ЛЕС
Огромный май дарил нам этот вечер.
Был солнца круг, как русский щит, багров.
И тьмою стрел летели нам навстречу
Звенящие кошмары комаров.
Взрывались утки фейерверком звуков.
С лесной воды ожившего тепла
Плыл ровный стон. Ныл стон блаженной муки,
Органный стон прозрачнее стекла.
Подводные, земные твари, звери,
Умеющие плыть, ползти, лететь,
Открыли норы, скважины и двери
И шли плодиться, драться, есть и петь…
Под сводами блистательного леса
Шумел черемух свадебный хорал,
Шла умопомрачительная пьеса,
Где нашу жизнь великий лес играл.
Скворцы шипели раздраженней кошек.
Был май велик в заботах и птенцах.
Как тысячи не мной дареных брошек,
Цветы черемухи держала ты в руках…
* * *
Сырая осень серых облаков
Из глаз твоих, из ветрености вечера,
из скважин на земле лежащих яблок
в слова уходит вычурно и ветрено.
Сырая осень злаков и плодов,
уйдя в слова, как в раковину море,
дарила астры сумраку садов
и золото беззубому забору.
Закручивались листья на огне,
И каменели астры на окне.
Устойчивая осень ожиданий,
осенних вин рубиновый огонь,
пора потерь, пора воспоминаний,
где лист похож на желтую ладонь,
сдуваемы в чужие закоулки,
в хранилище испорченных часов
кленовый лист, деталь твоей прогулки,
закрытый в каземате на засов!
Но время не уходит вместе с нами.
И осень быстротечна.
И звончей
в венчании усталыми плодами
мелодию ведет виолончель…
Уже октябрь. Уже желанны розы.
Уже огонь, как девушка, хорош.
И дворники – богатые, как Крезы, –
сжигают золота пластинчатую дрожь.
* * *
Памяти Александра Банникова
Две бабочки набоковских присели
На черную свирель Кара-Идели.
Ломатель логики наткнулся на забор,
И начался афганский мушкетер.
Скорей налей, уфимский муравей,
Стакан свободы в комнате своей.
И льется одуряющий Афган
В огромный, как Россия, твой стакан.
И молится тишайший инсулин,
И обнимает музу диабет.
О, камикадзе, зомби, инвалид,
мучитель одиночества, поэт.
Мне не поднять твою нагую боль.
Другого поколения жилец.
Но выстрелит французский алкоголь,
Переливаясь медленно в свинец.
Бросает Бродский броские слова,
И недоступен Жданов и высок,
И падает последняя глава,
Собою прикрывая твой висок…
Последней встречи пасмурный урок…
Не доглядел, не смог, не уберег.
Две женщины, оплакав, онемели
У черных вод слепой Кара-Идели…
* * *
Печально я гляжу на наше поколенье…
М. Ю. Лермонтов
И в этот раз, наверно, принесет
Орфей сосуд и чашу круговую.
Февраль пришел, отбросив старый год
В заваленную хламом кладовую.
А старый дом угрюм, как инвалид.
В умерших яблонь скрученные руки
Безмолвный снег таинственно летит
Предвестником немыслимой разрухи.
Как Палех недоступны снегири.
Ломай забор, стремянку ставь повыше,
Чтоб день рожденья утренней зари
Не прозевать с ломающейся крыши.
Ломай забор, как сбывшуюся ложь,
Хоть ночь темна и псом обычным лает.
Лохматый снег завалит окна сплошь,
Завалит вход и выходы завалит.
Мы внутрь войдем не только через дверь…
Топор в крови – сквозь щель опасно глянет
Разваленный на части тихий зверь,
Соединится в целое – и встанет.
Тогда бокал прозрачный подниму
За коммунизма дряблые останки…
И «мерседес» покойного Камю
Раздавят нержавеющие танки.
«Чужой» найдет сокровища «Чумы»,
А в занесенном доме, будто в чуме,
Окажемся несбывшиеся мы
Поспешным выводом из лермонтовской «Думы».
ОГРАБЛЕННЫЙ ЛАРЕК
Когда окна
на убыли боль,
надень шапку на воспоминание обо мне,
дай шарф,
цвета воробьиного живота,
перчатки из пустых пятерок, –
тащи, тягай
– ограбленный ларек –
в хрустящие сокровища потемок!
Там хорошо, там можно на троих,
там нет чужих в своем домашнем круге.
Грохочет ветер
в окнах глаз моих,
язык примерз скобою на фрамуге.
Как памятник,
ограбленный ларек.
Раскурочена дверь
железною прямизною лома,
железной раны
рваный лепесток
закручен в рог
на линии излома.
Ромашка?
Отсутствие ромашки, как дыра
в двери. По краю пустоты
солидность серебра,
струна звенит железного романса:
(это ветер зацепился за оборвыш
на дыре)
в кобуре, похожей на Африку,
черный столб
зашевелился, растопырился
и вдруг,
раздвигая полукруг,
в танце огненном забился.
Холодно пустому ларьку,
поет ему ветер про Африку,
забинтовывает раны.
заваливает нутро
серебром,
белым,
а когда ж одуреет от мести,
как сдвинутые стаканы,
громыхают
листы жести
в порыве несмелом.
Лежит на боку?
Растерзанная дверь – единственное крыло –
на снегу.
С одной бочины ободрали фанеру,
ветер следует негодяев примеру.
Остов из металлических костей –
остров в море людей.
Погнутые ребра –
единственная защита.
Одно – синусоидой кобры –
орнаментом жутким покрыто
(готово ужалить?) –
всего лишь ужа нить.
Бедный, бедный ларек,
ларец, ларчик, лареха…
распотрошили твой фанерный кулек,
утащили конфеты, коврижки,
«белочки», «сказки», «мишки»,
сладкий-пресладкий песок –
и вот ты – пустая прореха –
нигде ни ореха!
Но ветер не верит,
он шарит у двери,
копается пальцем из воздуха
в проеме не узком,
за сплющенной кружкой,
швыряет бумажки без отдыха,
он хочет ириску,
ириску-Лариску
подсунуть себе под язык,
сосать онемело
ирисочье тело,
вздымая небритый кадык,
и сладкие слюни пускать
в свою снеговую кровать.
У, этот ветер – искатель сокровищ
в отбросах!
Назойлив, как глухонемой,
коровищ
вопросов
нагонит –
дон расторопной рукой.
Копается пуще
в рыхлеющей гуще,
под дверь норовит,
хватает за уши
бумажные туши
и тащит на вид.
Ларек не шевелится, лежит,
вроде бы спит,
а может, притворяется,
мышь бежит.
Оторвался кусок фанеры,
завертухался по дороге,
как от милиционера пьяный,
плоский и рваный,
а может, к фанерной Венере?
Жесть хлопает,
отделиться хочет от тебя, поверженный,
хлопает, как стреляет в себя
рассерженный…
Тишина. Огромные звезды кажутся маленькими.
На снегу следы оставили чьи-то валенки.
Наверное, Бог проходил,
поесть приносил.
Тишина. Нет ничего подозрительней тишины,
особенно во время войны.
Все притаилось. Ну, кто первый
вылезет радостной стервой,
того и хватай,
рот зажимай,
отнимай
май.
Притаился ларек,
изодранный кулек.
Не округа – а сплошные глаза
ждут? Друга или козла?
Все смотрит, все молчит,
одна тишина кричит:
да разве кто услышит –
ларек еле-еле дышит.
Небо – синяя внутренность шапки земли
с дырками. Проносилась шапка,
воз ниток надо. Ну хотя бы охапку.
Нет, строим подводные корабли,
и – пли.
Заяц и тот съел язык, убежал в тайгу.
Никто ни гу-гу.
И когда стало уж совсем невыносимо,
разодрал ларек железные обручи
железных челюстей,
заорал что было силы:
«Ко мне, я – чей?»
Эхо захохотало: «Я чей? Ячей? Ячей!»
Ячейки тишины полопались, как нитки,
отовсюду полетели поздравительные открытки.
Голуби, сизые комочки тепла,
бились в темные проруби стекла.
Откройтесь, откройтесь –
он здесь, он здесь –
явление ларька народу
в глухую темную погоду.
Вот он идет,
машет единственным крылом,
которое хотели на слом,
песню поет
о наших душах:
слепой глухого да не задушит!
С одной ногой,
с одним крылом,
в ржавых кусках жести,
полон нежности и мести
в вихре пыли и бумаг,
сея радости и страх,
одноного приседая,
воспевая и стеная
в дырах, скважинах, рванье,
не мечтая о белье,
как изодранный кулек,
к людям двигался ларек.
Из архива: июль 2015г.