Все новости
Литературоведение
15 Февраля , 11:10

№2.2025. Александр Балтин. «Во всем мне хочется дойти до самой сути…»

Фрагменты эссе. К 135-летию Б. Пастернака

Александр Балтин – поэт, прозаик, эссеист. Родился в 1967 году в Москве. Член Союза писателей Москвы, автор 84 книг (включая собрание сочинений в 5 томах) и свыше 2000 публикаций в более чем 100 изданиях России, Украины, Беларуси, Казахстана, Молдовы, Италии, Польши, Болгарии, Словакии, Чехии, Германии, Израиля, Эстонии, Ирана, Канады, США. Дважды лауреат международного поэтического конкурса «Пушкинская лира» (США). Лауреат золотой медали творческого клуба EvilArt. Отмечен наградою Санкт-Петербургского общества Мартина Лютера.

1

Февраль ворвётся шумами и жаждой творчества в русло поэзии русской; февраль, увиденный Пастернаком так выпукло, до слёз отчётливо, до боли живописно…

 Ранние стихи топорщатся, будто не уместиться им в клетках четверостиший, словно сама страница им мала, и требуется пролиться ливнем…

 Они, лилово изгибаясь и фиолетово играя оттенками, взрываются мощным принятием жизни, какой бы она ни была, и алхимическая реакция внутри сосудов стихотворений сообщает такое же настроение читающему, несколько ошеломляя его.

 Причудливо сверкают рифмы, будто опровергая весь существовавший доныне рифморяд; и заряд Маяковского кажется слишком механическим по сравнению с благословенной природой и её дыханием, крупно увиденными и почувствованными Пастернаком.

Жизнь всегда в разливе, даже когда неизвестно, какое тысячелетие на дворе.

Ни одного слово вхолостую – только деловой и необыкновенно приподнятый отчёт о пребывании в жизни.

Евангельские стихи Пастернака, технически опровергающие его раннего, поднимаются до высот осознания тайны, которую нельзя осознать:

 

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

 

Из темноты мерцающий свет – свет, шедший от рождественской ночи, обретает густоту и плотность, сообщая ощущение – без веры жизнь уйдёт в пустоту…

 …Была «Вакханалия» – зимнего города, мистически затканной снежными нитями Москвы, где грандиозное театральное представление словно выплёскивается в именитый кутеж буйного нутра безвестной квартиры; где каждое четверостишие отчеканено с предельной чёткостью, не допускающей никаких двусмысленностей.

Пастернак двигался путём технической аскезы: рифмы позднего просты и безыскусны, глубина стиха, кажется, становится беспредельной.

Плоды мудрости часто даруются на последней грани, поэтому, читая предсмертный монолог больного в стихотворении «В больнице», веришь в возможность разгадки тайны тайн…

 

 2

Расхожая бытовая формула: «Всё гениальное просто» – опровергается более глубоким взглядом на реальность и её содержание: разве проста квантовая теория? «Божественная комедия»?

Гранёная и вместе построенная по принципу сот проза Пастернака из того же ряда опровержений.

Оставив в стороне пресловутого Живаго – стихи которого очевидно из вершин и Пастернака, и поэзии русской, – в относительно короткой его прозе откроем бездны – в том числе благодаря продолжению многих характерных черт его поэзии: выпуклость, прочувствованная мысль, букеты ассоциаций – будто жанровые границы стираются, и ступени лестниц становятся общими…

«Детство Люверс» – как вход в тайну, чьи мерцания совмещают и бытовую необычность отворённого ребёнком старого родительского шкафа, и ощущение бесконечности неба.

«Охранная грамота» пламенеет письменами почти библейской мощи, где мудрость сочится терпким соком мистических плодов.

А как сильно выстраивает Пастернак-переводчик доказательную систему авторства Шекспира!

Не поспоришь…

Проза большого поэта всегда интересна как дополнительный аспект его познаний о мире; проза Б. Пастернака, сообщаясь с поэтическим его сводом, расширяет опытное постижение читателем пределов жизни весьма и весьма значительно.

 

3

Переводить сутью суть; дремучий, тёмный, насыщенный так и не истолкованными символами язык Шекспира обращать в буйное цветение русской речи, снова выстраивая классических Гамлета, Макбета, Ромео и Джульетту…

 Казалось, Пастернак переводил самым пульсом поэзии, не игравшим, но всерьёз бившимся в сердце сердца его собственного творчества.

Шекспир был обновлён: он действовал на русских двадцатого века так, как некогда на британцев века Елизаветы, сквозь тёмный его, непроворотный язык видевших свет монументальных персонажей.

Гамлет точно собеседовал с Фаустом, алчущим поймать бабочку мгновения в сачок чуда; а вот – одинокий Фауст, изучивший алхимию и философию, сочно разочаровавшийся, путешествующий лабиринтами русской речи и как будто русской яви.

Грузинская лоза приносила налитые солнцем сока плода в недрах переводов из Табидзе и Яшвили; и самородки-самоцветы поэзии европейской играли под солнцем русского слова.

И громоздилась, уходя в небеса духа, глобальная библиотека пастернаковских переводов.

 

 4

Ранние стихи Пастернака были питательны для поэтических полей: в плане новизны рифмы, необычных ритмов, специфического словоупотребления…

Детский восторг множился на такое же детское удивление – и взрослые стихи раннего периода раскатывались пригоршнями драгоценных брызг; однако, думается, подлинная поэтическая бездна была исследована Пастернаком именно в стихотворениях Юрия Живаго; в цикле, собравшем в себе весь его колоссальный интеллектуальный опыт и давшем пик поэтических возможностей.

Затихает гул.

Гамлет, тысячи раз умиравший, выходит на подмостки.

Стихотворение мерцает таинственно, представляя собой модель всякой жизни, ибо любой убедится в вещей верности пословицы, которой завершается стихотворение.

 

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Я один, все тонет в фарисействе.

Жизнь прожить – не поле перейти.

 

Равно как и в том, что порядок действий продуман не нами и выбор человека в жизни весьма относителен.

Евангельские стихи цикла точно выходят из темноты, проявляясь с такой степенью провидческой яркости, что, кажется, любые богословские толкования евангельских текстов делаются излишними: достаточно этих созвучий. Таких, например, как:

 

Ты видишь, ход веков подобен притче                            

И может загореться на ходу.

Во имя страшного ее величья

Я в добровольных муках в гроб сойду.

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

 

 И то, что спор нельзя решить железом, человечество убеждалось много раз, продолжая усердствовать в своих заблуждениях и дурных неистовствах.

 

 5

Вакханалия, перенесённая в Москву, вакханалия вселенской вьюги, театральных премьер, именитых кутежей; вакханалия жизни: опьяняющей и страшной, чреватой и приводящей к выводам из совсем другого стихотворения:

 

Кончаясь в больничной постели,

Я чувствую рук твоих жар.

Ты держишь меня, как изделье,

И прячешь, как перстень, в футляр.

 

Это к Богу, к Богу…

Поздно ли обращается к нему Пастернак?

Но вся поэзия его пронизана такими удивительными токами жизни, столь насыщенно пульсирует её космосом, что, кажется, никогда не выходил из состояния сплошной веры: тотальной – в слово, которое было Богом и которое было у Бога.

Ранний отличается от позднего, но евангельские стихи – не слишком от стихов пейзажных: изображается пейзаж души.

«Звезда Рождества» словно поднимается – ступенями невероятного повышения – от обыденности пейзажа стоявшей зимы до постепенного вовлечения в таинственный круговорот всего, всех, пастухов, волхвов, самого младенца.

Тайная, мерцающая снегом и вечностью музыка распускается за звучанием:

 

И странным виденьем грядущей поры

Вставало вдали все пришедшее после.

Все мысли веков, все мечты, все миры,

Все будущее галерей и музеев,

Все шалости фей, все дела чародеев,

Все елки на свете, все сны детворы.

Весь трепет затепленных свечек, все цепи,

Все великолепье цветной мишуры…

…Все злей и свирепей дул ветер из степи…

…Все яблоки, все золотые шары.

Кажется, в величественном кружении совмещается возвышенное и земное, и феи здесь столь же логичны, как золотые шары детства, как проходы по галереям, полным сияющего великого масла картин…

Голос раннего Пастернака был задорен, но и серьёзен: величие волшебных ливней захлёстывало его, как увлекало разнообразие возможностей словесного эксперимента; голос позднего сух и строг, но стихи последнего периода напитаны самой субстанцией поэзии, точно познал её тайны до предела – дошёл до самой сути, как и декларировал.

Это не означает, что не было подобного в раннем…

 Ведь «Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?» выражает и восторг, и сопричастность космосу: с той мерою сил, когда действительно уже не очень важно точное определение тысячелетия.

Пастернак двадцатого века.

Пастернак вселенскости.

Звукопись раннего не важна позднему: тут важно другое: выразить те бесконечные пределы бытия, которые постиг кодом своей жизни; и симфониями, органами, необычайной музыкой звучат слова Христа:

 

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

 

…Пастернак природы: всегда настолько разнообразной, что одушевлённость её не вызывает сомнения.

Пастернак раннего звука: щёлк, перещёлк, посвист, пир звуков, триумф звукописи.

 И он же – поздней словесной аскезы: рифмы, как у большинства поэтов, никакой изощрённости, не в них дело; сам лад стиха – строен и строг, никакой порывистости, всё осталось позади.

Всё осталось навсегда: и такой контраст между ранним – поздним подчёркивает величие фигуры, увеличившей объём русского поэтического космоса очень серьёзно.

 

 6

«Спекторский» пронизан и наэлектризован прозой – ломящейся в жизнь Пастернака, требующей его к себе.

 Но поэзия «Спекторского» очень красочная, пышно-звуковая, полная – до избыточности – предметности: через какую просвечивает символическая бездна…

Символическая: не истолковать никогда подлинно, не определить, но можно передать, соприкасаясь с ней, определённые нюансы, полученные от этого соприкосновения:

 

Привыкши выковыривать изюм

Певучестей из жизни сладкой сайки,

Я раз оставить должен был стезю

Объевшегося рифмами всезнайки.

Я бедствовал. У нас родился сын.

Ребячества пришлось на время бросить.

Свой возраст взглядом смеривши косым,

Я первую на нем заметил проседь.

Роман с развивающейся фабулой и сюжетом, густо забирающим судьбы людские; и Сергей Спекторский, представленный на новогодней даче, в кругу друзей, и его влюблённость расцвечены дуговым падением словесных звёзд.

Рифмы пастернаковские, достаточно изощрённые: не такими он пользовался, сочиняя «Когда разгуляется» и стихи Юрия Живаго; метафоры неожиданные, порою ошеломляющие стяжкой с тугими безднами природы и культурологического космоса:

 

Чужая даль. Чужой, чужой из труб

По рвам и шляпам шлепающий дождик,

И отчужденьем обращенный в дуб,

Чужой, как мельник пушкинский, художник.

 

Сюжет необходим: роману, поэме, человеческой жизни; влюблённость Спекторского пройдёт, объект тогдашней – станет революционеркой…

 Пастернак, производя революцию в слове, думается, сложно воспринял революцию в действительности.

 …«Высокая болезнь» бушевала звуковым гулом: по напряжённым проводам строк текло расплавленное содержание, чтобы:

 

 …Звук исчез

За гулом выросших небес.

 

Думается, одним из точнейших портретов Ленина является кратко-словесный, сделанный Пастернаком:

 

 Он был как выпад на рапире.

Гонясь за высказанным вслед, 

Он гнул свое, пиджак топыря

И пяля передки штиблет.

 

Кажется – нечто сущностное поймано с необыкновенной ювелирно-хирургической точностью и зафиксировано так же…

 …Снова полыхают огни на новогодней даче, куда приехал Спекторский, чтобы вспоминать потом о былом, дав богатый материал роману в стихах.

 …«Девятьсот пятый год» совмещал, смешивая в алхимическом сосуде поэта, лирику и историю: и характеристика зимы, забредающей в нашу прозу, перенасыщена световым материалом бытия, столь кристаллически изученного Пастернаком.

 Гул истории начнётся позже; промелькнёт и детство с ВХУТЕМАСом…

 Стих вьётся и чеканится, распластывается эллипсами и собирается кругами; стих, который невозможно спутать ни с чьим, – составляющий суть поэм Пастернака.

 7

Когда разгуляется – станет яснее сущность всего, в том числе бытования на земле.

Книга открывалась мощно: стихами, попавшими во все хрестоматии.

«Во всём мне хочется дойти до самой сути» – точно кредо поэта, и осуществлено оно было во многом, сколь бы ни сложен был путь подобного поиска…

 «Быть знаменитым некрасиво…» – как нельзя лучше подходит к нашему времени, особенно:

 

Позорно, ничего не знача,

Быть притчей на устах у всех.

 

Тут мы превзошли всех: сколько пустышек, людей, совершенно ничтожных, не внёсших ничего в интеллектуальную и нравственную копилки человечества, превознесено до… нет, не небес: именно – до состояния «на устах у всех…».

Стих книги – в сравнении с ранними сборниками Пастернака – аскетически строг, иногда суров: выводы, накопленные за полвека, не допускают иллюзий:

 

Ты выводы копишь полвека,

Но их не заносишь в тетрадь,

И если ты сам не калека,

Ты должен был что-то понять.

Ты понял блаженство занятий,

Удачи закон и секрет.

Ты понял, что праздность – проклятье

И счастья без подвига нет.

Хлеб бытия – сложное понятие, но стихотворение, наименованное «Хлеб», говорит о многом – столь же насущном, сколь и… отчасти печальном.

Хотя печаль редко просвечивает в поэзии Пастернака, слишком связанной с мудростью, с постепенным обретением оной.

И тишина, и краски пейзажей даны словно под увеличительными стёклами вечности, и точная крупность картин завораживает:

Пронизан солнцем лес насквозь.

Лучи стоят столбами пыли.

Отсюда, уверяют, лось

Выходит на дорог развилье.

В золотые короба собраны слова не менее золотые: жизнь просвечена стихом, исследована им, и результат исследования – силён, как редко бывает.

 

8

Сильна жизнь, разливается, пусть даже «люди брюзгливы, и жалят, как змеи в овсе».

Особая оптика Пастернака!

Словно всё увеличено и вместе тянется к свету, каждое стихотворение, как растение, стремящееся к нему, высшему, неизречённому.

Неизречённому, однако, приходят слова, собираются в тексты, мускульно стягиваясь, сильно, пружинно выбрасывая в мир новые смыслы.

Или – новые ощущения мира.

Темы и вариации: вариации вечных тем: и как мощно прозвучит жизнь Шекспира, точно воплощённая по-новому словом Пастернака, как заиграет тайнами Лондон…

Мефистофель пронесётся на облаке.

Новые вспышки – и новые зигзаги полёта: струи воздуха неистовы, они свистят и закручиваются турбулентно.

 Разные вариации, разные темы.

Неистовство гула истории.

И громоподобная весть – но и счастья тоже – сияет пространству.

 

* * *

Монументальный звук евангельских стихов не имеет ничего общего с топорщащимися ранними стихами: в «Рождественской звезде» Пастернак достигает высшей гармонии из возможных в поэзии.

Она таинственна: и лучи мерцаний, расходящиеся от неё, поражают целостностью и высотой.

Суммами и сгустками картин пишется стихотворение, переливаясь соком запредельности: важнейшие события в истории человека преподносятся, однако, так спокойно, будто проза жизни всегда одинакова, и в том, как пастухи запахнут кожухи, есть нечто современное всем векам.

 «Гефсиманский сад» озаряется чудесными огнями: они набирают силу, светясь, и линии от них расходятся лучевидно – до предельной тайны, сконцентрированной в последних строфах.

 Двойная «Магдалина» тяжела в первом стихотворении, и снова – вторая часть будто раскрывает совсем иной космос: успокоенности; и снова чудо… словно переходит в земную плоскость обыденности, и снова…

 Потом загорится «Чудо», и Пастернак, трактуя его, предложит своеобразие видения происшедшего.

Евангельский слог поэзии Пастернака, сам отливающий чудом, даёт варианты космоса, постепенно осваиваемого поэтом: и космос этот, играя счастьем, оттенками его украсит любое бытование на земле.

 

* * *

Всё топорщится, тянется к свету, норовит дотянуться до необычайных узлов его; всё так неожиданно выкруглено, вывернуто и окрашено, что завораживает чрезвычайно:

 

Как бронзовой золой жаровень,

Жуками сыплет сонный сад.

Со мной, с моей свечою вровень

Миры расцветшие висят.

И, как в неслыханную веру,

Я в эту ночь перехожу,

Где тополь обветшало-серый

Завесил лунную межу.

 

 Звук необыкновенно играет, золотом сыпля, бронзой насыщен: звук словно ведёт, определяет и выстраивает образ, выходящий из тумана небытия, пропущенный через память поэта…

 …Считается, поздний Пастернак совсем преобразился, отказавшись от ранних своих экспериментов, игр, дыхания, но если сопоставить с ранним позднее, то горизонт общности станет очевиден:

 

Ты видишь, ход веков подобен притче

И может загореться на ходу.

Во имя страшного ее величья

Я в добровольных муках в гроб сойду.

 

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты».

 

Будто из сада того, сыплющего «бронзовой золой жаровень», вырастают евангельские строки, чьё звучание – из глуби веков, будто глубь эта и несет сакральный смысл.

 И всё же переогромленность его раннего густо очевидна, громоздка: неожиданные представления, разыгрываемые во многих стихах, гудят обвалами, мощь бьёт в бубен читательского сознания, будто действительность тесна поэту:

 

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,

На ночь натыкаясь руками, Урала

Твердыня орала и, падая замертво,

В мученьях ослепшая, утро рожала.

Гремя опрокидывались нечаянно задетые

Громады и бронзы массивов каких-то.

Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого

Шарахаясь, падали призраки пихты.

 

Если движение – то громоздко, если утро – а ведь это просто утро, как велика череда таких, – то непременно его рожала громада Урала…

 Кажется, война идёт, наплывают пласты войск друг на друга…

 Последующие прозрения веры делаются на более прямых красках, но торжественны они, как весть, несомая точными проводами:

 

«О господи, как совершенны

Дела твои, – думал больной, –

Постели, и люди, и стены,

Ночь смерти и город ночной.

Я принял снотворного дозу

И плачу, платок теребя.

О боже, волнения слезы

Мешают мне видеть тебя.

Если влиться в такое ощущение, испытать его, жизнь действительно станет не важна: телесная жизнь, кургузая, обыденностью подъедаемая без конца.

 И голосовые модуляции тут не допускают никаких искривлений, переносов, всё должно идти прямо к цели: которая столь сложна, что по прямой едва ли дойдёшь…

В природе Пастернака много зыбкостей, размывов, мерцаний.

 

Прижимаюсь щекою к воронке

Завитой, как улитка, зимы.

«По местам, кто не хочет – к сторонке!»

Шумы-шорохи, гром кутерьмы.

«Значит – в “море волнуется”? B повесть,

Завивающуюся жгутом,

Где вступают в черед, не готовясь?

Значит – в жизнь? Значит – в повесть о том,

Как нечаян конец?..

 

А ведь это – зима, кружевница пенная, кипенно просыпанная вокруг, долго держащая под белым покровом всё, раскинутое окрест…

 В общем, город и природа равно близки поэту.

Кружится мистика «Вакханалии», ткётся волшебная снежность, словно переходящее в бытование людей, представленное предельно разнолико – от театра, заполненного действом Марии Стюарт, до именитого кутежа, где персонажи возникают вполне кинематографично…

Жемчужно-синие тона города начинают мистерию:

 

Город. Зимнее небо.

Тьма. Пролеты ворот.

У Бориса и Глеба

Свет, и служба идет.

Лбы молящихся, ризы

И старух шушуны

Свечек пламенем снизу

Слабо озарены.

 

А на улице вьюга

Все смешала в одно,

И пробиться друг к другу

Никому не дано.

 

Не дано…

Одиночество вибрирует.

Но Пастернак едва ли чувствовал себя одиноким: соединённый с бездной истории и с правдой, с зерном её природы, слитый, казалось, с мировым духом, иссекающий поэзию изо всего на свете, свершающий мистические открытия и едва ли когда-то разочарованный.

Читайте нас: