника двадцать километров расстояние немалое. А встреча с жителями соседнего села, объяснения, как будто он уже тогда нырнул в ледяную воду, заморозило не только тело, но и сердце.

Он кричал до тех пор, пока совсем не охрип, выплевывая при кашле вместе с мокротой кровь, задыхался, уже не мог произнести ни звука, крик сначала превратился в вой, потом в кашель, потом в плач.

Тело то горело в огне, то он оказывался в ледяной воде. От натуги при кашле раскалывалась голова, из глаз сыпались искры. Неожиданно он оказался в огне, пламя обожгло лицо, губы, брови, волосы, через открытую шею проникли в горло, грудь и даже в спину. От жара болело в висках, он терял сознание.

Рота Ульмаскула освобождала одну деревню в Западной Украине, выгоняя оттуда немецкую пехоту. Он бежал вперёд и краем глаз заметил женщину, она, замотав голову, нырнула в огонь и из окна выбросила девочку пяти-шести лет, а сама вновь исчезла в проёме окна. Ульмаскул не успел ни о чём задуматься, а бросился за ней. Внутри всё пылало. В дыму он сумел увидеть и схватить женщину с плачущим ребёнком, обняв их вместе с автоматом, выпрыгнул назад. Следом грохнулся потолок и полетели искры. Они покатились по траве, после он встал и побежал догонять товарищей.

Может, вот этот огонь обжёг тело Ульмаскула, и он начал раздеваться. Жарко ему стало от этого пламени. А замерзшие пальцы не могли расстегнуть пуговицы фуфайки. Его обжигает дом, объятый пламенем. Горит тело, нет терпения.

А ноги заледенели выше колен и уже не загибаются.

Он не знал, было ли это утро или ночь, он потерял сознание, прижав голову к стене ямы. Сейчас он не мог падать, сесть на коленки, потому что мокрая одежда превратилась с ним в единое целое. Видимо, душа, что видела столько терзаний, столько смертей, так просто не могла оставить тело. Душа борется со временем. Газраиль вместе со временем изгоняют душу из тела Ульмаскула. А душа его уцепилась за сознание и не хочет лететь в небо. Душа царапает сознание, вот он пришёл в себя, открыл глаза и ясно услышал. Рядом, совсем рядом наверху выли волки. «О, Аллах! Помоги мне», − взмолился вчерашний солдат, теряя сознание.

Волки, привыкшие за время войны ходить даже по деревне, выли рядом с ямой, где сидел Ульмаскул. Может, они голодны и почувствовали, что в яме не может умереть человек, и решили помочь проводить его душу в джаханнам, и поэтому воют, а может, у них есть еще какие-то намерения. Волков много, видно, стая. В конце каждой судьбы хозяин − Газраиль. Стаей пришли, стаей воют, стаей выцарапывают душеньку Ульмаскула из еле тёплого тела.

Больше он не услышал воя. Был ли это последний голос? Или последняя минута борьбы между душой и Газраилем.

Множество − меньшинство, сильный слабого всегда сможет одолеть, одержать над ним верх, подчинить себе. В течение жизни идет противоборство учений и духа, между тем, что есть и чего нет, а когда сражаются душа и чувства, поистине наступают горькие минуты для живых. Последнее сражение между жизнью и смертью отличается от всего этого. Здесь выясняется, существуют ли другие виды борьбы, или исчезновение это навечно.

Сейчас его тело не поспевает за проблесками сознания. Он последний раз открыл глаза, увидел свет своего последнего дня. Он был круглым и ярким.

К краю ямы подошёл бородач со спутанными волосами то ли Божьей, то ли старой веры, что не пустил его в свой дом. Он смотрел в глаза Ульмаскулу: «А-а-а, здесь стоишь? Не велено Господом нам общаться с вами. С иноверцами! Жди суда Господня!» − сказал он и исчез с глаз. Однако Ульмаскул его не понял. Его застывшие глаза взирали на синеву неба, на бесконечную лазурь. А единственная рука, застывшая, вытянувшись наверх, указывала на деревянную машинку для маленького сына, мальчика, которого ему так и не суждено было увидеть. Будто он через край ямы передал ему наказ и с раненой душой направился в вечность.

Автор:
Читайте нас: