-18 °С
Облачно
Все новости
Проза
26 Октября 2019, 20:48

№10.2019. Алексей Чугунов. Гость-гостинец. Рассказ

Алексей Чугунов родился 12 апреля в 1975 года в г. Уфе. Учился в полиграфическом училище. После срочной службы в армии работал на ТЭЦ-3, в частной фирме, на заводе УМПО. Первые публикации вышли в литературно-историческом журнале «Великороссъ» в сетевом варианте в 2009 и 2010 году. Публиковался в газете «Истоки» с 2016 года. Участник всероссийского литературного фестиваля «КоРифеи» в Уфе в 2018 году. Гость-гостинец Рассказ Как часто мы похаживаем по гостям? В наш век стремительный, в наш век потерянный! Ходить по гостям стало непозволительной роскошью. Тортик с вишенкой, коробка с конфетами-ассорти, коньяк «клоповский» с недурственным количеством звёздочек и по случаю – роскошный букет-фонтан цветов.

Алексей Чугунов родился 12 апреля в 1975 года в г. Уфе. Учился в полиграфическом училище. После срочной службы в армии работал на ТЭЦ-3, в частной фирме, на заводе УМПО. Первые публикации вышли в литературно-историческом журнале «Великороссъ» в сетевом варианте в 2009 и 2010 году. Публиковался в газете «Истоки» с 2016 года. Участник всероссийского литературного фестиваля «КоРифеи» в Уфе в 2018 году.
Гость-гостинец
Рассказ
Как часто мы похаживаем по гостям? В наш век стремительный, в наш век потерянный! Ходить по гостям стало непозволительной роскошью. Тортик с вишенкой, коробка с конфетами-ассорти, коньяк «клоповский» с недурственным количеством звёздочек и по случаю – роскошный букет-фонтан цветов. Всё укладывается в джентельменский набор для визита к кому-нибудь и, конечно, для чего-нибудь. Какой раньше был позыв – позитивный, всерадостный! Весь день отдавали, дарили этому чудному мероприятию. А что сейчас? Одно нытьё, всхлипывание, что нет времени.
Машина скрючилась от боли по бездорожью, да и бензин подорожал. Деньги тают от экономического кризиса к кризису. Тёща плешь проела своими садом, садизмом. Дети-крохотульки, кажется, вчера свою школу родную сожгли. Соцсети, интернет вообще стали всенародным «лайковым» счастьем. Где уж тут по гостям бегать?
Но есть один человечек, может человечище, – это как посмотреть! С фамилией звучной, пробивной – Шустриков! Шустриков Эммел! И ему, как никому другому, ровным счётом наплевать на существование такого явления, как время. Да и он часов никогда в своей жизни не носил. Зачем ему кланяться какой-то там пляшущей по кругу металлической стрелке. Он выше этого! Остальные гадости современности, по большому счёту, не касались его жизни никаким боком.
Сразу бросается в глаза, конечно, его имя с непривычным вывертом на «э», а там и двойные «эм» мычат глуховато с растяжкой, даже губы слипаются от сего звучания. Родители соригинальничали. Причина уходит в далёкое прошлое: матушка его по молодости уж больно зачитывалась Древней Грецией, Элладой. Ещё сидючи в библиотеке, в читальном зале, когда лампа с зелёным абажуром, как маяк, освещала ей путь мглистый, многостраничный. Многочасовое непрестанное чтение уводило её через мифологические створки в иной мир. Глаза от беглости букв не знали усталости, а голова только более насыщалась чем-то возвышенным. И как только она отрывалась от книги на некоторое время, подняв свой взгляд уже в наш мир, то вокруг себя она видела, что за соседним столом сидит не парень с кудрявыми волосами, а Гермес – посланник Зевса, покровитель дорог и путников, первый научивший людей азбуке, торговле и математическому счёту. На ногах его – крылатые сандалии. Напротив него – девушка с румяным лицом, с губами цвета спелой ягоды, однако это же Артемида, богиня Луны и охоты. Богиня-девственница. За её спиной висит колчан со стрелами. В дальнем углу читального зала, где, кажется, сбежалось слишком много теней, сидел грузный мужчина с хмурым овальным лицом. И он – не он, а Арес – бог кровожадный, его стихия – несправедливая война. Он в громоздком шлеме, и меч его висит за поясом. Затем, прищурив глаза, она увидела у входной двери с табличкой «Не шуметь» орфа – огромного двуглавого пса, порождение Тифона и Ехидны. С его жёлтых чудовищных клыков стекала с пеною слюна. На гардинах цвета умбры сидела стимфалийская птица с медным клювом, когтями и крыльями. И перья её – словно остроконечные стрелы, несущие смерть и разруху.
В обоюдной любви к Греции и к новорождённому ребёнку прозвучало эхом имя – Эммел. Как нечто возвышенное, божественное! Но спустя годы, а это было… Когда же это было? Ему, кажется, как раз стукнуло лет одиннадцать, и задул он тоненькие свечи на тортике «Графские развалины» в свой день рождения одним печальным выдохом. Печаль его ела уже со всех сторон. Именно тогда узнал из подаренной толстой книги с цветными вкладышами о Греции, что его имя далеко не божественного происхождения. Что он как бы и не сын ни Прометея, ни Атласа, и от олимпийской вершины двенадцатибожия он далёк. Его мать что-то случайно напутала, как-то не так вычитала сноски, а возможно, что и издание тогда советского периода было с непростительной опечаткой. В общем, Эммел – это сатир! По теории Михаила Гаспарова, историка античной литературы, сатир в неком смысле тоже бог, но не персонифицированный.
Но такая версия Эма нисколько не успокоила. Жизнерадостное козлоногое существо, что не прочь пригубить вино и погулять-пригульнуть на постельном ложе. Сатиры – териоморфны и миксантропичны, и в шерсти они, и бородаты, длинноволосы, и копытами стучат, и хвостами лошадиными примахивают.
И что? Сложно сказать сразу, но после эдакого открытия Эммел малость скуксился, ушёл куда-то к «себе». И вообще, из года в год в нём стала произрастать другая личность. Нимб, если таковой можно увидеть над его головой, окрасился в более смутные, сомнительные тона.
И был отец, конечно! Как же я раньше его не упомянул. Как-никак он внёс в семью свою фамилию – Шустриков. Но вся закавыка в том, что после рождения Эммела он стал часто пропадать, исчезать из дома, как блудливый кот. Нет, сравнение не в сексуальном его понимании, а в том, что он по состоянию души и совести – контрабандист. Блуждает шут его знает где, пересекая пограничные контуры между европейскими государствами. Он смугл, как цыган, в мочке левого уха висит серьга. Врун ещё тот; барона Мюнхгаузена и того за пояс заткнёт. И худощав, как фонарный столб. На руке нет указательного пальца: издержки профессии. В его крови чего только не намешано: и народ саама, и каталонцы с Пиренейского полуострова, и суровые черногорцы. Да и русские, конечно, со своей разухабистостью. И что немаловажно – греки, уж они расстарались, одарив отца Эммела привычкой жестикулировать и неумением скрывать свои эмоции. И понятное дело, что на почве греческой-пригреческой и возник союз двух любящих сердец.
Эм, как я уже говорил, не знает ценности времени. Он его отступник! И шалопай! Семьи у него нет, далек мыслями своими от этого. Мать его старенькая с больной поясницей живёт отдельно в однокомнатной квартирке. Но часто его навещает: как-никак один-одинёшенек её сыночек. Она, как только к нему приезжает, первым делом открывает его холодильник, обклеенный копиями стодолларовых купюр, – боль жгучая пронзает материнское сердце. Как же он питается?! Или вообще не питается? Холодильник почти пуст, разве что одна открытая упаковка йогурта и красный сицилийский апельсин, разрезанный на две части. И крохотный огрызок чёрствого ржаного батона в полиэтиленовом мешке.
Работает он... тут опять появляется загвоздка. Как бы это сказать, в силу постоянных мер у него отсутствует мера. Если простыми словами – Эм кормится шабашками. У него нет привычки вставать в одно время по будоражащему сигналу будильника. Встаёт, когда хочется. И лучи-прожекторы солнца, проскакивая сквозь дымчато-сизые шторы с ландышами, полосками падают на паркетный пол. Подработки у него разные: бывает, что разгружает вагоны, сметает осенние рыжие листья и застилает крыши профнастилом. Но случается, что он весь уходит в сетевой маркетинг, летая по улицам города с баулами косметики. Ему даже удалось однажды по недоразумению поработать школьным учителем географии, где он ловко разместил Гибралтарский пролив возле Австралии, и продырявить глобус указкой, находясь в возбуждении от собственных распирающих познаний, которые возникли неожиданным образом. Виртуозно руками размахивал, как жонглёр в цирке. Было и такое, что Эммел проспал собственный урок, удобно расположившись на учительском столе. Свернулся калачиком, как хорёк, тихо посапывая в обе дырочки. А дети? Ох, дети, удивительное дело, его любили, хотя посмеивались у него за спиной без злобы. А его сон «настольный» они засняли на смартфоны и видео выложили в интернете. В школе он продержался учителем чуть больше двух месяцев.
Была работка в качестве электрика в ЖЭУ. Он ловко владел отвёрткой и стрипперами, зачищая концы на цветной маркированной проводке, и ещё ловчее подсоединял их к автоматам отключения, к дифференциальным автоматам. Но одной ловкости было, вероятно, недостаточно, ибо после очередного подсоединения-подключения несколько жилых домов были обесточены путём короткого замыкания. Его коллеги-электрики с алкогольно-пряным душком (тут, наверно, был коктейль типа одеколон Шипр + самогон тёти Дуси) долго расшифровывали его мудрёные проводки-иголки, воткнутые по системе «Угадай – что есть что? И куда – чего?» Его работы, подработки, шабашки как-то не грели его душу. Он чувствовал себя воблой на чужих именинах. И посему всё реже и реже нырял в эту малоприятную для него среду.
Но у Эммела есть в жизни иное предназначение. Или, лучше выразиться, свой смысл жизни! Тут, уважаемые читатели (если таковые здесь присутствуют), держитесь крепче, завяжите посильнее шнурки на ботинках, глотните побольше воздуха в лёгкие, и внимание... Эм ходит в гости! И ходит почти каждый день! И, что примечательно, по возможности по утрам, как только солнце полоснуло его крохотную квартирку А кто ходит в гости по утрам, тот поступает не просто мудро, а сверхмудро! Милую, дражайшую привычку он перенял у Вини; ну, у того самого мультипликационного персонажа, что так человечно озвучивал актёр Евгений Леонов. Что за глупости, скажете? Как такое может быть? Сразу разрастается вопрос буйным цветом. И как-то нереально, что ли! Но Эм, он на то и Эммел – легко невозможное скручивает в рогалик, рвёт как промокашку и прихлопывает как муху. Опять таки здесь в дело вступает отсутствующее в его жизни понятие времени. Встаёт когда хочет, работает когда желает потрудиться, и, разумеется, чтобы отправиться кому-нибудь в гости, он не видит каких-либо препятствий.
У Эммела имеется специальная книжечка, довольно увесистая, где по алфавиту расписан огромный список его знакомых, друзей и родственников, к которым он не прочь постучать в дверь.
Помимо адресов, у него дописано... – что весьма примечательно! – кто в какое время бывает дома. Дабы не свершать холостых хождений. Все его знакомые, так сказать, задокументированы.
Вдобавок хочу выложить ещё одну страшную деталь, которая присуща Эммелу. Он, когда идёт в гости, то ни за что, ни при каких обстоятельствах, я особенно чеканно подчёркиваю, не оповещает заранее о своём визите «гостеприимных» хозяев. Хотя у него имеется сотовый телефон, но звонить попусту он ни за что не будет. Да и телефон у него – для принятия звонков, не более. В некотором смысле, лишняя безделушка, что попусту занимает карманное место.
Теперь же, не откладывая в долгий ящик, перейдём сразу в один из прекраснейших дней. Дни, дни, что сонно проскальзывают мимо нас… Один день Эммела как сюита! И его обыденное нашествие к одному из друзей, который, само собой, визита не ждёт, но в глубине души знает, что он может случиться в любой момент! Ибо «незваность» Эммела давно принята, как принимают терпеливо внезапный дождь в ясный солнечный день.
* * *
Сладко потянулся Эммел в мягкой постели. Открыв один глаз, шепнул себе: «Пора!», а второй зажмурил и снова проговорил тихо: «Ещё рано!» Лицом повернулся к подушке-подружке и утонул в ней. Засопел нежненько, отрывисто, как грудной младенец.
Прошло полчаса. Вдруг он вскочил как ужаленный, с вытаращенными глазами. И резво босыми ногами проскакал по полу до комбинированной стенки с книгами и телевизором в центре. С верхней полки взял свою «священную» книжицу, пролистал несколько страниц, замер на одной – сверлил её зелёными глазами почти минуту. Затем щёлкнул языком, как автоматным затвором. «Пора!»
На кухне забулькала вода в кастрюле с двумя ромашками на эмалированном боку. Капли-попрыгуны ухарские пытались вырваться на свободу; и шипели они, и урчали они. Эммел убавил жар в конфорке, высыпал в кастрюлю «ушастые» замороженные пельмени из упаковки, добавив ещё парочку лавровых листьев и соль. Ложкой закружил всё в медленном танце. Пока кулинарный изыск доходил до нужной кондиции, Эммел разглядывал свою кухонную утварь: тарелки расписанные витражной краской, что по диагонали стояли на отрытой полке, набор немецких ножей «Золиген» в специальном держателе из керамики, ручная кофемолка из дерева с оригинальным выдвижным ящичком, набор кухонных принадлежностей – от половников до прочих металлических загогулин, специи в декоративных изящных баночках… Одним словом, всякая всячина пестрела у Эммела на кухне, а ведь он в поварской науке преуспел, как может преуспеть медведь в версификации. И не такой уж едок, чтобы насыщать свой желудок, ведь, как правило, его холодильник полупустой, «полуголодный». А красоты и «удобства» кухонные он обожает: обязательно по дороге прикупит где-нибудь в торговом центре ложечку чайную с завитушкой необычной на ручке или кружку в виде кукиша. Необычный и в чём-то привычный бзик, или – как раньше называли – хобби! Копейку последнюю не пожалеет Эм на свои кухонные «игрушки».
Вот и пельмени сварились. Хотя даже слишком – сварились! Когда Эммел выуживал их из кипящей водной стихии, они больше походили не на пельмени, а на комкообразную кашу из теста и мяса. Шумовкой он разложил в глубокой тарелке своё чудное утреннее творчество, что пахло лавром и одиночеством. В блюдце налил свежей густой сметаны, что недавно принесла его мать. И сел за небольшой круглый столик возле окна… В кулаке зажата вилка, её «четырёхиголье» смотрело вверх, в потолок. Левая рука – барабанила пальцами по столу. Есть не очень и хотелось…
Эммела одолела фантазия, что хорошо бы… как пузатый Пацюк всего лишь отрыть рот, а вареники, то есть пельмени, сами выпрыгнут из тарелки, искупаются в сметане и только успевай жевать да причмокивать губами. Он так уплыл в картинно-фотографические мысли, что не заметил, как одолел кашеобразное варево. Даже сметана вылизана дочиста на блюдце. Был чай, был сахар-рафинад тростниковый и вчерашняя надкусанная котлета по-киевски. Всё сметено в одно мгновение, аппетит, так сказать, прорезался во время еды. Отхлебнув остатки чая, Эм опять проговорил и довольно громко:
– Пора!
Минуты через три, а возможно, и того меньше, ведь время призрачно, как мы знаем, Шустриков готов открыть дверной английский замок, выходя из своей квартиры. Одет он был сообразно природным условиям, что творились на улице. А на улице мрачно хлюпал дождь и небо затянулось кичливыми пепельными облаками. Он натянул куртку на синтепоне, похожую на полосатую зебру. Сверху у него свисал длинный тёплый шарф-удав. На голове… – на непокрытой голове кучей сбились волосы, как перья страуса. С собой прихватил зонт с крюком-ручкой и небольшую полуспортивную сумку. И двинулся в путь, позади него громко лязгнул английский замок.
Шёл он неспешно, но и не то чтобы медленно, ритмично печатая шаг. А то и прыжками приходилось пересекать мутные лужи, что образовались от непутёвого дождя. Зонт в его руке постоянно танцевал от прорвавшихся порывов ветра, того и гляди выгнет наружу чёрный купол с хлипкими спицами. Деревья, что росли вдоль проезжей части, размахивали своими костлявыми ветвями: то туда, то сюда, будто пьяные. У бордюров текли реки, что стекались в дренажную систему. У решёток скапливались слоями рыжие полусгнившие листья. Проскользил мимо неуклюжий троллейбус, упираясь стальными рогами в воздушную контактную сеть, где пантографом пробежала редкая искра. Воздух городской, вымученный дрожал. Погодка, что можно назвать гадкой, не портила настроение Эммелу – даже наоборот – вселила в него какую-то щенячью весёлость. Он всё время сиял улыбкой, обнажая крепкий ряд зубов. Иногда, будто на подлёте, высвистывал бравурную мелодию. Мимо проходящие люди-колпаки, люди хмурые, заприметив этакого свистуна в дождь промозглый мысленно крутили пальцем у виска. Один мужчина в длиннополом плаще таки высказался вслух: «Бывают же на свете чудаки!» И сам по инерции что-то забубнил песенно-лирическое себе под нос.
Повернул Эммел в сторону парка, где ромбообразная брусчатка будто делила на равные части горизонт строгими геометрическими линиями. Они то расходились, то пересекались, выстраивая изящный колоритный узор. Эм двинул прямо к центральному памятнику-глыбе с мечом упирающимся в небо. Безжизненная маска… лицо бронзового изваяния смотрело на проходящих мимо гуляк назидательно строго, словно пушкинский командор из «Каменного гостя». В молчании цветы с опавшими лепестками лежат у его подножия. И кто-то с гадостью в сердце бросил туда несколько бычков сигаретных. Дойдя до памятника, Эммел постоял немного, стряхнул прилипшую вязкую грязь с носков ботинок. Достал не первой свежести носовой клетчатый платок, расправил его и вволю высморкался. Зонт он прижал локтём, а впрочем, это была неудачная идея, ибо тот елозил в разные стороны, того и гляди упадёт.
– Ать! – бодро проговорил Эм, засунув платок комком во внутренний карман куртки. И двинулся описывать круг вокруг грозного изваяния. В духе модернизма, в память жертвам сталинских репрессий. И получилось невесть что, но значима сама суть. И меч в небо, и рука будто из-под земли, из кругов ада. Безжизненность бронзы. Не было репрессированных родственников, не было ночного стука НКВД в дверь, не было той грязи… Эммел просто любил сюда приходить иногда, как сегодня, в дождливую слякоть. Покружиться, помолчать. И высморкаться в давно не стиранный платок.
У тропинки, идущей кривой петлёй вниз, где клумбы млели фиолетовым флёром, Эммел заприметил толпу людей. Они походили на пчелиный улей в тумане. И двинулись в сторону памятника. Эммелу стало не по себе от такого приближения…
«…Сшиблись разом и щитные кожи, и копья и силы меднодоспешных мужей. Ударились щиты друг о друга. Выпуклобляшные. Всюду стоял несмолкаемый грохот. В месте смешалось всё, – похвальбы и предсмертные стоны шестидесяти пяти тех, что губили и гибли. И кровью земля заструилась»… То наваждение нашло вдруг. Зажмурил глаза Эммел… То были греки… кроволюбцы. И спел свою песнь Гомер слепой.
Эммел стоял и ждал чего-то с белым, как мрамор, лицом. Толпа уже близка, и слышна её шероховатая речь, с вылетом харчка – мат. И топот – будто сапоги на них с подковкой. И руки – есть оружие их смертоубийственное, уж больно резво ими размахивают. Раздался пронзительный вой вувузелы.
Только тогда Эммел приметил на многих голубые шарфики, бейсболки. Фанаты футбольной команды «Зенит». И тоже жутко: что от них ждать? Бежать поздно! Уходить не спеша – не вариант! Шустриков так и стоял как вкопанный. Будто умер в стойке «смирно». Только зрачки глаз затравленно бегали по хаотичной траектории.
Но, к удивлению Эммела, фанаты прошли мимо, даже никто не взглянул в его сторону. Может, это проделки дождя, что заслонили его собой. Как знать! Но стоять более здесь не хотелось, и страхи прыткие гнали его прочь. Сделав пару шагов, он увидел у того же спуска, где ранее углядел фанатов, стояла девушка-златовласка. Именно златовласка – волнистые волосы, что выглядывали из-под капюшона, казалось, светились золотом под частицами падающей с неба влаги. Кожа – белее света электрического. Губы-вишенки полуоткрытые её что-то шептали. Она была одета в полупрозрачную куртку-дождевик с вязью на рукавах. Девушка чуть покачивалась, явно в такт музыке, что звучала где-то внутри её. Она стояла боком к Эммелу и не могла его видеть в упор.
Красота её как у Елены – дочери верховного бога Зевса и смертной женщины Леды. Взыгралось вновь воображение Эммела, его подмывало подойти к ней. «Ради презренной Елены сражаюсь я с чадами Трои», – с горечью восклицал Ахилл. Но зачем нарушать ту идиллию, что завязалась здесь в точке непривычных пересечений? И «ломать» своим присутствием сей божественный светящийся образ? И боги не его други, и Елена та всё ж презренна, виновница войны. И там война, возможно, будет… Неподалёку расположен стадион футбольный, что недавно отремонтировали. Минута одна, две – скрипнули, и Эммел сел на автобусной остановке в газельку.
* * *
Вдали показался высотный дом, первый этаж которого занят аптекой и магазином игрушек. Туда, собственно, и двинулся Эммел, его взгляд скользнул на четвёртый этаж, на балкон с деревянной лоджией, на козырьке которого прыгал край оцинковки... ветры, ветры, их вечный бунт.
– Ты?! Чего это ты?.. – промычал сонным голосом мужчина лет так под тридцать с хвостиком. Правой рукой он неустанно водил по животу, расправляя тельняшку. В некоторых местах тельняшки светились, как светодиоды, дырки – бесспорно, в их появлении виновны сигареты. На ногах хозяина – лоснящиеся спортивные штаны, тоже с дырками, и тапочки-развалины, которым жить осталось совсем ничего. Всей массой, а он, поверьте, великан ещё тот, – в былые времена, очевидно, жил в спортивных качалках – опёрся на громоздкую входную дверь. А та, в свою очередь, от сего могучего давления чуть поскрипывала.
– Здорово, что ли! Я с визитом! – чётко отрапортовал Эммел.
– Нет, ты чего... это? Каким ветрилом тебя? – прогундел хозяин квартиры. Затем он, широко раскрыв рот, смачно зевнул. Если приглядеться к его раскрывающемуся большому рту, может показаться на какие-то доли секунды, что не рот вовсе, а глубокая пугающая бездна только что разверзлась перед Эммелом. Но Шустриков и глазом не повёл – и не такие «бездны» встречались на его пути.
Он ведал – да и не мог не знать (книжица его драгоценная), что поднял человека с постели. Тот, в свою очередь, отпахал дежурную вахту в охране небольшого железобетонного завода. Да, забыл добавить: товарища-громилу окрестили Семёнычем. В былые времена – в годы лихие, девяностые – он долгое время носил кепку точь-в-точь как у Семён Семёныча Горбункова; у того самого, из фильма… Конечно, сейчас эта беленькая, ровная, как планер, кепка канула в лепту, но Семёныч, как бы сказать, остался.
– Каким, каким! Самым доброжелательным... – и Эм резко протиснулся между косяком и Семёнычем в коридор его квартиры. Семёныч даже ошалел от неожиданности, затем произнёс громко, и в его словах сквозила отвратная неизбежность:
– А ты нахал! Нахал, Эм!
–А куда деваться? Нахал, хам, циник – это как бы производные циклической цепи. Та, в свою очередь, встраивается в схему бытия, – лепетал Эм, ловко скидывая свою куртку-зебру. Одно движение руки – куртка летит на трельяж с зеркалом. Зонт, на котором полёживали капли-пупырышки, он бережно поставил на пол в раскрытом виде, ручкой вниз. Благо, что коридор у Семёныча довольно широкий. Пусть сохнет.
Перед зеркалом пятерней поправил причёску. И походкой командора двинулся в зал. Семёныч-громадина, почти как послушная тень, прошёл за ним.
– Бытие – штука громоздкая и в каком-то смысле неподъёмная! Мы в своём исчислении её объять одной мыслью не способны, – продолжал излагать Эммел, при этом он, словно в вальсе, подходил то к одному месту, то к другому. У стенки взял глиняные фигурки с большими глазками – повертел их чуток, поставил на место. Затем приблизился к стене, где выключатель. Включил его – загорелась солнечным светом скабрёзная люстра с прозрачными пластиковыми висюльками. Света в зале стало неоправданно много.
Полюбовался этой неоправданностью – выключил! На знатном мешковатом кресле посапывал рыжий кот, и к нему шагнул Эммел. Тут же взял кота за шкирку и стал вертеть-крутить с чрезвычайным любопытством, будто рассматривал византийскую вазу. Кот же, как миролюбивое животное, даже ухом не пошевелил и, будучи в неудобном положении, продолжал дальше спать. А впрочем, кот, по всей вероятности, привык к такому обращению. После внимательного осмотра его вернули на место.
– Может, пивка! – как-то неуверенно проговорил Семёныч, сидя на краешке дивана с подавленным угрюмым видом. Да и сон – сизый туман – до сих пор плавал его опухших глазах.
– В вашем голосе я чувствую разъяренность, Семёныч!
– Да это... ночь... вахта!
– Тс-с! Гнев, он как расшалившийся ребёнок, от которого жди неприятности! Вам, Семёныч, нужны неприятности? – в этот момент Эммел листал книгу о европейской кухне, верхний краешек был сильно затёрт, словно шлифовали наждачной бумагой.
– Мне вообще ничего не нужно! – недовольно промычал Семёныч.
– Взбодритесь! Утро наливное с косностью дождя – вот ваше лекарство! И ваше – успокоение! М-м, что это у нас, – Шустриков упёрся взглядом в книгу, увидел нечто волшебное, ибо его глаза засветились как два мощных прожектора.
А Семёныч слушал и не слушал его, молча сидел и потирал свои руки-клешни.
– А, фаршированный кролик с нарезанными колечками австралийской моркови! У вас, уважаемый Семёныч, есть кролик?
– Кролик?
– Да, конечно, нет! Глупо предполагать!.. А ну хотя бы морковь австралийская?
– У меня даже нашей нет моркови, – пролепетал Семёныч.
– Печально! Печально. Я надеялся хотя бы... кусочек моркови. Эх, закатили бы пир на весь мир. Я бы такого кролика нафаршировал... такого! Рис мочёный в вине, горстка изюма. Объеденье! Только попусту пропадают мои таланты повара! – Эммел резко бросил книгу в угол зала, где лежали грудой сложенные как попало вещи, тряпьё и стопка истрёпанных книг. Книга о еде, свершив свой полёт, мягко приземлилась в этой непонятной куче, будто ею управлял опытный пилот.
Шустриков стал ходить туда и обратно, заломив руки назад, этим самым походил на задумавшегося профессора, который решал в уме тяжелейшую задачу. Тишина свинцовая повисла в помещении. Хождения его по квартире были определённо увлекательны, если наблюдать со стороны. Видится нечто повелительно-великое. И думы, думы – они просто искрятся и снова искрятся. И кто знает, вдруг возгорится из искры – пламя!
* * *
Пока Эммел Шустриков пребывает в размышлении, заполню я одно упущение, или, выражаясь метафорично, – сотру пару пятен на нашем «солнышке». Как мне кажется, нужно больше густых красок наложить на нашего героя. Расширить спектр, объективно проанализировать его глубины души. Проще говоря, что за субчик наш Шустриков, как выглядит и чем ещё дышит, взбираясь по лестнице к солнцу и спускаясь с лестницы… в Авгиевы конюшни.
Как можно догадаться, Эммел небольшого роста, даже сказал бы, что среди обычных людей он мелковат. Кожа его немного смуглая, на груди, на руках разгулялась поросль, он в некотором роде этим гордился, часто расстёгивал верхние пуговицы рубашки. Оттуда же выглядывал православный золотой крестик. Лицо обычное, овальное, с широким лбом, подбородок в виде подковы. Нос картошкой, близко посаженные зелёные глаза, губы тонкие... В общей окраске, лицо как лицо жителя средней полосы России. Стригся он редко, давая волю своим русым волосам расти как пожелают. И посему чаще всего волосы спадали до плеч. Брился же он каждый день, тщательно обрабатывая нижнюю часть лица бритвенным станком. Ритуал сей для него обязательный – небритым он и по квартире своей не ходит. Ибо лицо – это визитная карточка. Одевается он по-разному, смотря по обстоятельствам. Когда костюмчик с галстуком-бабочкой, когда обычный стираный-перестираный джемпер с джинсами. Кто-то скажет, что все мы так одеваемся в зависимости от среды общения, в которую окунаемся. И будут правы. Но, видите ли, Эммел к своему одеванию добавляет нотку артистичности. Перед зеркалом и попозирует, как фотомодель, и покрутится вокруг своей оси, как грампластинка в проигрывателе. И главное, лицо и слова-прыгуны свои он трансформирует согласно выбранной одежде. Если оденется как бомж, то и будет надувать вкривь губу, косить в сторону правым глазом. И слов от него не дождёшься – уйдёт в молчанку. Пошипит разве что. А если в смокинг (смокинг – это, конечно, перебор, такой тряпицы у него и в помине нет в гардеробе, но для сравнения пойдёт) он облачён, то будьте уверены – пред нами предстанет новоявленный заток программы «Что? Где? Когда?». И всё у него как-то так, немного на игре, в игре.
Теперь, вероятно, пришло время сказать относительно характера. А это, прошу заметить, весьма нелёгкое занятие, отчасти унылое и скучное. Может быть, не всем хочется сразу знать о человеке все его струны: и слабые, и крепко натянутые. Ибо, зная наперёд, к примеру, что человек наделён волевым бойцовским характером, жди, когда он вмажет кому-нибудь по загривку или достанет гладкоствольное ружьё. Это трижды скучно! Посему бросим минорное и бесполезное занятие, а вернёмся в квартиру Семёныча, где Эммел накружил, наверное, целые километры.
– Да что? Пивка? – повторил нудно Семёныч.
Его тянуло и влекло только одно – в холодильнике дожидается пара бутылок холодного тёмного пива. Под самый кадык жаждой спрессовало – трубы горели алым огоньком. Эх, и зачем ночь так шибко с отрывом куролесили в каморке охраны, пока завод пребывал в дремоте? К тому же Эммел нарисовался некстати, пить ему одному как-то несподручно, пакостно по совести. Что-то похожее думал Семёныч.
– Жил на свете человек – скрюченные ножки. За скрюченной рекой в скрюченном домишке жили летом и зимой скрюченные мышки, – пробормотал тихо Эммел стихи из далёкого детства.
– Чего? – не понял Семёныч.
– Мышки, говорю, скрюченные!.. Нет, так нельзя! Нельзя так!
– О чём ты? Что за туфтень!
– Дети брошены! Сиротки! Безотцовщина! Жена... а была ли жена?
– Это, Эм, тебя не касается! Не твоё собачье дело! Не лезь своим рылом... – обозлился не на шутку Семёныч, сгустив над глазами брови.
– Не моё! Совершеннейшим образом, согласен! Но, видишь ли, я – конструкция из особого тугоплавкого сплава с высокой температурой плавления, изнашиваемость близка к нулю. И концепция моя такова, что не могу пройти мимо беды и где хнычут детишки сопливые… – тут Эммел выдержал небольшую волнующую паузу. – Что жжёт?! Батенька!
– Ты можешь жечь! Ты, Эм, и есть тот, кто сжигает города своей навязанной, вкрученной насильно добротой.
– О как хватанул! Проза в самой прозе! Всё-таки, друг любезный, нехорошо бросать двух малолетних детей на шее матери без соответствующей поддержки, в том числе и финансовой.
– Тебе Ольга насыпала таких слов. Язва! – шипел злобно Семёныч, его шея покрылась красными пятнами, и при этом он надулся как пузырь, того и гляди лопнет.
– Впрочем, я сторонник мирного урегулирования. Давай лучше попьём чайку!
– Пива!!!
– Нет! Лучше чай! Утром вкушать хмель и солод – пускать день на самотёк.
Как-то спокойно заурчал чайник на газовой плите. Громко хлопали несколько раз дверью холодильника в поисках чего-нибудь съестного, но, как можно догадаться, поиски не увенчались успехом. Тогда Эммел, как натуральный гость, истинный гость, залез в свою полуспортивную сумку и извлёк оттуда нечто, которое вроде как к чаю не совсем годилось, но из-за неимения лучшего сгодилось и это нечто. Это фрукт, на первый взгляд он очень похож на ананас в своей бронированной чешуе, но вершки-листья говорят об обратном. Плод круглый, как футбольный мяч, обвитый волосяными нитями. И мякоть, до которой они добрались, была бежево-белой, что опять говорит: ананасом здесь и не пахнет. Семёныч, не являясь фруктовым знатоком, сразу поставил вопрос ребром: «А что это за гадость? Можно ли её вообще есть?» Эм тут же поспешил успокоить хозяина квартиры:
– Не боись! Я отраву не ношу с собой! В моей практике этот метод не используется. Один знакомый меня одарил такими фруктами, он из плеяды учёных-генетиков. Гибрид! Он только-только выведен, и посему его в магазинах какое-то время не увидим. И поверь, он очень и даже очень годится к чаю! Названия у сего продукта великой генетики пока нет.
– Ну, лады! Схаваем твоё фруктелло! – согласился Семёныч.
– Ты почему газовую плиту не сменишь? Что за древний реликт?! Ещё при батьке кукурузном, наверно, винтили её сюда, и дышит голубым огоньком до сих пор? – спросил Эммел, оглядывая сие чудо. Облупленная краска желтела и чернела местами, словно протухший банан. На ножках-треугольниках проступала ржавчина. Сальные ручки на передней панели блестели от жира; и прикасаться к ним малость противно.
– Ай! Не до этой фигни!
– Не фонит? Всё же она своё изжила.
– Да нет! Вони газовой во всяком случае я не чувствую.
Эммел в ответ только хмыкнул.
* * *
Спустя минуты, что стекала жизнь, они с наслаждением хлебали чаёк из огромных фарфоровых кружек с надписями: «Я – босс!» И прикусывали безымянным фруктом. Вкус его был суммарным: сгущённое молоко и кофе. Именно такой у фрукта и был вкус, необычный до невозможности. Но он придал общению некую сентиментальную радость, что закружилась на кухне. Как сигаретный дымок, как лёгкое скольжение по воздуху парашютиков одуванчика. Более того, к радости, что росла в ширину и длину, прибавлялось ощущение раскрепощённости и размеренности; ну как-то так! Во фрукте было что-то ещё: неуловимое, скользкое, тягучее. Присутствие бога Бахуса, наверное! Спец по винограду и виноделию и поклонник праздников из древнегреческой мифологии, он и поддал жару в процесс обыкновенного чаепития. Эммел, ощущая в себе нотки «счастья», возжелал полетать по квартире, но в силу неимения крыльев вынужден был отказаться от вольнодумных фантазий.
Ухало недавно пущенное тепло в батареях. Деревянная рама окна, на которой лежит отпечаток многолетия, иссохла. Трещины её – морщины. Безусловно, прёт сквозняк. И само стекло в безобразном виде – обклеено где скотчем, где синей изолентой – своеобразная получилась эдакая тенёта.
За окном всё как прежде, хнычет дождь осенний. Во дворе дома рослый гриб-мухомор с песочницей укрыл собой пару тинэйджеров, те в свою очередь, полусогнувшись, уткнулись в смартфоны – в «чёрные зеркала». Им и разговаривать особо не о чем! Да и осень вокруг – осанистая модница в шафрановом платьице – им также невдомёк. Мокнет детская лужёная горка. Мокнет карусель цвета солнца. Мокнут лебеди, вырезанные умельцами из покрышек от авто. Мокнет из труб конструкция-лабиринт. Мокнет пара гаражей-черепах. Там, за окном, – все мокнут и всё мокнет под бойкий перестук неприглядной сырости. И суета житейская, городская немного поутихла, вдруг стало больше тишины, или казалось, что её стало чуть больше.
– Ты помнишь… – тараторил Семёныч. – Нет, ты помнишь, как я тебя лупил ещё тогда в школе... на заднем дворе. Там ещё росли идиотские тополя... Пух... пух. И бил так тепло, по-отцовски!
– Конечно, помню! Это было незабываемое зрелище... Быть отбивной – обалденное ощущение!
– Ведь, главное, за что молотил тебя?! Эх! За твоё гнильё! За твоё тихушество. Ты таскал с собой, как их? Ну эти тупые… комиксы, кажись! И божки твои кудрявые. Я просто пух от смеха. И злило тоже. Умник с читабельным рылом. Книгозадник!
– Ого! Какие, Семёныч, ты слова загнул и вывернул, – тихо захохотал Шустриков. И сделал глоток крепкого наваристого чая.
– Да пошёл ты…
– И, между прочим, у меня с собой и сейчас книжное чудо.
– Ладно! Кто нынче читает макулатуру?
Эммел достал из своей сумки толстую, цвета белого, как простыня, книгу. На передней стороне обложки мелким канцелярским базовым шрифтом написано: «Джеймс Джойс». И лишь на корешке ещё и название произведения – «Улисс». Достав массивную книгу, он помахал ею перед Семёнычем. Тот же, в свою очередь, состроил кислую мину, словно перед ним помахали дохлой серой крысой.
– И что за дребедень? И чё там писано?
– Ты, Семёныч, был когда-нибудь на городской свалке? Нет! Не так! – осёкся Эммел. – Перефразирую. Ты понимаешь, есть городская свалка, а ещё точнее – свалка советского периода…
– Ой, хорош умничать! А! – недовольно прогундел Семёныч. Ему уж никак не хотелось о чём-нибудь сейчас размышлять. И философствовать не приучен. Не его эта «стратосфера»!
– Там так или иначе есть всё. В то время, а то бишь время советское, трудно было что-либо купить в магазине, а на помойке… свалке, пожалуйста. Магазин «Берёзка» в кое-каком понятии.
– И чё! Ты этот белый талмуд на помойке нашёл, что ли? – прыснул коротко Семёныч.
Но Шустриков, не обращая внимания на ржание товарища, продолжал. Он словно впал в транс, ибо коснулся наконец своего обожаемого «уголка».
– И в книге данной все также намешано-перемешано и есть всё. Великий модерн в литературе. И Одиссей. В одно время роман «Улисс» был запрещён в Америке и в Великобритании, считали его непристойным. Сегодня, каждое 16 июня обожатели романа устраивают празднества, назвав его Блумсдей, то есть День Блума…
– Слушай ты, Блум! У меня что-то руки начинают чесаться. Горю желанием вдарить. От всей широкой своей души, чтоб... А-а! Аж звон пошёл по всему кварталу, – подвёл черту Семёныч, его лицо приобрело оттенок камня, глаза налились суровостью быка. И уши побагровели, как багровеет клокочущее море.
И, кажется, у Семёныча начинается настоящий шторм в непогоду.
– В чем дело? Зачем себе отказывать в сокровенных желаниях. Вперёд! Сожми свои кулачища стальные и действуй! – фальшиво умилялся Эммел, будто всерьёз его не заботило, что ударь хоть раз Семёныч его по среднестатистическому тщедушному телу, то знаток Древней Греции может и не подняться.
– Ты, Эм, хитрющий, как лис! Знаешь, что такое я сделать не смогу. Эх, розовая мечта! Она – мечта!
– Что так?
– Послов бить – чревато последствиями! – подытожил Семёныч. – Знаешь, когда я разводился с Ольгой, она даже не мыслила подавать на алименты. Знала прекрасно мое положение! И потом, её новый хахаль – из чиновников, у которых карманы довольно глубоки, бездонны. А ты, добрейшая душа, и нашипел ей свою истину вещей. На днях пришла повестка в суд. Чувствуется твоя забота.
Тут послышалось неприятное шуршание, доносившееся из зала, и весьма громкое.
– Ах, Мерзавчик, опять ты… – выскочил из-за стола Семёныч, размахивая руками. Хлопнула противно кухонная дверь. Вслед за ним двинулся и любопытный нос Шустрикова.
Рыжая бестия, кот, который до этого спал, дрых без задних ног в своём любимом кресле, неожиданно проявил безудержную активность. Даже более: он в какой-то степени стал котёнком. По полу разбросаны куски картона, что раньше были упаковочной коробкой, и несколько полиэтиленовых пакетов для продуктов. Коты, как известно, большие охотники до всяких упаковок, что шуршат, шебаршат. В общем, издают очень приятные для них звуки.
– Опять ты, Мерзавчик, растерзал коробку картонную… Скотина! – ругался Семёныч на кота, который в тот момент залез под диван, и оттуда выглядывали лишь его лунообразные испуганные глаза. Достать его, как не трудно догадаться, крайне проблематично.
Семёныч не унимался, сыпал и матом убористым, живописным, но залезть под диван и не пытался. В тревожно-возбуждённом состоянии кот может и когтями оцарапать. И двигать мебель тоже не резон: кот перебежит в какое-нибудь другое укромное место. Но действие есть действие, всё, что мог сделать Семёныч, это пнуть хотя бы сам диван, чем, собственно, не преминул воспользоваться.
Что же Шустриков Эммел? – возникает вопрос. Он, прижавшись к стене возле выключателя снова замер… ну, как в том парке. Он-таки обладает уникальной способностью замирать, «умирать» в одно мгновение. Этим самым как бы говоря: «Меня здесь нет!» Кто-то, конечно, упрекнёт его в трусости, а мы восхитимся одарённостью выживать в экстремально-опасных условиях. Есть в природе животные или прочая мелкотня, насекомые, что при виде хищника, врага, в глазах которых отражается смерть, меняют окраску или замирают, словно пришибленные. Таким образом опасность проходит мимо.
В данном случае он ждал, когда Семёныч и его гнев тоже пройдут мимо. Так бы, наверно, и произошло, если бы Эммел чуть не оступился от своей благословенной привычки. Совсем чуть-чуть!
– Почему Мерзавчик? – почти шёпотом пролепетал свой вопрос Эммел.
– Потому что – МЕ-РЗА-ВЕЦ! Рыжий мех на ногах! – прорычал хозяин квартиры. – Он ухайдакал последнюю коробку с пакетами. Коробка для бухла…
На завод для продажи… для работяг, которым трудновато найти выпивку в промышленной зоне. А выпить хочется!
Затем он повернулся в сторону Эммела и приметил, что, прижатый к стенке, тот стал очень похож на замёрзшего пескаря: морда вытянулась и побелела. Следом у Семёныча щёлкнул неожиданно «преобразователь» автономных мыслей и разных-всяких. Одна из них – лишнее сказал про бухло, и снова «замороженный пескарь» – блеснула ядовитая картинка.
И он с размаху нанёс удар Эммелу в челюсть, но не в полную силу. Опять явно любя, с любовью и с отвращением к этой липкой загадочной личности.
Шустриков – его, конечно, держала стена – всё же рухнул, как старая кособокая этажерка. И упал в кучу хлама: съехала стопка старых журналов, откуда выглянули желтошёрстое брюхо Мурзилки с беретом алым на голове; кипа поздравительных открыток, исписанных неразборчивым почерком; несколько истрёпанных журналов «Железный мир» про бодибилдинг; стопка газет «Работа для Вас» и прочий бумажный мусор. Также из кучи выпала шахматная коробка, она при падении раскрылась, и оттуда посыпались лакированные шахматные фигурки. Эммел чуть привстал, вытер на губе кровь и сплюнул на пол осколок переднего зуба, после чего проговорил как ни в чём не бывало:
– Может, в шахматишки?
– Давай! – согласился Семёныч.
* * *
Расположились опять-таки на кухне. Поначалу была идея в зал «пришахматиться», раскрыв стол-книжку. Но с мебелью возникла неувязка. Открыли первую столешницу – отлетела ножка деревянная буквой «г». Семёныч её вроде вернул на место с помощью молотка, но пока сдвигали стол, чтобы удобнее было сидеть двум шахматистам, отвалилась вторая нога-ножка, и сразу с корнем… Два штырёчка-огрызка остались в ножке. Короче, они плюнули на сие дело и пошли на кухню. Лишь для фона Семёныч включил телевизор, что стоит в углу, и машинально на пульте нажал на канал о природе, где рассказывалось всё о ядовитых змеях. А пусть шипит, трындит и языками шевелит.
Расставив фигурки свои чёрные на клетках доски, Эммел предложил:
– А что, если мы будем играть не просто в шахматы, а в шахматы-поддавки?
– Это как? – недоумённо спросил Семёныч. Тучи, грозы, что были вокруг, исчезли. И кот Мерзавчик вновь дрых в кресле, лишь усики-усища подрагивали.
– Как-как! Обычно! В шашках же играют подобным образом. А почему в шахматах нельзя.
– И как заканчивать? Отдать короля, и всё?! Шахик-матик!
– До последней фигуры на доске. Иначе игра через десять секунд закончится, ни вкуса, ни запаха не успеем обозреть.
– Ладно! Погнали! Всё равно какая-то лажа!
И замелькали фигуры лошадиные, ладейные, слоновые, летая с клетки на клетку и «за борт» шахматной доски. И мир, цивилизация, космос вновь уместились на крохотном «островке» – чатуранга из Индии не позднее VI века нашей эры. Потомком её стал шатрандж на Арабском Востоке, а в Китае – сянци. Макрук в Таиланде, и в Японии – сёги. Игры-прародители шахмат разнились между собой, выглядели экзотично, необычно. Европейские игроки модифицировали игру, и в XV веке сложились общие правила, известные в наше время как «классические шахматы». Но что нашим шахматистам до «классики» и международной федерации ФИДЕ, они своё ведут искусство войны – войны, где реет трусливо белый флаг.
Лишь бы отдать в руки неизбежной судьбе более и более своих воинов, свиту, рабов…
Семёныча эта лабуда начала увлекать. Они играли одну партию за другой, и азарт воспылал. Во время шахматной игры привычно наслаждаться умиротворённой обстановкой, безмолвием – и муха не прожужжит над ухом. В нашем же случае – они болтали без умолку, большей частью говорил хозяин квартиры:
– …Она же лапочка! Олеся, моя крохотулька! Зубик однажды заболел. Плакала страшно. Всю ночь проплакала. Я же постоянно подносил ей кружку с водой, размешанной с содой. На какие-то минуты боль затихала, а потом опять – боль! Адская боль! Невыносимая боль, которую я тоже чувствовал. Дождавшись наконец утра, я с Олеськой поехал к зубному врачу. А он, сквалыга, взял с меня бабок лишка и якобы сделает всё прилично, без боли. И удалил, гад, не тот зуб…
Эммел сидел насупленный, опустив низко голову, и нервно под столом елозил ногами. Он что-то бормотал себе под нос иногда, проскакивали непонятные слова: «Сначала существовала Мгла. Из неё возник Хаос» – и пешка его на доске шахматной шла радостно на смерть. «Из Мглы и Хаоса родились Нюкта – ночь, Эреб – мрак и Эрос – любовь» – и слон лакированный шагнул в свою непроглядную бездну.
– А ведь эта мегера, мымра в те дни преспокойненько отдыхала у своей матери. Заявила тогда: я от вас устала. Убил бы… – скалился Семёныч. После нескольких партий он не вытерпел, нырнул в холодильник и извлёк из него пару бутылок холодного пива с изображением белого медведя на этикетке. Налил в громадную стеклянную кружку пенную жидкость и сладко облизнулся, предвкушая надвигающееся счастье, которое оказалось – да, вот оно – рядом! Своему сопернику он заведомо не предлагал, зная, что тот не будет. Про себя он хмыкнул, цокая языком о нёбо.
– И ведь что она удумала. После того! Когда пришёл домой пьяным. Сдала меня в вытрезвитель. И кто она после этого?
– Ольга твоя… а почему и нет! Я бы тоже тебя сдал в вытрезвитель. Прямехонько в хладный рефрижератор. И покои, столь не бесполезные, остудили бы твою необузданную резвость, – включил вдруг свой сарказм Эммел, но мрачные краски на лице его не сошли, так и остались в своей задумчивой унылой форме. Гриб, так сказать!
– Ты, брат, опять нарываешься? – мешкотно, с грозным посылом проговорил Семёныч и завернул последнюю свою шахматную фигурку. – Партия! И для пущей острастки громыхнул (не больно для доски) кулаком, там же стоящие несколько фигур Эммела подпрыгнули, как зайцы серые, и упали словно подкошенные. Убиенные фигуры!
– Не прочь я подставить и левую щёку…
– Ладно! Боксёрская угрюмая груша. Продолжим! – и Семёныч начал выставлять новое «пушечно мясо» войны. В животе у него заиграли весёлые оживлённые звуки, похожие на беззаботный хор квакающих лягушек, и сам он вторил им то отрыжкой, то икотой. И частое почёсывание сальных, немытых волос тоже каким-то образом добавляли свою музыкальную нотку к данной сюите.
А гость, что в некотором роде и гостинец, продолжал себе бормотать под нос. Упомянул «Улисса». Автора, у которого не ахти было со зрением, и частые ошибки в книге в первых изданиях, и про вечные правки. И что город Дублин, изображённый в модернистском романе, практически списан со справочника «Весь Дублин на 1904», в чём смело признавался писатель.
Но захмелевший значительно Семёныч тоже нёс, шептал, выл, наплакивал своё:
– Мне, отцу, такой пендель под зад. ЯЗ-ВА! Шкомодница! Почти всю мебель забрала. Даже крохотный коврик у входной двери. И пыль, что была на нём.
Они оба пели, но не в унисон. Каждый своим однотрубным голосом. И, конечно, друг друга они, почитай, и не слышали, и не слушали.
Только бедные, уже в каком-то смысле живые и более чем живые шахматные воины, что падали на поле брани непрерывно, наверно, сознавали, ощущали, как их «гроссмейстеры» сильно и под откосом отошли от реальности. Один в прошлом горячит и без того свою горячую голову, а другой – взмыл на книжные полки. И книжными страницами утирает свои сопли.
Со стороны выглядит подобная картина-картинка, возможно, неестественно, ненатурально. Как же так? Две противоположности: один под парами хмеля, другой – а бог его знает под воздействием чего – улетели каждый в своё видение мира. Если разобраться, такое явление очень часто происходит во время любой беседы. Когда один говорит, а другой только и ждёт, когда тот закончит и он начнёт своё умение окрашивать в цвета строчки слов. Ибо, по сути, мы лучше видим самих себя – свои счастья и свои беды. А тот, кто напротив нас, лишь трансформация нашего «я». Иными словами, пущенное нами слово в «трансформацию» или, наверное, точнее – трансформатор, мы ждём (мы всё время чего-то ждём), как преобразованное, реформированное словообразование звучит в форме восклицания, восхищения, зависти или, в противоположность, – сочувствие, жалость. Ну что-то вроде: «Зеркальце скажи, да всю правду доложи. Я ль на свете всех милее…» – и так далее. Здесь с неким извивом. Семёныч вскрыл свои болячки, всецело полагая, что его друг-недруг Эммел проявит хоть каплю сочувствия и изменит свою толстолобую позицию. Отсюда и нытьё великана, качка. Эммела же это корёжило, крутило, как в миксере крутиться фруктовая жижа. Посему и он ушёл в себя, лепеча то шёпотом, то не так громко свой «древнегреческий миф» и «Улисса» во главе стола.
Пока мы тут разглагольствовали малость о природе общения, Семёныч, уже наливал себе водку в грязный гранёный стакан, краешек которого чуть отколот. Он, по всей вероятности, волшебник, коль не уследил я, каким образом на столе образовался сей обжигающий напиток. Чудеса да и только! И два изломанных кусища от буханки хлеба лежали рядом. Весь стол, как, впрочем, и шахматная доска, усыпаны хлебными крошками… словно выпал снег, нет – первый снег. Трезвости всё меньше отражалось в хрустальных глазах Семёныча.
Изо рта он пускал невольно пузыри. Голова больше походила на мятую лепёшку. Семёныч чересчур расслабился, того и гляди сейчас сползёт со стула.
На его лице отражалась полуидиотская улыбка. При этом он частил всё о своём:
– А старшенькая! Машка! Ме-ня-я во-об-ще-е-е, не-е-енавиди-и-ит! – с трудом промямлил Семёныч. – Я для не-ё – гря-язь!
Далее следовало что-то нечленораздельное, неясное. Его говор теперь больше походил на мычание. Иногда, правда, выстреливали слова, словно бы из пушки: «Пьянь я. Ударил, было и что-о?» Из глаз его брызнула влага, что размазалась по щеке. «Я и не такое могу. Урою суку!» – снова ревел Семёныч, раскачиваясь на стуле.
К этому неприглядному моменту Эммел стоял у окна и смотрел в полуденную даль поверх крыш шиферных «хрущёвок», антенн-одиночек телевизионных. За крышами выглядывали голые опахала высоких деревьев. И синь скучного неба.
Эммел также разглядел смутное серое пятно луны, что едва вырисовывалась, а ведь надвигался полноценный как-никак день. Часть луны «откушена». Да и выглядела она как бледная поганка или как медуза в глубинах вод, на которую смотришь сверху. «С какого перепугу она явилась днём?» – летели мысли-куски, фразы полудетские, рваные. Эммел, глядя на неё, пожелал бы её поймать арканом или лассо, оседлать и прокатиться с ветерком на луне… разгулялась его вдруг фантазия. Она, пусть и медлительная, холодная на вид ледышка, но почему всегда притягивает к себе всякие глупые фривольности, как только задержишь на ней свой взгляд. Выпить чудный коктейль из звёздной пыли бы, надеть на голову широкополую соломенную шляпу, выкурить настоящую гаванскую сигару, шлёпнуть по попке лунинянку, флиртуя на ходу. И стереть ластиком, наконец, хмурь над городом, что изничтожила день, как и осень. Постоянно дождит, уж целый месяц!
Повернулся к кухне. Унылый, мраморный свет лампы одинокий брызжет с потолка, и словно шляпа на ней – пожелтевшая «Комсомолка», газета. Эммел почесал мизинцем в своём левом ухе. Вдохнул ноздрями и выдохнул тягуче ртом. И так несколько раз. Таким образом он проделал специальную гимнастику дыхания, которую когда-то перенял от физрука школы; это когда Шустриков был «преподом». Физрук тот тяготел к Цигун нэйгун – направление в ушу, включающее комплексы медитативных и дыхательных упражнений. Гимнастику Эммел делал в минуту обострения собственных идей, дум и прочих умственных перегрузок. И сейчас он словно компьютер, или вернее – микропроцессор, что стал отчасти перегреваться. Сбой, сбой – требовалась перегрузка! А короче и яснее, с Эммелом Шустриковым что-то творилось в сей волнительный момент.
Семёныч отрубился, раскидав в разные стороны стола свои руки-кувалды. Лицом, точнее – правой щекой лица, «сплющился» на шахматной доске. Рот открыт как у рыбы, выкинутой на берег. Доносился мерный богатырский храп. Король шахматный и ладья покоились в пустом стакане, где ранее серебрилась водка. Остальные шахматные «субъекты» валялись как попало на полу. Всё как-то замызгано, размазано. Сползла бумажная скатерть одноразового использования, на её правом углу – забавные чернильные письмена; бог знает с какого времени!
На оголившемся краешке стола торчал кухонный нож остриём вниз. После разделки хлеба Семёныч (до того как отрубиться) со всей дури воткнул нож в стол – как всегда демонстрировал свою силищу. На блюдце, возле шахматной доски, лежали обгрызенные корки фрукта – чуда генетики. Вообще, пейзаж… Зачем-то в голову лезет словечко – купаж, купажирование… невольно вспомнился безобидный мультфильм «Бобик в гостях у Барбоса». Есть схожие аллюзии.
Вспомнились Эммелу Шустрикову боль на нижней губе и обломок зуба, придавшие событию нечто такое, что походит на… скрежет металла мечей, щитов округлых, перекорёженные лица от злобы. Пала Троя… Возжигатели войны. Сытые кровью, алкавшие крови. Лица в камне. Пало всё во прах, и полубоги полегли, могучие мужи… Дождь проливал, да скорее твердыня потонет в пучине. Сам земледержец с трезубцем в руках перед бурной водою. Грозный ходил и всё до основ рассыпал по разливу. Бревна и камни, какие с трудом аргивяне сложили; всё он с землею сровнял до стремительных волн Геллеспонта…
Саднит внутри, и вот она, его синусоидность души. И не неразборчивы позывы. Глядя на Семёныча, он подошёл поближе. К чему скрывать, и так отчётливо ясно – Эммел его презирал всей своей плотью, кончиком ногтя, кончиками волос. Презрение, выросшее из рытвин прошлого, обрело конкретную форму. Следуя по разметкам времени, оно стало как бы более гибче, как нечто гуттаперчевое и мало заметное для других. Но в Эммеле жила ненависть, видимо, вечно. И он ждал сегодняшний день… скажу метафорично грубо – со дня сотворения земли. Подготовка, планирование с математической точностью, знакомство с его бывшей женой… Да мало ли что ещё Шустриков вмонтировал в свою супероперацию.
Подойдя к Семёнычу, он пошевелил его за плечо – тот нисколько не шелохнулся. И снова Эммел повис в своих раздумьях вселенских, сумрачных: «Как же легко и просто… Поверженный Гулливер в стране обиженных». Кружились в его голове роем мысли.
Шустриков мельком глянул на газовую плиту, и будто рентгеновским зрением увидел… Вернее, он знал, что за плитой – газовая труба и где-то посередине на ней намотана толстым слоем изолента. Под изолентой – проеденное ржавчиной небольшое отверстие, и если…
– Как же всё просто! – на этот раз шёпотом проговорил Эммел. Коснулся желчным взглядом и ножа, что торчал так вызывающе, как флагшток.
Спустя энное количество времени, он ехал в автобусе в другую часть города, где ждали его опять какие-то делишки. Сидя в салоне пассажирского транспорта, он с невозмутимым видом достал свою «святую» книжицу и сделал соответствующие для себя пометки. После Эммел уставился в окно и надолго замер, сверля холодными глазами невидимую основополагающую точку.
* * *
Щёлкнул замок в квартире по улице Достоевского, качнулась чуть цепочка металлическая. В широкий коридор неторопливо прошла пожилая, грузная женщина, тяжело дыша – отдышка. Она сразу двинулась в ванную: взяла оттуда швабру, тряпку, пемолюкс, соду и чистящую жидкость для посуды. В ведро, оранжевое, слишком яркого цвета, она налила воды. И на кухню.
Не знал Шустриков, Эммел упустил, так сказать, маленькую, но значительную деталь: Семёныча после его загула навещала соседка Ефросинья Николаевна, по просьбе Ольги, жены Семёныча. Приглядеть за беспутным при случае, навести порядок в квартире за определённую плату. Они хоть в разводе, но сердечко женское более наполнено чуткостью и состраданием. Ольгу побуждал внутренний человечный позыв, говорящий, что за её бывшим нужно присматривать. И его скатывания вниз её крайне беспокоят. А алименты, суд – для того, чтобы он упорядочил свою жизнь, взялся за ум наконец.
Ефросинья Николаевна живёт этажом ниже, и все квартирные перемещение своего соседа она прекрасно слышит, в том числе гостят ли у него дружки событульные, и сколько человек. А топают они уж прилично, словно голодные слоны из Африки.
Ей, на пенсии, одинокой, отчасти даже в радость поухаживать за своим соседом-громилой. Пусть он хоть и выпивоха статейный, но человек же!
Включив на кухне освещение, Ефросинья Николаевна ахнула от увиденного. Постояла немного, пытаясь сообразить. «Что же это делается на белом свете?» – проронила она фразу. И быстрыми, как только может, шажками прошла в зал. И вновь череда малопонятного предстало перед ней: на диване укрытый одеялом в клеточку лежал, спал её горемыка-сосед. В его ногах дрых рыжий котище. И оба, как ни странно, мерно похрапывали. Прямо-таки чарующая семейная идиллия. И одиночества нет, и бед, разламывающих жизнь, тоже нет! Горькости – и той нет!
Ефросинья Николаевна, поправляя на нём одеяло, проговорила:
– Ну прямо чудеса какие-то! И что за фея у тебя здесь, соседушка, завелась? На кухне после гульбы – порядочек, чистота. И здесь прибрано. И тебя – родимого, как ребёночка уложили, одеяльцем укрыли. Сказка!..