– Музеи Парижа, Лувр?..
– Пусть меня считают идиотом, но времени на них не хватило, более того, меня не интересовал ни Лувр, ни другие музеи, хотя у меня и был спецпропуск во все музеи Парижа, выданный членом Попечительского совета Аксаковского фонда, сотрудником ЮНЕСКО, председателем Ассоциации в поддержку русской культуры во Франции «Глаголъ» Владимиром Николаевичем Сергеевым, упокоенным недавно на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
В Париже у меня был такой случай. В воскресенье я пошел на утреннюю службу в русский храм Александра Невского на ул. Дарю, построенный печальными русскими беженцами. Храм был переполнен. По окончании службы, выйдя их храма, я раздумывал, куда направить свои стопы. С паперти вприпрыжку сбежал веселый человек в церковном одеянии, настоятель храма протоиерей Борис Бобринский. По тому, как он по-молодецки сбежал с паперти, можно было подумать, что он ровесник мне, если бы в фотоальбоме «Русская эмиграция» я не видел фотографии 1940 года: «Граф Борис Бобринский в форме гражданской обороны Парижа». Вот вышла семья Солженицыных, я не был с ней знаком, потому лишь слегка поклонился как соотечественникам, радостно вышел мне навстречу главный редактор всемирно известного русского издательства «Умка-пресс» Никита Алексеевич Струве с супругой. «Как бы сейчас хорошо выпить шафрановского кумыса!» – воскликнул он – несколько лет назад он был моим гостем, и мы ездили с ним в Аксаковский историко-культурный центр «Надеждино». Никита Алексеевич, отозвав меня в сторону, чтобы не слышала вдова А. И. Солженицына, поведал о любопытном факте, много объясняющем, по его мнению, в биографии и характере Солженицына: «Вы удивитесь, но он никогда не читал Сергея Тимофеевича Аксакова. Поразительный факт, но это правда. Я несколько раз ему рекомендовал, а как-то уже незадолго до его смерти спросил, оказалось, он так и не прочитал». А я тут же поймал себя на том, что этот факт не столь уж меня и удивил: «Я подозреваю, что Аксаков ему был чужд по духу. Он боялся его читать, боялся его влияния. Ему нужно быть непримиримым. Это своего рода Владимир Ильич Ленин наоборот». – «Может быть, вы правы», – подумав, пожал плечами Струве.
Люди расходились, я так ничего и не решил, как вдруг ко мне подошел мужчина лет сорока, небрежно одетый, со взъерошенной шевелюрой: «Пошли ко мне обедать!» – «?..» – «Пошли, пошли, – крепко ухватил он меня под руку, – я тут недалеко живу». Я не стал упираться, только спросил, почему он определил, что я русский. «А кто ходит в Париже во фланелевой рубашке?!» Я жил в Париже на знаменитой плас Пигаль в дешевенькой не отапливаемой гостинице, приходилось даже спать во фланелевой рубашке.
Полонивший меня русский мужик оказался хорошо известным во Франции русским художником Сергеем Татуновым. Сергей поразил меня своей, такой редкой в наше время, открытостью. Через час я знал о нем буквально все, даже то, во что стараются не посвящать случайных знакомых. А тут совершенно незнакомому человеку, с которым познакомился только 15 минут назад на улице, он рассказал о своих бедах, в том числе и о своей неизбывной трагедии. Мы пили на кухне чай, когда раздался дверной звонок. Вошел сухонький старичок, низко поклонился мне, они в прихожей о чем-то поговорили, и он ушел. «Это мой тесть, Осоргин Алексей Георгиевич, – сказал Сергей. – Рассказать его биографию до дня его рождения?» – «Как до его рождения?» – не понял я. «Ты, конечно, читал “Архипелаг ГУЛАГ” Солженицына? Помнишь эпизод: в Соловецком концлагере отбывал очередной срок Георгий Осоргин. За тайную службу с двумя епископами его приговорили к расстрелу. А к нему в это время едет на побывку молодая жена, уже в поезде, ее не остановить. Георгий пошел к начальству, объяснил ситуацию: нельзя ли отсрочить расстрел? Начальство Соловецкого лагеря, как известно, было добрым, пошло ему навстречу, отложило расстрел на неделю. Мало того, его перевели в административный корпус, поселили в отдельный номер, белые простыни, еда из столовой начальственного состава. Жена потрясена: “В Москве голод. Говорили, что тут страшные условия, а вы как в санатории”. Прожила неделю: “А можно я поживу еще?” – “Нет, не положено”. Он проводил ее на пароход. Пароход на прощанье дал гудок, а Георгия Осоргина тут же завели за угол и расстреляли… Так вот: мой тесть не кто иной, как ребенок, зачатый во время того свидания…».
Я долго не мог прийти в себя.
Кончилось наше уже не совсем чаепитие далеко за полночь. Отвез меня в гостиницу почему-то в грузовике молчаливый Юра-десантник, попавший в Афганистане тяжело раненным в плен и выкупленный какой-то католической миссией, после десятилетних мытарств по разным странам оказавшийся в Париже, где приютил его Сергей. «Настоящий русский!» – с уважением сказал обо мне портье гостиницы, помогавший Юре транспортировать меня по узкой и крутой лестнице на второй этаж в мои «апартаменты».
– У Вас дома на стене большая фотография: полушалаш-полунавес, за импровизированным столом – группа людей в военной форме, все уже в возрасте, один только молод, все взоры обращены к нему. На столе хлеб, яйца, в руках кружки, в стороне бидон, в каких в нашем детстве хранили керосин…
– Это фотография, отреставрированная и увеличенная в уникальной лаборатории Бориса Ивановича Конюхова: Первая мировая, или, как тогда ее называли, Великая война, 23 апреля 1916 года, Белоруссия, Пинские болота. Ночью мой дед по матери Филипп Григорьевич Летанин, о котором я уже говорил, прополз в ближайший белорусский хутор, возвратился с хлебом, яйцами, бидоном самогона: они отмечают Пасху, и он сегодня – герой.
Дома у деда в поселке Остроумовка в гостиной слева от иконы висел портрет маршала Жукова из журнала «Огонек». В последние годы дед был колхозным пасечником. Когда, бывало, его прижимал колхоз или сельсовет, он грозил: «Вот напишу Жукову, он им покажет кузькину мать». А на День Победы, приложившись к бражке, говорил: «Это еще неизвестно, как бы закончилась Великая Отечественная война, если бы не я. Кто сделал Жукова маршалом?!» Я относил эти заявления к чрезмерному употреблению бражки, но как-то уже сравнительно недавно я спросил дядю Петю, его сына: «Подвыпив, дед всегда говорил о Жукове, грозил ему написать?» – «А ты разве не знаешь? – отвечает. – Через несколько дней после этой фотографии их накрыло артиллерийским налетом, отца не только ранило и контузило, но и засыпало с головой землей, чуть успели откопать. В госпитале его навестил командир полка: “Ты, Летанин, доблестный воин. Мы решили тебя рекомендовать в школу унтер-офицеров”. – “Благодарю, господин полковник, но после войны я хочу крестьянствовать, у меня семья, хозяйство”. – “Но мы уже отправили наверх на тебя документы”. – “Очень прошу, господин полковник, дослужу, если Бог даст, до окончания войны – и домой, очень прошу”. – “Вот что: может, найдешь здесь в госпитале себе замену, даю тебе день на это, пока документы в штабе дивизии”. Чуть успел полковник уйти, отец на костылях поковылял в соседнюю палату, там лежал солдат из соседней роты, тоже отличившийся в боях, Георгий Жуков, с которым они уже успели познакомиться: “Слушай, Гера, ты не хочешь в школу унтер-офицеров?” – “Да как-то не думал, да мне и не предлагали”. – “А ты подумай до утра, есть такая возможность, и я тебе буду век благодарен”. На следующее утро Жуков сообщил о согласии. “Ну, разве не я сделал Жукова маршалом Победы?”»
– Недавно реконструирован сад имени С. Т. Аксакова в Уфе. Благодаря Вам он в свое время обрел это имя, а то носил имя Луначарского, хулителя Аксакова. Глава Башкирии Р. Ф. Хабиров объявил о предстоящей реконструкции парка имени Ленина. Как Вы относитесь к идее вернуть парку имя Героя Советского Союза Александра Матросова?
– Я двумя руками поддерживаю эту идею. Я даже писал письмо по этому поводу Радию Фаритовичу, но, судя по всему, оно до него не дошло. Конечно, надо бы вернуть парку истинное название – Ушаковский, по имени губернатора, который его основал. Но если это не так, несколько поколений помнит парк как имени Героя Советского Союза Александра Матросова. М. З. Шакиров, ни с кем не посоветовавшись, приказал вернуть Александра Матросова снова за колючую проволоку в колонию, из которой он уходил на фронт, сделали это грубо, когда перевозили, голова была трамвайными проводами оторвана от туловища и с грохотом катилась вниз по улице, которая тогда носила имя Фрунзе. А еще он уничтожил уникальный комплекс зданий Уфимской епархии, построив на его месте здание обкома партии, перенес бюст А. С. Пушкина из Пушкинской аллеи на улицу, и он скоро оказался в окружении всевозможных ларьков, уничтожил по всему городу ажурные решетки знаменитого каслинского литья, почему-то они были ему поперек души, снес парадную лестницу в Аксаковском народном доме, собираясь там установить бюст то ли Карла Маркса, то ли себя. А сколько человеческих судеб исковеркал! Что касается парка, не много ли Ленина в нашем прекрасном городе: улица, площадь, парк, сквер, несколько памятников? Помню, как где-то ближе к концу 80-х мне позвонил тогдашний председатель Уфимского горисполкома: «Мы начинаем реставрацию памятника Ленину в Ленинском сквере, разваливается постамент, то ли просочились грунтовые воды, то ли дожди, он как бы плачет, мы хотели бы с вами посоветоваться. Очень прошу приехать, машину я пришлю». Я понял, что за этой просьбой что-то стояло, о чем он не хотел говорить по телефону. Памятник был огорожен высоким глухим забором, а внутри стояла своеобразная выставка мраморных плит с… надгробий, скорее всего взятых с бывшего Старо-Ивановского кладбища: «Статский советник…», «Купец 1-й гильдии…», «Младенец…». Из них пламенными ленинцами был построен памятник своему вождю. У меня с собой не было ни ручки, ни бумаги, переписать надгробья, гениальный Достоевский в своих «Бесах» не смог додуматься до подобного. Сел вождь мирового пролетариата вальяжно на постамент из могильных плит поверженного класса и протянул руку вперед: «Верным путем идете, товарищи!» Куда привел этот путь, мы теперь знаем.
– Кстати, и памятник Карлу Марксу в Ульяновске был сделан по той же «технологии».
– Но молодое поколение еще пытаются заразить соблазном этого пути. Пригласивший меня председатель горисполкома явно имел приказ уничтожить следы злодейства, скорее всего, это уже было запланировано, а он захотел, чтобы люди узнали об этом. «Что с ними делать?» – «Не знаю. Посоветуйтесь со священниками. Может, перевезти на уфимское Сергиевское кладбище в какую-то специальную ограду, отслужить службу».
– На вечере памяти В. М. Клыкова в Москве в 2009 году Вам преподнесли фотоальбом «Вячеслав Клыков. Возьмите меч мой»…
– Два человека, которые «поломали» мою жизнь, направили в нужное русло: выдающийся скульптор и общественный деятель, президент Международного фонда славянской письменности и культуры, вице-президентом которого я по сей день являюсь, Вячеслав Михайлович Клыков и выдающийся русский писатель Валентин Григорьевич Распутин. Ну, наверное, и Он, кто раньше меня в это русло их направил. Планировал я для себя совсем другую жизнь. В Надеждине о Клыкове и Распутине напоминают деревья, которые они посадили у стены Димитриевского храма. Вячеслав Михайлович подарил церкви храмовую икону, которую привез в храм брат убиенного Игоря Талькова (ныне в очередной раз доказывают, что его убили по неосторожности) и мой большой друг Владимир, с которым мы прошли немало непростых дорог, в том числе матросами на зафрахтованной Фондом парусной шхуне – основного экипажа не хватало, с Поклонным крестом через проливы Босфор и Дарданеллы мимо Святой Горы в Солоники на родину Святых Равноапостольных Кирилла и Мефодия и Димитрия Солунского и ютились в одной каюте.
– Валентин Григорьевич Распутин одну из подаренных Вам книг подписал: «Дорогому Михаилу Чванову – дружески и всегда только дружески»…
– И вторую: «Михаилу Чванову от автора с радостью, что есть на Руси такой человек, показавший, что и воин не один, и поле не одно». Однажды, еще в начале нашего знакомства, уловив момент, я подступил к Валентину Григорьевичу: «Приближается юбилей Ивана Сергеевича Аксакова. Он почти забыт в России. Нужно создать юбилейный комитет. Возглавить его, конечно же, должны Вы». – «Почему все должен возглавлять я? – с не присущей ему резкостью ответил он. – Вот и создай, и возглавь!» – «Но Ваш авторитет…» – «Тебе не хватает авторитета Ивана Аксакова?» Потом Валентин Григорьевич извинится за свою резкость. По сути, с этой стычки начался Аксаковский фонд. Кстати, почти все мои дороги по Балканам так или иначе были связаны с именем И. С. Аксакова.
Валентин Григорьевич приезжал ко мне на Международный Аксаковский праздник, я к нему – на праздник «Сияние России». Позже писали, что в те времена эти два праздника были самыми значительными в России. В один из прилетов на праздник «Сияние России» военные вертолетчики предложили мне пролететь над Байкалом, а у меня на это время была назначена встреча в Иркутском университете. Валентин Григорьевич был деликатен: «Можешь, конечно, но я очень просил бы пойти в университет, он отравлен либеральной заразой, меня, например, туда с некоторых пор не пускают. Потому я назначил туда тебя и Станислава Куняева – двух стойких бойцов». Пришел, а там никого нет. Оказалось, специально или по растяпству, студентов пригласили на встречу со мной в другой корпус университета. Но разобрались и в конце встречи распрощались довольные друг другом.
Во время поездки на Байкал на катере причалили к месту на Кругобайкальской железной дороге, где был поселок, в котором в детстве жил большой русский писатель Леонид Иванович Бородин – позже узник сталинских политических концлагерей (два срока, в общей сложности 11 лет: один – в знаменитых мордовских лагерях, второй – в не менее знаменитом Владимирском централе, куда перевели за строптивость). Фамилия Бородин по отчиму, который воспитал его, настоящий отец – литовец, краснодеревщик Шамитас Феликс Казимирович, расстрелян в год рождения сына в 1938-м: видимо, не ту мебель делал… Так вот, мы втроем – Валентин Григорьевич Распутин, Леонид Иванович Бородин и я, молча, как на кладбище, постояли на месте бывшего поселка, я нашел среди его развалин еще крепкую лиственничную доску, положил поперек рельс: «Давайте, мужики, сфотографируемся, вряд ли еще встретимся вот так – втроем, вместе». Так и получилось. Леонид Иванович умер раньше всех, от обширного инфаркта: концлагерь не санаторий. Потом – Валентин Григорьевич, но сначала погибла в авиакатастрофе его дочь Мария: пилот то ли с купленным дипломом, то ли вообще без диплома уже приземлился и катился по взлетно-посадочной полосе, она уже позвонила отцу о благополучном приземлении, а «пилот» вместо тормоза нажал на газ, и самолет, набирая скорость, врезался в бетонную стену… Потом умерла от рака жена, Светлана Ивановна. Я уж не вспоминаю о том, как его задолго до этого жестоко избили в собственном дворе в Иркутске, и оказалось, что во всем микрорайоне отключены телефоны, и долго не могли вызвать скорую, и либеральная пресса ликовала, что у него поврежден мозг и что он уже ничего не сможет написать. А я вот еще живу, на последних ступенях своей лестницы, надеюсь, в Небо, хотя, если не выдержит душа, можно и сорваться, провалиться на самой последней ступеньке…
На одном из Аксаковских праздников мы собрались на прощальный ужин в Уфе в Мемориальном доме-музее С. Т. Аксакова. Неожиданно заглянул в музей известный банкир и предприниматель Александр Веремеенко, никогда до этого не посещавший мероприятия Аксаковского фонда. Я хотел его представить, пригласил за стол. «Не надо, я в уголке посижу. Хочу живьем посмотреть на Распутина». Пришло время, я дал слово Валентину Григорьевичу. Впечатленный от увиденного в Надеждине – мы тогда, кажется, поднимали колокола, – он с горечью говорил, что попытался у себя на родине поставить церковь, но дальше фундамента дело не пошло, в селе богатых людей нет, а в Иркутске никто не откликнулся на его просьбу. Позже Александр Алексеевич, не представляясь, подошел к Валентину Григорьевичу: «Когда Вы уезжаете или улетаете?» – «Через час еду на железнодорожный вокзал». – «Банк уже закрыт, тогда передам через Чванова». Валентин Григорьевич, ничего не поняв, промолчал. Веремеенко отвел меня в сторону: «Найдете возможность передать деньги Распутину?» – «Найду». На другой день его посыльный привез мне солидную пачку долларов. Я поехал к начальнику отделения железной дороги Протасову, соратнику по аксаковским делам, объяснил ситуацию. Поезд от Уфы до Иркутска идет четверо суток. Я позвонил Валентину Григорьевичу: «Послезавтра поезд Москва – Владивосток приходит в Иркутск в три часа ночи. Встреть, пожалуйста! (Однажды он раз и навсегда запретил обращаться к нему на вы.) Седьмой вагон, проводник Сергей, он передаст бандероль. Возьми сына, еще кого-нибудь из его друзей, кто покрепче. Не забудь паспорт!» – «А что в бандероли?» – «Моя книга», – боясь прослушки, я не мог сказать, что там крупная сумма денег. «А что, ты не мог отдать ее мне в Уфе? – спросил он несколько раздраженно. – И зачем несколько мужиков?» – «Встреть обязательно, потом мне позвони!» Через два дня он позвонил: «Что это?» – «Это тебе на церковь. Можешь подумать, что этот человек озолотил меня, но он не дал в Аксаковский фонд ни копейки. Он дал тебе, Распутину».
– Отец Валентина Григорьевича вышел из лагеря инвалидом, жил после этого недолго, о своем детстве Распутин поведал в рассказе «Уроки французского»… Ваше детство тоже пришлось на тяжелые послевоенные годы.
– Что касается меня, судьба была ко мне более благосклонна. Отец, вернувшийся после череды госпиталей, при моем рождении какое-то время работал в военкомате. У Распутина своеобразным «отчетом» о детстве стал рассказ «Уроки французского», у меня – «Билет в детство». Моя бабка по матери, Руфина Петровна, и выпущенный из лагеря священник, отец Петр, тайком переходящий из деревни в деревню под видом нищего (а может, и на самом деле был нищим), крестили меня вдали от райцентра в маленьком поселке Остроумовка, в бане. В последнее время я все больше задумывался, действительно ли мое крещение, может, надо покреститься снова? И поведал свою тайну настоятелю Димитриевского храма игумену Зосиме – полковому священнику Аксаковского фонда. Он успокоил меня: «Может, это самое богоугодное крещение, если не был бы крещен, Бог не послал бы тебя спасать сей храм перед его взрывом. А отец Петр, был он или не был священником, рисковал свободой или даже жизнью, взяв на себя эту духовную ношу. Бог наложил на него этот крест, не имея в то время иной возможности крестить тебя…»
У меня, в отличие от сверстников по улице, отец с войны вернулся, правда, инвалидом, но все равно, если мерить то время нынешними понятиями, я был для них как бы сыном олигарха. Может, оттого у меня с детства повышенное чувство социальной справедливости, от которой страдаю до сих пор. Как-то, сжавшись в расходах, отец преподавал уже в школе физкультуру, мать продавала у магазина огурцы, они мне купили пальто. Они были оскорблены, когда я отказался надевать его: я представил, как выйду на улицу, а все мои друзья в рваных телогрейках. Родители мучились со мной, наверное, неделю, отец попробовал взять в руки ремень, хотя до этого никогда этого не делал, я, как волчонок, сквозь зубы процедил: «Попробуй!»
Или такое… Без коровы в деревне не выжить. Косить можно было, только когда откосится колхоз, а это значит – только в конце августа, а то и в сентябре, порой по снегу. Раньше – можно заработать неподъемный штраф или даже тюремный срок. Однажды с отцом по-воровски накосили по овражкам раньше времени, пошли грести. Вдруг стороной – объездчик! Вжались в оплывший окоп времен Гражданской войны, отец сквозь слезы: «В войну немцев так не боялся!» Страна была еще по-прежнему, по сути, концлагерь по ту и по эту сторону колючей проволоки, крестьяне были лишены паспорта, и выехать из деревни можно было только в ссылку или тюрьму, еще по призыву в армию, некоторым удавалось остаться на сверхсрочную.
Что касается моих родственников, то в свое время в доме творчества писателей в Дубултах я познакомился с драматургом Михаилом Варфоломеевым из города Черемхово в Иркутской области. «А знаешь, у нас много Чвановых, потомственные шахтеры, многие на Доске почета. Не родственники?» – «Родственники!» – уверенно и даже гордо ответил я. Многие из моих родственников в 30-е годы были сосланы в Черемхово: мужики в угольные шахты за колючую проволоку, жены с детьми, полуголодные, по эту сторону колючей проволоки. Другие Чвановы оказались на лесоповале в Архангельской области. Та же судьба родственников по матери. Следов одного из них не можем найти до сих пор: раскулачен, осужден на 10 лет лагерей, есть на это подтверждающие документы, а куда он делся потом? В ФСБ, которому приходится расхлебывать последствия того человеческого лесоповала (мне только не понятно, почему они называют себя гордо чекистами и ведут отсчет от зловещего ГПУ, а не от корпуса жандармов царского времени), упорно утверждают, что в их архивах нет вообще никаких сведений об этом человеке: умер ли в лагере, расстрелян? Словно и не было его на этом свете.
В начале 90-х под Москвой, в доме творчества Переделкино моим соседом по столовой оказался моложавый, бодрый и крепкий старик с острыми пытливыми глазами. «Илья Самсонович Шкапа, – представился он. – Через неделю стукнет 92, из них 22 года 2 месяца и 8 дней, все эти страшные 7680 дня я скрупулезно считал, я провел в колымских лагерях, как раб 1-й категории – на самых тяжелых работах… Естественный отбор, – объяснил он мне свою моложавость. – Один из десятков, а может, из сотен тысяч. Я дал себе слово: должен выжить! Кто-то же должен выжить и рассказать. Я человек с того света. Наша подземная бригада из сорока человек обновлялась полностью каждые три месяца. А я выжил. По уму, меня, наверное, надо изучать в каком-то научно-исследовательском институте, а может, создать специальный институт».
Слушать Илью Самсоновича было жутковато: для большинства из нас это уже далекая, может быть, даже кажущаяся неправдоподобной история, о которой нас в последнее время заставляют забыть, всячески стараясь оправдать те зверства, но о которой не имеем права забывать. Я был благодарен судьбе за эту встречу и потому, что Илья Самсонович смог ответить на очень важный и давно мучивший меня вопрос: какую позицию после большевистского переворота по крестьянскому вопросу занимал мой земляк, расстрелянный в 1937 году в подвалах Лубянки после долгих пыток замечательный поэт Василий Федорович Наседкин, друг Сергея Александровича Есенина и муж его сестры, Екатерины Александровны. По делу Наседкина была выкошена не только половина ныне погибшей деревни Веровки, но и родственники в городах Мелеузе и Кумертау. Дети были разбросаны по детдомам по всей стране, чтобы не помнили родства. Один из племянников Василия Федоровича приютит меня в Магадане после того, как я выберусь в Охотск после катастрофы вертолета из верховьев Охоты, и билеты на ближайшую неделю будут только в Магадан. В один из вечеров мы зайдем к легендарному сидельцу колымских лагерей певцу Вадиму Козину…
Что касается жены Василия Федоровича, Екатерины Александровны Есениной, в начале 70-х после безуспешных поисков следов ее мужа по архивам магаданских лагерей (официальное циничное известие гласило, что он умер в магаданских лагерях от болезни в 1944 году) я робко позвонил в дверь ее квартиры в Левшинском переулке. К этому времени я уже много чего знал о тех страшных временах, но все равно наивно бредилось: богато обставленная квартира, на стенах портреты родственников, семейные альбомы в бархатных переплетах, наверное, пригласит за стол, в какой руке держать нож, в какой вилку?.. Дверь открыла курящая «Беломорканал» пожилая женщина в какой-то дерюжной юбке неопределенного цвета, за ее спиной – пустая с голыми стенами прокуренная квартира, как потом узнаю, только недавно полученная – до того ей был запрещен въезд в Москву, в углу нечто вроде тахты, покрытой то ли солдатским, то ли тюремным одеялом: позади 20 с лишним лет лагерей, ссылок…
Я спросил Илью Самсоновича: «Как смотрел Василий Федорович на будущее родного народа, нравственную силу которого на Руси всегда определяло крестьянство?» – «Мы не просто работали в одном журнале “Колхозник”, мы были друзьями, одинаково думали. Он не мог остаться обойденным арестом в те годы. Потому что многие знали о его мыслях о русском крестьянстве, его боль, которую он, в отличие от многих, бесстрашно высказывал вслух. Его несколько раз предупреждали, но его это не останавливало. Василия Федоровича не могли не забрать. Меня забрали в 1935-м, а он еще года два продержался. Помните продразверстку? Страшный вред нанесла она нашему народу. Это был коварный и страшный удар в спину. Очень тонко и точно рассчитанный. Крестьянский мятеж на Тамбовщине, как и сотни, тысячи других, – прямое следствие этой политики. Кронштадтский мятеж, по сути, тоже был крестьянским. Василий Федорович думал точно так же, как и я. Он жил крестьянскими думами, больно переживал за крестьянина. Он был крестьянским сыном. И по-сыновьи воспринимал беды и радости своего народа. Светлый был человек... – Илья Самсонович помолчал. – Знаешь, Миша, о чем я хочу тебе рассказать, о чем никому не рассказывал? Сейчас вон много пишут о великой дружбе Шолохова со Сталиным, суть ее, наверное, останется загадкой, но я тебе расскажу один случай. Незадолго до своего ареста на улице так называемого великого пролетарского писателя Максима Горького (надо же мне было быть таким идиотом и написать до своего ареста хвалебную книгу “Семь лет с Горьким”, может, и за нее меня судьба наградила Колымой) я неожиданно встретил Михаила Шолохова. Мы с ним не то чтобы дружили, но были хорошо знакомы. Он был явно не в духе. “Из Кремля иду… у него был”, – пояснил он. Я не стал расспрашивать, а он вдруг сказал: “Знаешь, Илья, страной руководят бандиты”. – “А Сталин?” – оглянувшись по сторонам, осторожно спросил я. В ответ он лишь горько усмехнулся на мой наивный вопрос, махнул рукой и, не попрощавшись, пошел своей дорогой…»
…Отец, раненный в 42-м под Юхновом, вернулся после госпиталя в 43-м без единой медали. В 45-м стали возвращаться солдаты, некоторые с целыми иконостасами наград, отец переживал, но не подавал виду. Через тридцать с лишним лет принесли повестку из военкомата, я был свидетелем, приехал навестить родителей, отец недоуменно крутил ее в руках. Мать: «Наверное, служить, нынешнюю молодежь в армию не загонишь». Он тщательно побрился немецкой опасной бритвой, единственным трофеем, который принес с войны, пошел. Его привезли только вечером в кузове грузовика в доску пьяным и с орденом Красной Звезды на груди. Выписки из наградного листа не было. Сначала в военкомате, потом я допытывался: за что? Он только пожимал плечами: «Не знаю, может, ошибка, меня никто не представлял к награде... Правда, было под Москвой, какой-то генерал на перекрестке дорог собирал отступающих солдат-одиночек, а я, командир отделения связи, тянул навстречу согласно приказу связь на какую-то высоту, которая, оказывается, уже под немцами. Генерал остановил меня: “Ты единственный, кого я встретил сегодня, кто идет на запад. Вот что, старший сержант, объявляю тебя старшим, независимо от звания других, надо продержаться часа три до подхода наших частей, за неисполнение – расстрел!” Записал мою фамилию, уехал. Мы продержались шесть часов. Но докладывать об этом было уже некому, больше я этого генерала не видел, может, погиб, может, ему доложили, сколько мы продержались, и расстрел заменил орденом? Потом долгое время спина мокла от холодного пота, когда в окопах или в расположении роты появлялся незнакомый и тем более лощеный офицер: а вдруг генерал не узнал, что мы выполнили его приказ, и это пришли за мной из Смерша или особого отдела…»
– Вам предлагали переехать в Москву. И не только в Москву. Но Вы никуда не уехали, хотя порой, мягко скажем, здесь было не сладко. Вас удержали Аксаковы?
– Наверное. Но не только. Своей жизненной евразийской идеологии я обязан родному селу: спаянному в триедино из древней башкирской деревни Каратавлы, русской переселенческой Михайловки и поселившегося между ними после страшного пожара Татарского Малояза. Только печально, что здания административного районного центра, в том числе клуб, были построены на месте древнего мусульманского кладбища. Полагаю, что место было определено не Кремлем, а местными манкуртами-коммунистами, по сути, уже не имеющими национальности. Это один вроде бы небольшой грех из миллионов таких грехов, который в конце 80-х – начале 90-х привел к национальной и государственной катастрофе.
– С кем из башкирских писателей дружили или дружите?
– Если всех перечислять, получится большой список. С нынешней моей дурной головой можно кого-то пропустить. Конечно, очень теплые отношения были с Мустаем Каримом, как-то получилось так, что в Уфе порой не получалось поговорить, у каждого свои дела, но зато были длинные теплые вечера в подмосковных домах творчества в Малеевке и Переделкине. Правда, еще в молодости был такой казус. Встретились мы на улице Ленина. Я пошел его проводить. И он говорит: «Как я рад, что ты дружишь с моим сыном Ильгизом! Ты хорошо на него влияешь. А то одно время он стал попивать». Разошлись. Я не сказал, что завтра лечу в Москву. Он не сказал, что завтра летит в Москву. Прилетаю, а в Союзе писателей мне гостиницу не заказали. Куда податься? Звоню одному, другому – телефоны молчат. Звоню Ильгизу, он обрадовался, чувствую, навеселе. Стояла жара. В конце концов расположились на полу, его жена, Назифа, улетела в Казань к родным. Ильгиз заснул, широко раскинув руки и ноги. Я, играя с детьми, не услышал дверного звонка. Вдруг в проеме двери – Мустафа Сафич. Увидев картину маслом, он молча развернулся и ушел, как потом выяснилось, в гостиницу «Москва», где как Героя Социалистического Труда его без проволочек поместили… Наверное, с год Мустафа Сафич дулся на меня. А я не мог тоже ничего сказать, хотя порой хотелось закричать, как в знаменитом фильме: «Не виноватая я!..»
Особая – горько-светлая – память – Рами Ягафарович Гарипов. Увы, как всякий большой поэт – человек не простой, даже трагической судьбы. Не так часто мы с ним встречались-общались, причина тому – разница в возрасте, было время, когда я даже стеснялся его, как большого поэта, а потом по жизни мотало нас по разным дорогам, но, смею сказать, что с самого начала личного знакомства, а может и ранее, нас связывала невидимая для других духовная связь. Подобно тому, как связывала нас самая прекрасная в мире река Юрюзань, на которой мы родились, я – в русской деревне Михайловке, он – на 50 километров ниже по течению – в башкирско-русском Аркауле. Это была связь двух глубоко национальных мыслителей, на каком-то подсознательном уровне обладающих одним нравственным чувством, более того, исповедующих перед Богом по сути одну и ту же истину, только на разных языках. Помню, каким потрясением для меня было, когда в классе, наверное, пятом я прочел в районной газете его стихотворение «Юрюзань». Уже в Уфе он каждый раз радовался встрече со мной, как с дорогим земляком. Более того и относился ко мне как к младшему родственнику. Он совершенно был лишен чувства национальной обособленности и многого другого, о чем даже не хочется говорить, что ему потом приписывали не очень чистоплотные люди. Однажды на улице он остановил меня: «Я читаю все, что ты публикуешь, мне это очень близко. Почему ты до сих пор не член Союза писателей?» Я пожал плечами и не стал ему говорить, что в Союзе писателей Башкирии существует список очередности… «Если ты не против, я дам тебе рекомендацию и поговорю с Мустаем Каримом, чтобы поддержал». Он же поговорил с писателем, великим травознатцем Римом Ахмедовым, и по их рекомендациям меня приняли в члены Союза писателей.
На всю жизнь запомнился один случай. Выхожу в Уфе из здания почтамта: на перекрестке улиц стоит Рами Ягафарович Гарипов, смотрит в одну сторону, в другую, как бы в нерешительности, куда пойти, или словно ему некуда было идти. В руке знаменитая авоська времен развитого социализма: вдруг где в каком магазине удастся что прихватить, в авоське какой-то газетный сверток. Это было время оголтелой партийной травли, его перестали печатать, некоторые из друзей-писателей на всякий случай стали сторониться. Увидев меня, обрадовался. «Да вот случился небольшой гонорар, в магазине Башсоюза выстоял очередь. Знакомый рубщик – повезло взять хороший кусок мяса (в эпоху развитого социализма в других магазинах Уфы, как и по всей России, кроме Москвы, мясо появлялось примерно так, как выпадал снег в середине июля), – смущенно пояснил он и засмеялся: – Башкир не может долго без мяса… Ты куда-нибудь торопишься? Хорошо, что я тебя встретил… Поехали куда-нибудь в лес, на природу, будто на Юрюзань, пожарим на костре?» Он смотрел на меня так, словно боялся, что я откажусь. «Поехали!» В хозяйственном магазине на бывшем трамвайном кольце купили спички, кухонный нож, сели на трамвай и доехали до парка Гафури. Углубились подальше в лес. На небольшой полянке стояли словно специально приготовленные для нас несколько кирпичей – кто-то жарил шашлык и не насорил вокруг, как это часто бывает. Я вырезал из липовых веток что-то вроде шампуров. Был конец августа, комары уже отошли, но было еще тепло, незаметно надвинулись сумерки. Я натаскал хворосту, развел костер побольше. Когда потух огонь, мы лежали на теплой земле, опрокинувшись глазами в звездное небо между ветвей деревьев, он читал стихи: свои – на башкирском и в переводе на русский, Пушкина, а потом, наверное, несколько часов с перерывами Сергея Есенина, которого любил больше всех и с которым, может, чувствовал схожесть судеб. Идти на трамвай было уже поздно, и мы задремали около потухшего костра. Нас разбудили рассветные птицы. Молча доехали до трамвайного кольца. «Спасибо тебе! Наверное, Бог послал тебя мне вчера, одиноко мне было, не буду рассказывать…» – «Тебе спасибо!» – от всей души ответил я. К этому времени разница в возрасте между нами уже стерлась, но не только по этой причине мы давно уже были на ты. Мы обнялись и разошлись. Каждый в свою жизнь. Позже мы встречались только урывками. Когда собирали сборник воспоминаний о нем, я ждал, что кто-нибудь мне позвонит, но никто не позвонил…
– Фотографии: Сирия, 2007 год, закрытая провинция Кунейтра, Голанские высоты, демилитаризованная зона на границе с Израилем, который до сих пор находится с Сирией в состоянии войны. Вас принимает вице-губернатор провинции.
– Однажды мне позвонил председатель Союза писателей России Валерий Николаевич Ганичев, который позже в одной из своих статей, видимо любя, назовет меня «вредным мужиком, который делает большое дело» – только со временем начинаешь понимать всю значимость того, что он сделал на этом неблагодарном посту (да и до него), начиная с экспедиции Дмитрия Шпаро на Северный полюс газеты «Комсомольская правда», которой он тогда короткое время руководил и которая тогда, может быть, единственное время была настоящей, можно сказать, не комсомольской газетой. В это трудно поверить, но ЦК КПСС, так любивший всякие шумные компании, восхваляющие роль партии и комсомола, в большинстве своем пустые, был категорически против этой выдающейся, может быть, настоящей комсомольской молодежной экспедиции: как бы чего не случилось! Они там, в Кремле и на Старой площади, каждый боялся за свою задницу, пытались остановить экспедицию даже тогда, когда она была на полпути к полюсу, когда уже остановить было невозможно. Зато потом будут бить в фанфары, приписывая идею экспедиции себе, и что она проходила под их мудрым руководством. И Валерий Николаевич вел себя в этой истории самым мужественным образом, рискуя потерять не только кресло главного редактора.
Так вот он позвонил мне: «По линии Россотрудничества в Россию намерена приехать делегация Всеарабского Союза писателей во главе с ее генеральным секретарем, выдающимся сирийским писателем Али Окля Орсаном. Она хотела бы посетить регион России, где православные живут в мире и согласии с мусульманами. Но они не хотели бы иметь дело с правительственными организациями, которые могли бы устроить нечто “потемкинской деревни”, а с какой-нибудь неправительственной независимой общественной организацией. Мы предложили твой Аксаковский фонд. Примешь на свой Аксаковский праздник?»
…Арабы тогда улетели довольные. И вот я с ответным визитом во главе делегации Союза писателей России вылетаю в Дамаск. Первое потрясение, которое я испытал. Включаю вечером в гостинице телевизор: сирийская передача «Как стать миллионером?», на меня смотрит сирийский «Максим Галкин»[1], только араб, такой же прилизанный тип, в таком же костюмчике. Для этого я сюда летел?
Ну, а если серьезно, Сирия – великая мусульманская страна, в отличие, например, от Турции, пораженной масонством. Мне уже на второй день стало ясно, почему на Сирию направлено жало мирового зла. Потому что она являет пример истинного богопосланного согласия Православия и Ислама, что, к ужасу «тайны беззакония», не удалось разрушить и в России.
Мы с Олегом Бавыкиным, председателем Иностранной комиссии Союза писателей России, проехали Сирию вдоль и поперек. Не помню, в каком городе он говорит: «Давай заедем на минутку к моему знакомому, может, дома?» Заехали. Открытая веранда, монументальный топчан, на нем возлегает огромный араб, к большому животу, как к пюпитру, прислонена раскрытая книга: «А, русские пришли! А я думаю, почему меня сегодня так потянуло на Чехова?!» В Сирии Рождество Христово и Пасха являются государственными праздниками наряду с мусульманскими праздниками. Одна из главных святынь главной мечети Дамаска – Омейядов – Глава Иоанна Крестителя. Главный минарет – пророка Исы, иначе говоря, Иисуса Христа. Я попал на процедуру замены ковра у его основания. «Мы, мусульмане, наверное, больше вас, христиан, веруем во второе пришествие Иисуса Христа, – ответил на мой вопрос имам. – Мы веруем, что Он придет судить нас именно с этого минарета, мы не знаем, когда это произойдет: завтра или через много веков, потому каждое утро стелем перед минаретом новый ковер, а старые, хотя они, конечно, не старые, раздаем по мечетям страны». В поселке Сейд-Найя в православном храме я попал на празднество Иконы Божией Матери Сайданайской, по преданию написанной апостолом Лукой. На службе в храме и около него мусульман, пришедших поздравить православных с праздником, не меньше, если не больше, чем самих православных. В Сирии с особым почитанием относятся к монастырю Святой Феклы в поселке Маалюля времени первого века от Рождества Христова, где ведут службу на древнеарамейском языке, на котором говорил Иисус Христос. Настоятельница храма благословила меня искусным медным крестиком, который я ношу с тех пор и который я, надеюсь, передам своему крестнику. В любом разговоре в то время горько и справедливо было слышать: «Как вы допустили то, что сделали с вашей страной? Вы были для нас как свет в ночи. Если вы погибнете, погибнем и мы». Слава Богу, что те времена прошли, мы выстояли.
– И о Вашей ночной прогулке по Дамаску.
– Да ничего особенного. Мы были в Сирии, когда в соседнем Ираке бомбили Багдад. В нашей двенадцатиэтажной гостинице для иностранцев вечерами светились только три окна нашей делегации, все иностранцы в ожидании бомбардировок покинули Сирию. В один из дней я попросил отвезти меня в полуподземную церковь Пояса Богородицы. У сына водителя был день рождения, и я отпустил его. В церкви я задержался, потом выяснилось, что у меня сел мобильник. Я не знаю ни маршрутов городского транспорта, ни языка. Сориентировавшись по горе Касьюн, нависшей над городом (где мы вчера были, где были расположены и наши комплексы С-200), я прочертил для себя направление на Новый город и пошел. К тому же я люблю в незнакомом городе бродить без всяких путеводителей. Так в Греции, в Солониках, я безошибочно выйду к храму Димитрия Солунского, в Праге – к русскому Ольшанскому кладбищу. Ночь опустилась почти мгновенно, без заката, как это и бывает на Востоке. В Старом городе никакого освещения, глинобитные одноэтажные дома окнами во двор, улочки столь узки, что при встречном приходится втягивать в себя живот. Иду себе. Вдруг выхожу на маленькую освещенную площадку: фонарь на столбе, маленький фонтанчик, арбуз, прыгающий в нем. Стол, за ним сидят пять арабов и пьют кофе, к стульям приставлены автоматы Калашникова. Я несколько растерялся, они тоже. Повисла напряженная тишина. Один из них подвинул в стороне стоявший стул и показал мне жестом: «Садись!» Я сел, мне налили кофе. Молчим. «Что, русский, заблудился? – вдруг спросил меня один по-русски. «Да нет, решил спрямить путь, если вот так идти, выйду на свою гостиницу “Диротон”… А почему вы решили, что я русский?» – в свою очередь спросил я. Он перевел мой вопрос остальным, они заговорили между собой, засмеялись. «Что они сказали?» – спросил я. «Какой же американец или англичанин пойдет ночью по старому Дамаску?! Давай провожу до первых фонарей, мы из отряда самообороны, – он взял в руки автомат. – Мой отец учился в СССР…»
(Окончание следует)
Вопросы задавал Анатолий Чечуха
[1] Признан в РФ иностранным агентом.