Але́хо Карпентье́р-и-Вальмóнт (26 декабря 1904 года – 24 апреля 1980 года) – кубинский писатель, журналист, музыкант и музыковед. Лауреат Премии Чино дель Дука (1975), Премии «Мигель де Сервантес» (1977), французской Премии Медичи за иностранный роман (1979).
…он шествовал, ночи подобный.
Море только начинало зеленеть меж скал, которые пока окутывал сумрак, когда рожок дозорного известил о прибытии пятидесяти черных судов, направленных к нам царем Агамемноном. И те, что столько дней ждали сигнала у сложенного на гумне навоза, потащили на берег пшеницу, а там уже нами были заготовлены круглые чурбаки для подтягивания судов к крепостным стенам. Едва кили коснулись песка, пошла ругань с кормчими, пытавшимися отпихнуть нас шестами, а ведь столько раз говорилось микенцам, что нам не хватает сноровки в делах морских. Да еще и на берег высыпали дети, они путались под ногами воинов, мешали движению, лезли на борта, чтобы натаскать себе орехов из-под лавок гребцов. Под крики и ругань, под оплеухи накатывались на берег прозрачные рассветные волны, и во всеобщей суматохе почетные лица города так и не смогли произнести приветственную речь. От встречи с теми, кто прибыл забрать нас на войну, я ждал большей торжественности, большей пышности, потому сейчас, несколько разочарованный, я отошел к смоковнице, на толстую ветвь которой мне нравилось влезать, слегка сжимая ее коленями, ведь чем-то она походила на женские бока.
Пока суда вытаскивали на берег около гор, на которых уже играло солнце, сглаживалось и мое первое плохое впечатление, без сомнения, вызванное бессонной ночью ожидания и количеством вина, выпитого накануне с недавно прибывшими из глубины страны парнями, они на следующее утро вместе с нами должны были взойти на суда. Наблюдая вереницы грузчиков с кувшинами, бурдюками, корзинами, я чувствовал, как во мне растет – вместе с распаленной гордостью – осознание превосходства воителя. То оливковое масло, то смоляное вино, а прежде всего, та пшеница, из которой в золе по ночам будут выпекаться лепешки, пока мы будем спать, укрывшись за промокшими бортами, в укромном месте какой-нибудь безызвестной бухты , ожидая Великого Сбора Всех Кораблей, вот те самые зерна, провеянные с помощью и моей лопаты тоже, сейчас грузились для меня, а мне и не нужно было напрягать свои мышцы, свои руки – уже свыкшиеся с ясеневым копьем, – помогая тем, кому только и ведом запах земли – беднякам, что смотрели на нее сквозь пот скотины, хотя и сами жили, согнувшись в три погибели, привыкшие полоть, дергать и вскапывать, как и пасшийся на ней скот. Им никогда не видеть тех облаков, что всегда в этот час накрывают тенью зеленые поля далеких островов, откуда везут пряный сильфий. Им никогда не увидеть троянский город с широкими улицами, который мы ныне собирались взять приступом и разрушить. Долго нам вещали посланцы царя Микен о наглости Приама, о бедах, которые угрожают нашему народу из-за высокомерия приамовых подданных, насмехающихся над нашими мужественными нравами; дрожа от гнева, мы узнали о вызове, брошенном илионцами нам, длинноволосым ахейцам, чья храбрость не сравнима с храбростью никакого другого народа. И крики ярости, сжатые кулаки, клятвы с взметнувшимися вверх руками, брошенные в стену щиты – все это, когда мы узнали о похищении Елены Спартанской. Нам плели, пока из бурдюков вино рекой лилось в шлемы, о ее неземной красоте, стройности, бесподобной походке и, в особенности, об ужасах гнусного плена. И в тот самый день, когда негодование бурлило в народе, нам объявили об отправке пятидесяти судов. Огонь зажегся тогда в кузнях бронзовых дел мастеров, а старухи понесли из леса дрова. И сейчас, по прошествии дней, я смотрел на корабли, выстроившиеся внизу подо мной в линию, с мощными килями, с мачтами, покоящимися между бортами, словно член меж бедер мужских, и я чувствовал себя в какой-то мере хозяином этих деревянных штуковин, и чудесный их подъем – свойства которого были неведомы местным, – превращал суда в несущихся скакунов, способных перенести нас по волнам туда, где развернется самая грандиозное битва всех времен и народов. И мне, сыну седельника, внуку холостильщика быков, посчастливится отправиться туда, где свершались подвиги, о которых мы узнавали из рассказов моряков; мне выпадет честь созерцать стены Трои, подчиняться прославленным полководцам и положить все силы на освобождение Елены Спартанской – долг мужчины, высшая победа, которая принесет нам вечное процветание, счастье и право гордиться собой. Я глубоко вдохнул прохладу, которую нес со склона через оливковую рощу легкий бриз, и подумал, как прекрасно погибнуть в праведной борьбе за правое дело. Мысль быть пронзенным вражеским копьем заставила меня, однако, подумать о моей матери, о ее скорби и скорби того – и, возможно, куда более сильной, – кто, не проронив ни единой слезинки, получит весть о моей смерти – главы нашего семейства. Неспешно пастушьей тропой я спустился в город. Три козлика резвились в аромате тимьяна. На берегу продолжали грузить пшеницу.
Басовыми звуками виуэлы и щелканьем глиняных кастаньет отмечали повсюду скорое отбытие кораблей. Моряки с «Ла-Гальярды» танцевали сарамбеке с вольноотпущенными негритянками, перемежая танец куплетами – как в той песенке «Девчонка из Ретоньо», при исполнении которой руки хлопали по тем предметам, названия которых опускались. Шла погрузка масла, вина, пшеницы, и индейские слуги Веедора , желавшие поскорее вернуться на далекую родину, тоже в ней участвовали. По дороге в порт наш будущий капеллан нахлестывал животину, груженную мехами и трубами переносного органа. Когда мне попадался кто-либо из эскадры, то были чересчур шумные, на публику, объятия, и тут же смех и хвастовство – все, чтобы только женщины выглянули из окон. Мы были словно люди особой породы, выкованные для успешного выполнения миссии, которая не по силам ни булочнику, ни чесальщику овец, равно как и торговцу, нахваливающему в патио перед кумушками украшенные рюшем голландские рубахи. Посреди площади – медью на солнце – шесть труб Аделантадо слились в едином звучании, а бургундские барабаны рвали барабанные перепонки, и ревел, словно вот-вот укусит, тромбон с драконьей пастью.
В пахнущей кожами и сафьяном лавке отец мой вяло, как всякий, у кого голова занята ожиданием, тыкал шилом в стремянный ремень. Он с тихой грустью обнял меня, возможно, вспомнив ужасную смерть Кристобаля, моего друга по детским шалостям – его пронзили стрелы индейцев в Бока-дель-Драго. Отец знал: всем тогда приспичило плыть к Индиям, хотя умные люди поговаривали, что вся эта затея – сущее надувательство для большинства и выгода для очень немногих. Отец с гордостью показал плоды своего труда и похвастался честью – безусловно, не меньшей той, что добиваются во всяких там опасных миссиях – нести на святой процессии штандарт кожевенников; он вознес хвалу обеду на столе, полной чаше в доме и спокойной старости. Но, возможно, слыша веселье на улицах и понимая, что вряд ли разумные доводы что-то изменят, он легонько подтолкнул меня к комнате матери. Этой минуты я боялся большего всего, и мне пришлось сдерживать слезы, когда она заплакала, узнав от нас только сейчас о моем отъезде, когда всем давно было известно, что мое имя занесено в книги Каса-де-Контратасьон . Я возблагодарил мать за молитвы Деве Марии, покровительнице мореплавателей, о моем скором возвращении, пообещав ей все, чего она хотела от меня – не вступать в греховные связи с женщинами, которые по наущению дьявола для большего смятения и заблуждения простодушных христиан, не искушенных видом бесстыдно выставленной напоказ плоти, жили в наготе совсем не райского толка. Понимая, что бесполезно умолять того, кто уже спит и видит дальние страны, моя мать принялась с печалью в голосе расспрашивать о надежности судов и опыте капитанов. Я приукрасил качества «Ла-Гальярды» и преувеличил опыт команды, сказав, что лоцман был ветераном Индийских кампаний, соратником Нуньо Гарсии . И чтобы отвлечь мать от сомнений, рассказал ей о чудесах Нового Света, о Копыте Большого Зверя и Камне мочевого пузыря, которые излечивают все болезни, о том, что в Омегуа есть один город, весь из золота, и чтобы его пересечь одному путешественнику потребовались ночь и два дня, и там-то мы точно окажемся, если нам не повезет в землях, до сих пор не изведанных, где много богатых поселений. Качая головой, мать рассказала тогда о лжи и хвастовстве индейцев, амазонок и антропофагов, о бурях у Бермудских островов и об отравленных копьях, которые оставляли недвижимым всякого, кто на них натыкался. Видя, что на речи о добрых предвестиях она отвечает суровыми истинами, я рассказал ей о высоких целях – пусть узрит она нищету несчастных идолопоклонников, не знавших крестного знамения. Это же миллионы душ, которые мы, исполняя наказ Христа апостолам, обратим в нашу святую веру. Мы – солдаты Бога и одновременно солдаты Короля, и с теми индейцами, крещенными и присягнувшими на верность, освобожденными трудами нашими от варварских предрассудков, да примет наша родина награду несокрушимого величия, а оно принесет нам счастье, процветание и власть над остальными государствами Европы. Умиротворенная такими словами, мать повесила мне на шею освященный медальон и выдала бальзамы от укусов ядовитых тварей, заставив меня пообещать, помимо прочего, надевать на ночь связанные ею шерстяные носки. И тут зазвенели колокола на кафедральном соборе, и она пошла за вышитым платком, который надевала лишь по великим праздникам. По дороге к церкви я заметил, что, как бы то ни было, родители преисполнены гордостью за сына, зачисленного в эскадру Аделантадо. Они восторженно и церемонно, как то принято, здоровались со всеми. Всегда приятно иметь храброго сына, который отправляется сражаться за великое и правое дело. Я посмотрел в сторону порта. На корабли все еще грузили пшеницу.
Я называл ее невестой, хотя никто пока не знал о нашей любви. Увидев ее отца недалеко от кораблей, я подумал, что она, видимо, дома одна, и направился по пристани, – усеянной позеленевшими от соли цепями и кольцами, которую хлестал ветер и заливали зеленые волны, – в сторону последнего дома с всегда закрытыми зелеными ставнями. Я тихонько стукнул дверным молотком, покрытым плесенью, дверь открылась, и с порывом ветра, несшим с собой водную пыль, я вошел в комнату, где уже по причине тумана горели лампы. Моя невеста села рядом на старую обтянутую кожей банкетку и положила голову мне на плечо с такой смиренной грустью, что я не осмелился посмотреть ей в глаза, которые любил, ведь они всегда, как мне казалось, с неким изумлением взирают на что-то невидимое. Сейчас незнакомые вещи, наполнявшие гостиную, приобретали новый для меня смысл. Что-то, казалось мне, обратилось в астролябию, компас и розу ветров, что-то – в рыбу-пилу, висевшую на потолочных балках, в карты Меркатора и Ортелия, открывавшиеся по обе стороны от камина, вперемежку с небесными картами, населенными Медведицами, Псами и Стрельцами. Моя невеста спросила о подготовке к плаванию, и голос ее заглушил свист задувавшего под дверь ветра. Обрадованный тем, что не нужно говорить о нас, я рассказал ей о сульпицианах и отшельниках, что отправятся в путь вместе с нами, не преминув похвалить набожность благородных сеньоров и землевладельцев, отобранных для управления от имени Короля Франции дальними странами. Я рассказал все, что знал о величайшей реке Колберт с берегами из вековых деревьев, свисающие ветви которых напоминают серебристый мох, ее красноватые воды величаво текли под небом, белым от цапель. Мы брали провизии на шесть месяцев. Трюмы «Красавицы» и «Возлюбленной» забиты пшеницей. Нам предстояло исполнить великую цивилизаторскую миссию на диких территориях, которые протянулись от знойного Мексиканского залива до области Чикагуа, нести новую жизнь проживавшим там народам. Мне казалось, что моя невеста все больше внимает моему рассказу, но она вдруг вскочила, сказав, что ничего нет выдающегося в том предприятии, о котором с рассвета трезвонят все городские колокола. А ночью накануне она, с глазами красными от слез, захотела узнать хоть что-либо о той заморской стране, куда я отправляюсь, и в сочинениях Монтеня, в главе, которая повествует о боевых конях, она прочитала все, что касалось Америки. И так она узнала о коварстве испанцев, о том, как с помощью лошадей и пушек они сошли за богов. И, красная от невинного гнева, моя невеста указала на абзац, в котором скептически настроенный бордосец утверждал, что «мы воспользовались неведением и неопытностью индейцев, чтобы приучить их к предательству, сладострастию, алчности и жестокости, к каким привыкли мы сами». Ослепленная коварной книжкой девушка, набожно выставлявшая в декольте золотой крестик, встала на сторону того, кто безбожно утверждал, что дикарям Нового Света незачем было менять свою религию на нашу, поскольку и своей они долгое время пользовались весьма успешно. Я понимал, что в этих заблуждениях следовало видеть всего лишь отчаяние влюбленной девушки, весьма и весьма привлекательной, ведь ее обрекают на долгое ожидание – и все из-за опасного желания на скорую руку сколотить капитал в каком-то расхваленном предприятии. Но даже понимая это, я чувствовал себя глубоко уязвленным безучастностью к моему героическому поступку, непочтительностью к опасности, которая покроет мое имя славой, а, возможно, известие о каком-либо моем подвиге, скажем, умиротворении того или иного племени, обернется титулом, пожалованным мне Королем, и пускай при этом от моей руки погибнет сколько-то там индейцев. Ничего великого без борьбы не бывает, а что касается нашей святой веры, то без муки нет и науки. Но сейчас ее ревность проявилась в безобразной картине, которую она нарисовала про остров Сан-Доминго, куда мы непременно зайдем, его-то моя невеста в очаровательно неуместных выражениях определяла как «рай для порочных женщин». Несмотря на невинность, она, очевидно, знала, какого сорта женщины на ближайшей пристани под надзором полицейских, под хохот и сальности моряков садятся на суда, идущие до Кап-Франсе ; кто-то – может, служанка – рассказал ей, что здоровью мужчины неполезны воздержания, а в волшебном мире райской наготы случается все: и изматывающая жара, и наводнения, бури, укусы водных драконов, которыми кишат реки Америки. В конце концов меня стал бесить этот бесконечный спор, заменивший собой столь желанное нежное прощание. Я стал проклинать боязливость женщин, их неспособность к героизму, их философию пеленок и вышивания крестиком, и тут послышались сильные удары в дверь, извещавшие о неожиданном возвращении ее отца. Я выпрыгнул в окно, и никто на рынке, находившемся позади дома, не заметил моего бегства, ведь прохожие, рыбаки и пьяницы – а их в этот час уже хватало – столпились вокруг приступки, с которой во весь голос вещал тот, кого я поначалу принял за торговца орвьетским эликсиром , но на деле оказавшийся отшельником, требовавшим освобождения христианских святынь. Я втянул голову в плечи и пошел дальше. Как-то я едва не отправился в крестовый поход, за который ратовал Фульк из Нейи . По счастливому стечению обстоятельств в день отбытия коварная лихорадка – вылеченная благодаря Богу и бальзамам моей святой матери – уложила меня в постель; то предприятие окончилось, как всем известно, войной христиан с христианами. Идея крестовых походов была опорочена. Кроме того, у меня было еще о чем подумать.
Ветер стих. Рассерженный глупым препирательством с моей невестой, я шел в сторону порта, хотелось увидеть корабли. Пришвартованные к пристани – бок о бок, люки открыты, – они через свои разноцветные борта принимали мешки пшеничной муки. Пехотные роты неспешно всходили по трапам под крики грузчиков, посвистывания боцманов, разрывающие туман сигналы подъемных кранов. На палубах громоздились бесформенной кучей снасти, угрожающего вида механизмы, укрытые непромокаемой тканью. Алюминиевое крыло медленно шло над бортом, прежде чем погрузиться в темноту трюма. Лошади генералов, подвешенные за подпругу, летели над крышами пакгаузов, словно вагнеровские кони. Я смотрел на последние приготовления с высоты железного моста, когда вдруг мучительно ощутил, что осталось совсем немного – едва ли полсуток, – и я тоже буду стоять у тех кораблей, ожидая погрузки. И тогда я подумал о женщине, о днях воздержания впереди, о тоске при мысли, что умру, так и не испытав еще раз радости тепла женского тела. В нетерпении, все еще сердясь на свою невесту, от которой не дождался даже поцелуя, я поспешил в гостиницу к плясуньям. Кристофер, чертовски пьяный, уже заперся со своей пассией. Моя подружка обняла меня, сказала сквозь смех и слезы, что гордится мной, что я в этой форме просто красавец и что одна гадалка уверила ее, что ничего со мной не случится при высадке в Нормандии . Пару раз она назвала меня героем, как будто чувствовала, насколько ее лесть выгодно отличалась от несправедливых слов моей невесты. Я вышел на крышу. Уже зажигались огни, размечая освещенными точками грандиозную геометрию зданий. Внизу, на улицах, беспорядочная суета голов и шляп.
Не было возможности с такой высоты в вечернем тумане отличить женщин от мужчин. Однако в непрерывности этого копошения неопознанных существ я увидел, как на рассвете сам иду в порт. Я пересеку океан, штормовой в это время года, высажусь на далеком берегу под прикрытием огня и стали, чтобы отстоять нравственные принципы моей расы. В последний раз шпага была брошена на карту Западных стран. Но мы навсегда покончим с новым Тевтонским Орденом и победоносно войдем в столь долгожданное будущее примиренных народов. Подружка положила дрожащую руку мне на голову, быть может, удивляясь благородству моих мыслей. Под кружевами ее полураспахнутого пеньюара не было иной одежды.
До рассвета оставалось несколько часов, когда я вернулся домой нетвердой походкой человека, вознамерившегося обмануть вином уставшее тело, пресыщенное утехами с телом другим. Хотелось есть и спать, и в то же время меня тревожил предстоящий отъезд. Я сложил оружие и портупею на лавку и рухнул в постель. И тут вдруг обнаружил, что под толстым шерстяным пледом кто-то есть, и уже было потянулся за ножом, когда осознал, что меня сжимают в объятиях разгоряченные руки, они, словно руки утопающего, искали мою шею, в то время как ноги с необыкновенно нежной кожей обвивались вокруг моих. Я потерял дар речи, когда понял: то, что так вот вцепилось в меня, было моей невестой. Сквозь слезы она поведала мне о ночном бегстве, о том, как бежала, боясь, что собаки залают, как скрытно пробиралась по саду моего отца, как забралась в окно, рассказала о своем нетерпении и страхе ожидания. После глупого спора сегодня вечером она подумала об опасностях и страданиях, которые меня ждут, о своем бессилии хоть как-то повлиять на солдатскую судьбу, что оборачивается – в случае огромного числа женщин – сдачей своей крепости, как если бы утрата девственности, доселе оберегаемой и охраняемой, в самый момент разлуки, без надежды на какое-либо наслаждение, этот разрыв собственной плоти ради чьего-то удовольствия имела искупительную силу жертвенного увечья. Прикосновение к телу, непорочному, которого в плотской любви никогда еще не касались руки, – в нем столько необыкновенной свежести при обычной в таком деле скованности, столько неловкости, которая, однако, бьет в цель, наивности, которая интуитивно и непостижимым образом приспосабливает и как можно плотнее подгоняет тела друг к другу. В объятиях невесты, чей робкий пушок, казалось, твердел, касаясь моих чресл, я все больше раздражался, поскольку уже истощил плоть известным с незапамятных времен способом в нелепом стремлении обрести спокойствие дней грядущих в невоздержанности дней настоящих. И вот сейчас, когда мне выкатывали как на блюдечке исполнение самого заветного желания, я бесчувственно лежал под содрогавшимся и жутко меня бесившим телом. Вряд ли в ту ночь юность моя не была способна еще раз воспламениться столь восхитительной переменой. Но мысль, что передо мной девственница, отдающая таким образом себя, и что нетронутая, запечатанная плоть потребует от меня неспешного и длительного исполнения, эта мысль внушала мне страх провала. Нежно поцеловав невесту в плечико, я отодвинул ее в сторону и сказал, фальшиво гнусавя, что нехорошо лишать себя свадебных торжеств по причине спешного отъезда, что стыдно выйдет вдруг забеременеть, да и детям невыносимо расти без отца, который мог бы научить их добывать зеленый мед из стволов деревьев и выискивать под камнями осьминогов. Она слушала меня, сверкая в темноте большими ясными глазами, и я понял, что в ярости, явившейся из глубин инстинкта, она сейчас презирала того, кто в такой ситуации взывает к разуму и здравому смыслу, вместо того чтобы вспахать ее как пашню и оставить на кровати всю в крови, словно охотничий трофей, с искусанными грудями, истекающую соками, но уже женщину. В тот миг взревела жертвенная скотина, которую вели на берег, и зазвучали рожки дозорных. Моя невеста – на лице маска презрения – не дав коснуться себя, вскочила и – не от стыдливости, а будто хотела вернуть себе едва не потерянное – скрыла сейчас то, что вдруг воспалило во мне новую страсть. Но прежде чем я успел схватить ее, она выскочила в окно. Я видел, как она бежит меж оливковых деревьев, и в тот миг понял, что куда легче было без единой царапины войти в Трою, чем вернуть то, что потерял.
Когда я в сопровождении родителей спустился к кораблям, моя гордость воителя куда-то испарилась, а взамен появилось непереносимое чувство отвращения, ощущение внутренней пустоты и недовольство собой. И едва кормчие оттолкнули от берега мощными шестами суда и между рядами гребцов поднялись мачты, я осознал: не будет больше парадов, гульбищ и удовольствий – всего, что предшествует отбытию воинов на поле брани. Прошло время гирлянд, лавровых венков, возлияний в каждом доме, зависти юнцов и благосклонности женщин. Теперь будет труба на заре, будет грязь, подмоченный хлеб, спесь командиров, пролитая по глупости кровь, пахнущая зловонным сиропом гангрена. Я уже не был так уверен, что отвагой и удачей превзойду величие длинноволосых ахейцев. Какой-то старый солдат, который шел на войну по долгу службы и вряд ли с большим воодушевлением, чем стригальщик овец заходит в овечий загон, рассказывал кому-то, что Елене Спартанской весьма неплохо в Трое и когда она забавляется с Парисом в постели, ее сладострастные хрипы покрывают краской щечки живущих во дворце Приама девственниц. Да вся эта история печального плена дочери Леды, оскорбленной и униженной троянцами, – умелая военная пропаганда, запущенная Агамемноном с одобрения Менелая. На самом же деле за предприятием со столь возвышенными целями стоят огромные прибыли, с которых простым воинам вряд ли что перепадет. Речь, прежде всего, о том, – утверждал ветеран, – чтобы продать побольше горшков, побольше тканей, побольше амфор со сценами состязаний колесниц, и о том, чтобы открыть новые пути в земли не чуждых торговли азиатских народов, покончив одним махом с троянской конкуренцией. Корабль, перегруженный мукой и людьми, медленно шел на веслах. Я долго смотрел на освещаемые солнцем дома родного селения. Мне хотелось плакать. Я снял шлем и прикрыл глаза гребнем из конского волоса, сколько трудов стоило мне его подровнять, чтобы он походил на роскошные гребни тех, кто мог заказать доспехи у первоклассных мастеров и кто, конечно же, плыл на больших и куда более быстроходных судах.