Станислав Шалухин. Наставник нашей души и совести

Размышления у книжной полки

Через порог квартиры Мустая Карима я впервые переступил в апреле 80-го года. Вернувшись из Москвы, куда я ездил со своими стихами по журналам и поэтам, я узнал, что уволен из своей любимой молодежной республиканской газеты “Ленинец”. Вернее, переведен на гонорар. Но все равно обидно. Поэтому я шлепал по лужам со стихами в кармане к Поэту в самых расстроенных чувствах и ни на что не надеялся.

Поднимаюсь на этаж. Замираю с поднятым пальцем… И все-таки нажимаю кнопку звонка. Мустай Карим дома. Окидывает меня, подмокшего и подмерзшего, внимательным взглядом, приветливо улыбаясь, приглашает войти. Узнав суть просьбы, мягко говорит: “Вы оставьте стихи и свой адрес. Я вам напишу…”

Выхожу как в тумане. На улице приходит мысль, что вряд ли, просто избавился, что… Через неделю получил  собственноручное письмо Мустая Карима с развернутым, аргументированным отзывом о стихах, разрешение воспользоваться его именем как рекомендацией и предложением обсудить стихи на секции русских писателей… Это было больше, чем я мог во сне представить…

Потом я пришел на работу в Башкнигоиздат. Как-то в коридоре увидел Мустая Карима, пришедшего по делам в издательство. Я не решился заговорить с ним, но Мустафа Сафич узнал, улыбнулся и первым поздоровался. Потом случайно столкнулись в театре, и опять он, видя мою скованность, первым улыбнулся, первым заговорил, первым подал руку…

И вот через много лет в телефонной трубке я снова слышу неторопливый знакомый голос Мустафы Сафича, диктующего мне адрес новой квартиры. И вот я снова, как когда-то, на мгновенье замираю с поднятым пальцем и… все-таки нажимаю кнопку звонка. И снова Мустафа Сафич так же благожелательно и со свойственной ему простотой и задушевностью приглашает в комнату, усаживает на диван.

Необыкновенно чисто, уютно, без излишеств, вдоль стен за поблескивающими стеклянными дверцами разноцветные ряды книжных переплетов.

— Так вот, Станислав, — говорит Поэт. — Вот эта книжная полка — мой самый дорогой, самый драгоценный уголок в моем доме. Самый грустный уголок… Потому что здесь собраны книги моих друзей, которых уже нет со мной… И поэтому этот уголок не только грустный. Это самый теплый уголок в моем доме. Он меня греет.

— Нет, я не сетую, — продолжает Поэт. — Сетовать не надо. Сетованиями и жалобами делу не поможешь. Я всю жизнь старался хоть изредка как-то дать весточку кому-то из моих друзей и получить весть от них. Или книгу послать… К сожалению, сейчас и книги на почте пропадают и письма не всегда доходят. Но пока я жив, я свою душевную связь не прерываю ни с кем…

Поэт говорил медленно, подбирая наиболее верные слова и словно просматривая вместе со мной всю свою жизнь заново, брал из раскрытого книжного шкафа книгу за книгой, бережно перелистывал, читал дарственные надписи на их титульных страницах. Задумывался, начинал рассказывать, также бережно ставил на свое место на полку…

Беседа шла несколько часов, и я старался не мешать своими вопросами Поэту быть наедине с его долгой, удивительно богатой на события жизнью. На события счастливые и трагические. Быть наедине с милыми его сердцу писателями-друзьями по большой литературе. Поэтому я постараюсь не мешать Поэту и сейчас, передавая нашу беседу в виде монологов Поэта…

 

— Меня как-то спросили: если бы смогли выбрать другие жизни, то вы бы выбрали снова свою жизнь? Но новой жизни нет, и я затрудняюсь отвечать на такой ненужный вопрос. Судьбу не выбирают. Это твоя судьба. Твоя и все. Не мне судить: удалась ли мне моя жизнь, не удалась. Я никогда ничего специально не задумывал. Так чтобы — вот сейчас построю себе дом, потом пристрою крыльцо, поставлю баню, — так я никогда не задумывал. Когда я строил дачу в 66-м году в Юматово, мне говорили: “Давай тебе поставим высокий забор, чтобы спокойнее было…” Я ответил: “А что мне скрываться, пусть все видят, как я живу. Тогда я и сам не выйду во двор в затрапезном виде”. Я жил как жил — и все. Да, я думал, что, наверное, стану писателем. Может, и не профессиональным писателем, а учителем, например, но писать я буду. Я задумался об этом в раннем возрасте, когда уже первые стихи начинал писать.

 

В 37-м году, перед тем как начались репрессии… Был Пленум Союза писателей, и нас, молодых писателей, в первый день принимавших участие в работе Пленума, на второй день в зал не пустили. Потому что там началась страшная критика, взаимные обвинения. Я в этот день написал стихотворение примерно такое: бродит по улице ветер неприкаянный. И я по улице хожу, опустив голову. Но не горюй, душа, будущие годы дадут тебе тот документ, по которому тебя на Пленум Союза писателей пустят…

(Тут Мустафа Сафич от души засмеялся. — Прим. автора).

Так что в житейском смысле я жил, как жилось… В 47-м году ЦК комсомола проводил Конференцию молодых писателей, которые съехались со всех концов страны — Гончар, Дудин, Гамзатов, Шукрулло… Потом эти молодые писатели составили костяк целого поколения национальных литератур. И никто нам не приказывал, — пиши так, а не этак. Были, конечно, общие лозунги, но никто никому ничего не навязывал. Были, конечно, угодники, конъюнктурщики, которые писали в этом году, что сегодня надо сажать кукурузу, а в следующем — свеклу, писали романы о том, что требовалось. Их книги быстро выходили, хорошо оплачивались. Но я такие книги не писал, хотя и был членом обкома партии. Бывали и случаи, когда иные мои вещи выходили не сразу, но это не меняло моей позиции, и потом они все равно выходили.

— Вы сознательно избегали конъюнктурности?

— Нет, Станислав, не сознательно. Просто я писал, о чем думал, к чему лежит душа. Если меня не зажигает какая-то тема, как я могу писать? Правда, однажды, когда развернулась кампания по укрупнению колхозов, я написал на эту тему пьесу “Одинокая береза”. Написал совершенно искренне, думал, делу помогу. Но вот в пьесе у меня самый удачный образ получился как раз председателя колхоза, который не хочет этого укрупнения. Меня тогда упрекали: что отрицательный образ у меня получился хорошим, а положительный — плохим. А я старался написать пьесу хорошо, вот и получилось все наоборот. Больше я таких пьес не писал. Позже “Одинокую березу” поставили, спектакль получил хорошую оценку на декаде литературы в 1955 году…

— Была у меня такая идея. Пока я жив, провезти с собой по всем республикам моего внука Тимербулата. Я хотел, чтобы он посмотрел на мир, на эти народы, на народы моих друзей моими глазами. Звоню в Тбилиси: “Хута, ты никуда не собираешься? Хочу с внуком приехать к тебе…” — “Приезжай”. Наутро сел и поехал. В Тбилиси. Хута Берулава — один из крупнейших поэтов Грузии, мой товарищ… Побывали мы с внуком в Молдавии, Узбекистане, Латвии, Словении… Но не успел я ему все показать… Я не могу и не хочу говорить “бывший СССР”. Никак не могу. Ведь “бывший СССР” — это понятие не только административное, это гораздо более глубокое понятие. Ведь эта общность наций и народов складывалась в течение столетий. Это была у нас общая духовная держава. И все равно это понималось как большая Россия. Разрушение этой духовной державы — вот что огорчительно, вот что грустно.

Поэтому и подхожу я к книжной полке... Происходят грустные вещи. Кое для кого из моих друзей Россия стала вдруг чужой, чуть ли не враждебной. Для тех, кто в Советском Союзе, в России чувствовал себя вольготно, как дома. Через русскую литературу, через русский язык они стали всемирно известными писателями… И вдруг такой непонятный поворот. Да, ты за самостоятельность, за суверенитет, но не за счет вражды народов, не за счет пренебрежительного отношения к России.

Вот бомбили Югославию… Почему? Я бы был злодеем, если бы согласился с варварскими бомбежками, убийством, разрушением Югославии. Но чем это вызвано — вот о чем следовало бы подумать. Югославия нам претензии предъявляла: вы нам не помогаете, бросили нас в одиночестве… Но если ты остался в одиночестве и растерял друзей, то, подумай, почему ты их потерял? Надо с себя начать… Поляки — славяне. Чехи — славяне. Болгары — славяне. Македонцы — славяне. Но никто даже сочувствия не выражал. Лет 20 назад я был в Югославии на банкете по случаю празднования Победы. Это было 9 мая. Сначала стали показывать кино, несколько фильмов, где фашизм побеждается югославской армией, Европу освобождает югославская армия и ни одного слова о Советской Армии. Начался банкет, и здесь ни одного слова о роли Советской Армии. Я был ошеломлен. Я встал и ушел с банкета. На следующее утро наш консул подошел ко мне, руку пожал: “Ты молодец, хоть ты один, мне-то как послу неудобно такие вещи делать…” В Югославии когда-то у меня были друзья, поэты… Я был участником боев за Белград. Знаю, как тогда восторженно нас встречали. Это действительно искренне было.

Очень я дружил с украинскими писателями. Конечно, многие и сейчас ко мне хорошо относятся… Но ведь там такой угар пошел, что во всех грехах стали винить Россию, Советский Союз. Теперь, кажется, хоть немного одумались. Ведь далеко не ушли. Украина, Грузия — были самые богатые республики, очень вольготно жили… Ушли, но не туда. Не процветает ни Украина, ни Грузия, ни Таджикистан… Какую государство ведет политику, то и на самом рядовом гражданине обязательно отражается — даже в том, как улыбается тебе или нет югославка или украинец… Смотрит тебе в глаза или нет. И в этом не надо быть уж очень большим аналитиком… Вот о чем я думаю, Станислав, когда подхожу к этой книжной полке…

 

— Вот одна из немногих книг XX столетия Мухтара Ауэзова “Абай”… Это знаменитый великий писатель XX столетия. Это первый писатель, который в таком масштабе открыл духовный мир своего народа для всего мира… Все величие духа своего народа, все, что народ имеет доброго и недоброго.

Мы были знакомы, общались. Когда в 52-м году в Союзе писателей в Москве обсуждали мое творчество, он был докладчиком. Между прочим, он свободно читал по-башкирски…

Это было удивительное время. Меня, национального писателя, вызвали в Москву на обсуждение моего творчества в целом: что Мустай Карим сделал и что он есть? Сейчас это поистине непостижимо представить, чтобы башкирского писателя пригласили в Москву на обсуждение его творчества. Не для того, чтобы критиковать или поучать, а для того, чтобы отметить, что есть такое явление в литературе. Интересно, что на обсуждении Ауэзов очень хорошо оценил мое творчество, но сделал замечание. Сказал, что у Мустая Карима маловато злости в военных стихах. Военные стихи у меня, действительно, какие-то лирические были. Редко, когда я в стихах напрямую обращался к фашистам и ругал… Но это, видимо, оттого, что я фашистов не считал людьми. Конечно, у меня довольно злых стихов о врагах, но тогда они еще не все были переведены. Так что складывалось впечатление, что в моих стихах о войне мало войны. Но у меня было свое отношение к ней, и я настраивал свой поэтический лад больше на обращение к человеческой стороне войны, к нашим бойцам, к духовному бытию нашего солдата.

В 50-х годах Мухтар Ауэзов несколько лет был в опале, жил в Москве и преподавал в МГУ, кажется, восточную литературу. Здесь мы с ним и познакомились и потом уже находились в дружеских отношениях до конца его жизни. Некоторое время мы вместе с ним работали в Комитете по Ленинским премиям. У нас была большая разница в возрасте, он старше меня на 20 с чем-то лет. Я был совсем еще молодой, но он ко мне очень хорошо относился. В Москве он жил в гостинице, и я бывал у него в номере. Он никогда обычно не отпускал, чтобы не выпить с ним чашку чаю.

Это был очень мудрый, умный человек и… с такой, знаете, хитрецой. Умный человек не бывает без хитрецы. Гибкий ум всегда немножко хитрый. Например, обсуждали роман одного писателя. Роман был слабый. Чтобы не обидеть автора, Ауэзов сказал: “Ну, роман я неважно воспринял, наверное, перевод плохой…” В этом весь Ауэзов...

Вот она — книга Мухтара Ауэзова “Абай”, надпись, и для меня, конечно, очень лестная:

“Дорогому, любимому брату Мустаю с горячим, сердечным приветом. 10 августа 1958 год”.

 

— “Стихи из лирики этих лет”: “Милому Мустаю дружески. Твардовский”.

У меня есть и другие его книги, но они в другом месте.

Я много лет ощущал дружбу Александра Трифоновича. Мы вместе с ним ездили в Италию на съезд Европейских писателей. В Риме жили в разных гостиницах, но он бывал у меня, вечера проводили вместе и даже за чаркой вина.

Это был мудрейший человек. Он никогда не говорил глупостей во хмелю. Я двух таких людей знаю: Гамзатов и Твардовский. Конечно, не сказать, чтобы они напивались. Но ведь как бывает: иной выпьет 100 грамм и сразу делается другим человеком, глупости начинает говорить, умным себя выставлять. А вот Гамзатов и Твардовский умели себя держать в любом обществе… Хотя русская натура частенько бравирует своей простотой и такое словечко выкинет… Твардовский был в этом смысле… абсолютный высокий интеллигент. При нем грубое или непристойное слово говорить было стыдно. Не любил лести. Однажды, зная, что он лести не любит, я все-таки не удержался. Прошла молодая поэтесса, и я говорю ему: “Она идет так гордо, как будто дочь Твардовского”. Он тут же среагировал: “Ты тонко льстишь…”

Он всегда был в зените славы, но бывали и тяжелые времена, когда он работал редактором “Нового мира”. Это был, по существу, опальный журнал, и Твардовский был в опале.

Потом его сняли с журнала. Но Твардовский и на высоте своей славы был высоким, и когда оказался в опале — он тоже оставался высоким. Тем самым он преподал урок величия личности, который в том и заключается: даже поражение умей потерпеть достойно. Твардовский сумел.

Такого же склада был и Константин Симонов. Но с Симоновым мы дружили еще ближе, у нас с ним были особые отношения.

Вообще мы с ним познакомились еще в 40-м году, в Доме творчества. Так, не близко познакомились. После войны часто встречались. Я тогда болел туберкулезом легких, лежал в московской больнице. И он мне помог достать через министерство очень тогда редкое лекарство “стрептомицин”. Как получилось: к Симонову с этой просьбой обратился мой военный друг Николай Атаров, потому как я не настолько тогда был близок с Симоновым, чтобы просить его о чем-то. А Атаров дружил с ним, вот и обратился к нему.

Но главное, Симонов договорился об издании моей первой книги на русском языке в издательстве “Молодая гвардия”. Но заранее через Атарова он попросил меня сделать подстрочники моих стихов. Атаров показал ему подстрочники, и только тогда Симонов счел возможным позаботиться обо мне. Он не любил делать наугад. Я тогда даже удивился этому требованию. Атаров показал ему, по-моему, десятка полтора подстрочников. Что ж, можно посмотреть и пять стихотворений, чтобы понять, есть там поэт или нет.

И книга вышла в 49-м году.

А это книги самого Симонова:

“Дорогому Мустаю с любовью и фронтовым приветом. Твой Константин Симонов. 10.11.72 г.”

“Милый Мустай! С любовью посылаю тебе эти книжки. Твой Симонов. 16.10. 78 г.”

 

Вот удивительно, Станислав. Посылать кому-нибудь свои книги — это довольно хлопотно. Надо идти на почту, нести книги, или кого-то просить, паковать, стоять в очереди… И вот человек посылает тебе свою книгу. Значит, он считают это нужным для себя…

Симонов — это аристократ духа, внутренний аристократ, но в то же время абсолютно без комплексов аристократизма. Например, в 65-м году мы вместе с ним ездили в Сирию и в Турцию. Выезжаем из гостиницы, пока разговаривали с портье через переводчицу, пока третий наш товарищ номер сдавал… А Симонов уже вещи из номера вынес и уже погрузил в автомобиль. И это не показная игра, не показной поступок… Он просто такой.

Удивительно то, что он был похож на всех. Например, в Сирии его принимали за араба. В Стамбуле идем по улице, вдруг через улицу кто-то кричит ему: “Эй, Исмаилбей!..” Он обладал большим внутренним обаянием, и это обаяние делало его своим всегда и везде. Это была его удивительная черта. И он всегда был в зените славы…

— Почему ему это удавалось?

— Потому что он был великолепный поэт, великолепный публицист, смелейший военный журналист… Злые языки в таких случаях говорят, что это его обласкало правительство. Но никакое правительство не обласкает дурака или подлеца.

Я в свой адрес тоже слышал много упреков: тебя народ поднимал, тебя народ… Я пришел с войны с двумя дырками в легких. Когда я поднимался в гору от вокзала до угла улиц Достоевского и Карла Маркса, 18 раз останавливался, чтобы отдышаться. Жена посчитала. И тогда народ меня не поднимал.

Симонов был не из тех, которые лезут к правительству за милостями. Это блеф, ерунда. Он еще до войны стал известнейшим поэтом, а на Халхин-Голе и в Финляндии известным военным журналистом. Он войну прошел, герой был… Он не боялся попасть в опалу и не цеплялся, ах, оставьте меня в “Новом мире”. Он хлопал дверью и уходил, он поступал, как считал нужным. Гроссман показывает Симонова в худшем свете. Но сколько Симонов сделал для Победы, он душу солдату поднимал… “Убей фашиста” — это гимн тогда был. Симонов — был рыцарь во всех отношениях. А его сейчас пытаются оплевывать.

Я это тоже на себе испытывал. Только вот года два как оставили меня в покое. Почему это Мустай Карим Герой Социалистического Труда? Почему Лауреат Ленинской премии? Почему не другой? На собраниях говорили в открытую, письма писали… Меня клевали, но я махнул на это рукой. Хотя, конечно, слушать все это весьма неприятно...

 

“Дорогому брату моему Мустаю с любовью. 20.VI.76 г.”

“Моей дорогой сестре Равзе с братской любовью…”

 

— Надо “Раузе”, но у них так пишется через “в” вместо “у”. Это от Расула Гамзатова.

Это самое дорогое у меня… один из первых, верных и живых друзей — из литературной среды вне Башкирии. У меня, слава Богу, друзья еще есть. И какие! Вот с Расулом мы дружим всю жизнь — в 47-м году мы познакомились с ним на первой конференции молодых писателей в Москве.

Месяца четыре назад я навестил Расула в московской больнице. Сейчас он живет в Махачкале. Здоровье у него, конечно, неважное.

Расул самый поэтический, душевный… Я на всех его праздниках бываю, много раз был на его родине. Когда есть в другой стране хоть один твой друг, то она тебе кажется близкой и родной. Не только Расул, весь Дагестан теперь у меня в душе. И когда там плохо и тревожно, — мне очень тяжело.

О Расуле я говорить долго не могу, потому что для меня это больше, чем разговор, это бесконечный разговор. О Расуле, как и о Кайсыне я много писал…

 

Мустафа Сафич задумчиво, медленно перелистывает книгу — так, как будто каждая ее страница — живая, как будто неосторожным прикосновением можно сделать ей больно, и тогда эта боль может передаться дорогому и близкому человеку, написавшему ее… Пауза затягивается, и я осмеливаюсь взять в руки эти несколько книг, которые только что перелистывал Мустай Карим.

На книге Кайсына Кулиева читаю такую дарственную надпись:

“Моему любимому Мустаю Кариму. Живи. Ты имам моей души и совести. 3 октября 1975 года.”

На книге пьес Леонида Зорина:

“Дорогому Мустаю Кариму, Поэту и Человеку с искренней любовью. 1979 год.”

А вот книга пьес еще одного известного драматурга — Михаила Шатрова:

“Дорогому другу и любимому писателю. Здоровья и счастья тебе, Мустай. В самые холодные времена я всегда чувствовал твое тепло и твою добрую руку. Такое не забывается. С нежностью и дружбой на всю оставшуюся жизнь. Твой Миша Шатров.”

Боже, сколько чистой человеческой любви и дружбы в этих словах! “Такое не забывается” — это о страшном, черном для Шатрова периоде его жизни. В 50-х годах в стране развернулась так называемая кампания против космополитов. Шатров оказался в числе отверженных. Но и тогда Мустай Карим остался самим собой, не поддался нарастающему угару осуждения и поношения людей. Именно Мустай Карим стал одним из немногих и первых, кто открыто, делая доклад на съезде писателей РСФСР, сказал о Шатрове и его творчестве добрые слова. Это было в 50-е годы. Дата под дарственной надписью — 1983 год: “Такое не забывается”.

“Ты имам моей души и совести” — недаром так написал Кайсын Кулиев. Имам — значит духовный наставник. Ведь Мустай Карим и в жизни и в творчестве очень совестливый человек и писатель…

 

— Вот так, Станислав, иногда прихожу сюда, сажусь, открываю, перечитываю некоторые книги. Вот книга пьес Абдуллы Ахметшина “Подвенечное платье”. К этой книге я написал предисловие “О собрате по перу”. Это мой фронтовой товарищ. Он, как и я, после ранения был направлен во фронтовую газету “Советский воин”, где мы служили почти два года. Умер в 1984 году. Здесь на книге он написал самые нежные слова: “Преклоняюсь перед твоим божественным талантом…” и так далее, переводить далее не буду.

 

— Посмотри, вроде бы небольшие по объему книги: “Каменный цветок”, 1958 год и “Песни жаворонка”, 1964 год. Лирика. Рами Гарипов…

Меня часто упрекали: Мустай Карим потому так поднялся, что топтал тех, кто вокруг него, топтал молодых. Это несправедливо. Особенности моей литературной жизни в том, что мне некого и незачем было топтать. К 30-ти годам я был уже признанный поэт. Мне никто не мешал. Новую поэтическую волну молодых поэтов составили имена Рафаэля Сафина, Ангама Атнабаева, Марата Каримова… Все они таланты. Но даже среди таких талантов выделялся Рами Гарипов, впоследствии народный поэт. И когда я слышу такие обвинения в свой адрес, я достаю его книги и читаю:

“Учителю моему Мустаю Кариму. 15 ноября 1958 года.”

“Моему учителю Мустафе-агаю, любимому Поэту, Человеку от всего сердца. Рами. 21.V.65 г.”

 

Тимер Арсланов. “Избранные произведения”. 1965 год. Лирик. Очень искренний был человек, очень. Он мне тут стихами написал. Перевести так можно: “Я дарю Вам то, что я носил в сердце — и мощь, и силу… Когда возьмет меня к себе земля, вы посмотрите на этот мой портрет и вспомните меня…”

 

Динис Буляков. “Ломтик луны”. Повести и рассказы. 1984 год.

Здесь он мне написал, что дарит мне “ломтик от своего творчества”… Любил я его. Я вел семинар на последнем совещании молодых писателей в Москве, и он оказался в моем семинаре. Его произведения тогда получили хорошую оценку. С этого времени он стал мне своим человеком. Я не обманулся в нем. Он человек был искренний, доброжелательный, всегда стремился кому-то помочь, всегда говорил, что вот я кому-то позвоню, с кем-то встречусь. Он быстро сгорел и вот его нет…

 

А вот дорогая для меня книга Саляма. По-моему, 39-й год пошел. В 1938 году мне было 19 лет, и вышла моя первая книга. После этого я в молодых поэтах уже не ходил, меня приняли как равного. Тогда общение было простым. И не было привычки дарить свои книги, если человек не просит. И вот как-то мы встретились на квартире Бикбая. У меня с собой оказалась книга Саляма, и он коротко, одним словом подписал ее:

“Товарищу Кариму на память”.

 

Другой классик — Рашид Нигмати. “Слово привета”. 1955 год. Он написал мне шуткой — здесь игра слов:

“Мустаю Кариму с пожеланием, чтобы он тоже издал такую же книгу, но только не в этом году, а в будущем…”

 

Сегодня мы беседуем на такой грустной ноте и говорим в основном о тех, кого уже нет…

Но здесь не все книги. Много книг на даче. Сотни. И тоже с подписями, пожеланиями. Очень много книг от молодых писателей, выпустивших первую или вторую книгу. И почти всех, и почти все книги я знаю. Не все книги я прочитал полностью, особенно прозу, но каждую книгу в руках держал и что-то читал из нее… Потому что нужно уважать того, кто тебе ее подарил, потому каждую книгу, попавшую к тебе в руки, нужно обязательно перелистать, пройти глазами. А глазами глядит душа…

 

— Мустафа Сафич, вы лично знали практически всех писателей страны, вы прошли вместе со страной все ее жизненные вехи — и светлые, и трагические. Говорят, вы видели даже Сталина… И вот распался Союз, нарушились многие дружеские связи… Неужели все было напрасным?

— Сталина я видел на XIX съезде, но издалека, из середины зала… Да, многие события прошли через наше поколение. Мы жили, наверное, по-другому, но я никого не могу обвинить в том, что жили так. Не надо историю ругать, мстить ей. Никогда не надо говорить, почему я пошел не по той дороге вчера, а по этой; сегодня не споткнулся бы, если бы не пошел по этой дороге… Ведь ты уже споткнулся, поэтому выбирай дорогу вовремя. Я не могу сказать, что нам 70 лет было только плохо. Человек жил, может быть, наивно, но жил с надеждой, с мечтой о справедливейшем обществе. Может быть, такого справедливого общества и не будет никогда, но мечта об этом обществе должна быть.

У меня глубоко трагическое понимание судьбы Ленина. Это была величайшая трагическая фигура XX столетия. Он хотел вывести Россию из нищеты. Не зря же Александр Блок писал: “Россия, нищая Россия”… Не зря же так писали и Радищев, и Некрасов… Революция не Лениным подготовлена, а еще Радищевым…

Трагедия Ленина состояла в том, что он не смог осуществить задуманное, во что верил и к чему шел. Хотя я не врач, но я думаю, что он от горя высох, от того, что понял, что ничего у него не получится из того, что задумал, что на пустом месте новое не построишь. Поэтому он сразу ввел НЭП, угадав, куда надо идти.

Я не люблю слова “если…” Но если бы НЭП не свернули, страна пошла бы к другой системе западных демократических стран типа Швеции, где никто не голодает, люди живут и работают по справедливости, где нет такой разницы между безмерно бедными и безмерно богатыми. Конечно, что-то в этом роде могло бы получиться, но это уже сфера фантазии.

Я писатель и живу лучшими идеалами, лучшими фантазиями о справедливом обществе и о справедливости к человеку. Эти идеи идут не от Маркса и не от Ленина. Идеалы справедливости, равенства, братства заложены гораздо раньше — еще в Древней Греции были коммуны. Поэтому я не могу принять то, что сейчас или все безумно осуждается, или все безумно утверждается. Единственно о чем сегодня должен думать человек, — это о том, как удержаться от лишнего разговора. Говорить можно что угодно и на кого угодно. Но говорить надо только то, что надо. Писатель, и вообще человек просто порядочный, должен стараться говорить только то, что нужно, что он считает правильным, что не вредит другим.

И вот вы поверите не поверите ли, но я думаю, что я очень мало писал — количественно. О качестве не мне судить. И все-таки мои произведения читают. Я много издавался. И не по одному разу — и на русском, и на языках народов СССР, и за рубежом.

Но книг могло быть написано больше. Я не смог. Я задумался об этом позже. Да у нас и традиции такой не было, чтобы писатели писали много. Никто из предшественников — Тагиров, Юлтый, Гафури — тоже не писали количественно много. Это тоже, наверное, имеет какое-то значение. А вспомните Джека Лондона. К 40 годам он чуть не 20 томов написал. Ромен Роллан горы книг написал — и такие разнообразные, интеллектуальные, объемные. Они писали, а мы нет. Сейчас в 80 лет, конечно, за что-то крупное, например, за роман, даже боюсь взяться. Но вот пьесу написать хочется. О чем — пока еще не скажу. Скорее, не из истории, а даже, может быть, на современные темы… Ну, вот и все.

 

— Станислав, у вас есть мои книги? — вдруг с хитрецой и прямо в упор глянул Мустафа Сафич. Я сказал, что есть и какие.

— А хотите, я вам новую книгу подарю?

Он достал из шкафа новенькую книгу и не спеша подписал ее...

— Ну, вот и все. Пошли обедать...

 

Милый, добрый, душевный, большой Поэт и Человек, Имам нашей души и совести!

Из архива: октябрь 1999 г.

Читайте нас