Все новости
Культура
29 Января , 11:39

Владислав Меос. Светлый снег памяти

...ТРУД, ОДУХОТВОРЕННЫЙ НАДЕЖДОЙ...

 

Мне легко и приятно говорить о Владиславе Меосе, талантливом, самобытном художнике, о его творчестве, лишенном этакой броскости, наигранности и надуманности.

Он предельно ясен и прост. Но за этой простотой я видел (мы много вместе работали) и вижу его поистине титанический труд, одухотворенный надеждой как-то помочь понять людям чудо созидания любимой природы нашей Родины.

Владислав в своих небольших картинах говорит о многом. Они у него как стихи, кратки и ясны. Тут и буран, и первый луч солнца, и сумерки уходящих дорог, и много, много того, чем жив человек.

Художник умеет все это изменчивое многообразие родной природы как бы продлить, оставить навечно ее неповторимые мгновения.

И в этом, в его творчестве — суть и радость.

 

А. Бурзянцев

 

 

...МЯГКОСТЬ, ЛИРИЗМ, ИЗЯЩЕСТВО...

 

Живопись Владислава Меоса отличает мягкость и лиризм. И я бы прибавил — изящество. Обычно художник пишет небольшие по размеру портреты, пейзажи, интерьеры.

В этих небольших по формату работах автор стремится передать всю мягкость своей души.

Сам Владислав человек очень приятный, добрый и обязательный.

Хотелось, чтобы он в дальнейшем развивал в своем творчестве эти качества доброты и мягкости, подарил и порадовал зрителя радостью счастья и поэзии современной жизни, окружающей человека.

 

Б. Домашников

 

 

Записки художника. К 60-летию Заслуженного художника Республики Башкортостан, Ответственного секретаря Союза художников Республики Башкортостан Владислава Меоса

 

ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

 

Процесс творчества — это живописный дневник художника. Говорить же, как я полагаю, стоит об эпизодах жизни, которые способствовали формированию своего отношения, мировосприятия и мировоззрения.

В уральском городе Челябинске стоял на улице Нижней Набережной, у самого берега реки, бревенчатый домик, крашенный золотистой охрой. Там я и родился 6 мая 1940 года. Вскоре переехали с Урала в Сибирь и детство мое продолжилось в далеком сибирском городе Омске, на “вольной атаманской улице” — Степана Разина.

Мой отец — Эдуард Михайлович Меос погиб на оборонных рубежах города Орджоникидзе первого сентября 1942 года от прямого попадания вражеской бомбы. У матери не оставалось времени заниматься моим воспитанием; как губка, я впитывал все вольности улицы. Средой обитания детворы было особое пространство двора. Городской двор того времени — с огородными грядками, сарайчиками, солнечными подсолнухами и обжигающей крапивой, потайными ходами в заборах, всякой живностью и яростным петушиным криком по утрам — оказывал, конечно же, определяющее влияние на формирование моего духовного мира.

Воспоминания возвращают меня в детство. После гибели отца, Эдуарда Михайловича Меоса, мама, Валентина Федоровна Суровцева-Меос, серьезно заболела и попала в больницу. Воспитывался я у ее родной сестры Клавдии Федоровны и ее мужа Ивана Федоровича Садовских.

Прошло пятьдесят с лишним лет с той поры. Но реальности тех дней так четко отпечатались в памяти и настолько выразительны, что подпитываешься ими на протяжении всей творческой жизни. Вот он перед глазами, деревянный одноэтажный дом в Омске с зелеными ставнями, закрывающимися на ночь. Мне, ребенку, было интересно принимать проникающий через отверстие в стене дома стержень, помогающий прижимать перекладиной с улицы ставни к оконной раме. И штырем в комнате зафиксировать его. Любопытно было смотреть, как за смыкающимися ставнями постепенно исчезает сумеречная синь вечера. В комнате иной свет. Теплый золотисто-оранжевый. На кухне русская печка. С лежанкой. Моя любимая тетя Клава, мама Кава, стелила на лежак одеяла, телогрейку и своему баловню разрешала поваляться и понежиться. На печи сушился или висел рядом на стене золотой гирляндой лук. Выше, ближе к потолку, около трубы сохли валенки. Ну и, конечно, незабываемы наколотые дрова. Их заносили охапкой в дом, а следом за входившим в дверь врывался клубами сибирский мороз, тут же на пороге кухни превращающийся в клубы пара. Кто-нибудь кричал: “Дверь, дверь быстрее закрывайте. Тепло выдует”. Охапка дров сбрасывалась на металлический лист перед печью. Золотистые дрова с оторочкой и завитушками белой березовой коры были покрыты инеем. По-детски воображалось, что при звонком падении они должны от удара рассыпаться как ледяшки. Но этого не случалось. Дрова пахли свежестью. Легкий налет инея на них быстро таял. В печке горел огонь. По комнатам текло тепло.

В доме чистота, порядок, прибранность. Иногда мне показывали что-нибудь заманчиво-интересное из сундука. Ждал я этого, как и всякую открывающуюся тайну, с нетерпением. Вот бабушкино платье, платок, вот фото родственников. Незабываемые пироги и варенье, приготовленные тетей Клавой. Был я в том гениальном возрасте, когда еще не проговариваются буквы “л” и “р” и любой ребенок нравится всем.

Вадик Меос в 4 года четыре месяца
Вадик Меос в 4 года четыре месяца

— Кава, — просил я, — дай ваенья, — она меня, конечно, баловала. На столе появлялась банка с вареньем.

Однажды я остался в доме один. Непреодолимая тяга и любовь к сладкому толкнули на преступление. Непонятно, как мною была выставлена из буфета банка с вареньем высотой в половину моего роста. Меня застали напрямую задействованным “в деле”. Шаловливые ручки были запущены в банку по локоть...

Незабываемы сказочные картины детства. Дядя Ваня с ранением вернулся домой с фронта. Видим его только поздним вечером, когда он приходит с работы. А днем с его сыном, моим двоюродным братом Германом, ныряем в подпол. Там тайна, обнаружение которой наказуемо. Гера, Геа, берет с меня обет молчания, и мы, спустившись по лесенке, становимся подпольщиками, перед нами приемник. Да какой! При включении в сеть у него загорается манящим ласковым зеленым цветом радио-глаз. Зона зеленого цвета от движения поиска рукоятки радиоволны то увеличивается, то замыкается. Фантастика! Гера объясняет мне, как можно поймать разные радиостанции и узнать, что происходит на фронте. Долго в подполе не задерживаемся, так как нас могут запеленговать. Очень не хорошо будет, если узнает сам дядя Ваня. Выключаем приемник.

Перед глазами ясная прелесть всех живописных красот двора. Серебристый цвет некрашеного забора. Надстроенный из свежего теса сеновал над сараем. На сеновал лазали с романтическими целями, играли в прятки. Находили там и ели жмых. А за сараем до забора была узкая щель — не протиснуться. Заманчиво было там прятаться. Там же я шептался с Татьяной, девочкой-куколкой, еще меньше меня. Если подолгу не видел Таню, мне очень хотелось с ней встретиться. А когда летом дней на десять увезли меня отдыхать на пчельник, я, маленький “Ромео”, места себе не находил. Тоска разливанная одолевала меня. Помню нахлынувшее на меня чувство радости по возвращении домой. “Где Таня?” — не скрывая интереса, спросил я. Гера был старше меня, понимал больше и подначивал: “Вам пора жениться. Тогда у вас будут дети”.

Но все проходит. Незаметно растаяла и первая любовь, и первая печаль.

Далекое, далекое детство мое! В памяти записан запах и цвет свежеструганной доски и серебристый вид омытого дождями забора, зелено-холодный цвет ботвы помидоров и сочность их стеблей. Бывало, недозревшие и зеленые помидоры мама Кава складывала по валенкам и водружала их на мою любимую печь: пусть поспевают. Или другое. Взобравшись на забор, сижу будто на коне верхом, мне виден соседний огород. Все интересно. Кто-то входит в наш двор и спрашивает маму.

— А вам маму Валю или маму Каву? — вопрошаю я, так как тетя, Клавдия Федоровна Садовская, — моя вторая мама.

Вдруг за забором затарахтела машина. Для нас, ребятишек, это радость — посмотреть на машину вблизи. Машина в ту пору была редкостью. Буксует в снегу машина военного времени, полуторка. Мы тащим из дома золу с угольками. Помогаем шоферу расчищать снег в колее и бросаем под колеса золу. С радостными криками провожаем удаляющуюся машину.

Мама Кава ведет меня в центр города Омска. На реку. Весна. Ледяной затор. Слышим, готовятся сделать взрыв, чтобы разогнать лед. Прячемся с Кавой в магазине. На улице ухает. Подходим ближе к реке. Вижу на всю жизнь запомнившийся мне ледоход. Темная, пугающая вода. Озноб по телу. Белые льдины с изумрудными и рваными подпалинами по бокам... Большие льдины не плывут, а величаво шествуют. На них натыкаются более мелкие. Начинают крутиться, наползают друг на друга. Образуются нагромождения, торосы. А там плывет льдинка-невидимка — под водой. А вот совсем невеличка. С пятачок. Скоро растворится, растает. Да, быстротечен ледоход. И все — в предчувствии весны, солнца и зелени.

С моей двоюродной сестрой Тамарой ходили в ботанический сад. Там с любопытством и риском переходили, балансируя руками, с одного берега водоема на другой по старым, брошенным через заводи, бревнам.

 

Дом тёти Клавы и дяди Вани в г. Уфе по улице Энгельса , 29
Дом тёти Клавы и дяди Вани в г. Уфе по улице Энгельса , 29

*   *   *

 

Наступила ликующая весна, полная радостью солнца, голубого неба, перекличкой птиц. На многих улицах Омска канавы были глубиной больше моего детского роста. По ним неслась мутно-коричневая вода бурлящим мощным потоком, с каскадом закручивающихся волн и брызг. Однажды завораживающая притягательность этой стихии закончилась моим падением в уличную реку. Был я в детской шубке. Меня понесло, Тамара среагировала на призывные крики, вытащила, спасла.

Когда мама оправилась от удара после гибели отца, она пошла на работу, а меня отдали в детский сад. Хорошо помню этот одноэтажный дом с высоким фундаментом и многоступенчатым крыльцом. Палисадник. Памятник И. Сталину. В рост. В шинели. Цветочные клумбы. Забор и подворотня. В эту историческую подворотню я и совершал побеги из детсада домой. Трудно прививались мне стадные рефлексы. В мой характер, видимо, самой природой был заложен индивидуализм, поэтому я противился насаждаемому коллективизму. Любил я посидеть в тихом углу комнаты. Сопя и пыхтя, что-то строил, рисовал. Очередная отправка в детсад часто свершалась за сделку.

— Хочу ваенья, — орал я, и слезы ручьем скатывались на грудь.

Мама Кава толстым слоем варенья намазывала мне кусок черного хлеба. В очередной раз обманутый, я отправлялся в ненавистный мне садик.

Сибирские зимы холодны, снежны. Детям все нипочем. Играя, можно отморозить щеку, нос. Здесь же во дворе Гера или сестра Тома кричат мне: “Владька, щека побелела!” — и быстро растирают снегом.

А однажды иней на металле санок заманчиво, притягательно потянул к себе, да и братец посоветовал: “А ты попробуй, будто это мороженое”. Я и приложил язык к санкам. И его тут же приварило к металлу. Жуткое чувство охватило меня. Мне казалось, что это навсегда. Гера стал дышать на зону захвата, желая вызволить мой язык из плена сибирского мороза. Все-таки без легкого кровопролития не обошлось.

 

*   *   *

 

В 1947 году из Омска мы перебрались в Уфу. Здесь жила и живет многочисленная наша родня. У бабушки Александры Павловны было 12 детей, моя мать — последний ее ребенок. И родила она ее уже в возрасте 48 лет. Бабушка и дедушка, Федор Михайлович, Суровцевы жили в подвале на улице Достоевского, 134а. Родом они из Вятки. Заселили их по этому адресу после раскулачивания. Дед вел хозяйство и содержал громадную семью в Иглино. Но пришло на землю разорение. И деда отправили в ссылку, в Архангельск на три года. Дети начали устраиваться в жизни кто как сможет. Мама моя пошла работать с 14 лет, прибавив себе год, для того чтобы приняли на работу.

Так вот ехали мы из Омска в Уфу, в 1947 году, несколько суток в товарных вагонах. В них же везли скотину. На остановках набирали из крана горячую воду. На каждой станции над краном надпись: “Кипяток”.

Железнодорожные пути забиты поездами, паровозы тревожно перекликаются. С трудом лязгая железом колес, трогаются перегруженные составы. Люди едут в товарняках, на открытых платформах. Вокзалы набиты битком разношерстным людом. Шум, давка, крики. Калеки, нищие, обездоленные...

Послевоенная Уфа по сегодняшним меркам была невелика. Состояла в основном из деревянных своеобразных домов, утопающих весной в ароматах яблонь и сирени.

Тетя Клава и дядя Ваня вернулись в Уфу раньше нас и поселились на улице Лассаля, 29 (ныне Энгельса), в частном деревянном доме с садом. Сад простирался по ровному участку земли от дома до сарая, а затем спускался в овраг. Зрелище дивное. Предо мной на горах — улочки. Все в зелени. На домах белые, голубые наличники. Из труб струится дым, золотясь в лучах солнца. Пекут пироги, варят варенья, плывут в воздухе влекущие запахи... Слюнки текут. Сады усыпаны зелеными, желтыми, красными яблоками. Золотой ранет, башкирский красавец, антоновка. Какие названия! Прозрачные плоды крыжовника, вбирающие в себя солнце. Поразвесила свои красоты на ветвях кустов смородина красная, черная. В лучезарном утреннем свете роса на ягодах и листьях переливается радужными красками. Чарует пурпурно-сизый цвет малины в утренней влаге. Всюду витает аромат утра...

Со дня переезда из Омска в Уфу в 1947 году и по 1963 год был я у Кавы частым и желанным гостем. Тетя Клава и дядя Ваня часто приглашали меня, ждали моего приезда из Черниковки. Летом я спал на террасе, выходящей в сад, и купался в этих дивных, манящих запахах и ароматах. А как описать чудо цветения яблонь и вишни?! Оно завораживало всякий раз!

В этом саду, спустившись вниз, к речке Сутолоке, впервые мальчишкой увидел я в щель забора художника. Он сидел спиной к дощатому забору и писал этюд с зеленью оврага и красным кирпичным домом, строящимся наверху.

По соседству с тетей Клавой, буквально через несколько домов, жил известный художник Анатолий Петрович Лежнев. Выглядел он очень интеллигентно. Ходил в светло-сером костюме. С тростью. На подоконниках окон его одноэтажного домика стояли красивые фарфоровые вазы с кистями. Улица была тихой, опрятной, с мощеным тротуаром из плит природного камня. На ней я и встречал Лежнева. Смотрел на него благоговейно, можно сказать, раболепно. Но подойти и заговорить я так и не решился.

А через несколько лет в этом саду я делал первые этюды маслом на оторванных от книг коленкоровых обложках. Их не надо было грунтовать, они давали дополнительный цвет, подсказывали объединяющую тональность.

 

*   *   *

 

...Шло время. Земляная дорога на улице Энгельса, по которой мы пацанами гоняли мяч, покрылась асфальтом. Ушли из жизни дорогие мне тетя Клава и дядя Ваня. Дом 29 по улице Лассаля-Энгельса стал принадлежать другим хозяевам. Его перестроили до неузнаваемости. Состарился, отцвел сад. Пришли иные времена. В заметке “Им все можно”, опубликованной в газете “Вечерняя Уфа” от 16 августа 1994 года, Е. А. Голованова, проживающая в доме 29 по улице Энгельса, писала: “Помогите спасти огромную яблоню, кормившую людей нескольких поколений. Она вот-вот рухнет в котлован “стройки века”. Опасно ходить по краю сада, все рушится. Разве не должны были там укрепить обрыв и поставить ограждения, прежде чем строить этот гаражный кооператив? Приткнувшиеся рядом частные домики не выдерживают работы мощной техники и по бревнышку, по кирпичику разрушаются”. А рядом газета опубликовала два разоблачающих снимка.

Цивилизация, урбанизм к концу XX века похоронили много живой красоты на планете Земля. Бетонными кооперативными гаражами в 90-е годы был накрыт и сад мамы Кавы.

Иногда меня тянет на улицу детства. Мало что осталось от ее красоты и прелести. “Призрачно все в этом мире бушующем...” Никогда больше не погружусь я на террасе этого дома в сон, в сладостные запахи сада. Не услышу катящийся эхом по оврагам собачий лай. И не зависнет надо мной июньское звездное небо с зеленой луной над бездонной глубиной неба. Любимая мама Кава холодным утром не набросит больше одеяло на мое молодое разгоряченное тело, не позовет за стол отведать салат из пахучих помидоров, выращенных дядей Ваней. Но помню я, помню, как при погружении в сон на террасе я уносился в мироздание над белой бурлящей кипенью цветущего сада! И все эти радости детства остались во мне навсегда!

1 сентября 1947 года пошел я учиться в уфимскую мужскую школу № 10. Тогда школы делились на мужские и женские. В Уфе еще не было асфальтированных улиц, водопровода в частных домах. Колонки для воды стояли на улицах. Утром с черным ранцем за спиной я совершал рейд с улицы Энгельса на улицу Зенцова — в первый класс к любимой учительнице Елизавете Ивановне Карповой.

Шел по улице Сталина (ныне Коммунистическая). У главного почтамта, под хлопьями снега, переступая с ноги на ногу, мужчина напористо выводил:

 

Широка страна моя родная.

Много в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек.

 

Я проходил мимо главпочтамта, пересекал улицу Ленина. Слева в сквере стоял памятник Ленину. Венчал памятник земной шар, символизирующий будущую победу социализма во всем мире. Фигура вождя в сидячем положении, раскрепощенная, с мягко положенными руками, располагала к себе, вызывала интерес. У памятника играли дети, фотографировались отдыхающие.

Тогда я еще не понимал, как и сейчас, смысла слов стихотворения, которое разучивали в школе:

 

Камень на камень,

Кирпич на кирпич.

Умер наш Ленин

Владимир Ильич.

 

И не понятно, зачем убрали этот первый памятник В. И. Ленину работы скульптора Меркулова, установленный в 1924 году. Неужели, грустно думается мне сегодня, история нам не нужна и не интересна?

 

*   *   *

 

Зимний город привлекал меня своей красотой. Снег, рассветные сумерки. Лимонные огни в домах. Пятна света на синем снегу. Описывая зигзаг, падают тихо снежинки, нежно ложатся на шапку, плечи, на землю. Подставляю ладонь, — вот она, сказочная, прилетевшая из неведомой темноты таинственного неба звездочка. Кто ее создатель? Растаяла... Иду дальше по улице Сталина, пересекаю Аксакова, из репродуктора на здании завода слышен гимн Советского Союза:

 

...Да здравствует созданный волей народов

Единый, могучий Советский Союз.

 

Сбавляю шаг, слушаю, и сам уже увлеченно разеваю рот... Все — уже восемь утра. Я опоздал на урок!..

Когда мы с мамой переехали в Черниковск, я уже учился в седьмом классе школы № 25. В марте 1953 года умер Сталин — вождь, отец народов, генералиссимус. Нас, учеников, выстроили на траурную линейку. Состояние большинства — подавленное, растерянное. Многие учителя и ученики плачут. Из моих глаз тоже льются слезы. Рядом с заводоуправлением по боковой его линии, в сквере, за ночь построили большой, из свежих досок, павильон. К нему по снегу раскатали ковровые дорожки. В павильоне — бюст Сталина в траурном обрамлении и рядом — огромное количество цветов. Второй павильон находился в скверике имени Сталина (напротив гостиницы Агидель), где стояла фигура вождя в рост. Третий — во дворе дома-музея В. И. Ленина. Люди огромными толпами шли прощаться с Великим, Гениальным вождем, Отцом всех народов. В траурные минуты протяжно взвыли гудки заводов. Страна остановилась. По ней прокатилось клокочущее рыдание. Народ обсуждал кто будет править. Сможем ли жить дальше?..

Отплакались, встали на ноги. Оказалось, можно жить и без великого кормчего, учителя, гения.

 

*   *   *

 

Год 1954-1955. Освоение целинных земель. Молодежь, комсомольцы-добровольцы едут на целину. Через нашу Черниковку идут составы поездов с людьми, с техникой, тракторами, машинами, комбайнами. Эшелон за эшелоном...

 

Вьется дорога длинная.

Здравствуй, земля целинная;

Здравствуй, простор широкий,

Весну и молодость встречай свою!

 

Эта бравурная песня летела из окон проносящихся составов. Радиоэфир и печать были переполнены этой темой. Мальчишескую голову кружило горячей мечтой подвига. Хотелось убежать из дома, прыгнуть в вагон и рвануть на Восток — покорять целинные земли!

...Мне было нудно и неуютно в продымленных и загазованных кварталах Черниковки. В то время кругом была массовая застройка барачного типа. Помните фильм эпохи перестройки “Холодное лето 53-го”? Бериевский выброс на волю уголовного элемента. Блестящий, талантливый фильм, созданный в назидание нам для того, дабы чувство опасности не покидало человека. И в Черниковке, где мы жили тогда, частенько бывали жуткие расправы над людьми, мирно шагающими на ночную смену или со смены “почтового ящика 20”. “Почтовым ящиком” называлось нынешнее УМПО. В те годы там день и ночь взвывали на испытательной установке моторы для самолетов. Начиналось с отдаленного подвывания. Звук доходил до рева. В квартирах дребезжали стекла. Затем шел сброс. Все постепенно затихало.

Тогда Черниковск был отдельным городом. Славные орденоносные заводы делали все для человека, но не все на благо ему.

Единственным транспортом, соединяющим Уфу с Черниковском, долгие годы был трамвай, деревянные двери которого закрывались путем защелкивания оконного шпингалета. Хлоп, хлоп...

— Следующая остановка “Глумилино”, — объявляет кондуктор.

...Первое Глумилино, Второе Глумилино. Это были деревушки. Далее картофельные поля. Тишь да благодать. В районе нынешних остановок “Округ Галле”, “Автовокзал” находился аэропорт со знаменитыми винтовыми двукрылками ПО-2. Бывало, придем с двоюродным братом Герой на аэродром, встанем сзади стартующего самолета. Запускают винты. Напор воздушного потока усиливается, — и мы кубарем катимся на траву.

Или едем в автобусе, кондукторша требовательным голосом кричит: “Приобретайте, граждане, билеты!” Запускает руку по запястье в сумку, полную железного богатства, чтобы дать пассажиру сдачу на трехкопеечный билет. За бумажный рубль сколько килограммов мелочи надо дать?! Но и пассажиры тоже встречались голосистые. Особенно блатной элемент, он в то время любил себя демонстрировать. Фуражка-восьмиклинка, козырек укорочен, сдвинута набок, в углу рта — папироса. А уж если еще и тельняшка — это вообще шик, да еще зуб медный, фикса. Ворот рубахи непременно расстегнут. Эх-ма! Перстней не носили, но наколки, наколки... Блатяга, в их собственном понятии, личность романтическая, поэтому на кистях рук часто перед твоим носом в трамвае или автобусе на поручне застывала рука с изображением якоря, штурвала или грудастой красотки. Тут же, не знакомясь, можно было прочитать и имя: Коля, Вася. А то, что это дитя природы не бездушно, было отражено в наколке: “Не забуду мать родную”. Честное слово, на диком пляже Уфимки однажды рядом со мной загорал кадр, у которого на ягодицах был выколот кочегар с лопатой. А на крутых, упругих ляжках его сотоварки были такие наколки, что просто обалдеть. О фольклорном искусстве на собственном теле можно трактат писать специалисту узкого профиля.

Как только наступала весна, на просохших пятачках весенней земли подростки играли в “ляндру”. Внутренней стороной стопы били по куску свинца с прикрепленным к нему кусочком меха. Набивали количество ударов.

Наш дом стоит на стыке двух черниковских улиц. Здесь сейчас красиво и уютно. Во дворе курчавились листвой восемь тополей, восемь красавцев высотой в пять этажей. Выйдешь из подъезда, а они перед взором твоим. Стоят, зажатые меж двух домов. Запрокинешь голову, пробежишь взглядом по стволам, утекающим в небо — и радость на душе! В доме этом проживаем с мамой — весьма самобытной художницей Суровцевой-Меос вот уже пятый десяток лет, с 1957 года.

Наш 26-й дом соседствует со знаменитой на всю Уфу восьмиэтажкой. Эти два восьмиэтажных дома были возведены где-то в 53-м году. В послевоенное время одноэтажная Уфа начала потихоньку расти вверх. Первые двух-, трехэтажные дома строились пленными немцами. Мы, мальчишки, бегали поглядеть на немцев и не видели тех уродливых, искаженных злобой лиц, как в кино, на карикатурах художников Кукрыниксов в газете “Правда”. В своем поведении пленные были скованы и осторожны. Наши добросердечные матери и тетки жалели пленных. Они давали нам хлеб, помидоры, огурцы, яблоки. Мы бежали вприпрыжку к забору стройки и, остерегаясь охраны, просовывали съедобное пленным. В ответ они рассчитывались монеткой, пуговицей от мундира, благодарили мягкой, заискивающей улыбкой. Порой на глазах их выступали слезы. Наше детское сознание не могло вообразить, что именно они, вот эти немцы, могли быть убийцами наших отцов. Сквозь забор мы с любопытством наблюдали, как подручному “на козу” (заплечное приспособление на ремнях) клались кирпичи, и поднимался на самый верх стройки. В тачку загружался раствор и по трапу подавался каменщику. Кайло, лопата, мастерок — основной арсенал строительной техники того времени. Механический транспортер, бетономешалка были еще редкостью.

Две восьмиэтажки в Уфе той поры были зданиями самыми высокими, красивыми и неповторимыми. Стали они своего рода маяками, ориентирами, таковыми остаются и сегодня. Стоят они на виду, на взгорье. Вниз асфальтовой лентой до Дворца машиностроителей убегает улица Первомайская — “Первомайка”, “Майка”... “Пойдем гулять на Первомайку”, — говорили раньше. “Прошвырнемся по Майке”, — говорят юные сегодня. Когда речь заходит о том, как сориентироваться в Черниковке, обычно говорят: “Доедете до восьмиэтажки, а там сядете на троллейбус, сойдете, пройдете...”

Послевоенная “старая” Уфа оканчивалась в районе сельхозинститута, а дальше I и II Глумилино, Аэропорт, картофельные поля. За нынешним парком имени Калинина начинался строящийся промышленный город Черниковск, так называемый соцгород. Он породил жилье барачного типа, помойку. И вдруг выросла в Черниковке восьмиэтажка! Представляете? Нас распирала гордость! Стали появляться кирпичные благоустроенные дома с уютными двориками. Город бурно строился, рос вширь и вверх. Рядом со старинными, в деревянном кружеве домами вырастали многоэтажные новостройки. Автомашины, еще недавно скучающие на переездах железной дороги, рассекающей город в районах “Гастелло”, “ЖБЗ”, “Комарова”, пошли беспрепятственно потоком через мосты. Ушел в небытие горсовет Черниковки. В 1957 году Уфа и Черниковск объединились. На границе городов воздвигли новый горсовет, а напротив него установили динамичный памятник Ильичу с выразительным жестом: “Верной дорогой идете, товарищи!” Один за другим возводились новые жилищные массивы новостройки. Начальник 3-го строительного треста А. Балабан на стадионе “Строитель” организовал спортклуб мотогонщиков. И первыми чемпионами СССР и мира стали черниковцы Борис Самородов, Игорь Плеханов, Юрий Чернов. В стужу над стадионом подымался пар от горячего дыхания болельщиков. Летом милиция не могла отогнать азартных зрителей, близко стоящих к гаревой дорожке. Они принимали на себя весь водопад гари, обрушивающийся на них на вираже из-под колеса самого Самородова. Неслись оглушительные крики: “Самород, давай!”

Возводились памятники, дворцы культуры, развивалось изобразительное искусство. Выставки не были ежегодными. Ждали их с нетерпением. На славном ИЗО-небосклоне кроме патриарха Александра Тюлькина засияли звездные имена Бориса Домашникова, Александра Бурзянцева, Петра Скворцова, Александра Пантелеева, Рашида Нурмухаметова. Картины их ждали и принимали восторженно.

 

*   *   *

 

Оглядываюсь сейчас назад и понимаю: вот оно “минувшее проходит предо мною”.

Позади озорное детство, восприимчивая чувственная юность, годы учебы в Ленинграде, Пензе и Уфе. Работа художником на Башкирском телевидении, в книжном издательстве, в газетах и журналах. Всю жизнь я остро ощущал в себе свое призвание — любимую живопись. Она — постоянный увлеченный труд. Несчитанные поездки на этюды в стужу, холод и жару; общение с разными людьми, писателями, артистами, художниками. Книги и музеи. Это влечение беспредельное, одержимое. Всегда кажется, что лучшую свою работу ты еще не написал.

...И вот, выйдя однажды из подъезда своего дома, я с содроганием в сердце увидел: из восьми тополей остался один. Семь тополей отжили свой век, встретив сорок солнц и сорок весен. Остался один тополь. Со сложным чувством грусти провел рукой по голове, когда-то кудрявой, а теперь основательно подрастерявшей шевелюру. Память моя воскресила и высветила именно те страницы, которые связаны с неодолимой тягой к живописи. Оказалось, вспомнить есть что...

 

 

ПЕРВЫЕ УЧИТЕЛЯ

 

Розовая пора детства... Забавные игры в кругу сверстников и светлая, бескорыстная дружба. Синь весеннего половодья. Плывущие по небу барашки облаков. Тропинка, ведущая к родному крыльцу. Пылающая красная рябина под окном... У каждого человека все это сокровенное, теплое хранится в памяти. И однажды приходит серьезное и непреодолимое влечение к искусству, неразрывно связанное нитями любви к своему двору, дому, всему родному и близкому.

Приходит час, и начинаешь понимать — это твое призвание. Впереди меня ждали долгие занятия в изостудиях у многих художников-педагогов. В школе № 25, находящейся в Черниковске, у Курочкиной горы, в 1953-1954 годах преподавал рисование уже сложившийся и самобытный художник Владимир Павлович Пустарнаков. Был он в то время человеком по-мужски красивым, плечистым, с громовым голосом. Личность поистине притягательная. Мы ждали его на уроки с нетерпением. Это он, самый первый мой учитель в жизни, пробудил интерес к рисованию.

Бывают уроки рисования, когда в классе стоит гвалт, ученики смотрят в окна, крутятся и дергаются из стороны в сторону будто на шарнирах. Рисуют без интереса и увлеченности.

У нас уроки проходили в сосредоточенной тишине. Красивый и сильный баритон учителя укрощал поднимавшуюся было волну говорливости, неусидчивости. Бархатным и властным голосом он обволакивал и пленял ребячьи души. Умело подчинял себе, вызывая интерес к предмету, возбуждая в нас какое-то колдовское чувство.

Прошли годы... И мы стали коллегами по профессии, собратьями по цеху. Пока существовал Художественный фонд Башкирии, работали в одном коллективе. И чем примечательна работа художника: участвуя в общем деле, каждый из нас делает свое. Своеобразна и непредсказуема дорога творца.

Необъяснимо близки и трогательны воспоминания, которые многочисленными солнечными нитями связывают нас с далеким-далеким детством и теми давними днями. Воспоминания детства, юности, воспоминания о первых учителях — источник творческой энергии.

 

*   *   *

 

С 7-го по 10-й классы учился я в школе № 77 на “Гастелло”. Уроки рисования и черчения очень интересно здесь вел Анатолий Кириллович Рябинин. Тогда он был статный, спортивный. Это подчеркивал в нем и костюм светло-серого цвета спортивного покроя.

Занимались мы во вторую смену с четырех часов дня. Сумерки и темнота поздней осенью наступали рано. Идет как-то урок, за открытым окном — черная дыра. С улицы тянет запахом осени, прелым листом. Вдруг в наш класс залетел и запрыгал по полу камушек.

Анатолий Кириллович положил деревянную линейку, подошел к открытому окну, попросил не мешать вести занятия. Подошел второй раз, предупредил. На третий раз последовала незамедлительная реакция: только и видели мы “толчковую” ногу учителя да мелькнувший за окно серый спортивный костюм.

Через несколько минут он вернулся, отряхивая ладони. Оказывается, уже “повязал” великовозрастного уличного балбеса, привел в учительскую, после чего любителя приключений сдали в милицию. Вот таков был наш учитель рисования!

Через годы встретились мы с ним, проработали не один десяток лет в Башкирском художественном фонде. Занимались оформительскими работами. Разрабатывали эскизы, по которым оформлялись заводы и предприятия, учебные заведения и детские сады. Тем десятилетиям так близки строки поэта: “Я планов наших люблю громадье!”

В пору учебы в семьдесят седьмой школе был я членом спортивного клуба “Гастелло” и до самозабвения отдавался футболу — игре азартной, захватывающей тебя целиком. Тренировки требовали самоотдачи, вырабатывали реакцию. Постоянное присутствие риска во вратарской игре воспитало во мне сопротивляемость к постоянным стрессовым ситуациям в дальнейшей жизни. А жизнь в профессиональном искусстве далеко не похожа на путешествие в голубом просторе под алыми парусами. Случалось всякое. Кого-то я не воспринимал как художника, кто-то с нескрываемым неприятием относился ко мне.

...Я не отступил от темы. Для большинства занимающихся спортом главное даже не в значимости успеха, а в умении настроить себя на преодоление. Вот и закладывается характер… А взять мяч в броске, снять с ноги или парировать с пенальти?! Вдохновение, которое испытывает вратарь, это высокое взволнованное чувство не описать словами. Это зрелищно, красиво! Спорт и искусство. Искусство спорта эфемерно. Оно живет в данный момент, во время исполнения. В душе же спортсмена моменты взлета, успеха остаются в памяти на всю жизнь. Спорт учит, закладывает в характер собранность, устремленность, азарт.

В 14 лет я начал посещать изостудию клуба “Ударник”. Годы были ударные, и на площади перед клубом стоял монумент И. В. Сталину в полный рост. После развенчания культа личности клуб перестроили, расширили, появилась возможность открыть многие кружки. И называться стал он Домом культуры имени М. И. Калинина. Вместо Сталина во весь рост перед центральным входом встал Калинин.

Никогда и никакие ветра времени не вытеснят из моей благодарной памяти учителя той поры Геннадия Васильевича Огородова.

Геннадий Васильевич Огородов, увидев мою увлеченность живописью, разрешил приходить в дни занятий взрослого состава студии.

Я сам себе сделал этюдник, покрасил его черной краской. С радостью и волнением выходил на этюды вместе со взрослыми студийцами. На этюдах в лесу, где-нибудь на берегу Уфимки, бывало, дышишь и не надышишься запахом прелых листьев осени, сырой земли. Глядишь и не наглядишься глубиной и переливчатой прелестью бирюзового сентябрьского неба. А ликующий осенний день звенит золотом березняка, “роняющего свой убор”. Вот они “белые свечи берез”. Именно такой день запомнился мне на всю жизнь, когда за оградой школы № 77 под руководством Огородова писал я масляными красками первый свой этюд с натуры. Почти полвека прошло, а свежо все в памяти. Помню, душа как бы замерла перед этюдником от волнения.

Я устроился на обочине дороги. За спиной малинник, бросающий тень на картонку. Стараюсь передать дивную поэтическую картину природы. Тень ползет, пересекает грязную, сырую дорогу с разбитой колеей, в которой стоит вода. А дальше сквозит сказка березняка и бирюзового неба. Смотрю на ясную красоту, на восторженный праздник природы, и мне кажется, что я уже художник... умею не только подметить, но и передать на полотне увиденное мною. Подходит учитель.

— Владислав, посмотри. В лужах отражается верх неба — синь небесная, облака. Будь внимателен! Отражение не так насыщенно по цвету. Бери чуть приглушеннее... А после небольшой паузы добавил: — А тени, пересекающие дорогу, у тебя глуховаты, возьми звонче, ультрамаринистее.

Я и потел, и краснел, и снова потел. Несколько раз переделывал этюд и, не выдержав, спросил: “Геннадий Васильевич, а сколько надо написать этюдов, чтобы видимую красоту суметь передать?” — А про себя подумал: “Пять, десять или сто?” Это ж употеешь?!

Учитель сделал несколько затяжек папироской:

— Вот напишешь с тысячью этюдов, тогда и научишься...

Боже мой, это сколько же лет подряд надо рисовать, не вставая со стула. Не играя в футбол, в лапту. Отказавшись от многого и многого. Сколько придется перевести бумаги, красок и холстов? А может, он это так сказал, для воспитания? Но жизнь показала, что учитель был прав. И столько потов с меня стекло в поездках на этюды, это тоже правда...

Не так давно окончилась война. Жизнь сложна и трудна. Все скромно одеты. На учителе коричневая фланелевая самодельная куртка-рубаха на молнии. Большая, лопатой — смоляная борода. Курит вприсос по несколько затяжек подряд. Па-пу-пу-па — слышен звук от втягиваемого в себя воздуха вместе с дымом.

До сих пор передо мной приятные лица мальчишек Юры Теребилова (Ракши), Геры Сысолятина, Пети Багина, Коли Селикова, Вити Крашенинникова. Все в перешитой одежде, с заправленными в валенки брюками. Мальчики-красавчики. Обаятельные, озорные. С чистыми, лучезарными глазами. Пройдя через множество препятствий и ограничений, стали настоящими мужчинами и художниками.

А в то время, в 50-е годы, они упорно осваивали азы рисунка и живописи. Занимались, — скрипя карандашом за мольбертом и сопя от напряжения и желания понять, освоить, поехать в Москву или Ленинград поступать в художественное училище.

Огородов учил и вдохновлял: “У тебя получится, ты сможешь”. Жил он одной жизнью с учениками. Переживал за них, понимал, сострадал. Объясняя материал, выплеснув очередной заряд энергии, возбуждался от желания увидеть с годами в ученике мастера. Выходил из студии. Раздавалось знакомое причмокивание па-пу, пу-па… нервно курил.

Признавая все направления в искусстве, я пришел к убеждению, что только реализм со свойственной ему конкретикой способен в образной художественной форме передавать от поколения к поколению вечно меняющееся лицо мира.

Современность — это традиции в развитии. Репродуцированные издания, каталоги, выставки — все это обеспечивает художнику доступ к чужому уму и таланту. Но если он будет творить лишь на основе чужого опыта, то он станет лишь бледной копией своих предшественников и современников.

Жизнь — единственный источник, из которого можно черпать, не опасаясь отравиться. Я полагаю, самое страшное в искусстве — это равнодушие и глухота к жизни. Но, так или иначе, приходилось встречать людей других, в противовес моим мудрым учителям. Они были насквозь пронизаны равнодушием, от которого так и веяло концом света.

А в студии недавно построенного, шикарного по тем временам Дворца культуры имени С. Орджоникидзе преподавал легендарный Порфирий Маркович Лебедев. Во-первых, “грешен” был он, отбывал срок по 58-ой. В начале века участвовал в выставках товарищества передвижников. Боже, да возможно ли такое? Какая древность! Знал Илью Ефимовича Репина, видел Ленина и Маяковского. Говорят, поет, говорят, резок в обращении, применяя соленое словцо и большой палец руки, которым порой сбрасывал со стула нерадивого ученика. Да что за легенда?

На дворе 1956 год... “Поджигатели” ворошат во мне любопытство:

— Не веришь, пойди к Лебедеву в студию, сам убедишься! Только не говори Огородову, потому как они друг друга терпеть не могут.

П. Лебедев об Огородове: “А, это у которого печные заслонки рисуют”, — злословил мастер по поводу черноты в живописи.

— А, этот, — космополит! — пропагандист импрессионизма, буржуазного искусства, — резко бросал Огородов, сверкая белками деформированных близоруких глаз, сквозь очки. Лопата бороды дыбилась кверху.

Я не устоял от заглота на интригующую лебедевскую приманку. Меня предупредили: не вздумай Лебедеву сказать, что ты учился у Огородова. И, по понятиям того времени, я предал Огородова. Взял несколько живописных работ, рисунков и, набравшись духу, явился пред очи самого Порфирия Марковича.

Посмотрел он разбросанные по полу работы. Остановил взгляд на зимнем этюде “Мальчики строят снежную крепость”.

— У кого учился? — спросил Лебедев.

— Ни у кого, — от боязни ответил я.

— А кто же тогда так уверенно обозначил тебе рефлекс? — поймал он меня проницательным вопросом.

 

*   *   *

 

На жизненном пути встречаются люди приятные и обаятельные. Плохие и хорошие. Хорошие и не очень. Одним словом — разные.

Идут годы. Перед нами порой всплывают чередой воспоминания: жизненные ситуации и события, образы природы и встречи с людьми. Вспоминаешь...

За прошедшие осенние листопады многое уже отлетело, ушло от тебя навсегда, забылось.

Но есть личности не просто прошедшие пред нами, но вросшие в нас своими корнями — значительностью, масштабностью своей. Ярким и яростным, крепким и основательным остался жить в памяти образ Порфирия Марковича Лебедева. Порой в силу обстоятельств времени завуалированно, а то и не скрывая, он закладывал идею в наше художественное и гражданское воспитание о том, что Русь святая всегда с нами. Она принадлежит художнику, нужно лишь чувствовать силу, божественную красоту, славу ее. Своим сильным голосом, густым басовым тембром Порфирий Маркович читал из В. В. Маяковского: “Мне наплевать на бронзы многопудье, мне наплевать на мраморную слизь...” и говорил: “Нельзя сознательно стремиться к славе, время все расставит на свои места. Работайте, работайте, ребята”. Учил служить делу, избранному, любимому.

Он не был похож на людей, которые в собственных глазах вырастают до высот мессии или оракула, берущих на себя оценку личности, творческого труда. Он не уподоблялся тем, которые могли любого в своих словоизмышлениях превратить в тлен и прах. Они сами впоследствии на этом и сгорали. Их, таких людей, порой и талантливых, сжигала, делала воспламеняющимися собственная злоба и черная зависть. В Порфирии Марковиче, человеке сильном, крупном, красивом, с большими крепкими руками, не было этого напрочь. Его спасал глубокий ум, широкая образованность, самоирония, не говоря уж о беспредельной любви к творчеству, краскам. И к самой жизни!

 

Известно, довоенная жизнь, как, впрочем, и послевоенная, для многих была сложной, драматической, складывалась порой трагически. Не обошли превратности судьбы и Лебедева. Забросили они его в 1937 г. из Москвы в дальние края на определенный срок. После отбытия срока жил он под Уфой. Художнику в Уфу — было нельзя. Он жил в Шакше, чуть ли не в землянке.

Порфирий Маркович, не сетуя на трудности и судьбу, всегда творил активно и плодотворно. Не было красок — изготавливал их сам. Под его рукой уживались акварель, масляные краски, гуашь, уголь, карандаш... Сколь ни покажется парадоксальным, были у него произведения, в которые при использовании разнородных материалов он вводил и масляные краски. Необычно? Да. Дерзко? Да. Но в духе его свободолюбия. А в профессионализме, организации гармонии в произведениях, органичности всех компонентов художественных средств, даже и технологических тонкостях, в высоте решений этих задач ему было отказать нельзя!

Преподавал он, иначе и не скажешь, азартно, с огромным увлечением, страстно. Вспылив, Порфирий Маркович мог назвать ученика “дундуком”. В горячности мог посоветовать идти торговать мылом или спичками. Сложив пятерню в кулак, мог ткнуть большим пальцем под бок, да так, что “питомец” летел со стула. Но это не оскорбляло, не обижало тех, кто его боготворил. Бездельников он не поощрял. Как не любил и женщин-художниц в своей студии. Они занимались, как он говорил, “рукоделием” в комнате напротив. Искусство считал мужской работой.

Где бы мне ни приходилось затем учиться (в Ленинграде, Пензе, Уфе) у хороших педагогов, но такой негаснущей увлеченности, постоянного интереса к предмету, ответственности, какую Лебедев умел привить, заинтересовав ученика своими знаниями, умением, поступками и примером из собственного жизненного опыта (он еще хорошо знал литературу, профессионально занимался в молодости вокалом), такой благотворной атмосферы, какую умел создать учитель, я больше не встречал. Поэтому воспринимаю Лебедева одним их ярчайших носителей и проводников высокой русской и мировой культуры в педагогической практике.

Когда Порфирия Марковича не было в студии, мы, начинающие, с не меньшим уважением посматривали на исполненный Володей Омельченко портрет на бумаге углем и гуашью этого красивого человека, с молодежной прической “под бокс”. Портрет этот размером почти от пола до потолка постоянно висел на стене в изостудии Дворца имени С. Орджоникидзе.

...А сколько на восьмом десятке лет в нем было молодости!

Весна. Лужи отражают звонкое голубое небо. Мы идем на этюды. Встречается детвора. Порфирию Марковичу и с ними интересно. Он снимает калоши, договаривается с мальчишками о финише у следующего столба и стартует.

Он говорил нам: “Понемногу, но чаще ешьте. Меньше будете хотеть спать. Будете активней. Спать надо 4-5 часов в сутки. Иначе 75 процентов вашей жизни уйдет впустую”.

Он первым в то время в Уфе объяснял, как делать фузой подкладку под живопись. Замешивал на окиси хрома фузу и на моей картонке показывал, как это делается. Говорил, что так работает Борис Владимирович Иогансон. Правил работу ученика, показывая принцип ее ведения. Знаменитым стало его выражение: “Начинай метлой, а кончай иглой”. Не боялся в качестве образцов приносить на занятия и свои работы, зная им цену. А время было такое (50-е годы), что книг по искусству и хороших репродукций в магазинах днем с огнем не сыскать. Так что этот человек был для нас и художником, и “библиотекой”, и “музеем”, и “спортсменом”.

 

Ученики спрашивали его, почему ваших работ не видно на выставках профес­сионалов. Он отвечал: “Да вы что, они же смотрят на меня как на белую ворону, с моей-то биографией...”

Порфирий Маркович допускал, что человек может быть обиженным, духовно раненым, но становиться подлецом и подонком не должен никогда. Вот уж здесь чувство самоиронии переходило в сарказм. И без озлобленности объяснял своим ученикам всю профанацию творчества, прикрываемую псевдопрофессионализмом и “патриотизмом” некоторых дутых авторитетов.

Много в изостудии говорили о культуре, о русской культуре, но, увы, к сожалению, наше общество сейчас к ней мало причастно. В основном те крохи русской культуры, которые есть в жизни, держатся на энтузиазме отдельных личностей, одной их которых был в свое время Порфирий Маркович. И возрождение ее впереди.

Многие подлинные авторитеты, которые сейчас низвергнуты, в то время являлись для всего общества живым воплощением героизма. Увлечение героями того времени было искренним, что называется, взахлеб. Николай Островский, Щорс, Лазо, Чапаев, дочь Испании Долорес Ибаррури, Александр Матросов и Олег Кошевой. Было естественным преклонение перед Маяковским. Позднее, когда сняли запрет с Есенина, пошло повальное увлечение его поэзией.

Интересна собственноручно написанная автобиография П. Лебедева. Чего только стоят самые начальные слова из нее: “Я родился в 1908 году, в семье рабочего городской бойни г. Пугачева, Куйбышевского края. Детство протекало в тяжелых материальных условиях. Отец пил и нас, детей, бил. Школа была единственным убежищем, где я старался оставаться подольше...” Пишет он в ней и о бессонных ночах. Доводилось нашему учителю выставляться вместе с великими русскими художниками Ильей Репиным и Валентином Серовым. И волнение его было таким неуемным, что не спалось ночами.

Сейчас люди нечасто ходят на выставки, вечера поэзии, в театры. Изобразительное искусство захлестнул авангард. Но авангард он и есть авангард — это не реализм. Идет ломка в обществе. Придет время, и все станет на свои места, опять возникнет интерес к театру, поэзии и прозе, серьезному искусству. Люди снова начнут ходить на выставки. Неминуемо возродится интерес к реализму. Только он может отразить жизнь во всем ее многообразии, свободно и раскованно. Стиль не важен — авангард, сюрреализм или реализм, — важна суть. Но пройдут годы, пройдет увлечение всем и вся; и преступное отсутствие внимания к реализму проявится отсутствием многих страниц его в изоискусстве, черной дырой в летописи искусства.

Во все времена были “великие” угодники. Порфирий Маркович предостерегал нас от сделок с совестью. Если художник стремится угодить публике, элите, — это конъюнктура. Он учил нас быть искренними в передаче сокровенного. Именно искренность дает возможность художнику стать выразителем духовности. Таким мужественно непреклонным был наш талантливый Учитель.

В 1957 году, после Всемирного фестиваля молодежи, будучи реабилитированным, он возвратился в Москву. Шло время. Был он уже в преклонном возрасте, на девятом десятке лет. И тогда супруги Фуртат, художник Юрий Александрович и его жена Раиса Трофимовна, стали, как это не было сложно, наезжать в Москву и по мере возможности ухаживать за старым человеком.

Прошли годы. После кончины Порфирия Марковича Лебедева Юрий Фуртат привез в Уфу и безвозмездно передал Художественному музею имени М. В. Нестерова 200 работ художника.

...После так цельно и по-человечески красиво прожитой жизни Порфирия Марковича миру остались его произведения. Вот уж поистине личность, о которой можно сказать словами Б. Окуджавы: “А иначе зачем на земле этой вечной живу!”

…Светлая память Учителю нашему!

 

 

ЛЕНИНГРАД

 

 

На учебу в Ленинград привезла меня, 17-летнего мальчишку, любимая тетя Аля, по фамилии Король, в августе 1957 года. Устроила на квартиру по адресу Мытнинская, 9а, это по соседству со сквером, где на эшафоте происходила когда-то давно гражданская казнь над Николаем Чернышевским. Казнь символическая.

И художественное училище, где довелось мне учиться, находилось недалеко от Сенной площади, в переулке Гривцова. Так был он назван в честь героя Отечественной войны, шофера, погибшего на Ладоге, на дороге жизни, по которой возили продовольствие Ленинграду. Рядом с училищем на углу Мойки и переулка Гривцова расположена одна из интереснейших усадеб XVIII века — усадьба уральского заводчика Демидова. Основная красота ее сосредоточена, конечно, во внутреннем дворике и интерьерах здания. Но и архитектура фасада была притягательна, прекрасна. Посмотришь на все это и тут же вспомнятся книги В. Шишкова об Урале, те этюдные места, где уже успел я побывать с Г. В. Огородовым: Красный Ключ, Сим, Иглино.

В центре Исаакиевской площади памятник Николаю I. Сооружен по проекту строителя Исаакиевского собора — архитектора А. Монферрана в 1856-1859 годах. К работам по созданию памятника был привлечен ряд скульпторов. Большую модель конной статуи Николая I исполнил П. К. Клодт.

Конный памятник, легкий и изящный, особенно красив он в дождливую погоду. Отражение, колеблясь на мокром асфальте площади, увеличивает его высоту, делает его более подвижным, торжественным. Зато он монументален и величественен, тяжел и мрачен даже в солнечную, ликующую весеннюю погоду — Исаакий.

В Ленинграде прошло четыре года прекрасной незабываемой поры моей юности, студенческой жизни. Давняя и дивная это пора.

В 1988 году почти через три десятка лет, побывав там в творческой поездке, я сработал серию графических листов в технике пастели, назвав ее “Воспоминания о Ленинграде”. После поездки прошло несколько лет, и этот блистательный город переименовали в Санкт-Петербург. Зачем? Если уж не Ленинград, не Питер, то должно быть ему Петроградом. Моя память, отпечатавшая в сознании и душе этот дивный исторический город, ничего не изменила в оценке культурных ценностей города-памятника, города-музея. В моей биографии, как повелось с молодости, он навсегда — Ленинград.

В.Э. Меос "Звезда упала", 1991 г.
В.Э. Меос "Звезда упала", 1991 г.

Запомнился на всю жизнь прекрасный весенний май. В Ленинграде в самом конце мая ко всем прочим очарованиям весны добавляются еще белые ночи. Тишина и покой. Перламутрово зависает над городом совершенно светлое небо. Такой ночью, избавившись от шума цивилизации, ты, как в сказке, можешь торжественно пройти по четырехкилометровому Невскому проспекту. Прямо по дороге, по проезжей части, посредине или сбоку, где хочешь. Я со своими сокурсниками начинаю путь от Александро-Невской лавры, где покоятся великие сыны России и мощи потомков царской династии. Проходим мимо Московского вокзала. Когда-то здесь на площади стоял памятник скульптора Паоло Трубецкого царю Николаю II, прозванный чучелом. В связи с революцией памятник был убран в закрытый двор Русского музея.

Идем через знаменитый своим великолепием Аничков мост, трехпролетный каменный мост через Фонтанку — один из красивейших в Ленинграде. Открыт он был 20 ноября 1814 года. Главное украшение моста — скульптурные группы “коней с водничим” скульптора П. К. Клодта. В начале Великой Отечественной войны скульптурные группы были сняты с пьедесталов и зарыты в землю в саду Дворца пионеров. В 1945 году вновь установлены на свои места. Просто завораживающе замечательны статуи Клодта на Аничковом мосту. Я долго стою подле изумительной красоты...

А вот Дом Книги со стеклянной надстройкой-сферой, которую венчает “земной шар”. Здесь в прекрасном отделе книг по изоискусству был завсегдатаем, выкраивал рубли, собирая коллекцию. Воспоминания об этом доме особенно остры, ибо в нем жил я студентом на квартире. Вход был мимо магазина по каналу Грибоедова под первую арку. Типичная коммуналка с длинным коридором, скандалами и очередями к газовой плите, ванной и туалету.

По архитектурному замыслу Петра I фасады домов должны быть художественны, иметь свое лицо, портретность, так называемые дома с парадным фасадом.

Но вот делаем несколько шагов, проходим под арку и попадаем в совершенно другую среду обитания — замкнутый, закольцованный двор, описанный Ф. Достоевским — двор-колодец. Узкое пространство, стиснутое с четырех сторон стенами домов, завалы каких-то предметов, мусора, иногда дров. Отсыревшие стены с обсыпанной штукатуркой, чернота и зелень плесени. Хочется увидеть небо. Поднимаешь голову вверх скользящим взглядом по стене. Там глаза в глаза сверкают окна холодным блеском стекла. Темный квадрат, очерченный этими стенами, зависает над головой, а в нем — небо, бездонность пространства и бегущие по нему с золотой оторочкой облака. И хочется на простор российских полей, домой, в Уфу, на Урал, увидеть картины кумиров того времени Бориса Домашникова, Александра Бурзянцева, Александра Пантелеева.

В белые ночи на скамьях, расходящихся по радиусам от Казанского собора, обнимаются влюбленные, много студентов. Здесь же и всякие вольности: целуются, пьют вино. Милиция никого не забирает. Как же, белые ночи, белые ночи...

Вот и знаменитая Мойка... Здесь в последнем своем земном пристанище умирал после дуэли А. С. Пушкин. Кругом История, История...

Но всему земному есть начало и конец. Любимый Невский не исключение. Идем дальше, проходим кассы Аэрофлота, — и перед нами замыкающий проспект архитектурный ансамбль Адмиралтейства с золотой иглой шпиля, сверкающей на солнце, в мороз и туман. Особенно красив этот сюжет на фоне полыхающего закатного неба.

Чуть повернуть направо, — и перед нами Дворцовая площадь с монферановской Александровской колонной. Изготовлена она из гигантского двадцатишестиметрового монолита, добытого на берегу Финского залива под руководством талантливого техника-самородка двадцатилетнего юноши В. Яковлева. Общая высота памятника, включая пьедестал и статую ангела — 47,5 метра. 30 августа 1834 года состоялось его торжественное открытие в присутствии 100 тысяч солдат и жителей города. Монумент посвящен победе русского народа в Отечественной войне 1812 года.

А вот и Зимний дворец и развернутый по динамичной дуге Генеральный штаб. Значительные события видели и слышали эти памятники.

Так вот можно уже в белые ночи прошагать по всему Невскому проспекту — как по “Зеленой улице”, не останавливаясь на светофорах, как будто ты член правительства. Правда, без машины и охраны. Но зато — по самой Истории.

 

*   *   *

 

В годы моего студенчества можно было зайти в кафе, пирожковую и заморить червячка горячими пирожками и стаканом бульона. На 30-50 копеек обедал студент. На Невском же было доступно выпить и пива с солеными длинными дольками сухариков.

...Кафе в подвальном помещении. Глянешь в окно, а мимо тебя, стуча каблучками, мелькают женские ножки.

Жизнью кипит Невский, а чуть свернешь с проспекта — уже другой мир и иной ритм, часто — почти безлюдье. В художественном салоне близ Московского вокзала увидеть можно было многое. Вот продается графический портрет-литография С. Т. Коненкова работы Г. Вирейского. Стоимость символическая, всего пять рублей. Близ арки Главного штаба в художественном салоне — краски разные. Баночные, масляные, акварель в чашечках поштучно — любой цвет. Дефицитного ультрамарина россыпью бери сколько душе угодно. Китайские колонковые кисти по цене 20-30 копеек. Рядом магазин зарубежной книги с хорошим отделом по искусству. Частенько подбирал я там себе книгу по вкусу. Однажды приобрел альбом о В. И. Сурикове с репродукцией картины “Исцеление Христа”. Этой суриковской работы ни в одном издании за последующие сорок лет я не встречал.

Проходим мимо популярного в то время театра комедии. Стоят на тротуаре у входа известные актеры: Филиппов, Трофимов, игравший гоголевского ревизора. Личности известные, колоритные. Своей долговязой фигурой, броским запоминающимся лицом привлекает к себе внимание прохожих фактурный актер Сергей Филиппов. Лицо его с бегающим кадыком и гортанной речью мимически очень подвижно. Он кого-то бурно обсуждает, выбрасывая в Невский проспект неувядаемые русские выражения и яркие сравнения. При этом одна рука ритмично движется сверху вниз, пропуская галстук меж двух пальцев. Прохожие оглядываются, узнавая любимого актера. Друзья шикают: “Тише, тише, тебя ведь знают…” — “А что, я должен молчать?..” — не унимается он.

В театре комедии шел “Ревизор”... Открывался занавес. На сцене, на кровати — слуга Осип (Филиппов). Он изнемогает от безделья. В течение чуть ли не десяти минут не произносит ни слова. Размышляет про себя, принимая при этом разные позы, включая известную позу рака, ленится, потягивается, давит на стене клопов. И все молча. Зал укатывается со смеху. А в это время в печати шли дебаты о физиках и лириках. Об отживших свой век лириках и приоритетах физиков. И шумно дискутировалось об умирании театра...

Стоило перейти от театра комедии на другую сторону Невского, и мы попадали в интимный мир Летнего театра. Там восторженно с моим другом по училищу Мишей Кравцовым я слушал задушевные песни в исполнении обаятельного Марка Бернеса.

В Летнем театре разливался трелью приятный девичий голос Гелены Великановой

 

“Ландыши, ландыши —

светлого мая привет” —

 

 

Пела певица со сцены. Песня эта понеслась над страной. Постоянно слушали ее по радио, и лилась она из распахнутых окон домов. Людьми воспринималась с радостью. Советская же критика разносила “Ландыши” в пух и прах. Дескать, создание мещанское, легкомысленное. Негоже писать и слушать такие “пустые” песни простому рабочему человеку. Правда, со временем про критику забыли. А люди того поколения вспоминают эту задорную, светлую, искрящуюся мелодию с добрым чувством.

Выходим из Летнего театра, сотня метров и перед нами внушительный памятник — Екатерине II с не покидающей ее свитой. В те годы мы, студенты, были юны и непроницательны в своем восприятии. А вот известный сейчас Эдуард Тополь был уже опытен и высветил тайную корпорацию проституток разных категорий, обитавшую у памятника под Катькиным шлейфом. Позднее писатель Эдуард Тополь явление это обнажил в книге “Россия в постели”.

Здесь же за памятником Екатерине II — Драматический театр имени А. С. Пушкина. Спектакли театра шли с потрясающим успехом. Великий Николай Симонов, сыгравший Петра I в фильме С. Эйзенштейна, покорял зрителя драматизмом и значительностью исполнения. Ленинградский зритель ломился на спектакль “Живой труп”, имеющий грандиозный успех благодаря Н. Симонову в главной роли. Игры не было, на сцене актеры проживали каждую мизансцену. Трагический образ, создаваемый великим Н. Симоновым, потрясал. В “Оптимистической трагедии” блистали Товстоногов, Полицеймако и Лебзак. Любимцем публики театра был народный артист СССР Игорь Горбачев.

 

*   *   *

 

Через четверть века, в 1988 году, я со своим земляком и другом Виктором Рязановым приехал в Ленинград на этюды. Показывал ему город. Пошли на самую короткую и самую красивую улицу Росси. Идем по правой стороне от театра.

“Владислав, смотри. Игорь Горбачев. Точно он. Не спутаешь”, — приятно удивляется Виктор. Артист подошел к машине. Разговаривает. На нем далеко не новый темно-синий костюм, значок депутата. Сколько же он за прошедшие десятилетия сыграл ролей! Такой же обаятельный. Правда, несколько присел, годы все-таки. Но на сцене этого не покажет, — актер. Элита.

С незабываемой радостью и трепетом в сердце ходили мы при редкой возможности в театр на Аркадия Райкина. Уже до открытия сезона в кассах висела табличка: “Все билеты проданы”. Уровень мастерства артиста выражается одним словом: феноменальность. Смех, доходящий до икоты и рыданий, не прекращался в течение всего спектакля. Публика просто сползала со своих кресел на пол.

 

*   *   *

 

В библиотеке театра имени А. С. Пушкина с Мишей Кравцовым изучали сатирический репертуар А. Райкина и других сатириков, перерабатывали применительно к нашей студенческой жизни. И показывали интермедии в актовом зале нашего художественного училища. В праздничные дни на сцене училища доклад, выступления, хор, квартет и сатирический дуэт — М. Кравцов, В. Меос. Мы приятно удивляли зал и лично директора училища Марию Ивановну Михайлову. На эзоповском языке включали в куплеты критику недостатков по училищу, в том числе в адрес директора. Наступила “хрущевская оттепель”. Заговорили о “критике и самокритике”. Дали волю. Понесло всех. Директор обычно располагалась в первом ряду, своими объемами занимая все кресло. Слушала. Понимала. Посмеивалась. “Ну, бесенята, подождите. Выдастся случай — покажу я вам!” — говорили глаза Марии Ивановны. Со стрижкой под горшок директор училища Михайлова сидела, утопая в “царственном” кресле, обитом черным дермантином, выбросив руки на массивный, черного цвета с зеленым сукном бюрократический стол. С торжествующей силой администратора ставила студентов на место:

— Хочешь “волчий” билет получить?

— А что это такое? — спрашивал я, еще начинающий жить молодой человек.

— А это значит, что где бы ты ни был, куда бы ни поехал, тебе нигде не будет ходу. Этот билет будет всюду следовать за тобой, — злорадствовала она, зная силу и возможности бюрократической машины.

По окончании Невского, направо, Дворцовая площадь и Зимний дворец. Налево Адмиралтейский проспект и параллельно ему сад имени М. Горького с аллеей. Хорошо идти по ней в осенние дни. Шуршат под ногами опавшие листья. Ненасытно вбираешь в себя влажный и пряный запах осени. В сырую погоду наблюдаем особую красоту черных стволов деревьев. Силуэты их, орнаментальностью своей, изысканной вязью рисунка ветвей дополняют и соединяются воедино со строгостью классической архитектуры, — замерли на века в торжественном строю белые колонны зданий Сената и Синода. Площадь Декабристов. Рядом воспетый А. С. Пушкиным Медный всадник.

Красив памятник Петру I особенно в поздние часы в свете фонарей, в ансамблевом восприятии со всей площадью, Исаакиевским собором, с огнями мчащихся машин. Наступают вечерние часы. Гаснут окна. Прекращают свои рейды машины. Мелькают только одинокие зеленые огоньки такси.

Здесь я писал этюды в белые ночи и в студенческие годы, и в поездку с моим другом Виктором Рязановым в 1988 году.

Жемчужно-перламутровые переливы в рассветном небе белых ночей разливают свой нежный свет по площадям и улицам города. Скользят по кронам деревьев, отражаются на крышах домов, в стеклах окон, на сыром асфальте. На Марсовом поле, у Казанского собора, на площади Декабристов. Во все эти дивные тонкости белых ночей вкрапливается нежный цвет кобальтовой и белой сирени. И парит благоуханный ее запах. Воспринимая красоту эту душой и сердцем, ходишь по городу совершенно ошалелый. Диву даешься! Изумляешься! А насколько потрясающи зеркальные отражения архитектуры в остановившейся на мгновение воде каналов. Ни одного штриха на стеклянной воде. Где обман — в отражении или над ним — в материальном мире? Неопределимо!

А вот и живая картина 1961 года. Идем как-то с однокурсником — моим другом Мишей Кравцовым. На Синем мосту народ кучковался. Смотрят в сторону горсовета (бывший Мариинский дворец). Балкон пуст. Что такое? Подходим, спрашиваем. Оказывается, ждут выхода на балкон Хрущева. А машины цвета вороньего крыла неимоверных размеров стоят наготове. И вдруг выходит на балкон негр. Молодой. Пританцовывая, подпрыгивает. Смеется, руки к небу выбрасывая. На студента похож. А вот и сам Никита Сергеевич. Приземистый, степенный, с пунцовым лицом. Руку медленно-медленно вверх поднял. И ею из стороны в сторону, будто маятником часов, покачивает. А негр знай подпрыгивает, сверкающие в улыбке зубы только скачут вверх-вниз, вверх-вниз. Цирк какой-то...

Через короткое время они вышли на улицу. Любопытствующих было немного. Сели в открытую машину. Перед народом не задержались...

 

*   *   *

 

Музеи, дворцы. Академия художеств, Дом композиторов, консерватория — все они по отдельности и вместе магнитом притягивали меня.

 

Академия художеств взрастила, дала миру величайших художников Карла Брюлова и Александра Иванова, Илью Репина и Василия Сурикова, Михаила Врубеля и Бориса Кустодиева.

В ее святых стенах бывал довольно часто. Мне довелось в годы учебы увидеть здесь выставки К. Коровина, И. Фешина, Г. Нисского, Н. Ромадина. В залах большие высокие окна, и даже в серую, дождливую ленинградскую погоду обилен поток дневного света в выставочных залах. Дневной свет, сосредоточенная тишина, ощущение историчности интерьера и присутствие духа великих русских художников в них превращали просмотр живописи в духовный праздник. Душа моя полнилась радостью и счастьем. Все это помогало мечтать, думать и размышлять. Всякий раз покидал я стены Академии художеств переполненный чувствами, с надеждой на будущее! И уходя отсюда, повторял самому себе: “Я не прощаюсь, я приду!”

Занимаясь в художественном училище, какое-то время я посещал и знаменитый круглый натурный класс при академии. Он устроен подобно Колизею. Ряды идут по кругу и вверх. Перед художником пространство для установки мольберта. Сосредоточенная тишина, горят софиты, шуршат карандаши и резинки. Натура стоит внизу на подиуме. Математику вел обаятельный Иван Петрович, внешне и говором похожий на актера Бориса Чиркова.

— Ну, что, художнички, — произносил он, ширкая боковой частью ладони под носом. — Вы так сможете? — рука его описывала мелом по доске круг, делал это он на всю вытянутую руку, поправляя что-то у себя в плече. На черной доске белый круг замыкался. Класс в восторге ахал. Он брал деревянный циркуль. Находил центр. Меловой наконечник циркуля следовал по проторенному пути. Линия в линию!

— Иван Петрович, а как так у вас получается?

— А вот так, художнички. Уметь надо, — торжествовал он. Терпения на посещение академических курсов хватило у меня ненадолго... Но зато с интересом посещал я библиотеку Академии художеств и при ней фототеку. В фототеке можно было не только увидеть фотографии с оригиналов работ великих художников, но и, указав соответствующие данные, заказать фото для себя. Помню, попали мне два снимка с рисунков А. Лактионова. Портрет, начатый со зрачка глаза. Соблюдая построение в воображении, он мог и так рисовать. Умел нарисовать фигуру, например, с большого пальца ноги без предварительного построения. Вторым рисунком, поразившим меня, была кисть руки с согнутыми пальцами ладони и повернутая к зрителю. Позиция сложнейшая. И превосходно выполнено.

Любил я ходить в разные музеи Ленинграда. Основными, конечно, для меня были Эрмитаж и Русский музей. Всего музеев в Питере около двухсот. Бывал в артиллерийском, где делал зарисовки, а также в Музее этнографии народов СССР. Там рисовал старинные костюмы, по абонементу посещал концерты Дома композиторов. Программу вел композитор Пэн-Чернов, написавший в те годы известную оперетту “Три студента”. На подобные лекции-концерты, тоже по абонементу, ходили и в консерваторию. Лекции сопровождали своим исполнением лучшие силы: Артур Эйзен, Борис Штоколов, симфонический оркестр, квартет и так далее. Рассказывал он и чисто бытовые истории из личной жизни композиторов и музыкантов. Композитор Пэн-Чернов, конечно, в превосходной степени говорил о Дмитрии Дмитриевиче Шостаковиче. О его великом таланте. Память у Шостаковича была исключительная. Если его однажды где-то знакомили с человеком, то, встретив “знакомого” даже через 15 лет, он, особо не напрягаясь, здоровался с ним по имени и отчеству. Или работает он как-то на даче над музыкой к фильму “Овод”. Ходит, обозревает красоты поселка, палисадов. Прошло три дня с момента приезда. Знакомые видят, собирается Дмитрий Дмитриевич к отъезду.

— Дмитрий Дмитриевич! Что-то случилось? Вы так скоро уезжаете? А как работа над музыкой к фильму?

— Да, так сказать, написал уже, написал уже, — отвечал он, хотя минуло всего лишь три дня.

Он никогда не вел черновиков. Музыка, сложившись в его сознании и памяти, полностью и сразу записывалась вчистую.

Реплики его бывали часто разительны и обескураживающи. Как у всех великих, и у него были слабости. Ну, например, он мог запустить руку за воротник и почесать где-то в области лопатки. И неважно, где он находился: на съезде композиторов или в апартаментах аппарата ЦК партии.

Был благожелателен в похвалах, но оканчивал порою неожиданно. На одном из пленумов хвалит композитора из Татарии Жиганова:

— Ну, просто все замечательно в его сочинениях. Хороший, так сказать, композитор, только вот музыка его все-таки пустовата, пустовата, понимаете ли...

Или: живет он на композиторской даче. Вдруг, открыв калитку, как к себе домой входит к нему в палисадник женщина. Собака рвется с цепи, облаивает непрошеную гостью. Женщина еще “того” уровня набрасывается с ответными речами на собаку и вышедшего на лай собаки Шостаковича. Достается и хозяину. Д. Д. запускает руку за воротник и приговаривает:

— Да, да, так сказать. Не собак надо бояться. Людей надо бояться. Людей надо бояться, — говорит взволнованный композитор.

Конечно, мы, молодые, многое подвергали критике, напяливали на себя тогу безразличия. Порой смотрели на многое растворенным взглядом с поволокой в глазах. Эпатаж свойственен молодости. И мы эпатировали. Но большое искусство, искусство Сурикова, Репина, Врубеля, Рембрандта не подвергалось сомнению. Я десятки раз ходил в Эрмитаж, в Русский музей. Получал огромное впечатление от произведений великих художников. Всматривался, изучал, запоминал...

 

*   *   *

 

Там, в Питере, все прекрасно, возвышенно и красиво, но душа моя тосковала по родной Уфе. В первый же год своего приезда в Ленинград, в декабре, я написал письмо Геннадию Васильевичу Огородову. Вот фрагмент из него:

“Здравствуйте, дорогой мой учитель! Я часто заглядываю в Русский музей посмотреть картины любимых художников, особенно Левитана. И когда я пристально смотрю на левитановское “Озеро”, то слышу, как у меня бьется сердце. Я чувствую, как печет солнце, вижу, как убегают деревеньки. Вот красивая тень от облака проползает по берегу. Смотрю и не могу понять, как он добился километровой глубины. Вся картина выполнена в теплых красках. По мере удаления берега не делаются голубыми или разбеленными, как на картинах современных художников. На ней нет ни капли краски вне предмета; если это поле, то это поле, а не смесь каких-либо красок с зеленью. И с каждым разом, когда я смотрю на нее, меня волнует еще больше, я вижу в ней что-то новое. Она уводит меня в старый мир — в деревню, в которой уютно все, вплоть до старых хибар. Как ни странно, Геннадий Васильевич, но я очень люблю деревню, хотя в ней никогда не жил...

Владислав Меос. 1957”.

Так я, начинающий семнадцатилетний художник, уже в то время пытался разгадать тайну построения российского пространства и выражение художественной поэтики произведения в картинной плоскости, памятуя главный завет своего учителя: “Не скатываться к поверхностной стилизации, оставаться верным правде жизни”.

 

 

НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ВСТРЕЧИ

 

НИССКИЙ

 

Академия художеств в те годы одаривала нас, зрителей, встречами по абонементу с выдающимися советскими художниками. Они по мере возможности рассказывали о своем жизненном и творческом пути, делились своим пониманием восприятия жизни и методами работы.

Непосредственное общение с ними было притягательным, питало любознательность. Посчастливилось видеть и слышать таких корифеев советской живописи, как Б. Иогансон, А. Дейнека, Г. Нисский, А. Лактионов, Н. Ромадин, С. Герасимов… Эти замечательные встречи не носили официального или лекционного характера. Скорее, это были доверительные беседы мастеров с молодым поколением, с людьми, мечтающими стать художниками.

Помню, С. Чуйков кроме рассказа о своей жизни делился драмой, постигшей его после окончания Вхутемаса. В 20-30-е годы там экспериментировались всякие сверхновые веяния. В живописи на холст наклеивали песок, опилки, обои, материалы. Выйдя из стен высшего учебного заведения, художник растерялся до такой степени, что готов был покончить с собой. Тогда он обратился к первому своему учителю. Тот посмотрел работы и указал на этюды, сделанные до поступления в вуз.

В.Э. Меос "Августовские дожди", 1993 г.
В.Э. Меос "Августовские дожди", 1993 г.

— Вот твое лицо, отсюда и иди. Ты себя нашел еще тогда, до приезда на учебу в Москву, — сказал он С. Чуйкову.

Или рассказывал Георгий Нисский:

— Приезжаю я на академическую дачу и устраиваю там всем разнос. Нельзя в искусстве сюсюкать. Надо искать новое.

Характером горяч был. Въезжал он на территорию творческой дачи на машине, описывал несколько кругов, чтобы все знали — прибыл Сам.

— Я художникам-дачникам говорю, что это вы все одинаково рисуете: тропинка, кустик, кусочек неба. По-новому, что ли, не можете!

— Да как — по-новому? — спрашивают они.

— Тогда я прохожусь по даче, по мосткам через Мсту. Всматриваюсь во все внимательно. Пишу и приношу готовый этюд. Вот вам! Написал с мостков мотив с водой, без неба. А в нем есть все. И небо в воде отражается. И, главное, никто еще так не делал! — хитро улыбался знаменитый на всю страну художник.

Или, бывало, выезжал он в Подмосковье, на Псковщину. Не выходя из машины, на спичечном коробке зарисовывал основной элемент будущей картины, церковь например. Проводил за ней горизонтальную линию, изрекал довольный:

— А вот вам и пространство! Остальное сделаю в мастерской...

Встречи с советскими мастерами живописи остались в памяти на всю жизнь. В трудные периоды, когда обыденщина захлестывает меня с ног до головы, вспоминаю их, сумевших воссоздать и оставить навсегда будущим поколениям вдохновенную красоту мира. И становится легче, я вновь берусь за кисти, ощущая в себе приток новых сил.

 

ДЕЙНЕКА

 

Действительный член Академии художеств СССР, Герой Социалистического Труда, народный художник СССР, академик, лауреат Ленинской премии Александр Александрович Дейнека — крупномасштабный и многоплановый живописец и график, скульптор и монументалист.

Созданные им творения имеют всемирное значение, несмотря на то, что в наше смутное время художникам советской эпохи пытаются приклеить ярлык “совковости”. Серьезные люди все эти игры не берут во внимание. Здесь ломать копья бессмысленно. Много было и в советский период художников “хороших и разных”, выдающихся и великих. К последним относятся художники русской реалистической традиции П. Корин, А. Пластов и, конечно же, сам Дейнека. Талантлив он был и в литературном творчестве, написав несколько книг. Он сам рассказал “о времени и о себе” в большой фундаментальной книге “Жизнь, искусство, время” и в других литературных произведениях.

Помнится, мы, студенты, собрались в лекционном зале Академии художеств. Ждем. Возбуждены нетерпением увидеть большого художника, необыкновенного человека, высокого, крепкого, — так подсказывало нам его искусство. Волнуемся. Наконец, дождались. Вошел мужчина в сером костюме, среднего роста, полноватый и лысый.

Как быстро меняет время человека! На автопортрете, во время утренней зарядки, он перед нами строен, крепок, могуч. Таким вот спортивным изобразил себя он на холсте. Его спрашивали: каким образом у вас так убедительно получаются фигуры спортсменов в движении? На этот вопрос он отвечал, что бегает перед зеркалом, принимая нужные позы.

— Правда, фигура уже не та, тяжеловата, да и задний бюст мешает, — добавил он, похлопав себя по мягкому месту.

Стиль его разговора был легким, с улыбкой или взвешенной иронией.

На вопрос о художниках-подражателях его спортивной теме, он ответил:

— Подражатели лишены живучести. Век их короток, ничего не ждет “дейнечат” в будущем...

И засмеялся при этом, мягко, не раскатисто. Скорее, это была широкая улыбка, нежели смех.

Много уделил времени рассказу о Владимире Маяковском, превознося его как поэта-бунтаря, новатора.

— Вообще, состав педагогов был сильным. Но В. Маяковский был подлинным наставником, способствующим рождению своего языка в искусстве...

— Показал я Маяковскому эскиз обложки для книги, — вспоминал Дейнека. — Он взял его, повертел в руках. Посмотрел. Потом попросил бумагу. Ну, что вы тут накрутили? Зачем так много лишнего? Надо же как можно проще. Всем известно, что Маяковский был прекрасным художником. Так вот, Владимир Владимирович взял и очень просто обозначил тему моей обложки. И он для меня открыл путь, я понял: нужен минимум изобразительных средств, работающих на максимум образной выразительности, — закончил Дейнека.

Говорил о том, что хотя мы часто жалуемся на отсутствие условий для работы, но есть в судьбе художника и загадка.

— Вот написал же я “Оборону Петрограда”, молодым, в 28 лет, в комнате в девять квадратов. А сейчас у меня мастерская огромная, в футбол играй, а “Обороны Петрограда” больше нет.

Из зала пытались ободрить:

— А у вас еще прекрасная картина, шедевр “Оборона Севастополя”.

Мастер знал цену всему:

— Ну, нет, это не то.

Или вел разговор из цикла о хитростях жизни.

— Я иногда пишу картину быстро, может быть даже за один раз, а дату создания обозначаю в несколько лет. Худсовет оценивает работу. Восхищаются: какая глубина! Что значит: долго поработать — и цену хорошую ставят.

Затем на экране пошел киноролик, который художник принес с собой. Были там сцены, снятые у него на даче. Из зала прокричали:

— А где у вас дача?

— А это что, из милиции? — парировал он со сцены.

Следующий эпизод на экране. Перед ним на мольберте чистый холст. На столе — натюрморт с цветами. Он берет уголь. И молниеносными взмахами руки, в одно касание на холсте обозначает все: вазу с водой, цветы, атрибутику и “держащий” все это на себе стол. Резко бросает уголек в сторону.

— Вот так надо рисовать, — говорит он нам в зал.

А на экране продолжается движение А. Дейнеки из комнаты на балкон. Перед ним солнце, бурлит московская жизнь, и там, вдали, целая огромная страна. Он художник этой могучей державы под названием СССР. На экране лицо Дейнеки. Он сплевывает сигарету и широко смеется...

 

ИИОГАНСОН

 

Народный художник СССР, действительный член Академии художеств СССР, Герой Социалистического Труда, лауреат государственных премий СССР.

Когда я впервые встретился с художником, ему было уже за шестьдесят. Его славы и популярности в стране хватило бы на целый десяток других. Я сразу же отметил для себя его по-юношески ясные, живые глаза; хорошо слепленная природой изящная голова; и вот только уши — большие, величиной с добрую ладонь — временно отвлекали внимание на себя. Встреча эта проходила все там же, в Ленинграде, в лекционном зале Академии художеств.

Вот он соединил чуть выше пояса руки, пальцы в пальцы, повернулся к слушателям, заговорил поставленным голосом. Несколько мгновений — и его обаяние, теплота передались залу.

Президент Академии художеств СССР Борис Владимирович Иогансон, рассказывая о своем пути в искусстве, был довольно искренен. Он вспоминал:

— Учились в училище живописи, ваяния и зодчества в одно время с Павлом Кориным, но мы, в отличие от него, был легкомысленны. Он серьезно трудился, занимался. Рисовал и рисовал. А какой у него крепкий рисунок, всем известно! Нам же, многим, надо было поразвлечься, пофлиртовать. Окончили учебу. Некоторые из нас спохватились, стали наверстывать упущенное. Кое-чего достигли...

Это говорил крупнейший, известный всей стране мастер. Но следующие слова до глубины души удивили меня:

— Достижения есть, я удостоен высоких званий, наград, картины находятся в лучших музеях страны: Третьяковке, Русском музее. Но говорить о приближении к Репину или Сурикову у меня и в помыслах нет...

Это говорил Иогансон, Художник с большой буквы.

Около десяти лет Б. Иогансон проработал актером. Отсюда умение вести себя на сцене. Перед аудиторией.

Рассказывал:

— Рисовал я какое-то время в журналах. А однажды, увидев в журнале “Безбожник” шаржированный рисунок на тему развода, решил изобразить сцену об алиментах в живописи, — как он выразился. И вот создает он бытовую картину “Советский суд”. Персонажи вписывал в холст прямо с натуры.

Когда я работал над эскизом картины “Допрос коммунистов”, то в первом варианте в окно комнаты светило солнце. Это не давало необходимого напряжения, драматизма.

— Когда что-то не решается, делай наоборот, — говорил Иогансон.

В очередном эскизе за окном поселилась синь ночи; в сочетании с горячими красками, заполнившими сюжет, разворачивающийся в интерьере, определилась верность хода свершающейся драмы. Колорит картины звучит мощными цветовыми аккордами.

Для работы над картиной “Железнодорожная узловая станция. Год 1919” мастерской служил снятый на лето сарай. Иогансон ходил по Москве, в которой поселилась разруха и нужда. Выискивал своих героев, типаж. Мать, кормящую грудью ребенка, увидел в Александровском саду, у Кремля, сидящей на скамейке. Вначале на просьбу пойти позировать, вот так с открытой грудью, художник получил отпор. Но Борис Владимирович вернулся и обратился:

— Я вас очень прошу. Ради искусства.

— Если ради искусства... — и натура сдалась.

— Но когда я в мастерской стал вписывать ее с ребенком в холст, — продолжал Иогансон, — то белая сияющая грудь разрушала общую тональность картины. И не хватало силы красок, чтобы ее взять. — Разрешите, я тонально погашу эту ослепительность?!

— Коли ради искусства, валяйте.

— Я взял уголек, раскатал его в пыль между пальцев рук. Присыпал, тонально пригасил эту красоту.

И работа пошла...

С восхищением говорил Иогансон о таких классиках, как В. Суриков, В. Серов. Покорен был он серовскими портретами, исполненными вдохновенно и артистично, пленен был мастерством портрета “Мадам Мориц”.

— Вы посмотрите. Серов сумел передать живую грудь. Она подымается. Дышит.

Своих героев в картину “Железнодорожная узловая станция. Год 1919”, помимо использования этюдного материала, вписывал в холст в мастерской, с живого прообраза. Сетовал:

— Вот, не было отхода в сарае, работал близко к холсту, допустил ошибку. Нога идущего солдата длинная. Фигуры некоторые не попали по масштабу.

Критичен был к себе большой художник.

Нам, зрителям, картина эта показывает развал, разруху в стране периода гражданской войны, под скрип раскачивающейся на холодном ветру трубы для наполнения резервуаров водой. Живописные достоинства густой серебристой гаммы высоки. Берут за живое.

1928 год стал звездным годом Бориса Иогансона. Он, можно сказать, под открытым небом создал три сложные картины, три шедевра, три значимых образа времени: “Рабфак идет”, “Советский суд”, “Железнодорожная узловая станция. Год 1919”.

Далее он вспоминал, как в студенчестве в забегаловках и пивных по просьбе заказчика рисовали на столах папироски, положенные одна на другую и россыпью. Необходимо было так проработать изображение, чтобы у посетителя возникло стремление взять папироску со стола. Подобное изображение называется обманкой, таким образом зарабатывали небольшие деньги.

В качестве примера реалистической живописи называл фрагмент из картины В. Маяковского “Крах банка”:

— Вы всмотритесь в изображенные часы на стене. Кажется, там все до детали художником проработано, — говорил он. — Есть ощущение стекла и циферблата за ним. Красота цвета и надежность тона. А посмотришь вблизи, видно, что сделано быстро, умело, без въедливого пересчета деталей, — а детали чувствуются. Артистичное мастерство! А помните, как в серовском портрете Орловой исполнен пуфик? Смотришь вблизи, проведено в одно касание широким флейцем. Но этот красный цвет так найден, прочувствован материально в пространстве, и в плоскости, что только диву даешься. — Вот они вершины мастерства! — утверждал Б. В. Иогансон. — Мастерство во взвешенности разумного и чувства, вдобавок темперамент, — вещи, природой данные. А то у меня был студент, который к мольберту бежал бегом — взад-вперед, туда и опять обратно. Кисти вытирал о халат, он у него колом стоял, можно было на пол ставить...

Вот несколько профессиональных сентенций Б. В. Иогансона:

— Если в живописи первые два цветовых отношения будут установлены, взяты неверно, то за ними все остальные будут неправильны, фальшивы.

— В искусстве неумение отобрать взглядом детали возникает от плохой школы. Цельность же восприятия видимого зависит от постановки глаза, от умения “распустить глаза”, тогда взгляд наш отбирает самое важное.

— Художественность — это когда картина говорит нам больше, чем на ней есть.

— Психология, глубина чувства во многом в советской живописи утеряны от чрезмерного увлечения колоритом, декоративностью.

— Художник — это тот человек, который в своей профессии тянется к прекрасному.

— Часто художнику не хватает одержимости, гражданской мысли.

— Счастье брать натуру сразу на лист дается гигантским трудом.

— Декоративная вещь смотрится на далеком расстоянии. В “Сватовстве майора” Федотова мать и дочь — это одно декоративное пятно.

— За картиной должна быть повесть...

 

Над картиной “В. И. Ленин на III съезде комсомола” Иогансон работал с целой бригадой художников. Руководил, естественно, Б. В. Иогансон. Своих подопечных он посылал во дворцы культуры и общественные здания за этюдами фрагмента интерьера, ковра на полу, кресла. Так собирали материал для картины. Соавторы уходили, работали, приносили сработанный материал, этюды и удивлялись. Было и такое. Мастер за это время от нетерпения, находясь в состоянии творческого горения, уже заканчивал намеченный фрагмент в картине. Принесшего этюд поощрял словами:

— Поработал с пользой для себя и для дела. Молодец!

Он профессорствовал в двух художественных институтах, репинском и суриковском. В Ленинграде и Москве. Будучи при этом президентом Академии художеств СССР. Говорили, в этот период его жизни за ним в гостинице “Астория” был закреплен постоянно столик. Выдающийся художник, любимец власти, был наделен Богом необыкновенным талантом живописца, мощной творческой энергией.

 

 

ЛАКТИОНОВ

 

1960 год. Ленинград. Академия художеств. В зал, где проходили встречи с мастерами советского изобразительного искусства, вошел красивый человек. Статный, подтянутый. В серо-голубом костюме. Со смоляной, цвета вороньего крыла, густой окладистой бородой. Лицо несколько одутловато, что указывало на нездоровое сердце. Вошедший всем обличием был похож на священнослужителя. Изящная оправа очков. Близорукие глаза остро смотрят, взгляд цепкий, проникающий. Это знаменитейший народный художник России, академик, лауреат Государственной премии СССР Александр Иванович Лактионов. Уже давно, с 1947 года, стала классической и хрестоматийной, любимой зрителем его картина “Письмо с фронта”.

 

Мы, студенты, смотрим завороженно и с почтением на мастера. Хотим услышать его. В первом ряду в зале сели в кресла супруга и сын, мальчик лет двенадцати. Где я их видел? И вспомнил, откуда мое знакомство с ними. Недавно вышла книга “Техника живописи мастеров советского изобразительного искусства”. В ней представлены М. Нестеров, Б. Иогансон, А. Дейнека, П. Корин и другие. В книге репродукции с портретов жены и сына А. Лактионова. Сходство до невозможного теми портретами! И с какой силой убедительности художник остановил бег времени. Уходящее осталось на века.

Мастер со сцены рассказывает о тяжелом детстве в провинции. О первом заработке. Будущие академики с чего-то начинают... А для 19-летнего Саши Лактионова первым освоенным ремеслом была работа каменщика. Художник с гордостью назвал улицу на своей родине в Ростове-на-Дону, где им была сложена часть дома.

Работал чертежником. Начинает учиться в Ростове, не может поехать в Москву, не хватает стажа. Наконец, с двумя товарищами едет в столицу. Три-четыре ночи проводят на Казанском вокзале. Затем двадцать два дня прожили на вокзале — за бочками. От художников братьев Кориных донеслась фраза Нестерова: “Я с вами возиться не любил и не люблю”. Однако Нестеров смотрит рисунки Лактионова и его друзей, говорит: “Сделайте портрет дерева”. Они выполняют совет, и, приколов к бочке репродукцию с Веласкеса... копируют и ее...

— ...Грабарь и Нестеров дают рекомендательное письмо, и мы поехали в Ленинград к Бродскому, — рассказывал о своей “цыганской” юности Лактионов.

Когда он приехал учиться в Ленинград, судьба свела его с художником, близким ему своей природой восприятия жизни. Девизом И. И. Бродского, ставшего в Академии художеств педагогом Лактионова, была аксиома: “Быть как можно ближе к натуре!” Эта установка стала кредом на всю жизнь и его ученика Александра Лактионова. И когда был создан поясной портрет учителя с кистями рук, в чем художник проявил высочайшее мастерство, И. Бродский, в то время уже серьезно больной человек, резюмировал: “Теперь можно спокойно умирать”.

Этот портрет находится на сегодня в музее-квартире И. И. Бродского в Ленинграде. Он всегда заставляет остановиться перед ним, восхищая реалистичностью и животворящей мощью.

Была уже окончена Академия художеств, а жизнь молодого художника тянулась в погоне за насущным: ни квартиры, ни заказов. Этому сопутствовали семейные неурядицы.

После войны живет Лактионов с семьей в Загорске, в монастырских помещениях, в келье. Картина “Письмо с фронта” писалась здесь же. И вот он, как есть, разбитый, гнилой, пол на переднем плане. Край толстой стены монастыря, кирпичной кладки, с обсыпавшейся штукатуркой. Но какая пронзительная радость в картине! И сколько бы ее ни ругали завистливые художники, но она родилась на основе высокого уровня реализма, возможного только на основе столь серьезной академической выучки. А это владение рисунком в ракурсе, формой, цветом. Умение воедино соединить все слагаемые, работающие на художественный образ: сотри случайные черты, и ты увидишь, мир прекрасен! Ощущение наполненности солнцем чрезвычайно сильно. Состояние безветрия, тишины, застывшей радости. Победа! Символична фигура демобилизованного солдата, безоружного, мирно шагающего по тропинкам российской земли. А в небе след реактивного самолета. Новый уровень слежения за безопасностью страны. В картину вписаны близкие люди. Все работалось с натуры. 1947 год — год создания картины. Я помню, в 1947 году будто бы сама природа откликнулась на победу. Лето было необыкновенно погожее, теплое, солнечное. Именно это состояние отражено на полотне. Картина “Письмо с фронта” была впервые показана на Всесоюзной художественной выставке 1947 года. Вначале повесили ее под лестницей на первом этаже Третьяковской галереи. Место узкое, темное, отхода для просмотра картины не было. (Весь этот рассказ, конечно, со слов самого А. Лактионова) Как-то по залам Третьяковки идет А. Жданов с правительственной комиссией. Осматривают выставку. Остановившись перед картиной “Письмо с фронта”, спрашивает:

— Как ее оценивают художники?

— Художники ругают, — отвечают Жданову.

— А что говорят простые зрители, народ? — снова ставит вопрос суровый секретарь ЦК.

— Народу нравится, восхищаются...

— Что ж она висит у вас под лестницей, в темноте? Дайте ей хорошее, видное место.

— Прихожу на следующий день, — рассказывает дальше Лактионов, — картины нет. День нет, два... Спрашиваю у дирекции Третьяковки, где картина. Никто не знает. Через несколько дней она появляется. Повесили ее в центральном зале, недалеко “Уборка урожая” Т. Яблонской. Моя находится на стене с дальним отходом. Картину, оказывается, возили в Кремль. Показывали И. В. Сталину. Все уже знают: вождю понравилась эта победная работа.

Высказывания художника о себе я дотошно записывал в тетрадь и потому воспроизвожу их почти дословно.

— Просыпаемся мы с женой в своей келье, в Загорске, — говорил он. — По радио отыграли и спели гимн Советского Союза. Слышим, в последних известиях передают:

— Лактионову присуждена Сталинская премия за картину “Письмо с фронта”.

— Ты слышала? — спрашиваю жену. Боже мой, собственным ушам не верим.

Побежал я на улицу, дождался открытия газетного киоска, читаю газету. Действительно, мне присуждена Сталинская премия.

— С той поры, — продолжал Александр Иванович, — появились у меня заказы, получил квартиру в Москве. Стали водиться деньжата...

Очень впечатляющей была созданная в 50-е годы А. Лактионовым картина, изображающая сидящую на подоконнике открытого окна, — “Девушка за вышиванием”. Произведение солнечное, радостное.

Приходит он однажды в Третьяковку и узнает, что картины нет. Ее, не спрося автора, подарили как некий шедевр в коллекцию Джавахарлала Неру. Уехала она навсегда в Индию.

Большой силы воздействия были и две другие работы, выполненные в технике пастели “Натюрморт с апельсинами”, “Автопортрет” с тростью. Все три картины печатались в журнале “Огонек”. А на Всесоюзной выставке 1957 года около этих работ зрители собирались толпами.

Однажды ЦК партии заказал А. Лактионову портрет Н. С. Хрущева для массового тиража. Выполнен он был в технике литографии на основе фотографии и мимолетных встреч с Генеральным секретарем. Как известно, Никита Сергеевич был очень полным, почти тучным. Полнота эта разлилась и в лице первого руководителя страны. “Подтянул” художник лицо портретируемого, убрал лишнюю одутловатость, но нарисовал все подробно, даже бородавки на щеке и носу, но сделал все мастерски обобщив.

Художник вспоминал:

— Вывесили и портрет Никиты Сергеевича перед кабинетом в ЦК КПСС таким образом, чтобы он, следуя утром на работу в кабинет, мог его видеть. Повисел он с недельку, спрашивают Н. Хрущева, понравился ли портрет и можно ли распространять по стране.

— Печатайте! Пускайте в тираж! — согласился глава страны, которому портрет понравился.

Н. С. Хрущев лично в последующие годы поздравлял А. И. Лактионова с Новым годом. Был художник со своим больным сердцем прикреплен к “Кремлевке”, где и лечился.

Рассказал, как писал много сеансов портрет сына, почти все лето и поиграть в каникулы ему не довелось.

Был им написан большой холст. Многофигурная композиция “Обеспеченная старость”. На ней известные артисты, отработавшие на сцене и доживающие свой век в доме ветеранов. На картине актеры сидят кто в креслах, кто на диване вокруг большого накрытого фруктами стола. За столом — чаепитие, оживленная беседа.

— Артисты, они до конца дней — артисты. И до последнего дня они живут с неугасимым огоньком в душе, беспредельной фантазией, — продолжал Лактионов. — Они были так стары, что многие умерли, пока я их писал для картины. — И при этом показывал пальцем:

— И этот, и этот. Пришлось мне многие портреты заканчивать по памяти. Много было и забавных эпизодов и трагических, пока я работал над ними. Основная, можно сказать профессиональная их страсть, — объяснение в любви. Да, да, вот этих старых-старых людей. — Называет пару известных актеров. — Он преследовал ее по всему дому ветеранов, ухаживал, проявлял внимание, предлагал отдать ей руку и сердце. А чем все кончилось? Она мылась в ванной. Он, Отелло, зашел к ней, пал на колени и продолжал признания. Она (Офелия) показала ему из ванной фигу и тут же умерла...

Трудными были детство и юность А. И. Лактионова, судьба благоволила ему в зрелом возрасте. Трудом своим и талантом достиг вершин в искусстве. Но печаль поселилась в его сердце после трагических событий. Повезли в Америку лучшие произведения советских художников: “Письмо с фронта” А. Лактионова, “Оборону Петрограда” А. Дейнеки, “На старом Уральском заводе” Б. Иогансона, ранние пейзажи М. Сарьяна... загрузили в трюм корабля, там их и затопило водой. Старались, отреставрировали мастера. Но на холстах практически нет авторского почерка, подлинных красок создавших эти шедевры...

 

 

РОМАДИН

 

— Ростом я невелик, — рассказывал о себе народный художник СССР, академик, лауреат государственных и Ленинской премий Н. М. Ромадин, — где-то около 150 сантиметров. Но волжанин. Родом с могучей, раздольной Волги. Там, в Самаре, занимался боксом. Характер был заложен еще до приезда в Москву. Окончил Вхутемас в 20-е годы, в ту пору, когда на холст клеили опилки, крепили железки. Окунувшись в жизнь, понял, что реализм и изобразительность — понятия единые. Обратился к копированию мастеров, особенно Александра Иванова. Писал этюды, во все времена года. Тренировал память. “Вначале посмотрю на мотив, а потом прихожу и по памяти пишу этюд”. Написал несколько удачных картин, в том числе “Бегство Керенского”.

— Но, — сердечно признался Николай Михайлович, — писать картину надо годами, несколько лет. Если она даже получится, то и это не все. Нужна ли она будет? Приобретут ли ее, не приобретут?..

Я решил не разбрасываться, полностью заняться пейзажем. В Москве почти не живу, приезжаю домой на несколько дней. Привожу сделанные работы, готовлюсь к новой поездке. Писать люблю на бумаге, маслом на бумаге. Вы посмотрите, почти все великолепные этюды — произведения А. Иванова — выполнены на бумаге, покрытой рыбьим клеем. И я наклеиваю на картон ватман, а чтобы его не выгибало при высыхании, с обратной стороны клею несколько слоев бумаги. Удобно возить, и краска на такой основе не жухнет и не проваливается. А за неимением рыбьего клея, можно проклеивать 2-3 раза желатином. Поездки на поездах до войны были сложны. Мне приходилось часто залезать в окно вагона. Вначале забрасывал этюдник, связку материалов, потом влезал в окно сам. И на верхнюю третью полку. Специально для поездки одевал галстук, шляпу. Народу набивалось — встать негде. Мешочники, цыгане, шпана. Кто-нибудь тянет за ногу. Надвигаю шляпу на глаза, поправляю галстук, все это проделываю в лежачем состоянии на третьей полке, делаю движение рукой в карман: “Ты что, хочешь узнать кто я такой?” Чувствовали, это знакомство им ничего хорошего не принесет. Отставали...

И вот решил я пойти ва-банк. Заняться живописью два года подряд, не отвлекаясь на мелкие заработки. Назанимал денег целых 19 тысяч рублей и ушел в работу. Летом писал в дивно красивом месте, где работал Левитан, в Васильсурске.

Пришло время экзамена. Прошу моего друга пригласить Нестерова, его оценка, ой, как много значит. Он мне объясняет, что Нестеров не любит смотреть выставки художников и суров в оценке. Был случай, показывался художник в Академии художеств и умалил-таки он мэтра прийти на его вернисаж. Зашел Нестеров в первый зал, окинул взглядом несколько работ. Развернулся к автору, бросил:

— А вы не художник, — повернулся и вышел.

— Ты не боишься? — спросил друг.

Я боялся, но... Нестерова все-таки пригласили ко мне домой.

...Расставил мои небольшие работы по комнате, на стуле, к стулу, на кровати. Нестеров поздоровался и стал смотреть. Молчит. Меня бросило в пот. Посмотрел раз, пошел по второму кругу. Я в поту, меня уже трясет. Друг все это заметил, шепнул на ухо: “Раз смотрит, это уже хорошо!”

Посмотрел Михаил Васильевич работы и обращается ко мне:

— Молодой человек, а могу ли я вам задать два вопроса?

— Да, пожалуйста!

— Любите ли вы деньги и есть ли у вас воля?

— Деньги я не люблю. А воля, кажется, у меня есть! — ответил я.

Подошел ко мне М. В. Нестеров, положил руку на плечо, сказал присутствующим: “Вот перед вами в будущем большой русский художник!”

После этого побывала у меня закупочная комиссия из Третьяковки во главе с И. Э. Грабарем. Приобрели работ на 40 тысяч. Отдал 19 за долги. И стал работать дальше.

Спросили Н. Ромадина о том, как родился один из лучших его пейзажей “Река-Царевна”.

— Приехал поездом на Вологодщину. Выхожу на перрон. Подходят ко мне двое мужчин, как в таких случаях говорят, в штатском, в сером.

— Вы знаете, куда приехали? — спрашивают.

Объяснил им о своей цели приезда, что я художник, и при этом спросил, откуда они знают о моем приезде?

— Это наша работа. Мы все нужное нам знаем. А приехали вы в места с зонами заключения.

— Приставили ко мне охрану, человека с ружьем. Он прогуливался по берегу, при мне, пока шла работа в течение трех-четырех часов. Название реки подлинное — Царевна.

— Работается по-разному, — продолжал художник. — Пейзаж “Весна” писался по памяти три года.

А для нас, зрителей, смотрится свежо, будто написан а ля прима.

— Пейзаж “Затопленный лес” сюжетно походил на шишкинский шедевр “Сосны, освещенные солнцем”. Но когда я представил себе, что за моей спиной, затылком — река, электростанция, плотина, работа пошла с современной пульсацией, появилось мое собственное...

Это сейчас уже студенты знают организацию изображения на плоскости холста. А в те 40-50-е годы для художников это было тайной за семью печатями.

Ромадин рассказывал:

— Когда Нестеров смотрел мои работы и увидел, как умею удерживать изображение на плоскости и оно в ней не проваливается и не вылетает из нее, спросил меня:

— Откуда вы это знаете?

Я ответил:

— Знаю!

 

Мы, студенты, просили объяснить принцип удержания изображения на плоскости. Он предпочел оставить это загадкой. Но, размотав вопрос в обратном порядке, получил ответ!

В Русском музее в экспозиции находится пейзаж Ромадина “Золотая речка”. Весенняя, нежная, переливчатая работа. Когда Ромадин нас, зрителей, водил по залам своей выставки, в 1961 году проходившей в Академии художеств, то остановился у этой картины и неожиданно для нас сказал:

— Надо у Русского музея попросить временно взять “Золотую речку”. Дописать. Вот видите, здесь небо не дотянуто. Я расположился, оказывается рядом санаторий, и какой-то идиот вдруг врубил радио на всю мощь. Как ни боролся с собой, пришлось собраться, уйти. Прежде чем пойти на этюды, настраиваю себя на работу. Часто читаю стихи...

Так требователен к себе был Мастер. Стихи Фета, Тютчева, Пушкина, Есенина Ромадин мог подолгу читать наизусть.

С 1957 года, почти в течение сорока лет, мне выпадало счастье на выставках в Ленинграде, Москве видеть новые и новые, изумительно тонкие по цветовой гармонии, поэтичные создания — пейзажи большого русского художника Николая Михайловича Ромадина.

 

 

БУРЗЯНЦЕВ

 

 

В 50-е годы в коллектив башкирских художников влились молодые силы живописцев, скульпторов, графиков. Новую плеяду живописцев составили уфимцы: Борис Домашников, Александр Пантелеев, Рашид Нурмухаметов. Из Пензы приехали окончившие Художественное училище имени К. А. Савицкого Александр Бурзянцев, Петр Скворцов, Виктор Позднов. Все они вошли в коллектив башкирских художников, одержимые страстной любовью к России, Башкирии, Уралу. Искавшие новые, собственные пути в искусстве, за десятилетия активной творческой жизни они создали самобытные произведения, вписали яркие страницы в изобразительное искусство Башкирии.

Среди этих легендарных знаменитостей Александр Данилович Бурзянцев занимал особое место. Он был художником и человеком чрезвычайно бурного темперамента. Любил в весеннюю синь солнечного дня выйти на плоскую крышу своей мастерской в двенадцатиэтажном доме и вглядываться в уфимские дали, в жизнь на ипподроме, в лентой извивающуюся реку Уфу, бурно и восторженно реагируя на всю эту красоту с высоты птичьего полета.

 

— Жить хочется! — всплескивая руками, вскрикивал он. Воспринимал все в жизни азартно. Был одержим воплощением живописных идей.

Всеобъемлющая любовь делала его темперамент неукротимым и необузданным. Любил он кошек и собак, жили они у него в доме в большом количестве. Любил лошадей и сам пронесся по жизни, словно разъяренный красавец конь, вырвавшийся на волю.

 

*   *   *

 

Бурзянцев выплескивал свои наблюдения (впечатления) в ярчайшие образы. Холсты его отличаются особым художественным качеством — бурзянцевской поэзией. Он прижизненно в течение полувека радовал, удивлял и восхищал зрителей своей живописью. Бурзянцев — участник бесконечного ряда республиканских, зональных, всероссийских, всесоюзных выставок. Его картины притягивали, привлекали к себе отраженной, дивной красотой башкирского края. Как никто из художников России Александр Бурзянцев раскрыл в своих полотнах мощь и созидательную силу Урала.

В 1978 году готовились к персональной выставке А. Бурзянцева в Москве, посвященной 50-летию художника. Я был директором его выставки. Пришли мы с ним в Министерство культуры РСФСР. На приеме высоко оценили его творческие достижения.

Бурзянцева привлекала старинная красота городов Урала, очарование северной природы, нарядная красота Суздаля, несказанная прелесть есенинской родины — села Константиново.

В музее имени М. В. Нестерова в конце 1998 года прошла выставка, посвященная 70-летию со дня рождения А. Д. Бурзянцева.

Ушел из жизни большой художник, но созданное Александром Бурзянцевым живописно-поэтическое наследие навсегда осталось людям.

Детство Саши Бурзянцева проходило в глубинке, в деревеньке Балакар. Там окружала его бесконечно любимая им всю жизнь, необыкновенная красота Зилаирского района. Мать, сельская учительница, читала сыну стихи Лермонтова, Некрасова, Пушкина. В 1941 году отец ушел на фронт. Пришлось оставить школу и стать рабочим лесопункта. Время было трудное. Рассказывал он мне, как помогал катать валенки, знал их изготовление по стадиям. А в 1974 году на выставке, посвященной 400-летию Уфы, проходившей в залах ВДНХ в Зеленой роще, выставил картину “Валенки сдают фронту”. На картине солнечный день. Глаза режет от слепящего солнца. Сельсовет. На фронтоне избы над крыльцом портрет И. Сталина. Лихо с разворотом подъехали и остановились у крыльца сани. В них мальчик (Саша Бурзянцев), валенки и возница. Рот в улыбке до ушей. Все в жизни нипочем. Снег на солнце брызжет радостью. Вот уж действительно: “Жить хочется!”

Писали мы с ним в 1978 году в Зилаире этюды, с любовью вспоминал он различные эпизоды из жизни.

— Смотри, вон дом из-за бугра одним глазом выглядывает, а крыша будто шапка, сдвинутая набок, скособочилась. А вот видишь горушку, с нее пацанами на лыжах катались. Трамплин сами делали. Я лыжи отпиливал. И умудрялся, прыгая с трамплина, кульбит через голову делать. Домой придешь — сырой весь насквозь, мать ругается, — вспоминал Александр Бурзянцев.

В 1946 году сбылась его мечта. Он поступил в Пензенское художественное училище. Курс обучения проходил у знаменитого Ивана Силыча Горюшкина-Сорокопудова. Окончив училище в 1951 году, поработав учителем в Зилаирской школе, в 1952 году переехал в Уфу.

С 1956 года четко определились интересы и вкусы художника. Первой заметной работой был пейзаж “В окрестностях Белорецка”, показанный на выставке. Он трогал сюжетом, терпкостью красок, материальностью, естественностью пластики. Пейзаж останавливал зрителя задумчивостью уходящих гор, которая давала надежду на осуществление жизненной мечты талантливого художника: спеть свою песню! Дальнейший творческий натиск А. Бурзянцева был более чем активный. Многочисленные поездки на этюды с Б. Домашниковым, А. Пантелеевым, свердловчанами Е. Гудиным, Г. Мосиным, поездки по Башкирии и Уралу помогли скорому раскрытию потенциальных возможностей художника.

На выставках “Советская Россия” А. Д. Бурзянцев участвовал в 1960, 1965 годах, с огромным успехом выставлялся на зональных выставках “Урал социалистический” в 1964 году (16 полотен), в 1967 году (11 полотен).

Главной темой его творчества стала уральская природа. В 1957 году им был создан пейзаж-картина “Старый уральский городок”, ставший визитной карточкой художника. Пейзаж этот можно назвать историческим по характеру мироощущения, жизненного уклада, отраженного в сюжете, по использованию традиций Кустодиева и любимого им учителя Горюшкина-Сорокопудова. Перед взором зрителя — искрящиеся сугробы и синие тени, убегающая вниз улочка и сверкающие золотом купола церкви, тянущиеся по горам заводские дымы бывших демидовских заводов. И левитановская лошадка у ворот. Все это наполняет душу радостью, делает работу до боли знакомой.

Одно за другим в конце 50-х — начале 60-х годов создает А. Бурзянцев произведения, ставшие сегодня классикой изобразительного искусства, будоражащие душу, пробуждающие от спячки. Полотна молодого художника получают признание не только в Башкирии, но и во всей России. Его пейзажи — картины “Ветер с Урала”, “На реке Бианке”, “Осень”, “Новый дом”, “Белый снег” — выдвинули автора в число ведущих живописцев страны. Картины эти полны ощущения динамики, драматичности событий. В них нашли отражение значительность и эпичность могучей уральской природы.

Всегда помнил Бурзянцев слова своего учителя: “Смотри больше на холст, чем на натуру, береза растет там, где это нужно художнику, и помни, что и в тени есть цвет”. Мысль И.С. Горюшкина-Сорокопудова воспитывала в нем импровизатора. Постоянно работал он над средствами выражения.

По прошествии периода влияния чисто традиционных начал у художника появилось стремление к большой острой образной выразительности, что породило своеобразный строй его работы. Ему стали свойственна стилизация, условность в трактовке объемов, где-то доходящая до плоскости вторых и третьих планов, форсирование цвета, нарядность произведения.

Испытывал он на себе и влияние стилей (традиционного, сурового, карнавального) отдельных художников (А. Пантелеева, Б. Домашникова, К. Юона, И. Горюшкина-Сорокопудова). Много работая, размышляя, А. Бурзянцев создал свою манеру, свой язык. Увлекался Ван-Гогом и не скрывал этого.

Используя как изобразительное средство ван-гоговский раздельный мазок, подобно трудолюбивому ткачу набирал он цветной мозаичный ковер на плоскости холста, наполненный бесконечными оттенками многоцветья. Внешне это перекликалось с Ван-Гогом. Но ритмика, архитектоника пластических соединений, цветовые ощущения и восприятие самой жизни — оставались бурзянцевскими в картинах “Горы весенние” (1966), “Кидекша” (1968), “В селе Константинове” (1985).

Диапазон интересов художника был широк. В большей степени раскованно, свободно, в традиции, идущей от росписи пряника, с чувством влюбленности в Россию выполнены многие работы, связанные с архитектурой ее городов и храмов: “Весна в Суздале” (1968), “Храм в Переделкино” (1974), “Купола” (1975).

Мощным, монументальным звучанием отличились на выставках работы в 1970-80-е годы, отражающие, казалось бы, прозаическую жизнь, связанную с тематикой новостроек и нефтехимии. Но в них не было повседневности и серости, протокольности и банальности. Если вспомнить триптих “Октябрьскнефть” (1971), то и в такой дежурной теме А. Бурзянцев оставался художником. Все три части триптиха изобразительно высокоорганизованны в плоскости холста, очень искусно сконструированы. В эти же годы было создано романтическое полотно — сказ об Урале “На родине И.В. Курчатова” (1978). Как часто в жизни бывает, весной 1970 года, совершенно для себя, Александр Данилович принял решение ехать в село Константинове, на родину великого русского поэта Сергея Есенина. Он вспоминал позднее: “Целую неделю не мог писать, только смотрел. Побывав в Константиново, я увидел стихи Есенина. Все, что в его поэзии меня привлекало, оказалось таким близким: восприятие им природы как живой и очеловеченной”.

Обширная серия работ, посвященная Есенину, России. В стихах поэта необозримые просторы одеты не только “сереньким ситцем”, но часто и ярко-декоративны. Вот виденье С. Есенина-художника: “Зеленый вечер...”, “Синий май...”, “Красные крылья заката...” Или всего одна фраза, дающая ключ к решению художественного образа, к его конструктивному построению: “Берез обглоданные кости...” Так и Бурзянцев воспринимал Есенина не через мягкий лиризм, импрессионизм поэтики, а через сильные локальные сопоставления цветовых пятен, приближенные к народному лубку, в его декоративном звучании: “О, Русь, малиновое поле, и синь, упавшая в реку...”

А. Бурзянцеву, художнику и человеку, свойственны были порой неожиданные ходы, резкие перемены. В творчестве он не терпел повторов, тиражности. Художественный его поиск на протяжении пятидесятилетнего творческого пути представляет собой большой интерес для искусствоведения.

Живопись Александра Бурзянцева несет в себе праздничную нарядность, повышенную декоративность, чуткое отношение к красоте самой жизни.

Высоко оценены достижения художника. Ему присвоены высокие звания народного художника Республики Башкортостан, заслуженного художника России, присуждена государственная премия имени С. Юлаева за 1986 год.

 

 

СВЯЗЬ ВРЕМЕН

 

К сожалению, осмысление самого себя и тайных глубин творчества приходят к нам позднее, чем умение написать, изобразить, передать на полотне или бумаге. А смысл этот прост. Он — как в доброй сказке с хорошим концом. Смысл живописи в пробуждении духа, остальное — не имеет отношения к искусству.

9 марта 1981 года весенним солнечным днем у нас с Нелей родился сын. Бегу по городу с приобретенной детской ванной в одной руке и с кистями и флаконами красок в сумке — в другой. Моя жена, Неля, в окно третьего этажа роддома показывает мне розовое создание. Не знаю, как умудряются о ребенке в возрасте в несколько дней судить, на кого он похож: на папу или на маму?

Назвали его в честь дедушки — Эдуардом.

В эту пору я носился сразу по нескольким объектам, где вел оформительские работы. В короткие промежутки писал этюды. Готовился к творческим поездкам в Москву. Давно мечталось живописно прикоснуться “к прозрачной прелести Кремля”. Но надо побывать и в Новгороде. Там Александр Невский собирал свою дружину в решительной надежде одолеть врага. Садко и сотоварищи отплывал в заморские страны. Я мечтал о Новгороде, где живет мой друг, земляк Николай Селиков, художник-монументалист высокого профессионального уровня и строгого вкуса. Хотелось успеть, успеть. Жажда желаний вела меня к осуществлению всего задуманного. Надо готовиться к поездкам, а тут заботы о семье, о заработке...

 

Как-то я позвонил своей любимой учительнице по Уфимскому училищу искусств (1964-1966), нашей всегда обворожительно красивой Эвелине Павловне Фениной. Она уже знала, что у моей горячо любимой жены, то есть у нас, родился сын.

— Владислав, поздравляю с рождением сына, — доброжелательно сказала она, — у вас откроется второе дыхание.

Мне шел тогда все-таки 41 год. Но учительница оказалась права. Я помнил ее поздравление все эти годы. И на “дыхание” не жалуюсь до сей поры.

 

*   *   *

 

Вот сейчас за окном моей художественной мастерской переливчато щебечут, воркуют и присвистывают птицы. Почуяли весну. Мне видны только летающие птицы. Окно мастерской большое, просторное, но смонтировано чудно: прижато к потолку и художник видит лишь небо. А самой жизни и ее движения мы не наблюдаем.

Видим в окно только небо. А чего еще больше?

Скоро побегут с веселым журчаньем ручьи, переливаясь на солнце золотом микроволны. Распустится кустарник. Белой пеной цветения зальет яблони и вишни. Выйдут художники из мастерских с этюдниками через плечо. Вдохнут в души свои запах весенней земли, аромат цветущих деревьев, цветов и трав.

И отразится на холстах вся эта прелесть земная!

 

*   *   *

 

Находимся с сыном Эдуардом под Белорецком, в межгорье, в садах, прозванных в народе “Царским селом”. На фоне всей очаровательной прелести природы оранжевым цветом играют свечи стволов сосняка, растущего по горам. Лето в 1994 году небывалое. Зарядили дожди с мая месяца. И идут, и идут... а сегодня уже 17 июля. Сидим с Эдиком в избе, у которой два красивых глаза — окна, обрамленные ресницами ажурных наличников. Выходишь в сад за малиной или смородиной, а дождь моросит и моросит. Мерзкая погода, отвратительная погода. Вокруг скукота и сумрачно, а мне почему-то тепло, радостно. И дом этот “существо” вполне одушевленное, взирающее на мир сверкающими очами окон, красой белых ресниц — наличников, — как живой, глядит на меня.

Дождь бесконечен. Затяжной. Хотя и с остановками, но до чего ж продолжителен срок его полива... Кажется, не будет ему конца. Бывает, и солнце проглянет, но не успеваешь этому порадоваться — опять задуло, завертело. Все затянуло. И пошло-поехало... льет, льет и льет... Господи! Да что же это такое? Сидим с Эдуардом в избе. Больше некуда деться. Перед нами книги. Вот читаю “Интимную жизнь Ленина”. Книга строится на воспоминаниях Н. Крупской и соратников вождя. Входим в эпоху. Воспринимаем систему той жизни и отношений людских. Узнаем, каким был вождь без глянца, без расчесывания, приглаживания и нивелировки. Оказывается, он не ходил по жизни с выброшенной вперед рукой. Нет. Он ездил на велосипеде, гонял на коньках. Поднимался в горы, взбирался на их вершины и взирал оттуда на широкие горные панорамы. Собирал грибы. Он пил пиво и вино. День его до отказа был наполнен работой. Устанет — тут же уснет под елью. Местные дети даже прозвали его Дрыхалкой... Чего только не заставит прочитать затяжной дождь!

 

*   *   *

 

Дождь нескончаемый. Уж который день. Сижу в избе. Вспомнится что-нибудь, оглянешься назад, боже мой, а когда это было? Всплывают события 30-50-летней давности. Конечно, интересно вспомнить прошлое, пережитое.

В жизни с кем только не сталкивала судьба. В Ленинградском художественном училище преподавала рисунок Бонч-Бруевич, родственница соратника В. И. Ленина. Рассказывала, например, нам о путешествии по Европе. О встречах с В. В. Маяковским в кафе с черным потолком: “Владимир Владимирович, громадный, нам, девушкам, с его стихами казался человеком не от мира сего. Железным. Спрашивали Маяковского:

— А кушаете ли вы конфеты?

На что он отвечал:

— По-вашему, я должен лакомиться ножкой стула?

Брал со стола конфету, угощал нас и поедал сам. Умел рассмешить до слез, доставал носовой платок: “Вот, видите, сейчас мы даже используем платочек, милое мое дитя”.

— Ваши стихи не волнуют, не греют, — кричат с мест.

— Я не море и не печка, — отвечал поэт...

Она была женщиной в возрасте. Строгой, собранной. Нам, студентам, в основном парням и девушкам из провинции, виделась в молодости красивой, о чем говорила сохранившаяся стать и живость взгляда с искоркой в глазах, указывающая на азартность. Увлекаясь рассказом, вдруг приостанавливалась и чуть упавшим голосом:

— Н-да, к сожалению, не про все можно рассказать

К семнадцатилетним обращалась на “Вы”. Она окончила Смольный институт благородных девиц, там учили и этикету и манерам. И в свои годы она была элегантна, подтянута, свободна в жесте, молодила ее белая гарусная кофта, складки которой были послушны легкому движению воздуха. Романтика в те годы (1957-1960 годы) еще жила в наших душах. Было всеобщее увлечение А. Грином. Ставились фильмы, сочинялись песни по Грину. И любимая учительница виделась нам на палубе белого корабля, на фоне изумрудно-голубого океана с россыпью золотых искорок южного солнца. Средиземноморья.

Мы, дети глубинки, и в 18 лет были “почемучками”.

— А почему вы не хотите нам рассказать, почему нельзя?

— Вырастете, узнаете! — смеялась она.

Ходит по классу, смотрит, как идет рисунок. Подсказывает, поправляет сама, объясняя принцип устройства, конструкции формы. Потом сядет. Нога на ногу. Чуть постукивает пальцами по столу. Происхождение чувствовалось. Нахлынуло, видно, прошедшее на нее. И опять...

— А хотите, я вам расскажу?! — а в глазах — бесенята.

— Конечно, хотим. Расскажите, пожалуйста.

— Так вот, сейчас этого на выставках нет (шел 1959 год). А в то время (20-е — 30-е годы) что только не выставляли. — И рассказывает про то, что стало хрестоматийным, а было когда-то связано с искусством революции и авангарда. Некоторые примеры незабываемы.

— Наклеивали на холст опилки, газеты. Крепили железки, — говорила она. Мы все ахали.

— Или подходим к большому белому холсту, — продолжала Бонч-Бруевич, — а к нему приклеплен проволокой кирпич. Наклоняемся к этикетке, смотрим название: “Портрет жены”. Приходим на следующий день, а на холсте кто-то углем написал: “Так тебе и надо!” И такое бывало.

Вечерняя прохлада. Сижу на крыльце белорецкой дачки. Темным силуэтом рисуется сосняк на фоне сумеречного вечернего неба. Нежно-перламутровая луна над соснами. Всмотрелся и вижу: верхушки сосен отходят, отрываются от круга луны. Боже мой! Да это ж Земля вращается!

И на мысль опять приходят стихи моего давнего друга, русского поэта Александра Филиппова, с которым долгие годы жили по соседству в Черниковке:

 

Может, буду в перефразе пошлым,

Но скажу: скрипит земная ось

Для того, чтоб боль осталась в прошлом,

Чтобы счастье — в будущем сбылось.

 

Связь времен, связь поколений, извечная борьба тьмы и света, добра и зла, любовь и ненависть, “лед и пламень” — осмысление всех этих понятий, относящихся к вечным темам, пришло ко мне уже в зрелом возрасте.

Моя многострадальная родина во всех своих проявлениях стала все чаще и чаще стучаться своей болью и дланью в мое сердце. И я встаю за мольберт, наполненный новым желанием изобразить Лик Родины.

 

*   *   *

 

Из далекого времени, освященного подвижническим трудом и жизнью Сергия Радонежского, пришли к нам слова-понятия: родина, отчизна, держава.

Понятие родины у каждого человека ассоциируется с тем, что ему дорого и знакомо с детства. Сегодня взялись восстанавливать храмы и соборы. И это хорошо. А ведь бывало, сердце отзывалось болью при виде обезглавленных соборов и церквей на пути от Уфы до Москвы, да и во многих уголках России, где мне довелось побывать. Мы все в ответе за разрушенную архитектуру, вывезенные за рубеж произведения искусства, порушенный уклад российских обычаев и нравов, за дискриминационное состояние России, в котором она находится ныне, не имея ни своей Академии наук, ни Академии художеств (написано по факту на 1991 год).

Отказ от истоков и традиций своей истории — есть вопиющее невежество. Традиции — это историческое прошлое нашей Родины, ее настоящее и будущее. Давно известна истина, что развитие традиций происходит от тесного контакта с жизнью, с опытом мирового искусства. Уничтожение традиций влечет за собой уничтожение культуры.

И не с уничтожения ли традиций началась нынешняя бездуховность?

Любил отец Сергий зверей и птиц, и они отвечали ему тем же. Соучастием пробуждал в людях жертвенность и милосердие. Делился последним: хлебом и рыбой. Считая, что братия должна работать, подтверждал слово делом — сам плотничал. Конечно же, это была идеология того времени. Слово подкреплялось личным участием, личным примером лидера.

Неразрывная связь времен необходима во всех областях жизни, в том числе и в профессиональном искусстве. Своеобразие необозримого пространства и бытия нашей многонациональной страны накладывает отпечаток на свое собственное особое восприятие этого пространства. Линия, ритм, масштаб, другие изобразительные средства на плоскости приобретают свою индивидуальную трактовку. Силой духа, любви, человечности художник может заронить добрые зерна в сознание, пробудить в зрителе чувство прекрасного, натолкнуть его на поиск истины.

 

*   *   *

 

Мое становление как художника началось в изостудии, которую возглавлял Геннадий Васильевич Огородов, при Доме культуры имени М. И. Калинина, где мы начали заниматься с моим другом Виктором Пеговым. Мой учитель первым отметил мою склонность к живописи, и именно он посоветовал ехать учиться в Ленинград. Затем я продолжил художественное образование в Уфимском училище искусств. И вот на Башкирской республиканской выставке в 1964 году я впервые рискнул выставить небольшие пейзажи “Солнечный дворик”, “В Уржуме”, “Авзян”. Конечно, это были весьма скромные творческие поиски, первая попытка “открыть себя”.

Так сложилось, что в основном я пишу пейзажи. Работая над пейзажем, вижу в природе саму жизнь, красоту бытия. Говорить о пейзаже можно лишь, отождествляя его с самой жизнью. Составляющими любой фантазии являются жизненный опыт, фактоло­гический материал, то есть жизненная правда. Выше правды ничего быть не может.

Любовь к родной земле неотделима от исторического прошлого народа. Село Воскресенское (Мелеузовский район БАССР) было свидетелем народного восстания под предводительством Емельяна Пугачева. Сегодня о событиях тех далеких лет напоминает насыпной вал у реки и полуразрушенные медеплавильный завод и церковь, в которых бывал Пугачев. На этом материале мною написаны пейзажи “Пугачевская дорога”, “Воскресенский вал”, “Воскресенская улица”. В этих сюжетах хотелось увидеть не только красоту русского села Башкирии, но и ощутить, почувствовать связь времен.

Самое главное в мире — человек. Все, в том числе и искусство, создается во имя человека. Отсюда мое постоянное стремление добиться ощущения присутствия человека в пейзаже.

В поисках натуры я бывал во многих уголках нашей страны, а свою Башкирию исколесил вдоль и поперек. Я бесконечно благодарен судьбе за то, что она открыла мне удивительно яркую, сказочно богатую природу Урала.

Недаром же Предуралье и Зауралье называют Башкирской Швейцарией. Работа в самой большой и доступной мастерской под открытым небом один на один с природой, несмотря на стужу, ливни, жару, всевозможные неудобства, приносит радость. Видишь завороженный, наполненный неразгаданной тайной мир. Общение с природой — это питательная среда для ума, сердца, души, приобретения жизненного опыта. Не могу подолгу работать в мастерской, умозрительно что-то выдумывать и вымучивать из себя. Подкреплять, подпитывать себя художник должен натурой. Свидетельство тому — искусство великих реалистов.

К этому убеждению я пришел еще учась в Ленинграде. Часами простаивал в Русском музее перед картинами Ф. А. Васильева, Н. Н. Ге, И. И. Левитана, В. И. Сурикова, сопереживая эффект участия в событиях, изображенных на полотнах гениальных художников. В их картины как бы входишь, сживаешься с ними. Реалистическим традициям чужда декоративность мыслей и переживаний. У них нет надрывной стилизации, выпячивания одного из компонентов изобразительных средств, скажем ритма или цвета. Все органично. “Главное свойство во всяком искусстве — чувство меры”, — утверждал Л. Н. Толстой.

Ныне художник любого направления имеет право на выставку своих работ. На мой взгляд, существующая точка зрения, что реализм на современном этапе включает в себя абсолютно все методы и стили, в том числе и абстрактное изображение, объясняя это тем, что изобразительная плоскость заполняется реальной линией, пятном, цветом и так далее, грешит если не спекулятивностью, то в лучшем случае путаницей понятий реализма как направления искусства с его изобразительными средствами.

Разумеется, в искусстве сохраняются различные течения, направления. Но мне думается, только реализм со свойственной ему конкретикой способен в образной художественной форме передавать от поколения к поколению вечно меняющееся лицо мира во всем его многообразии и богатстве.

Реализм дает возможность неисчерпаемости познавательного процесса жизни в ее характерности, портретности, богатстве индивидуального. Искусство же только тогда индивидуально, когда национально. И только национальное искусство может быть индивидуальным, самобытным. Таким образом, получается замкнутый круг. Только такое искусство способно образно отразить исторические коллизии, обычаи и нравы. Что знали бы мы по изобразительному ряду о прошедших веках и народах, если бы не существовало реализма и в те времена?!

Сегодня слышны упреки в отставании от западного концептуального искусства. И здесь мне лично близки традиции реализма. Да и что можно противопоставить мысли, высказанной тем же Л. Т. Толстым: “Искусство переводит разумное сознание людей в чувство”. В этой мысли заключено понимание, философия, программа реализма. Однако как бы ни была глубока мысль, приоритетным воздействием на зрителя является не рационально, логически построенное произведение с использованием всех изобразительных средств (это само собой разумеется), а чувство. Чувство — фундаментально, основополагающе, на нем держится все искусство — изобразительное, музыка, поэзия, архитектура, художественная литература. Если мы говорим о том, что невежество губит культуру, то что может быть страшнее безразличного, равнодушного искусства?

Охваченный чувством поэтической магии, я подолгу простаивал перед полотном В. И. Сурикова “Степан Разин”. Соединены единым устремлением с атаманом его сподвижники. Вечно, пока есть жизнь на Земле, будет плыть, лететь над матушкой-Волгой, в ее необъятном просторе струг-птица, не выпустят весел из рук могучие лихие гребцы вольницы. Всегда с ними будет их атаман. Денно и нощно Степан Разин со своими сподвижниками будет лететь в волжском просторе.

В картине отражена судьба мятежного русского характера, судьба России. Мысль художника ясна. Но невозможно описать то сложное поэтическое чувство, в которое погружается душа при соприкосновении с произведением искусства. В душу живопись проникает сильнее и глубже, чем слово. Поэтому описывать живописные работы задача не столько неблагодарная, сколько трудно выполнимая.

 

*   *   *

 

В застойные времена мне неоднократно пытались навязать конъюнктурные темы, диктовать буквально все, вплоть до размера полотен. И невдомек таким “диктаторам”, что у художника свое собственное видение мира и определять, как ему работать, — дело самого художника. Нельзя жить по принципу: “Чего изволите?” Такая практика уродует искусство, мстит художнику. Творчество — автобиографично.

Другой пример. В конце 50-х — начале 60-х годов я учился в Ленинградском художественно-графическом училище. Это были годы потепления в общественной жизни страны. Только-только у людей открылось дыхание. Они стали раскованнее, естественнее. Мы, тогда молодые люди, ночами напролет, ничего не опасаясь, спорили о различных течениях и направлениях в искусстве. Правда, вскоре пришлось вспомнить поговорку “Вот тебе, бабушка, и Юрьев день”.

Оглядываясь назад, прихожу к выводу, что во времена кратковременной “оттепели” мы всего лишь пытались самостоятельно рассуждать, нестандартно мыслить, то есть мы стремились избавиться от стереотипов. В школе внушали, что типичный герой может быть только положительным, в училище вдалбливалась совершенно абсурдная установка изображать не то, что есть в жизни, а то, что будет, то есть пресловутое “светлое будущее”. Весьма сложно было представить себе, какой будет жизнь, если мы ходили весьма скромно одетые, часто в перелицованной одежде (1957-1960 годы). Вельветовые курточки, шаровары на резинках — традиционная одежда молодежи того времени. Так вульгаризировалась сама суть окружающей жизни.

Все решалось, разрешалось, координировалось “наверху”. За обычный поиск истины в спорах с оппонентом можно было незамедлительно схлопотать ярлык ревизиониста. На занятиях мы нередко подвергали сомнению бесконфликтность произведений литературы и искусства. Но это были лишь проблески в нашей нередко печальной повседневности.

Меня всегда поражало стремление выстроить художников по ранжиру: первый, второй, третий... Извечная борьба искусствоведов за определение места художника в табели о рангах и их оценочные категории, на мой взгляд, неубедительны. Каждая картина — явление. Не зря народная мудрость гласит: “Пусть цветут все цветы”. На каждого человека смотрит его цветок. Каждый зритель находит свою картину, которая влечет его своим откровением. Художник особым языком, языком цвета и ощущений беседует со зрителем.

Я не задаюсь вопросом о категории художника, когда смотрю на небольшую по размеру картину башкирского живописца А. П. Лежнева “Синие тени”. В обычном сюжете с заборчиками, снегом в зимнем саду и сарайчиками во дворе вдруг открывается необыкновенный многогранный мир.

Одного зрителя поразит “Явление Христа народу” А. А. Иванова, другого околдует “Демон” М. А. Врубеля, а кого-то очарует картина А. С. Степанова “Сумерки”.

Сила великого искусства завораживает. Она передается и слабому и сильному, аккумулирует духовность, взывает к действию, пробуждает дремлющую в человеке энергию, утверждает в человеке человеческое.

Искусство должно служить людям, вдохновлять их, облагораживать человеческие души. Искусство всех времен и народов всегда звало к высокому идеалу. “Все прекрасное так же трудно, как и редко”, — изрекал Спиноза.

Искусство таких художников, как В. Н. Бакшеев, А. С. Степанов, Л. В. Тружанский, Т. Н. Петровичев, в высшей степени исповедально, поднимается до уровня катарсиса. Оно родилось и состоялось в совокупности природных данных, таланта, бескомпромиссности, отсутствия ориентации на скорый успех, из общей культуры, отсутствия двойственности, то есть умения жить по одним принципам, а исповедовать другие. Такое встречалось во все времена, встречается и сейчас. Работающих “в искусстве” тьма, но истинных художников не так уж и много. Тем более привлекательна чистота их духа, порядочность, духовная раскрепощенность, открытость. На холсте видно все. Кто-то считает деньги, а кто-то является выразителем духовности.

Намечены кардинальные перемены в нашей стране. Фундамент дома — наше прошлое, в котором было и трагическое, и светлое, и высокое. Однако какая бы ни была наша история, это наша история, и мы не имеем права отрекаться от нее. Как известно, кто не помнит прошлого, у того нет будущего. И сегодня, в трудный час, мы должны быть вместе с нашей страной, с нашим народом. Как писала когда-то А. А. Ахматова:

 

Я была тогда с моим народом,

Там, где мой народ, к несчастью, был.

 

Порядочный человек никогда не отречется от больной матери. Над фундаментом вырастает надстройка: связь времен, следование традициям в противовес забвению.

— Все испытайте — хорошего держитесь, — сказал апостол Павел.

Пока мы встречаем молочные рассветы и провожаем ко сну закатное солнце, уходящее в сумеречную задумчивую синь горизонта, пока нас наполняет радостью и энергией жизни взрыв лопнувших почек и раскрывающихся бутонов весны, пока нас радует ковер весенней зелени, каждая травинка, пробивающая асфальт, — до тех пор, до самой бесконечности не угаснет искусство и человеческая потребность в прекрасном.

 

1997 — 2000. Уфа.

Из архива: апрель 2000 г.

Читайте нас