Мой дом
Как ясно было в нашем доме,
как воздух в нем был чист и свеж,
дрожа в распахнутом проеме
моих пленительных надежд.
Сияя мытыми полами,
он пяток беглые следы
скрывал с заботою о маме
в разводах высохшей воды.
О, подчинение уборке!
О, занавесок тихий дождь,
когда, распахивая створки,
где ткань, где воздух – не поймешь.
За ними лживый ветер странствий
зовет увидеть мир иной
в таком же вымытом пространстве,
как в доме за моей спиной.
Мой дом,
как будто снова верю
в твою направленность перил…
Что я сказал тогда за дверью?
О, лучше б я не говорил!
Чужой
Как далека постылая Итака,
что сниться по ночам не устает!
Тебя там знала каждая собака,
а здесь лишь невский ветер узнает.
Все снится эхо серых пустырей,
где несвобода порождает сырость,
и лица милых сердцу дикарей,
среди которых вырос.
Приснится окрик матери «ко мне»,
урок отца с тяжелыми руками.
Там вечный холод источали камни,
а здесь тепло исходит от камней.
Приснится труд натужный по росе
среди тщедушно выкопанных грядок,
а здесь старинный парковый порядок
и сыты все.
И вроде знаешь новые слова,
но, выучив названия сезонов,
на кладбищах чураешься газонов,
где аккуратно скошена трава.
Кому теперь молиться там, в углу,
где прошлый бог на гвоздике пришпилен,
когда вокруг легко пронзают мглу
украшенные ангелами шпили?
Знать, средство чудодейственное зря
потрачено для стираной рогожи,
поскольку душный запах дикаря
остался с кожей.
На родине голодные дожди
сменяют сушь на полевую слякоть,
а здесь всего лишь хочется заплакать –
тепло в груди.
А то, что влажен воздух – ничего!
Так напряги же всю свою отвагу –
коль суждено улечься в эту влагу,
пусть примет навсегда.
Как своего.
* * *
Терпи меня, Питер, терпи!
Мой серый изношенный свитер
с измученным сердцем внутри.
Терпи меня, Питер, терпи!
Я старый прогорклый татарин,
я в масле просроченном сварен
в далекой уральской степи.
Терпи меня, Питер, терпи!
Терпи меня, Питер, терпи!
Пустые тупые поездки...
как рыба срывается с лески...
Терпи меня, Питер, терпи!
Елеем меня окропи
ближайшего храма Господня,
где рядом метро как в исподнем...
Терпи меня, Питер, терпи!
Твоих деревянных стропил
я слышу звенящую чащу.
Я рядом, я свой, настоящий!
Терпи меня, Питер, терпи!
Вид из сестрорецких окон на Финский залив
Элегия
Какие дни сгорают просто так!
в костре перед больничною палатой,
где рвется лето, словно пес кудлатый,
сбегать без разрешения мастак.
И бесполезно пялиться в залив.
Тебя, как пса, не выпустят наружу,
в обмен даря тарелку спелых слив
и осами засиженную грушу.
Так манит неостывшая вода!
На градуснике – жарких двадцать восемь…
И очень страшно знать, что эта осень
уже не повторится никогда.
Исповедь солдата
Он говорил, что смерть его невеста
и он повенчан с ней с тех самых пор,
когда свое раскрашенное детство
рисунками расстреливал в упор.
Мне страх неведом, говорил солдат,
в любом бою свое я знаю место,
ведь за спиною верная невеста,
хозяйка скорбных и гранитных дат.
Где б ни был я – на суше и в воде,
в земной грязи или отмыт до скрипа, –
она стоит внутри дагеротипа
со мною рядом в дымчатой фате.
Не завершится браком наш союз,
нам до объятий ждать, не знаю, сколько,
поэтому ни пули не боюсь,
ни острого горячего осколка.
Касаясь ветром жаркого лица,
она кружится рядом в ритме вальса,
и старый шрам на безымянном пальце –
как след от обручального кольца.
Дикие побеги
Когда сердца оттаивают в мае,
детдомовские девочки бегут
к своей красивой выдуманной маме,
прокляв казенный штапельный уют.
Их бег неистов, словно птичий гон,
свой путь, определяющий по солнцу,
и образ мамы в узеньком оконце
преобразит столыпинский вагон.
Они летят навстречу кутерьме
из боли, алкоголя и распутства,
где нету места материнским чувствам,
особенно когда они в тюрьме.
А после врут назло своей судьбе,
заемным счастьем озаряя лица,
что мама улетела за границу
и скоро заберет ее к себе.
В слепой любви не ведая границ,
они уже не могут жить иначе.
И наплевать, что воспиталка плачет
над этой стаей беззащитных птиц.
Листопад
Эпитафия
О, павшая листва!
Боготворю
смешение твоих бойцовских качеств,
когда под крик «сдавайся!» трубный грачий
ты погибаешь только к ноябрю.
Твой золотой пластинчатый доспех,
в котором ты выходишь в гром оваций,
нас учит умирать, но не сдаваться
без всякой тени на лихой успех.
Фурор на бранном поле сентября
сменяется побоищем предзимья –
Харон тела в горящие корзины
сметает, на таджикском говоря.
О где бы взять мне мужество твое
в заведомой на пораженье битве,
где не спасет ни поп в седой молитве,
ни лекарь с дорогущим мумие.
У доблести сгоранья на кострах
есть жертвенного сердца пониманье,
что где-то в марте, но не позже мая
родятся те, кому неведом страх!